Николай Антонович Думбадзе слыл человеком спокойным, твердо знающим, чего он хочет. Недаром же дослужился до чинов высоких и должностей ответственных: начальник охраны Ливадийского дворца, командующий дивизией специального назначения, градоначальник города Ялты.

Ни дать ни взять — три ипостаси в одном лице.

Генерал был крайне уверенным в себе человеком, а вернее, — самоуверенным. Иначе он не произнес бы совершенно удивительной фразы, которую передавали в Ялте из уст в уста.

— Что вы все жалуетесь: умер Чехов — да умер Чехов? Этот умер, другой отыщется! Не на Чеховых, а на полицмейстерах держится природа.

Правда, Думбадзе не пояснил, что он подразумевает под словом «природа». Существующий в Ялте порядок вещей? Страну в целом? Или же планету, с ее пятью населенными континентами и одним, покрытым вечными льдами?

А вот сегодня градоначальник на минуту даже потерял себя. Рука его, державшая очередное донесение о положении дел в Ялте, дрожала. «Нынешний день, — сообщали генералу, — начался в городе с маловажного события, которое в результате оказалось первым камешком, с которого начинается обвал в горах».

— Какой обвал? В каких горах? — пробормотал Думбадзе. — Зачем обвал?

И, шевеля губами и дергая бровью, продолжил чтение: «Ранним утром в витрине писчебумажного магазина господина Симонова возник предмет, который при ближайшем рассмотрении оказался картиной неизвестного происхождения, на коей был изображен горящий крейсер. Огонь отражался в воде и осветил тучи, нависшие над морем. Надписи не было, но публика, собравшаяся у магазина, поняла, что на картине изображен „Очаков“. Среди разговоров были такие: „Отлично сделано!.. Кто художник?.. „Очаков“ похож на живое гибнущее существо… Тот, кто открыл по нему огонь, — преступник… Мне за огнем и клубами дыма видится лицо Шмидта… Думается, он решил пожертвовать собой, чтобы пробудить армию и флот…“ Были высказывания и более опасного характера. Один, судя по облику, рабочий призывал всех к действиям против властей, подобным тем, которые были совершены в Севастополе. На мои вопросы, где владелец магазина господин Симонов и кто нарисовал картину, ответа я не получил. Приказчик утверждал, что господин Симонов, которого он именовал „Черномором“, в магазин еще не приходил, что же касается картины, то она будто бы возникла в витрине сама собой. Такое объяснение я не счел достаточным, но изъять картину самочинно не представлялось возможным ввиду возбуждения толпы и возможности возникновения нежелательных последствий с применением физической силы. Потому мною вызваны были из околотка два полицейских, с которыми по истечении получаса я вновь приблизился к магазину. С тех пор толпа там выросла, достигнув семидесяти — восьмидесяти голов. Некоторые занимались распеванием песни, известной под названием „Красное знамя“, другие загораживали от нас витрину магазина и чинили всяческие помехи, которые выражались в том, что перед нами не расступались и норовили высказать в наш адрес неуважение способом смеяния нам в лицо. На окрик „расступись!“ все же расступились. Но тут в нас ударил фейерверк, что привело к естественному испугу и временному отступлению от витрины. Причина фейерверка заключалась в том, что на трубе, окружающей витрину, были укреплены шутихи, соединенные между собой бикфордовым шнуром. Можно сделать умозаключение, что шутихи и шнур установил неизвестный мальчишка лет одиннадцати-двенадцати, который бегал у витрины с коробком спичек в руке. Тем временем, картина бесследно исчезла, что окончательно выяснилось, когда рассеялся дым и суета, поскольку оставшаяся публика с пением вышеупомянутой песни направилась по Пушкинскому бульвару в направлении бульвара Ломоносовского…»

Генерал положил мелко написанные листики на стол и прихлопнул их пухлой волосатой рукой. Затем поднял тяжелый взгляд на бледного человечка, стоявшего в пяти шагах от генеральского стола и робко переминающегося с ноги на ногу, не смея ступить на ковер.

— Сколько времени ты это писал?

— От силы час, ваше превосходительство.

— Куда тем временем ушли демонстранты?

— Виноват, ваше превосходительство, не доглянул.

— А картина, значит, исчезла. Дым рассеялся — картины как не бывало.

— Как не бывало, ваше превосходительство.

— Значит, с позором и без трофеев?

— С трофеями, ваше превосходительство. Мальчишку-то мы задержали.

— Мальчишку? — переспросил генерал почти шепотом. — Мальчишку все же задержали! Оказывается, он в дыму не растаял. Картина растаяла, а мальчишка нет! Иди-ка ты, любезный, вон и на глаза мне впредь не попадайся.

Затем генерал долго стоял у окна, барабанил пальцами по стеклу и с неудовольствием глядел на серо-черное, каким оно бывает только поздней осенью или ранней весной, море. Генеральский лоб прорезали две морщины — Думбадзе размышлял. Впрочем, недолго. От дум тайных и туманных оторвал генерала шум в «предбаннике» — так именовали комнату перед кабинетом градоначальника. Оказалось, это явился владелец пансионата «Оссиана» Зауэр и просил, чтобы его пропустили к генералу. Зауэра никто не звал. И было не совсем ясно, зачем он пожаловал. Но Думбадзе открыл дверь и жестом пригласил Зауэра войти. Кресла не предложил. Да и сам не сел, а оперся о письменный стол — так обычно выслушивал доклады император. Кроме того, император носил сапоги гармошкой. Генерал стремился подражать монарху и в том, и в другом. Но если занять нужную позу у стола было делом нетрудным, то гармошка на генеральских сапогах упрямо распрямлялась. Это было делом естественным — ведь император был сухоног, а толщине икр на ногах Думбадзе могли позавидовать профессиональные борцы. Какая уж тут гармошка? Дай бог, чтобы голенище не треснуло по шву!

— Ну? — спросил генерал и со скукой уставился на молитвенно сложившего руки на груди Зауэра. — Зачем пожаловали?

— Я счел своим долгом. Только что был у магазина Симонова.

— И видели картину?

Зауэр кивнул, открыл было рот, но ничего не произнес и еще раз кивнул.

Генерал спросил, да точно ли на картине изображен мятежный «Очаков», а не какой-нибудь другой случайно загоревшийся корабль? Получив ответ, что не может быть никаких сомнений в том, что на картине изображен именно «Очаков», даже обгоревший остов которого по приказу адмирала Чухнина был разрезан на куски, Думбадзе отпустил Зауэра и распорядился выяснить, не сошел ли господин Симонов с ума. Но в любом случае, нормален Симонов или помешан, приказал немедленно доставить к нему владельца магазина.

Но то, что произошло в следующие полчаса, выходило за рамки фантазии даже видавших виды стражей порядка. Господин Симонов отказался прийти к Думбадзе. И заявил, что вообще не намерен беседовать с кем бы то ни было о живописи, поскольку страдает одновременно дальтонизмом и астигматизмом, то есть не различает оттенков цвета, а формы видит искаженными. И два таких дефекта зрения лишают его возможности судить не только о качествах выставленной в витрине его магазина картины, но и попросту понять, что же именно на ней нарисовано. Он лично полагает, что художник изобразил всего-навсего конец света. А поскольку все понимают, что конец света должен когда-либо наступить (нельзя же ставить под сомнение авторитет Библии!), то почему не дать художнику право пофантазировать на эту тему, а публике не проникнуться нравоучительным содержанием картины?

Будь слова господина Симонова менее дерзкими, его немедленно привели бы к Думбадзе силком. Но тут решили, что владелец писчебумажного магазина и фотографии или же пьян, или действительно невменяем. Потому посчитали за лучшее пока что оставить его на время в покое…

— Хорошо, — сказал генерал, выслушав донесение. — С Симоновым разберемся рано или поздно. За толпой, которая направилась к Ломоносовскому бульвару, установить наблюдение. А сейчас в кабинет ко мне задержанного мальчишку.

И вот перед ним стоял Витька — смешной, веснушчатый, с открытым бесхитростным лицом. Такой мальчишка вроде бы не мог ни врать, ни юлить не то что перед генералом, а даже перед директором своего реального училища.

— Ты обстрелял полицейских?

— Нет.

— Не лги! — генеральский палец, как маятник, закачался перед носом Витьки. — Что же, витрина сама по себе взорвалась?

— Так это я фейерверк делал.

— Фейерверк? Гм! А куда же подевалась сама картина?

— Не знаю.

— Ладно, мальчик, — сказал генерал. — Сейчас ты получишь маленький урок. Тебе придется некоторое время посидеть в подвале, пока не вспомнишь, куда делась картина и кто ее выставил в витрине. Увести! Кормить, как всех задержанных!

Когда адъютант-секретарь вернулся и доложил генералу, что его приказание исполнено, Думбадзе изрек:

— Лучшего заложника нам не придумать. Все социалисты, кроме всего прочего, еще и человеколюбивы. Они потому и социалисты, что грешат человеколюбием. Кто-нибудь из них обязательно придет повиниться, чтобы вызволить мальчишку.

И в этом Думбадзе не ошибся.

Тут впору будет немного рассказать о самом Николае Антоновиче Думбадзе. Определяющей чертой характера генерала было удивительно развитое чувство подозрительности. В глубине души он подозревал всех, в том числе и самого императора (о чем, естественно, вслух не говорил) в недостаточно твердом поведении по отношению к бунтовщикам. Считал, что совершенно ни к чему издавать в стране такое количество газет и журналов, которое издавалось в ту пору. Видел угрозу в возникновении синематографа (как тогда называли кино).

Еще одна небезынтересная деталь. С Думбадзе чуть было не случился тяжелый припадок, когда он прочитал рассказ А. П. Чехова «Унтер Пришибеев»: решил, что рассказ написан лично о нем. Генерал отправился к праотцам накануне 1917 года, и его не судили, как судили Ставраки. Но в тот день, о котором идет речь, Думбадзе был еще жив и вполне здоров, если не считать давнего припадка (врачи определили его как параксизм эпилепсии), случившегося после прочтения «Унтера Пришибеева». И действовал он решительно и даже вдохновенно. Думбадзе распорядился отправить взвод солдат на бульвары и к каменоломням, где, как предполагалось, должен был состояться митинг. Впрочем, солдаты с примкнутыми штыками напрасно совершили бросок по городу. Митинг все же состоялся, но там, где его никто не ждал, — у подножия поросшего хилым кустарником безлюдного бугра Дарсана.

Узнав об этом, Думбадзе промолчал. Амбициозный до тупости и нетерпимый до безрассудства, в последние месяцы он учился сдержанности и умению лукавить. Так, ссылаясь на манифест от 17 октября, градоначальник Ялты милостиво разрешил митинги и собрания, но тут же отдал приказ разгонять их, а манифестантов и демонстрантов задерживать на другом основании — за оказание сопротивления властям. Более того, Думбадзе в последнее время пытался в чем-то изменить рисунок поведения. Ведь градоначальнику надлежит быть в большей степени дипломатом, чем положено по должности обычному командиру полка. Градоначальнику помогали в этом две вещи: изданная еще в средине минувшего века книга под названием «Как подобает вести себя лицам начальственным» и зеркало. Не только приказ, не только окрик, но и умение говорить с подчиненными, а также с подследственными ласково, на равных — великое умение, которым обладали все монархи и правители, оставившие хоть какой-либо след в истории. Монархом Думбадзе считать себя, естественно, не мог. Но правитель всего Южного берега Крыма — тоже пост немалый. И вот, по утрам, стоя у зеркала, новоиспеченный градоначальник изображал улыбку. Она походила на оскал. Пытался придать собственному взгляду оттенок терпимости и мудрого всепрощенчества. Ничего не получалось — взгляд был хитрым, лисьим и злым.

Когда-то Думбадзе заказал свои портреты сразу пятерым ялтинским художникам. Портреты эти не сохранились. Зато зимой того же, 1906 года Владимир нарисовал одним росчерком пера карикатуру на Думбадзе: шарообразная голова, орнаментированная мясистым сливовидным носом, мощный впередсмотрящий подбородок, округлый живот, короткие толстые ноги. Если бы не злобный взгляд, то ни дать ни взять откормленный до неприличной для вольного зверя полноты кенгуру. Но именно глаза выдавали характер градоначальника, отличавшийся свирепостью необычайной.