Венедикт Андреевич давно уже ждал Владимира. Он непонятным образом проник в номер — вероятно, впустила мадемуазель Шлее. И теперь сидел у стола и рассматривал оставленные Владимиром рисунки.

Что правда, то правда — Шуликов был большим оригиналом; например, в этот вечер вместо осеннего пальто или плаща он почему-то надел крылатку, столь распространенную в начале минувшего века. Впрочем, в крылатке он появлялся часто, именовал ее пелериной и утверждал, она — нормальная и естественная для человека одежда, тогда как сюртуки, пальто и плащи на пуговицах лишь стесняют движения, мешают чувствовать себя свободно и внешне уродуют людей. «Древние греки носили не случайно хитоны, — уверял Шуликов любого, кто заводил с ним разговор на тему об одежде. — Природа создала человеческое тело прекрасным и совершенным. Это поняли и греческие скульпторы и греческие портные и модельеры одежды, если последние в ту пору существовали. Никто не стремился тогда одеть Венеру Милосскую в какое-нибудь платье с бантиками, ватными накладными плечами и бортами на китовом усе. Что хорошего из этого всего вышло бы? Любовались бы мы сегодня пропорциями тела Венеры или же говорили бы о мастерстве портного, сшившего ей жакет? Вот вопрос вопросов! И пусть попробует кто-нибудь дать мне на него вразумительный ответ. А современные скульпторы даже не заметили того, что начали ваять уже не людей, а сюртуки, пальто и цилиндры. О-о! Тут есть над чем задуматься…»

Шуликова слушали и старались не возражать — он был богат и влиятелен. Делали вид, что вняли совету и «задумались», а на самом деле спешили выбросить из головы все эти химеры, не имеющие, как казалось, никакого отношения к реальной жизни.

— А ведь здорово! — Шуликов держал в руках один из рисунков Владимира. — Вы схватываете суть, явление, а не то внешнее, что его окружает. Вижу, что это жанровые, уличные наброски. Тем они и хороши… Жаль, что карандаш. Но я завтра же с утра пришлю вам этюдник и краски. У меня есть лишний… Я сам, знаете, иной раз балуюсь живописью… Да, именно балуюсь. Другого слова не подобрать. И вообще, если говорить честно, и вовсе не живу, а балуюсь. Скачу по жизни таким случайно отвязавшимся козликом, бараном, отбившимся от стада.

— Полно! Надо ли так о себе?

— А как же еще? Я ведь ежедневно бреюсь и вижу самого себя в зеркале. Вот я вам одну историю расскажу. О неком граммофонщике Попкове, обретающемся в Симферополе. Узнал ее от своего нового садовника — тоже личности презанятной…

Легким свободным движением откинувшись на спинку кресла, фабрикант устриц приготовился говорить. Чувствовалось, что занятие это для него привычное. Слова лились легко, хитро выстраивались в предложения. Подлежащее, сказуемое, определения — все на своих местах. Невольно приходило на ум, что фабрикант устриц изливает в таких тирадах избыточные силы, а может быть, напротив, оглушает себя фонтанами собственного же красноречия, чтобы уйти от каких-то дум, неудобных, тревожных, будоражащих.

Сначала Шуликов поведал о новом садовнике, который называл себя Малинюком и ничего не понимал в цветах, ходил по розарию строевым шагом. Можно не сомневаться, что подослан. Тем более, что вчера проговорился. Стал рассказывать о граммофонщике Попкове, который ежедневно появлялся на привокзальной площади в Симферополе, и обмолвился, что сам там не менее регулярно стоял на посту. А кто может стоять на посту да еще на площади? Естественно, главным образом, господа «блюстители». Но Шуликов почему-то был уверен в том, что новый садовник вреда ему не причинит. Если и провокатор, то не по характеру и естественной склонности к такого рода забавам, которые иной раз становятся и профессией, а по стечению обстоятельств. Другими словами, провокатор-дилетант. Кроме того, по мнению Шуликова, профессиональными провокаторами почему-то становятся, как правило, еще в молодости, во всяком случае, до тридцати, а старше — лишь в исключительных случаях или по принуждению. В общем, фабрикант был уверен, что крупные подачки Малинюку приведут к последствиям неожиданным. Малинюк обязательно обманет тех, кто его послал. Вот почему он, Шуликов, совершенно неожиданно выдает Малинюку значительные суммы — не за услуги, а просто так. Чтобы удивить и ошарашить.

— И все же это рискованная игра. Зачем она вам?

— Люблю острые ощущения. Может быть, тут кроется иное — возникает иллюзия причастности к каким-то действиям. Нечто похожее на те мечты, которыми, как я понял, только и жил граммофонщик Попков.

О неизвестном ему Попкове Шуликов говорил вдохновенно, с дрожью в голосе. Он представлял себе граммофонщика утомленным дальними плаваниями морским волком, который, пробороздив моря и океаны, побывав во всех крупнейших портах мира, понял однажды, что нет таких стран, где всегда бы светило теплое солнышко и никогда не дули бы злые ветры, где звучал только смех и не слышались горестные вздохи. И в конце концов Попков решил купить граммофон, чтобы радовать тех, кому взгрустнулось, приучать к музыке детей, ибо человек, в душе которого не звучит какая-либо мелодия, обычно мелочен, черств, завистлив и глуп.

— Граммофон разбит, — прервал Шуликова Владимир. — Сам Попков арестован за распространение листовок.

— Вы знали Попкова?

— Нет, но видел на перроне Симферопольского вокзала разбитый граммофон.

— Значит, очередная легенда, созданная мною… Фантазии, мечтания… Странно, но этот Попков мне даже снился минувшей ночью, хотя никогда его не видел… Но даже он знал, что делать! Ведь не случайно распространял листовки. Живу пусто и лишне только я. Да, да — лишний человек в его классическом варианте. Впрочем, это тоже роль!

— Вы давеча помянули о невесте Александра. Назвали даже имя: Мария.

— Ну да — конечно, Мария. Как, вы не знали? Мне и сейчас страшно вспомнить. Его лицо! Если бы видели тогда его лицо! Вот уж случай, когда сомневаться не приходилось: он предпочел бы сам умереть, но спасти ее. Если бы существовал бог, он выпросил бы у него, а может быть, вытребовал для нее жизнь ценой собственной смерти. Как он сейчас держится?

— Держится так, что, к примеру, я даже не знал об этой трагедии. Давно случилось?

— Год назад. Туберкулез. Медицина, как говорится, бессильна. Альпы. Горный курорт. Очень дорогой. Чтобы платить за место в пансионате, Александр по ночам переводил что-то с русского на немецкий, а днем водил богатых туристов в горы. Я помню гроб, ее лицо — спокойное, прекрасное и возвышенное, как утренняя молитва. Она была учительницей. Он бывший студент. Из недоучившихся. Исключили за политику. А был бы отличный адвокат. Ум хлесткий и точный. Мы вместе хоронили Марию. До того он меня спас. Так подружились.

За спиной Владимира скрипнула дверь. На лице Шуликова вспыхнула улыбка.

— Я так ждал вас!

Это был Александр. Вид у него был усталый, ботинки в пыли, ворот рубашки мят, под глазами синие круги.

— Чаю бы! — сказал он, валясь на плюшевый диванчик.

— Сейчас! — воскликнул Шуликов и ринулся в коридор, оставив в креслах свою пелерину.

Вскоре на столе стоял поднос с тремя стаканами золотистого, ароматного чаю и вазочка с печеньем.

— Позвольте, сколько же времени мы с вами не беседовали по душам? От времени Женевы?

— Пожалуй, — согласился Александр, прихлебывая чай. — Заварить бы покрепче.

— Я сейчас, мигом.

— Не трудитесь. Допью стакан и сам схожу за новым.

— Отчего же? Пойдем вместе. Да вы пейте, пейте! Ах, Женева, Женева… Сколько же миновало? Полгода? Три месяца?

— Восемь месяцев.

— Неужто? Время, батенька, летит. Это его особенность. Восход — заход, восход — заход — вот и два дня миновало. Еще — восход — заход — и третьего как не бывало. Кстати, о восходах и заходах, звездах и прочем. Как вы относитесь к гороскопам, теософии и новомодной идее о переселении душ?

— Иронично, — без улыбки ответил Александр. — Так же, как и к спиритизму, оккультизму и кабаллистике. Вы же знаете, что я материалист.

— Я думал, что вы марксист, но то, что вы еще материалист, для меня почему-то неожиданность.

— А вы видели хотя бы одного марксиста, который не был бы материалистом? — засмеялся Александр.

— Действительно. Что-то я сегодня все больше глупости говорю. Но все же, хотите вы того или не хотите, во всем, что говорят о случаях чтения мыслей на расстоянии, об опытах личного врача шведского короля, писателя и гипнотизера Акселя Мундте, есть много необъяснимого. И с этим надо считаться.

— Вот именно, — согласился Александр. — Так же, как и с опытами по части животного магнетизма венского врача Месмера и многим другим… И все это в конечном итоге найдет материалистическое объяснение. Скажите-ка лучше, Венедикт Андреевич, чем вы еще можете нам помочь?

— Может быть, деньги?

— Деньги тоже нужны. Но сию секунду они бесполезны. Позднее наверняка понадобятся. Я говорю о транспорте, оружии.

— Конный экипаж. А еще — электромобиль… У него запас хода на двенадцать верст.

— Нет, все это не то, — покачал головой Александр. — А ведь завтра у нас здесь будет горячий день. Скажите, что вам известно о Петре Петровиче Шмидте, кроме его выступления на похоронах расстрелянных демонстрантов?

Владимир сидел в кресле у окна с бумагой и карандашом в руках. Делал один набросок за другим — ловил движения, выражения лиц беседовавших. Рисунки складывал на подоконник. Он не хотел вмешиваться в разговор, но прислушивался к нему очень внимательно.

Между тем Шуликов рассказал, что неоднократно виделся с Петром Петровичем. Даже тогда, когда тот по приказанию адмирала Чухнина был под домашним арестом. Сам Петр Петрович Шмидт рассказывал Шуликову, что после Цусимской катастрофы он от имени «Союза офицеров — друзей народа», организации, которую он сам же пытался основать, разослал многим командирам кораблей и адмиралам письма с призывом подать петицию царю. Но мало кто поддержал Шмидта. Да и сам он вскоре понял, что подобное воззвание принесло бы мало пользы, что и подтвердили события 9 января в Петербурге. Живет сейчас Шмидт вместе с сыном. Мать сына их бросила. Собирался ехать в столицы, агитировать народ не верить манифесту царя о даровании свобод и не принимать участия в выборах в Думу. А теперь как будто решил остаться в Севастополе. Видимо, примкнул к социал-демократии.

— Нет, — ответил Александр. — К социал-демократам он не примкнул. К величайшему сожалению. Именует себя социалистом вне партий. Кроме того, вам, может быть, известно, что на флоте и, в частности, в самом Севастополе социал-демократические организации в последнее время понесли большие потери.

— Да, об арестах я слыхал, — кивнул Шуликов. — И в последние годы у вас, кажется, возникло два течения… Их называют: большевики и меньшевики. Так ведь?

— Так, — сказал Александр. — Только это не просто два течения. Дело сложнее, а расхождения абсолютно принципиальные. У меньшевиков выходит, что буржуазия — главная движущая сила революции. Вы сами, Венедикт Андреевич, чувствуете в себе силы немедленно преобразовать общество?

— Да как сказать! — рассмеялся Шуликов. — Чего-то такого, новенького мне хочется, но сил и навыка делать революции у меня нет.

— Вот и рассказали бы это меньшевикам. Им полезно было бы послушать либерально мыслящего фабриканта. Кроме того, они считают крестьянство реакционной силой, а мы уверены, что пролетариат, который безусловно возглавит грядущую революцию, должен выступить в союзе с беднейшим крестьянством. А солдаты в прошлом — те же крестьяне. Буржуазно-демократическая революция, а она в стране считайте уже началась, при определенных условиях может перерасти в социалистическую. Меньшевики и это отрицают. Вот и делайте выводы. Нам с ними явно не по пути. Сейчас вот в чем беда: большевиков в Севастополе не так уж много. Сейчас в центре событий лейтенант Шмидт. Его популярность очень велика. И растет не по дням, а по часам. По темпераменту, сколько могу судить, он прирожденный народный трибун. К его словам прислушиваются. Теперь понятно, почему я о нем расспрашивал?

— Я тронут доверием.

— Да, я вам верю, хотя, честно говоря, не пойму, для чего вам, человеку обеспеченному, из власть имущих, поддерживать нас? Верно, на то есть особые причины?

Шуликов встал и подошел к окну, но пути зацепившись за ногу Владимира и не заметив этого. Взгляд его был странен. Казалось, Шуликов смотрел не на мир, окружавший его, а в глубь собственной души.

— Я — русский! — произнес он тихо, ни к кому не обращаясь. — Это моя страна. И я люблю ее. Моя настольная книга вовсе не Библия, а «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева… Итак, повторяю, я — русский… Это прежде всего. А затем уже фабрикант устриц или как там меня именуют… И я хочу, чтобы все русские были счастливы. До единого! Если для этого нужно отдать то, что у меня есть, я отдам. Если вы хотите, чтобы завтра я был вместе с вами и стрелял, я приду!

Александр ничего не ответил. Он взял со стола один из рисунков Владимира, покачал головой.

— Вот этого делать не надо. Совсем незачем оставлять такое доказательство нашего близкого знакомства с Венедиктом Андреевичем. Мы его будем беречь.

— Нет! — встрепенулся вдруг Шуликов. — Не надо меня беречь. Отдайте мне рисунки. Я их сохраню. Никто не решится сделать у меня обыск. Я хотел бы взять еще и этот рисунок. Кто это? Такое знакомое лицо. Ну конечно же, где-то видел.

— Сторож музея. Георгиевский кавалер. Участник обороны, — сказал Владимир. — Мы сегодня с ним долго беседовали.

— Помню. Естественно, помню. Очень достойный и гордый старик. Однажды я предложил ему деньги, он отказался. И слова сказал удивительные: «К чему мне золото? Я богаче любого. Я родную землю защитил. Она вся теперь — моя». Ну что ж, мне пора. До завтра. Утром я буду в гостинице.

Долго молчал Александр, глядя из окна на рейд, а потом сказал:

— А ведь он из породы очень честных и очень лишних людей… Хотя — вспомните Онегина, Печорина, Рудина… Кто знает, как бы они поступили сегодня? А восстание действительно неизбежно. Это уж яснее ясного… А теперь спать. Уже первый час. А завтра день нелегкий. Вы будете дежурить здесь, в гостинице, у телефона. Более чем на полчаса не отлучайтесь. На набережной будет пикет рабочей милиции. Вы их узнаете по красным повязкам на рукавах. Вам задание: будете дежурить на набережной, вблизи гостиницы. Если увидите, что к пристани подтягивают казаков или же солдат во главе с офицерами, звоните в морские казармы, во флотский экипаж — повсюду, куда только сможете дозвониться. Бейте тревогу. Покойной ночи. Может быть, это последняя ночь, которую нам суждено провести в комфорте.

Щелкнул выключатель. И погасло последнее светившееся окно в гостинице «Кист».

И тут в номер постучали. Владимир открыл дверь. Это был портье.

— Вас к телефону.

— Именно меня?

— Сказали: брюнета. Кто из вас брюнет, тот пусть и спустится.

— О чем пререкаетесь? — крикнул вдруг из спальни Александр.

Владимир через три ступени сбежал по лестнице в холл. И увидел Людмилу и Спартака.

Людмила стояла, опершись рукой о панель, — бледная, усталая, но улыбающаяся. И он тут же вспомнил эту, протянутую к выключателю руку, — тогда, в Ялте. Вспомнил и горячий голос: «Лишь я одна…»

— А мне сказали, что звонят по телефону.

— Мы действительно звонили — из дома напротив, из яхт-клуба.

Спартак деликатно отошел к окну, а Владимир еще более смутился.

— Я знаю, вы будете завтра дежурить на пристани. Александр уже спит? Мы со Спартаком забежали лишь на минуту. Вот вам игрушка — медвежонок. Он из уральского арагонита. Есть такой редкий камень. Не теряйте медведя. Талисман. Завтра он будет вас охранять.

Людмила и Спартак ушли. А он стоял в холле и держал на ладони маленького смешного мишку с крохотными черными глазками. Кто его выточил? Как он попал к Людмиле?

— Дети! — сказал портье, наблюдавший всю эту сцену.

«…У матросских казарм собрались матросы и солдаты других частей, более тысячи; стоят, выкинув три красных флага; крейсер „Очаков“, где выкинут красный флаг, и два миноносца остановили входивший в бухту пароход Русского общества; остальная эскадра колеблется, в городе паника, арестованные члены команды бунтовавшего броненосца „Потемкин“ освобождены матросами и свезены на „Очаков“».

Васильев ничуть не преувеличивал, ибо в это же время генерал Меллер-Закомельский, посланный с войсками на усмирение восстания, доносил императору Николаю II: «Положение критическое».