В тот осенний вечер в Ялте было две луны. Одна висела над тихим заливом, вторая плавала в воде, рядом с пришвартованными к молу пузатыми прогулочными пароходиками, принадлежавшими господину со странной фамилией Гавалло. На корме каждого из них белой краской было написано: «Гавалло № 1», «Гавалло № 2». Был и «Гавалло № 6». Тут же, невдалеке от мола, желающим предлагали за пятак полюбоваться в телескоп на луну, висящую в небе. Если же было жаль пятака, то можно было рассматривать вблизи ту, что плавала, как спасательный круг, на воде. Телескоп городские власти специально заказали за границей. И он был такой же достопримечательностью Ялты, как ресторан в городском парке, вид на гору Ай-Петри или торцовая мостовая, устроенная экзотики ради у самой большой в городе гостиницы «Россия», часть набережной подле которой была освещена электричеством. Остальному городу служили керосиновые фонари. Впрочем, когда-то Ялта имела и газовые. Император Александр III, в припадке великодушия, даровал курорту деньги на газовый завод. Но «царский» завод по неизвестной причине сгорел. Пришлось вновь вспомнить о керосине. Зато потерпевшей Ялте сделали другой подарок — выстроили новый мол. И теперь тут швартовались даже океанские пароходы.

На набережной по случаю отличной погоды было сегодня особенно людно. Приходилось то и дело лавировать между фланирующими парочками.

Владимир хотел поспеть на свидание к Зауэру, а затем еще на чай к Симоновым. Зауэр, обрусевший немец, которого все именовали Федором Дмитриевичем, хотя от рождения он, конечно же, был Теодором, владел лечебным пансионатом «Оссиана». Славился трезвостью, скупостью и, естественной для людей его происхождения, пунктуальностью. Терпеть не мог бестолковщины, шумной публики, студентов, гимназистов старших классов, да и вообще всех, кому еще не минуло пятидесяти и кому вроде бы уже незачем дерзать. Тем более странной казалась его сегодняшняя выходка. Зауэр отправил с рассыльным к владельцу писчебумажного магазина и фотографии Симонову записку. В ней содержалась просьба прислать к девяти вечера молодого художника, служившего у господина Симонова ретушером. Поскольку в фотографии господина Симонова ретушеров, кроме Владимира, не было, очевидно, речь шла именно о нем.

— Кто знает, что у этого немца на уме? Киндер, кайзер и тень Бисмарка! — сказал господин Симонов. — Но ты все же сходи. Вдруг заказ сделает?

Господин Симонов был не злобен, не ревнив и искренне желал добра всем, кто не вредил ему самому. Выбился он во владельцы «собственного предприятия» из ретушеров. Экономил даже по полкопейки, нажил болезнь желудка, что, впрочем, не мешало ему время от времени прикладываться к стопке. Случалось, Симонов покрикивал на приказчиков и фотографов, но как-то беззлобно, по-семейному. Потому на него и не обижались.

У Симонова была длиннющая черная с проседью борода. За это ему и дали кличку Черномор. И глаза у Симонова были темно-карие, почти черные. Это наводило на мысль о том, что в роду у него где-то, может быть, были и цыгане. Тем более, что Симонов, выпив лишнюю стопку, всегда грозился продать свое «дело» и отправиться с котомкой странствовать по миру. Впрочем, эти настроения не помешали ему отстроить в новой части Ялты прекрасный особняк с галереей, беседкой, соединенной с домом крытым переходом. Да и вообще жил на широкую ногу, будто, наголодавшись в молодости, теперь спешил вкусить полную меру радостей жизни.

— Пойди! — повторил Симонов. — Где наша не пропадала? Уж у меня тебе кусок хлеба всегда обеспечен, если я, конечно, не брошу все и не пойду по свету с котомкой…

Впрочем, Владимир сразу же догадался, что приглашение Зауэра — дело далеко не случайное. Именно в «Оссиане» уже четвертый месяц жила Надежда, которая брала у него уроки живописи. Владимиру иной раз приходило на ум, что ни в каких уроках живописи Надежда не нуждалась. Просто ей было скучно в Ялте. И хоть Зауэр тщательно обхаживал богатую клиентку, специально для нее организовывал экскурсии в горы, прогулки на катере, но для вечерних променадов Надежде нужен был спутник помоложе. Наверное, именно она рекомендовала Владимира практичному немцу как художника многообещающего, но еще без имени, а следовательно, и без права требовать высоких гонораров. Быть облагодетельствованным Надеждой не хотелось. Владимир понимал, что она из породы людей, которые ничего не делают даром. И все же решился потолковать с хозяином пансионата. На то было много причин. И одна из них — нужны были деньги, чтобы следующей осенью ехать в Академию художеств. Впрочем, это была лишь давняя мечта, которой, может, и не суждено было осуществиться. Тем более, что события последних месяцев внесли в жизнь каждого щемящее чувство неуверенности и тревоги за день завтрашний.

Но так или иначе, сейчас Владимир спешил в «Оссиану» — один из лучших ялтинских пансионатов. Кроме четырех гостиничных корпусов, Зауэр обзавелся еще и собственной молочной фермой, садом, а также специально вывезенным из Германии доктором Тирманом — «специалистом по всем болезням, включая неизлечимые»! Чтобы полнее охарактеризовать обходительность Зауэра и его стиль общения с больными, надо упомянуть и о стихотворении, отпечатанном типографским способом на оборотной стороне ресторанного меню «Оссианы».

Срама мертвые не есть имут. Но в Крыму умершим есть срам! Чудотворный этот есть климат, Как целебный есть бальзам!

Хозяин «Оссианы» ждал Владимира не в кабинете, а в так называемом «рояльном» зале — большой комнате в центральном здании пансионата, где вправду стояли шредеровский рояль да еще и фисгармония. Сюда время от времени приглашали помузицировать кого-нибудь из заезжих пианистов.

Зауэр посмотрел на часы, извлеченные из кармашка белого шелкового жилета, убедился, что приглашенный не опоздал, а затем уже подал руку и изобразил на лице нечто отдаленно напоминающее улыбку.

— Рад видеть вас и лично выяснить, что вы есть человек точный. Следовательно, вы цените время. Это есть характерно и для меня. Стрелка бежит по циферблату только вперед. Назад — никогда!

Благоухающий холеный Зауэр широким жестом пригласил к дивану. Сам хозяин сел в кресло напротив. У Зауэра была необычной формы голова, стремительно сужающаяся кверху — совсем как груша. Вислые щеки были тщательно бриты, пепельные волосы уложены с помощью бриолина, из рукавов костюма бельгийского кастора выглядывали отутюженные манжеты. Эту какую-то почти дворцовую парадность портили лишь глаза Зауэра. Они были пусты и напоминали старинные оловянные пуговицы.

— Чтобы вам было ясно, о чем идет речь, скажу несколько слов о моей системе лечения. Она есть в следующем. Все болезни надо лечить покоем и… как это?.. Чисто русское понятие… Ага! Хорошим расположением духа. Я правильно сказал? Дух должен быть расположен хорошо. Понимаете мою мысль? Пусть даже в шторм человек видит спокойное море. Да, очень спокойное море и ясное зонэ… то есть солнце… Остановись, прекрасное мгновенье! Остановись и стой, как делает солдат, когда ему командуют «смирно!».

— Как же вы хотите этого добиться? Гипноз?

— Фу! — сказал Зауэр. — Гипноз — обман. Разве можно взять у человека реальные деньги, которые можно потрогать и посчитать, чтобы взамен продать ему гипноз, который нельзя ни потрогать, ни посчитать? Это был бы обман клиента. Забирают рубли, отдают мистику. Нечестная торговля. Вы и есть мой гипноз. А вы — не есть обман. Вы есть реальный человек и реальный художник.

Мелькнула мысль: удачливый немец не в себе. Но Зауэр поднял мягкую ладошку и быстро заговорил. Оказалось, он уже обдумал заказ в деталях. В «рояльном» зале два больших окна. Требовалось изготовить (он так и сказал — «изготовить») две картины, которые одновременно могли бы служить и шторами. И на картинах изобразить очень спокойное, ласковое море. Чтобы солнышко над ним светило, чтобы волны мерно накатывались на берег. В непогоду шторы можно будет опускать на окна, а шум прибоя заглушат звуки плавной старинной музыки.

— Вы — молодой художник. Вам нужны деньги, заказы, признание. Я готов пойти на расходы. Триста рублей — сейчас, семьсот — когда работа будет готова. Разве я не щедр? Разве я не подлинный меценат? Но одно условие: картины должны быть похожими на некоторые из тех, которые рисовал господин Айвазовский. Например, «Штиль на море». Хорошая, спокойная картина. Для чего вы молчите? Вам не нравится цена или картины господина Айвазовского?

— Ваше предложение неожиданно, — растерялся Владимир. — Конечно же, Айвазовский великий художник, хотя не всем по душе его манера.

— А кому не по душе? — поинтересовался Зауэр.

— Например, некоторые полотна Айвазовского резко критиковал писатель Всеволод Гаршин.

— Как он решился? Айвазовский был и адмиралом. А какой чин у Гаршина?

— У Гаршина не было военного чина. Ведь он был писателем, а служил по необходимости.

— Это не меняет дела, — заявил Зауэр. — Айвазовский построил Феодосии железную дорогу, подарил воду из своего имения. Кстати, если не ошибаюсь, именно в его имении могила хана Мамая? Это тоже был знаменитый хан и чем-то, очень известен в вашей истории.

— Да, кое-чем известен, — сдержал улыбку Владимир. — Например, тем, что потерпел поражение от князя Дмитрия Донского. Его могила оказалась на территории имения Айвазовских случайно. Мамай бежал в Крым. Здесь его и убили. Айвазовский купил землю вместе с могилой.

— Я мало верю в случайности. И далеко не все владельцы поместий могут похвастать собственной могилой хана. Но бог с ним, с ханом. Железную дорогу отрицать вы не станете?

— Зачем ее отрицать? Она существует. Но вот беда — провели ее не в том месте, где следовало. И отрезали Феодосию от моря. Теперь, чтобы выйти к пляжу, надо долго брести по шпалам.

— Выходит, и вы противник творчества Айвазовского?

— Такого я не говорил! — удивился Владимир. — Беседовали мы пока что вовсе не о творчестве Ивана Константиновича, а о его чинах, поместье, могиле хана и железной дороге. Как художник Айвазовский совершил настоящий творческий подвиг…

— Говорить о творческих подвигах в искусстве есть заблуждение, — сказал Зауэр, разглядывая холеный длинный ноготь мизинца левой руки, — слова нужно употреблять по их поименованию…

— Назначению.

Зауэр наклонил голову и нахмурился. Он не любил, когда его поправляли.

— Да, пусть будет назначению. Оставим подвиги воинам. Это их привилегия. А люди искусства пусть получают то, что им положено от бога — гонорары и аплодисменты, если на то будет воля свыше и желание публики. Итак, вы согласны сделать работу, о которой мы говорили? Учтите, я делаю свой заказ в момент, когда в стране есть большой беспорядок. Почему в январе в Петербурге люди ходили к царю с иконами? Почему в них стреляли? Почему по морю плавают корабли, которые не подчиняются правительству?

— Если вы имеете в виду «Потемкин», то на нем было восстание.

— Я сам знаю, что восстание! — рассердился вдруг Зауэр. — Я все сам знаю и понимаю. Я спрашиваю, почему этот корабль не смогли утопить?

— Не сумели.

— Хорошо, пусть не сумели! Но зачем теперь переименовали в «Святого Пантелеймона» и снова пустили плавать? Такой корабль надо разрезать на куски, а их зарыть в разных местах, подальше от этого неспокойного. Черного моря. В какой-нибудь пустыне или в горах. Вы со мной не есть солидарны?

— У меня по этому поводу иное мнение.

— По этому поводу не может быть иного мнения, — сказал Зауэр. — Если оно есть, то оно неправильное. Даже у нас, в Ялте, неспокойно. Ходят разные люди с флагами и поют песни, делают митинги…

— Что же, теперь, когда обнародован манифест о даровании свобод, ходить с флагами и петь песни не возбраняется.

— Манифест! — всплеснул руками Зауэр. — Разве царь этого хотел? Его вынудили. Многие мои коллеги уже переводят деньги в швейцарские банки. Один я рискую в эти дни расширять дело. Может быть, это есть великий риск, но это одновременно есть и глубокая вера в благоразумие русского народа… Пусть народ немножко поволнуется, но потом пусть обязательно успокоится… Такой мой искренний совет народу. Об этом мы с вами еще поговорим. А пока — я приготовил текст соглашения. Вот конверт с задатком. Два месяца — достаточный срок?

Оказалось, что ко всем прочим добродетелям Зауэр был еще и невероятно предусмотрителен.

— Добрый вечер! — услышал Владимир, выходя из двери пансионата. — Я ждала вас. Успешен ли визит?

В свете стоявшего неподалеку фонаря он увидел Надежду. Подчеркивающий талию жакет фигаро, белая кружевная шамизетка, широкополая шляпа из черной плетеной соломки, в левой руке — длинный зонт, служивший одновременно тростью. У Надежды был отличный портной, в душе настоящий художник. Он не просто шил, а творил модель красиво и эффектно одетого человека.

— Вы мне не ответили. Договорились ли с Федором Дмитриевичем?

— Как будто.

— Не вижу на вашем лице радости. Ведь это первый крупный заказ?

— Да, но несколько странный. Как я понял, тут не обошлось без вашей протекции.

Надежда промолчала. Они шли по направлению к набережной.

В летнем театре городского сада играл оркестр. Усталый женский голос пел романс на слова известного поэта Евгения Львова:

Под покровом южной ночи Чутко дремлет пышный сад, Звезд мерцающие очи В море Черное глядят…

Впрочем, тут же группа гимназистов старших классов, которые в последнее время расшалились и, игнорируя инспекторов, разгуливали по набережной и после девяти вечера, грянула «Марсельезу». Но видно, слов толком никто не знал, а потому попытка заглушить певицу не удалась.

Лавр, магнолии, гранаты, Кипарисы, ряд мимоз — Темной негою объяты, Сладок запах тубероз.

— Может быть, вы разрешите мне опереться о вашу руку?

— Конечно. Должен был сам предложить. Извините. Задумался.

На самом деле Владимир хотел лишь одного: поскорее проводить Надежду назад, в «Оссиану», а самому отправиться на чай к Симоновым. Но Надежда шла рядом. Каблучки постукивали по плитам набережной, ее рука твердо опиралась о его руку. Иной раз Владимиру казалось, что Надежда обладает каким-то удивительным и опасным даром отгадывать мысли и намерения собеседника. Вот и сейчас она как будто бы точно знала, что он спешит, что ему обязательно нужно быть у Симоновых, а потому и затеяла эту прогулку — назло ему, наслаждаясь возможностью навязать свою волю.

Гладь безбрежная уснула В забытьи полночных грез… Небо ль в море потонуло? Море с небом ли слилось?

Певица домучила романс. Послышались аплодисменты, жалкие, как всхлипывание ребенка. Затем кто-то дребезжащим старческим голосом крикнул: «Браво! Еще что-нибудь для души!» А кто-то захохотал. И было непонятно, смеется ли он над романсом или же над выкриком сентиментального старика.

— А ведь жизнь жестока! — сказала Надежда. — И тот, кто хоть на минуту зазевался, оплошал, может считать, что он опоздал на свой поезд.

— Мне неясно, к чему вы это?

— Да так, подумалось о разном. Об этом романсе, который мы с вами еще услышали, а те, кто придет после нас, даже не будут знать, что он когда-то существовал. А ведь кто-то писал слова, музыку, может быть, не спал ночами. Вам никогда не приходило в голову, что и картины, которые вы пишете, со временем никому не потребуются?

— Я работаю потому, что мне это нравится. И вообще, я еще не художник. Только учусь.

— Допустим. Но дело не в этом. Вы, если захотите, найдете немало убедительных слов, чтобы объяснить роль и значение искусства, его призвание делать человека чище, возвышенней, благородней. А мне все чаще приходит на ум другое — может быть, искусство всего лишь попытка уйти от действительности? Я, например, взялась рисовать, пытаюсь даже писать сказки для детей. Человека надо воспитывать смолоду. Казалось бы, куда благороднее? Но для чего мои рисунки и будущие книги, если вокруг царит хаос, поезда уже не ходят, а телеграф не работает? Да и не движемся ли мы назад, к каменному веку? А для меня самой все эти пробы овладеть изящными жанрами — попытка скрыться от собственных неудач и катастроф.

— О себе вы знаете больше, чем могу знать я, — сказал Владимир.

— Естественно. Но — вот беда — никто из нас не видит себя со стороны. Представляю, как был смешон вам Федор Дмитриевич со своим заказом. Но вы, надо думать, сдержали улыбку и приняли заказ. И напишете картины, без которых человечество вполне могло бы прожить. Не так ли? Писатель-психолог, попадись вы ему на кончик пера, сделал бы вас объектом любопытнейших наблюдений.

— Вы сознательно меня дразните? — спросил Владимир.

— И не скрываю этого. Таким образом тщусь возвыситься в собственных глазах. В вас есть что-то очень здоровое, очень нормальное и естественное. Вот лавр. Он растет потому, что так было всегда. Вот море. Оно плещет, как много тысячелетий назад. Это естественный мир. Искусство — оно всегда от лукавого. Думается, вам следует избрать иной путь.

— Мне не нравится разговор.

Надежда промолчала.

Они прошли по Александровской набережной мимо гостиницы «Франция». Встречные невольно останавливали взгляд на Надежде. Пожалуй, в тот вечер она была самой элегантной дамой на вечернем променаде. Впереди уже был виден поворот на Морскую улицу, к дому Симоновых.

— Да вы не нервничайте, — рассмеялась Надежда. — Я ведь знаю, куда вы спешите. Я и сама приглашена к Симоновым. Просто решила помучить вас немного. Ждала, что вы сами признаетесь. Так как же, разве я немного не колдунья? Кстати, могу предсказать и будущее. Вам сегодня не удастся всласть потолковать с Людмилой Александровной. У нее гость. Весьма забавный и бойкий господин.

Владимир был готов наговорить дерзостей, возвратиться в «Оссиану» и сказать Зауэру, что отказывается от заказа, полученного по протекции Надежды. Но уже через минуту был рад, что сдержался. Такая вспышка здесь, на набережной, среди спокойно фланирующей публики была просто нелепой, но говоря уже о том, что Надежда сумела бы с достоинством выйти из положения и смешным, в конце концов, оказался бы он сам.

В саду Симоновых слышались голоса и смех. Это были молодые, свободные голоса. И открытый смех людей, еще не забитых бытейскими многотрудностями и не успевших испытать страха перед жизнью. Мягко светились легкие занавеси беседки, на которых были изображены какие-то диковинные птицы — не то фазаны, не то страусы-недомерки. Неслышный бриз шевелил их. И потому казалось, что птицы бегут, суетливо готовясь к взлету. Воздух был напоен сладковатым запахом отцветающей магнолии.

— Да, может быть, звезды — отдельные миры, населенные подобными нам или иными существами, — слышен был голос Людмилы. — Разумом я это понимаю. Но как хочется иной раз думать, что звезды — просто звезды, что они загадочны и недосягаемы, а свет их ласков и добр. Станете ругать меня за сантименты?

— И не подумаю! — отозвался собеседник Людмилы. — Меня часто называют аналитиком. Но это пустое. Логический склад ума вовсе не предполагает сухости или черствости. Правильнее думать, что люди, лишенные нормальных эмоций, пытаются в качестве самооправдания рядиться в одеяния логиков. Но именно в этом-то поступке логика и отсутствует. В мире есть все: помыслы высокие и низкие, бескорыстие и эгоизм, пальмы и вечные снега. Мы с вами сегодня еще купаемся в тепле, а где-нибудь наверняка бушует непогода и уже идет снег. Мир многоцветен и объемен. В нем много взаимоисключающих начал. Может быть, именно тем он и прекрасен.

Владимир невольно замедлил шаг, но почувствовал, что Надежда тихонько тянет его за руку вперед. Увидел ее взгляд — тревожный, почти материнский. Но это почему-то было неприятно. Ему не хотелось быть опекаемым…

— Ну вот и мы! — громко сказала Надежда, поднявшись по ступенькам в беседку.

Гость Людмилы легко поднялся с плетеного кресла. Учтивый поклон Надежде. Шаг навстречу Владимиру, крепкое рукопожатие.

— Наслышан о вас от Людмилы Александровны.

Из дальнейшего разговора стало понятно, что Александр знаком с Людмилой по Петербургу. Они называли имена общих знакомых, вспоминали концерт Шаляпина, на котором минувшей зимой, как можно было судить, побывали вместе.

Самовар вскипел по второму разу. Людмила разлила чай, но о нем забыли. Надежда в правильных, гладко выстроенных фразах рассказывала Александру (попутно выяснилось, что они тоже знакомы и даже три дня назад вместе добирались из Симферополя в Ялту) о своих планах написать серию назидательных сказок для детей. И вдруг неожиданный зигзаг в разговоре:

— Все мы живем для того, чтобы самовыразиться. Только что я объясняла моему другу Владимиру тщетность таких усилий для большинства. Появится в мире еще две сотни пусть даже хороших картин. — что это изменит?

— Вам не следует писать сказки для детей, — прервал ее Владимир. — Дети в них не будут верить.

— Почему бы это?

— Да потому, что вы напишете их неискренне. Дети почувствуют, что с ними беседует не добрый друг и учитель, а человек, больше думающий о себе, а не о них.

— Вот и ответ на вопрос, — вмешался в разговор Александр. — Ведь большинством художников движет чувство долга. Вы об этом забыли? Они считают своим долгом сообщить людям то, что пока понятно, ведомо только им, но что должно стать достоянием многих…

— Комплекс мессианства?

— Зачем же так? Нормальное желание поделиться с людьми своими мыслями и ощущениями.

Между Александром и Надеждой разгорелся спор. Людмила не принимала в нем участия. И дважды уходила в дом, где беседовал с кем-то господин Симонов. С тех пор, как овдовел, он имел обыкновение затаскивать домой на ужин кого придется, даже случайных знакомых. «Чтоб тоска не съедала», — объяснял он.

А Владимир машинально помешивал ложечкой чай, хотя сахар в стаканы не клали, пили вприкуску, уже не следил за разговором и думал о разном. Например, о том, что, наверное, никогда не решился бы написать портрет Людмилы. Просто не сумел бы передать выражение этих зеленых глаз, в которых таились и жадная жажда жизни, и глубоко запрятанное озорство, и тоска по чему-то несбыточному, и лукавство.

Вспомнил, как неделю назад, вечером, когда над морем уже догорала заря, боковыми переулками вышел он к дому Симоновых. Окна застекленной галереи были открыты. Из зала долетал звук рояля и голос:

Лишь я одна тебя люблю! О, вспомни, вспомни, милый мой!

Это была ария Любаши из «Царской невесты» Римского-Корсакова. Владимир слушал ее на сцене Русской частной оперы в Москве. И спектакль был недурен. И Любаша удачна. Но Людмила пела арию совсем не так, как поют на сцене. Голос звучал свободно, раскованно, как может петь лишь тот, кто знает, что его никто не слышит… Это был зов, на который невозможно не откликнуться.

Владимиру показалось, что он совершил нечто недозволенное, подслушал объяснение в любви кому-то… Но кому? «Лишь я одна тебя люблю!»

Он подошел к окну и поздоровался. Сам смутился. Смутилась и Людмила. Но не спросила, слышал ли он пение, а просто предложила зайти выпить чаю.

Казалось, он и сейчас слышал низкий горячий голос: «Лишь я одна тебя люблю!» Эта фраза притягивала, не давала думать ни о чем другом. И странно было осознавать, что голос Людмилы сейчас слышал лишь он один и что мысли Александра и Надежды были заняты совсем иным. Усилием воли заставил себя прислушаться к разговору в беседке.

Теперь уже речь зашла о последних событиях в Крыму, в частности, о севастопольском морском офицере, Шмидте, о котором в последние дни много писали в крымских газетах.

— Мне довелось слышать выступление Петра Петровича Шмидта у могил расстрелянных полицией демонстрантов, — говорил Александр. — Это была дерзкая и смелая речь. Лейтенант имперского флота призвал не верить словам царского манифеста и защищать свободу с оружием в руках. Недаром его сразу же арестовали и хотят лишить всех воинских званий.

— Он дворянин? — спросила Надежда.

— Какое это имеет значение?

— Обычно дворяне не склонны сеять смуту.

— А как же декабристы? — улыбнулся Александр. — Кроме того, слово «смута» мне представляется сомнительным. Даже в применении к декабристам. Что же касается сегодняшнего дня, то, конечно, дело решат не дворяне. Но было бы наивно думать, что и среди них нет честных людей, готовых к самопожертвованию. Кстати, Шмидт, если это так уж вас интересует, из дворян.

— А я ведь еще там, в Симферополе, на площади, догадалась, что вы социалист, — заявила Надежда. — И за границей вы путешествовали не по доброй воле. А сейчас модный костюм и усики — тоже декорация. Я сразу почувствовала, что вы немного стесняетесь этого маскарада. Разве не так? Может быть, даже свою настоящую фамилию скрываете.

— Если скажу, что не скрываю, все равно не поверите…

— Не поверю.

— Ну и не верьте, — добродушно согласился Александр. — Считайте меня социал-демократом. Да и кем же мне быть, если я сын плотника?

— Но вы же говорили, что изучаете юриспруденцию.

— А разве сыновьям плотников она недоступна?

— Ваш отец… Где он сейчас?

— Умер. Когда-то работал на строительстве Феодосийского порта.

Владимиру показалось, что Людмила прошла мимо беседки. Он и в темноте узнал бы эту летящую походку. Помедлив, поднялся и сам вышел в сад.

На скамейке у розария сидели двое. Если бы Владимир не знал, что господин Симонов наверняка уже спит, то подумал бы: Людмила беседует с отцом. Но голос мужчины и манера говорить были совсем иными — спокойнее, мягче, чем у хозяина фотографии.

— Спасибо. Пятисот рублей на первых порах достаточно. Завтра же выеду в Севастополь. Переночую в беседке. Ночи еще теплые. Не то что у нас, на Волге. Гости-то надолго? Кто они?

— Мой знакомый. В нем я уверена.

— Наш?

Людмила ответила не сразу.

— Я ему верю. Сейчас, Спартак, я возвращусь в беседку и предложу всем прогуляться по городу. А вы сразу же поднимайтесь на второй этаж. Третья дверь налево. Отец уже спит.

— А коли у вас в доме найдут дезертира? Не лучше ли мне лечь в беседке? В крайнем случае, скажу, будто мимо шел да и забрался в сад. Манифест манифестом, а осторожность не повредит.

— Нет уж, Спартак, делайте так, как я вам говорю. Обыскивать наш дом не рискнут.

— Плохо вы их знаете! — отозвался тот, кого Людмила именовала Спартаком. — Впрочем, вам виднее. А без риска в нашем деле не бывает.

Владимиру неприятно было сознавать, что он нечаянно подслушал чужой разговор. При первом же удобном случае надо рассказать Людмиле, как это вышло. Осторожно ступая, возвратился в беседку. Надежда с Александром опять толковали о том, что следует, а чего не следует читать детям, причем было совершенно очевидно, что Александру разговор наскучил.

Но уже через минуту в беседку вернулась Людмила. Спокойная, как всегда, неторопливая, но точная в каждом жесте, каждом движении.

— Не побродить ли нам по ночной Ялте? Она удивительна.

Владимир тут же поднялся и подумал, что сделал это слишком поспешно: будто ждал этой фразы и тем выдал себя. Но никто ничего не заметил.

Шли уснувшими улочками старого города. Казалось, вот-вот с ближайшего минарета послышится сонное мурлыканье муэдзина, как во времена, когда Ялта была еще заштатной деревушкой и именовалась Джалитой. В темноте, невнятно бормоча, катила по камням к морю речка Дерикой. Через мостик вышли сначала на Мордвиновскую, а затем на Садовую.

Город спал. Лишь кое-где еще горели окна. Морской бриз приносил запах водорослей и свежесть.

Вдруг Владимир остановился и поднял с земли осколок обычного кирпича. Быстро и размашисто нарисовал им на глинобитном, хорошо промазанном известкой заборе нехитрый сюжет: такой же точно забор, у которого они стояли, свисающий на улицу миндаль и четыре силуэта. Лишь цветущий миндаль не соответствовал случаю и времени года. Может быть, Владимиру вспомнилась весна, когда они с Людмилой познакомились?

— Похоже. Вот это я.

— А это я.

Но Владимир вновь сделал шаг к забору. И через минуту рядом с четырьмя фигурами появилась пятая. Это был римский гладиатор со щитом и коротким мечом.

— Загадка? — поинтересовалась Надежда. — Может быть, понятный только вам символ? Так объяснитесь же. Что за гость из римских времен?

— Спартак, — ответил Владимир.

Он смотрел на Людмилу. И Людмила смотрела на него. А затем она произнесла совершенно загадочную фразу:

— У вас смелый рисунок. Мне нравится. Странно, что в лунном свете красные линии кажутся черными. А Спартак? Пусть будет и Спартак! Не пора ли нам домой?

Сначала проводили Надежду до «Оссианы». На Морской Владимир попрощался с Людмилой и Александром.

— Я здесь пробуду недолго, — сказал Александр. — Но мы еще обязательно повидаемся.

Поднимаясь на второй этаж, где он квартировал у вдовы Эдельвейкиной, Владимир думал о Зауэре, Александре, Надежде, Людмиле и этом необычном вечере.

Шестнадцать скрипучих ступенек. Дверь, как принято, пожалуй, только в Крыму, отперта. Стараясь не шуметь, Владимир в одних носках прошел на кухню напиться воды. Но на пороге остановился. Почувствовал: в темноте что-то или кто-то прячется… Нащупал в кармане спички. Но зажечь не успел. Резко, с присвистом громыхнуло. Он отскочил в коридор. За стеной крикнула хозяйка — Татьяна Петровна Эдельвейкина. В конце концов Владимиру удалось зажечь спичку, и почти сразу же в коридоре появилась в ночном капоте и с лампой в руках Татьяна Петровна.

— Что здесь? Кто? Почему?

На кухне перед открытым окном сидел конопатый, весь в веснушках одиннадцатилетний сын Татьяны Петровны Витька. А на подоконнике, укрепленное на деревянном кронштейне, стояло духовое ружье — материн подарок Витьке ко дню рождения.

— Боже мой! Боже мой! — причитала Татьяна Петровна. — Что ты делаешь, Витенька? Всем врагам по такому ребенку!

— Я в звезду стрелял!

— В какую такую звезду? С ума можно сойти!

— Вон в ту, голубую, — Витька засопел и ткнул пальцем в небо.

— Хоть бы вы, Володя, с ним побеседовали! Как же мне дальше жить с таким мальчиком, если он с детства начинает в звезды стрелять!

— Хорошо, — сказал Владимир. — Сейчас я с ним побеседую. Иди ко мне в комнату, Витя!

У себя Владимир зажег настольную лампу с зеленым абажуром, прикрутил фитиль, чтобы свет был помягче, и уладил Витьку на видавшую виды, жалобно поскрипывавшую кушетку.

— Витя! Ты ведь знаешь, что попасть из духового ружья в звезду нельзя?

— Знаю, — сказал Витька, воткнув в собеседника синие доверчивые глаза. — Я ведь только целился.

Впрочем, Витька знал, что с помощью двух досок и кирпича никак нельзя катапультироваться через полутораметровый забор — законы физики не разрешат. Но Витьке Эдельвейкину наплевать на законы физики, если речь идет о вещах интересных. И вот результат — через его веснушчатый лоб крадется к глазу коричневый рубец. А чего стоил изобретенный Витькой парусный самокат на трех колесах? Может быть, когда-нибудь в силу своей наивной веры в то, что человеку все подвластно и все доступно, Витька, которому неведомы осторожность и чрезмерное преклонение перед авторитетами, включая авторитеты научные, изобретет действительно что-нибудь сногсшибательное? Например, аппарат для полета на Луну или Марс?

Таким доверчивым и одновременно невероятно решительным и получился Витька на карандашном наброске, сделанном Владимиром месяца два назад.

— Ты видел свой портрет?

— Который вы делали?

— Именно этот. А разве тебя кто-нибудь еще рисовал?

— Не рисовали. Но и тот, что вы сделали, мне не нравится.

— Почему?

— Не знаю, — честно сказал Витька. — Мне никакие портреты не нравятся. Мне нравятся живые люди.

— И мне нравятся смелые, веселые и решительные люди. И именно потому, что они мне так нравятся, я и пишу их портреты. Ты больше не будешь по ночам стрелять из ружья?

Витька наморщил нос. Витька думал.

— Не знаю, — признался он. — Может, буду, а может, не буду.

— Но ты все же постарайся стрелять хотя бы до девяти, ну, пусть до десяти вечера.

— У меня нет часов, — ответил Витька.

Владимир засмеялся и отпустил бедного Витьку спать. Да и время было позднее — начало второго.

Владимир подошел к открытому окну. Темен был город. Лишь на набережной горели огни. Да еще к молу подошел большой пароход Крымско-Кавказской линии. Но что это за судно, определить на расстоянии было трудно.

А вдали, при входе в залив, мелькнули неясные силуэты двух быстроходных судов, несущих огни лишь на корме и бушприте — канонерские лодки. Что делали они возле мирного ялтинского порта? Кого стерегли? Кого высматривали?

Засыпая, он услышал: «Лишь я одна тебя люблю! О, вспомни, вспомни, милый мой!..» И не знал он, явь это или сон. Если сон, то ему хотелось, чтобы длился он подольше, чтобы его никто не спугнул — резким движением или громким словом.

Но ведь то, чего человеку очень хочется, как правило, не сбывается. Владимира разбудил стук в дверь. Он с трудом поднял голову от подушки, пробормотал «Войдите», полагая, что это хозяйка. Наверное, опять напроказничал Витька. Но вспыхнула спичка. В ее пляшущем свете он увидел лицо Александра. И тихий голос произнес:

— Не пугайтесь! Обстоятельства сложились так, что я ни минуты не имел права оставаться в доме Симоновых.

— Спартак? — спросил Владимир. — Его схватили?

— Со Спартаком все в порядке. Мы с Людмилой Александровной вывели его через сад. Но мне возвращаться нет резона. У ворот Симоновых дежурят двое. Людмила Александровна объяснила мне, как отыскать ваш дом и квартиру.

Александр подошел к кровати, опустил на пол небольшой сверток, перевязанный бечевкой.

— Не волнуйтесь! Все обойдется. Не впервой. Однако ялтинские власти нервничают, несмотря на целительный для нервов климат.

Владимир поднялся, вновь засветил лампу.

— Не надо! — Александр дунул в лампу. — Светящееся в ночи окно наводит случайных и неслучайных прохожих на разные ненужные мысли. Посидим в темноте и побеседуем.

— Но вам нужно отдохнуть.

— Не тревожьтесь. Я отдохну сидя в креслах. Уеду на рассвете с первой же линейкой или как-нибудь иначе. Кстати, запишите мой симферопольский адрес. Он вам может понадобиться. Умеете писать в темноте? Вот и отлично. Диктую…

Они действительно беседовали до самого утра. Владимир узнал, что тот пакет, который сейчас лежал на циновке у его постели, ни в коем случае не должен был попасть в чужие руки. Что именно в пакете, Александр объяснять не стал. Рассказал подробнее о Шмидте. Это, по его словам, был честный человек, очень популярный в Севастополе и на флоте, за которым могут пойти многие. По натуре — романтик. Называет себя социалистом и, вероятно, искренне верит в то, что будущее за социализмом. И все же политические убеждения его недостаточно четки. Не случайно он не принадлежит ни к одной из партий.

— Людмиле Александровне что-то угрожает?

Александр помолчал, а затем тихо произнес:

— В стране началась революция. Вы понимаете это?

— Конечно.

— Опасность угрожает и Людмиле Александровне, и Спартаку, и мне, и многим другим. Между прочим, Спартака разыскивают, чтобы предать военно-полевому суду. Он в прошлом сормовский рабочий. Был призван в армию. Стрелял в офицера — отменного негодяя.

— Раз у дома Симоновых дежурят, значит, кто-то все же узнал о Спартаке?

— Не обязательно. Если бы точно знали, что Спартак у Симоновых, давным-давно взяли бы дом штурмом. На этот раз всем нам повезло. С вашего разрешения я напишу записку Людмиле Александровне. Передайте ее завтра же.

Утром гость удалился, унеся с собой пакет. Владимир подошел к окну. Море и небо были почти одинакового сизо-серого цвета. Трудно было даже определить линию горизонта. У входа в залив все еще дежурили две канонерки. Они были тоже серыми, но более густого цвета и чем-то напоминали притаившихся в кустах охотничьих собак. Увидят дичь, услышат сигнал ловчего — и бросятся в погоню.

«…К сему доношу, что получил сведения, что около Малахова кургана была большая сходка, человек 250. Интеллигенты подготовляли сходку к забастовке, читали про забастовку в С.-Петербурге и разъясняли ее. Окончательное решение еще не принято. На днях будет еще сходка… От своих людей я накануне забастовки получу извещение о времени ее начала…»

«…По окончании портовых работ на ремонтируемом броненосце „Три Святителя“ найдены были прокламации, числом 6, в двух видах: одни на четвертушке, воспроизведенные каучуковыми буквами, под заглавием „Ко всем рабочим г. Севастополя“, другие отпечатанные на мимеографе (оригинал рукописный) под заглавием „Ко всем рабочим и работницам Севастополя…“»

«…Чинами полиции, которых я предупредил о месте и времени сходки, было задержано в Лабораторной балке, у вокзала, несколько человек мастеровых, возвращавшихся с ночной сходки. При обыске личном у одного из них найдено в 2 свертках 37 печатных брошюр и 42 прокламации „К рабочим г. Севастополя“. Эти прокламации раздавали на сходке городским рабочим. У остальных ничего не найдено…»