Московии таинственный посол

Самвелян Николай Григорьевич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Зима тревог

Странной была эта зима. И странной была дорога. На первый взгляд — обычный тракт. Вьется от села к селу, от города к городу, карабкается на горбатые мостики, теряется в лесах и вновь выбегает на равнину. Лишь одно удивляло: на заснеженной дороге не было никаких следов. Снег лежал пушистый и неукатанный. Он желтовато поблескивал в лучах вечернего солнца. Куда же подевались санные поезда с бубенчиками и многочисленные путники, которые брели от одного постоялого двора к другому, где за грош можно было получить матрац, набитый соломой, и миску гороховой похлебки? Но пустынна была дорога.

И только совсем уже в сумерках на ней появились сани, груженные ящиками, крытыми обледенелой рогожей. Усталые лошади сбивались с шага. Рядом с санями шли высокий мужчина в шубе и юноша, худой и бледный.

В том месте, где дорога пересекла уже замерзшую реку Буг, мужчина остановился. Перед ним лежала безмолвная и пугающая пустынностью равнина. Но вдалеке, на невысоком, видимо искусственном, холме стоял острокрыший замок. Окна его неярко светились. В замке топили печи. Тоненькие, робкие дымки неподвижно повисали в застойном воздухе.

Не мираж ли? Не привиделось ли все это от усталости и отчаяния? Но так или иначе, мужчина повернул лошадей к замку. Они пошли прямо по снежной целине.

Около рва лошади стали сами.

— Эй! Люди! — крикнул старший.

Замок молчал.

— Есть кто живой?

На голос никто не отозвался. Тогда старший приподнял край рогожи, вынул из саней аркебузу и принялся ее прилаживать. Озябшие пальцы слушались с трудом. Порох сыпался из рога на снег. Но путешественник был упрям. Минут через пять он победил непослушную аркебузу, прицелился в маленькое слуховое окно на башне и высек искру. Выстрел вспугнул тишину и птиц. И мир вокруг внезапно ожил, наполнился звуками.

— Ты что? — хриплым человеческим голосом закричал замок. — В себе ли?

— Пустите погреться и переночевать.

— Ты зачем окно вышиб, збуритель?

— Иначе вы не откликнулись бы.

— Мы сейчас не пускаем никого. Кругом зараза.

— Не тревожьтесь. Заразы не занесем.

— Почем знать? На обещания все горазды. Беду в доме оставите и дальше, другим горе понесете.

— Да мы два месяца в дороге. Если б суждено было заболеть, уже заболели бы.

— Как знать! Сегодня никому верить нельзя. Да и что за порядки — стрелять по окнам? Мы ведь тоже стрельнуть можем.

— Начинайте! — крикнул путешественник. — Поглядим, кто метче?

И принялся опять насыпать порох.

— Стой, дьявол! Сейчас откроем. Да ты подожди — цепи замерзли. Надо отогреть.

И в окне показалось бородатое лицо в шлеме.

Прошло еще полчаса, пока факелами накалили цепи, подняли ворота и опустили мост. Правда, с мостом все вышло не так гладко. Он все же не дошел до края рва. Хоть просвет был невелик, но лошади боялись идти. Их распрягли и почти насильно за узду втянули на мост. Потом вручную протолкнули и сани.

Путешественников ввели в зал. Здесь горел огонь. Пахло воском и полынью. Незаметный человек проскользнул к камину и бросил туда пучок сухой травы.

— Что жжете?

— Полынь и ромашку. От заразы. Воздух очищает.

— С лета приберегли?

— А то как же! Все запасено. Не ступайте на ковер, пока сапоги не оттают. Вон у вас даже с бород ручьи бегут. Сейчас пан справца придет — будет вам.

Справца пришел. Он был торжествен, как парадный канделябр.

— Куда путь держите?

— Во Львов.

— Шляхтичи или холопы?

— Шляхтич я, если это важно, — ответил старший. — А замок-то чей?

— Его сиятельства графа Филиппа Челуховского.

— Хозяин есть?

— Он занят. Если шляхтич, то почему без сопровождающих? Странно это. Стреляете по окнам. Как знать, что вы не разбойники?

Старший путешественник сбросил прямо на ковер шубу и оказался в ладно сшитом сине-зеленом вамсе — полукамзоле немецкого покроя, правда уже несколько потертом. Но на то и дорога. Вамс был прихвачен замшевой перевязью. Значит, путешественнику приходилось иной раз носить шпагу и пистолеты. Возможно, они лежали в санях под рогожей. Старший путешественник усмехнулся и шагнул назад к шубе.

— Она ведь там, — пробормотал он. — Я и позабыл… — Затем протянул управляющему маленькую, свернутую трубочкой бумагу с печатью: — Читать умеешь? Только осторожней, не оторви печать.

Брови управляющего выгнулись двумя большими дугами, толстые щеки поплыли к ушам.

— Я доложу его сиятельству…

* * *

Его сиятельство принял путешественников в большой мрачной комнате на втором этаже замка. И здесь тоже горел камин. Пахло все той же полынью. Граф восседал в креслах, укутавшись в шерстяной плащ на меховом подбое. Его длинные ноги в мягких белых сапогах были протянуты к огню. В полуметре от сапог графа на маленьком табурете поместился молодой монах. Он читал вслух латинскую книгу, переплетенную в черную кожу.

Старший путешественник отметил про себя, что охрана замка говорила по-русски, справца — по-польски, а хозяин, как только что выяснилось, понимал еще и латынь.

— «В течение сего времени, — продолжал монах, не обратив внимания на вошедших, — не надобно употреблять много разной пищи и должно беречься вечерней, ночной и утренней прохлады. Плавающих или летающих птиц, поросят, старой говядины и вообще жирного мяса не должно есть. А напротив того, надо употреблять мясо не слишком молодое, не слишком старое. Должно есть похлебки, приготовленные с толченым перцем».

Граф поднял руку. Монах умолк.

— Садитесь сюда, к огню, — сказал граф, обращаясь к гостям. — По нынешним временам не до церемоний. Вам, кстати, тоже полезно послушать.

Рука вновь опустилась на колено. И монах тут же перевернул страницу:

— «Днем спать вредно, ночью можно спать до восхождения солнца или несколько подолее. При завтраке должно пить мало, ужинать в одиннадцать часов. Для питья же надобно употреблять светлое легкое вино, смешанное с пятою или шестою частью воды. Употреблять сухие или свежие плоды в вине не вредно, но без вина они смертельны. Из рыбы должно есть только мелкую или речную. Кто жирен, тот избегай быть на солнце. Деревянное масло употреблять с кушаньем смертельно. Столь же вредно беспокойство духа или гнева».

— Ну вот, — сказал граф. — Теперь мы знаем, что нам надо делать: не гневаться, любить ближних, все запивать вином и ждать лучших времен. На сегодня хватит. Ты свободен.

Монах молча поднялся, поклонился и вышел. Хозяин подвинулся поближе к гостям и стал внимательно разглядывать старшего. Это было бы просто невежливо с его стороны, если бы странной не была вся ситуация: двое дерзких осадили неприступный замок и даже стреляли по окнам. Более того, они в конце концов заставили опустить мост.

Граф перевел взгляд со старшего путешественника на юношу, некоторое время так же внимательно разглядывал и его, а затем сказал:

— Ну, что ж, я рад тебе и твоему сыну. Поможете скрасить мое одиночество. Поскольку мы с тобой оба в молодости были дуэлянтами, то нам будет о чем поговорить. Кроме того, ты иностранец, но хорошо говоришь по-польски. Следовательно, у тебя есть что рассказать о дальних странах, в которых я, может быть, не бывал. Впрочем, путешествовал я не один год, и удивить меня путевыми впечатлениями трудно. Наконец, мне просто любопытно поболтать со шляхтичем, который зарабатывает хлеб насущный собственными руками. Согласись, такое не каждый день случается. Все мы, чего греха таить, предпочитаем жить за счет других. Тем полезнее мне будет узнать, что толкнуло тебя, хорошо владеющего шпагой, человека образованного, сведущего во многих науках, заняться изготовлением оружия на продажу. Промотал поместье? Поссорился с покровителем?.. Ты, наверное, удивлен тем, что я так много знаю о тебе?

Действительно, младший путешественник смотрел на хозяина с тревогой и удивлением. Вероятно, все, что говорил граф, было истиной или весьма близким к ней. Но старший сидел спокойно, положив жилистые руки на колени. В бороде пряталась улыбка. И глаза были так же насмешливы, как и у графа.

— Нет, я не удивлен, что ты многое отгадал, — сказал наконец старший. — У меня на лице несколько шрамов, которые могли появиться только от ударов шпаги. В настоящей сечи если уж пропустил удар в лицо, то, считай, сделался калекой. Раз я имел дело со шпагой, значит, шляхтич. И молодость должен был провести в Лондоне, Париже, Италии, Германии или Польше. Впрочем, шпаги носят еще и в Испании и Новых Индиях. Но это далековато. Сейчас одежда на мне поизносилась. Езжу я вдвоем с сыном, без челяди. Потому ты и решил, что я промотал поместье. К тому же на моих руках мелкие синие шрамы. Такие бывают у мастеровых.

В дверь постучали. В комнату почтительно вдвинулся толстый справца. Он что-то сказал графу на итальянском языке. Граф кивнул. Затем по-польски распорядился:

— Ужин сюда.

Управляющий, пятясь, удалился, не сгоняя со своего лица сладкую улыбку.

— Все верно, — сказал граф. — Ты разгадал мои маленькие хитрости. Тем интереснее. Передо мной равный собеседник. Придется и мне говорить с тобой откровеннее.

Двое слуг внесли огромный поднос. Через минуту на столе стоял отлично зажаренный на вертеле гусь, шесть оплетенных паутиной бутылок, свежий хлеб, окорок, хорошо прокопченная колбаса. Подали и три приставки с соусами. Затем появился и сыр, три белых кубка и блюдо с тонкими длинными ломтями вяленой рыбы. Наконец принесли масло, свежую зелень, оливки. Это походило на сказку. Откуда все это зимой в заброшенном, отрезанном от дорог замке? Когда же слуги в четвертый раз вошли в комнату, впервые удивился и старший путешественник. На этот раз стол украсили две вазы со свежими яблоками и виноградом. Не забыли принести и зуб морского единорога. Лакей поскреб зуб, а затем ссыпал в каждый из трех кубков немного стружки. Теперь можно было пить вино, не опасаясь яда или заразы.

— Пусть же весело будет сегодня у нас за столом, — поднял граф свой кубок, — хоть вокруг печаль и чума. Но мы еще успеем погоревать. За твои успехи, печатник! Уж на этот раз ты похвалишь мою проницательность?

— Похвалю! — улыбнулся старший гость. — Ты действительно верно назвал род моих занятий. Но я немного понимаю итальянский язык и знаю, что сказал тебе справца: лошадей распрягли, в санях, кроме оружия, нашли непонятные инструменты, буквы, отлитые в металле, и русские книги. То, что я московский печатник Иван Федоров, ты, граф, отлично знаешь. Кроме того, твой справца читал королевскую грамоту. Там обо мне все сказано.

Граф рассмеялся, выпил кубок до дна, поставил его на стол. Лакей схватился за бутыль, чтобы наполнить кубок снова.

— Все правда. Мне многое ведомо о тебе. И не только из грамоты, содержание которой мне, конечно, известно. К тому же ни для кого не секрет, что покойный гетман Ходкевич завел у себя типографию и выписал из Москвы печатника. Он ведь тебя и поместьем пожаловал.

— Земледелец из меня плохой, — сказал печатник. — От поместья я отказался. Многое ты знаешь лучше меня…

— От праздности, дорогой печатник. Сижу в замке, попиваю вино, расспрашиваю гостей, если они ко мне забредают.

— А ведь гостей сиятельный пан не очень-то любит! — впервые проронил слово младший путешественник. — Им приходится брать замок приступом.

Граф покачал головой, потом протянул руку и потрепал сына печатника по плечу.

— В отца. Без особого почтения взирает на мир. Я тебе, дружок, подарю кинжал индийской работы. На память. И вот тебе перстень… Не отказывайся. Это невежливо. Если хозяин дарит от чистого сердца, гость обязан принять подарок.

После ужина гостям показали их комнаты. Младший Иван лег спать. А хозяин и печатник возвратились к камину.

— Это ты молодец, что взял сегодня штурмом мой замок, — говорил граф. — Вижу, что устал, едва на ногах держишься. Как великодушный хозяин, я должен был бы отпустить тебя спать. Но, право, я так истосковался по равным себе людям, что готов прослыть варваром и истязать разговорами усталого гостя. Впрочем, сейчас нам подадут аравийский нектар — сон как рукой снимет.

На этот раз лакея с подносом сопровождал сам управляющий. Когда две чашки, медный сосуд с ручкой и сушеные фрукты были поставлены перед графом и лакей бесшумно растворился в полумраке, справца доложил, что все распоряжения выполнены, кони приезжих кормлены, стекло в окне вставлено.

— Можете отдыхать, — сказал граф. — Сегодня мне больше ничего не понадобится.

Он сам разлил в чашки черный дымящийся напиток.

— Это дар богов. Он лет двести назад стал известен монахам одного из монастырей в Африке. Вернее, не монахам, а монастырским козам. Козы поедали плоды неизвестного кустарника, росшего у стен монастыря. И через два-три часа начинали проявлять необычайную резвость. Блеяли, прыгали, брыкались и бодались. Монахи позавидовали козам. Им такой резвости не хватало. А молиться надо было часами. Как выдержать? Стали и они жевать зеленые горошины. Затем решили их поджарить, толочь и делать настой. Помогло. Монахи обрели бодрость и резвость. Им теперь долгие молитвы стали нипочем.

— Я пил кофе, — сказал печатник. — Он мне по вкусу.

— Как? Но ведь в Европе этот напиток еще мало известен.

— Тем не менее я пил кофе.

Граф поднялся и подошел к ларцу на ножках, стоявшему у окна, открыл его и извлек на свет длинную черную трубку.

— Угостить и тебя?

— Я не курю. А кофе выпью еще.

— Ты много путешествовал?

— Достаточно. И часто не по своей воле.

— По своей воле путешествуют в юности. Да еще одержимые. Как Колон. Седина в бороду, бес в ребро. Поплыл старик искать Индию. И не нашел. Зато открыл другую страну. И золото теперь оттуда возят мешками. Кстати, о Колоне. Мне довелось держать в руках любопытные документы — «Письма, привилегии и другие бумаги Дон Христофора Колона, великого Адмирала океана, Вицероя и Правителя островов и твердой земли». Колон прислал эту рукопись в Геную, своему искреннему другу Николаю Одериго, прося спрятать оную в безопасном месте и уведомить о сем Дон Диего Колона, старшего Адмиралова сына. Документы эти мало кто видел. Их держат в секрете. Но мне довелось их в Генуе листать. Я нашел там множество любопытного. Седьмой лист этого архива — приказ послать в Индию несколько десятков священников, врачей, аптекарей и музыкантов. Бедные музыканты! А листы двенадцатый, тринадцатый и четырнадцатый — акты испанского правительства, в коих дается прощение преступникам, которые согласятся служить на острове Гиспаньоле, севильскому же губернатору предписывалось сдавать адмиралу всех заключенных в тюрьму. Можно представить себе, что за народ собрался в этой колонии — священники, аптекари, музыканты и преступники. Веселая компания! Кажется, только нас с тобой не хватало — оба скучающие, оба лишние.

— Я не скучающий, — сказал печатник. — Пожалуй, не стал бы называть себя и лишним. У меня достаточно дел на земле.

Граф посмотрел в лицо печатнику. И тут же отвел глаза.

— Ну, может быть. Чужая душа — потемки. Я действительно объездил полмира. И ничего любопытного не нашел. Видел и стоколесные индийские священные колесницы, и многоруких богов. Грешным делом, и на открытые Колоном и Америго Веспуччи острова не поленился посмотреть. Та половина земли, которую я прощупал подошвами собственных сапог и копытами моих коней, не показалась мне интересной. Полагаю, и вторая, мною еще не виданная, не лучше. Везде царят жажда успеха, любовь к золоту, зависть и алчность. Простодушие карается. Искренность не в почете. И вообще, как выяснил наш Коперник, Земля кругла и уныло вертится вокруг Солнца. Для возвышенной души такое открытие не в радость. Куда приятнее сознавать, что Землю поддерживают в океане милые дрессированные киты… Но в этом случае… Тебе не приходило это в голову, печатник, что никто не объяснил, смертны эти киты или бессмертны. Если смертны, то кто их заменяет и как? Может, в моменты, когда происходит смена китового караула, на Земле случаются землетрясения?

— Ты насмешник и в душе поэт! — сказал печатник.

— Конечно. А к тому же еще немного артист, — добавил граф. — Люблю всяческие проделки. С детства бегал глядеть на паяцев. В момент, когда паяц убивает из ревности нежную Коломбину, он велик. Он может казнить, а может и миловать. Ощущение собственного всесилия, наверное, одно из самых острых чувств. Захочу — Коломбина будет жить. А решу иначе — умрет. Левой рукой схватил ее за косу, в правой — нож… Одно мгновение… Всего лишь одно мгновение даровано паяцу для того, чтобы царить над толпой зрителей. Но в это мгновение ему принадлежат чувства десятков людей. Его действия исторгнут вопль из душ или взрыв смеха…

Свет канделябра хорошо освещал лицо гостя. Граф увидел серые глаза человека немолодого и, вероятно, бывалого. И эти глаза смотрели сейчас на графа так спокойно, так открыто и ясно, что графу стало не по себе. И закралась мысль: полно, человеческий ли это взгляд? Может быть, так глядят на смертных небожители — без внутренней скованности, без боязни быть неучтивыми?

— А все же куда ты теперь путь держишь? — спросил граф.

Печатник усмехнулся:

— Мы с тобой весь вечер будто в прятки играем. Между тем ты отлично знаешь, что сейчас я еду во Львов. Ведь дальше на восток в пределах королевства больших городов нет.

— Почему же? — возразил граф. — Есть еще Острог. Князь Константин решил построить вторые Афины. Академию собирается открыть. У него частый гость ваш Курбский.

— Курбского я не видел много лет.

— Неужели? Я думал, вы, московиты, держитесь друг за друга.

— Московиты бывают разные. И не всегда мы можем похвастать большой дружбой между собой. Если бы это было иначе, не сидели бы триста лет под татарами. Могу тебя успокоить: к князю Константину я не еду. И от даренного Ходкевичем имения, как ты знаешь, отказался. Намерен жить во Львове сам по себе. Что же касается твоего интереса к моей особе, то тут мне не все понятно. Правда, в последнее время моя типография не давала покоя членам «Общества Иисуса».

— С какой стати им тревожиться по поводу твоей типографии? Да и что ты знаешь об ордене? Слышал, наверное, всякие небылицы о первом генерале, преподобном Игнатии Лойоле.

— Да, о нем я знаю. Как и о его преемнике кардинале Контарини, который убедил папу Павла III издать буллу, одобряющую действия «Общества Иисуса». Вместо Лойолы назначен новый генерал ордена. Если тебя интересует, знаю ли я его имя, — изволь. Это Пьетро Канизио, большой друг императора Фердинанда.

— Смело говоришь. И не боишься показать свою осведомленность, что не всегда безопасно. Ценю откровенность. Относительно друзей императора… Здесь сложнее. Откуда мы знаем, кто у императора в друзьях, а кто во врагах? Ты московит. Все вы держитесь за свою греческую веру и ненавидите Рим. Да не только московиты, а и наши русские и литвины. Вам бы всем свою веру навязать.

— Никому я ничего не хочу навязывать. И не хочу, чтоб навязывали мне. Вот почему мне и не по душе «Общество Иисуса». Для них все мы — и литвины, и русские, и московиты — схизматики, которые обязаны отречься и раскаяться, забыть свой язык и перейти на римский. А кому охота от своих отцов и от самого себя отрекаться?

— Ну нет, это уж слишком сложно для меня. Я действительно хожу к исповеди, и, полагаю, мой духовник не имеет ко мне особых претензий. Но высокой политики я не касаюсь. Если мне и суждено гореть на костре, то, думаю, не на том свете, а на этом. И причиной тому будет мой веселый нрав. Только он. Старая истина: хмурые не любят улыбчивых, скучные — озорных и веселых. И однажды унылые соберутся да швырнут меня в костер. Впрочем, это шутка. И ты напрасно так серьезно относишься к моим словам. Я странный человек. И всегда был таким. Собираю повозки. Недавно привез одну к себе, во львовский двор. На специальных пружинах — для того, чтобы не трясло на камнях. Что ты смотришь на меня так странно? Удивительные у тебя глаза. Впервые вижу такие. Ты не то святой, не то дьявол… Знаешь что, пойдем-ка со мною…

Граф схватил со стола канделябр и направился к двери. И только теперь стало видно, что граф едва заметно хромает на левую ногу. Они спустились по винтовой лестнице в подвал. Свет канделябра плясал по отлично выложенным каменным сводам. Кирпич чередовался с точно подогнанным серым камнем, кое-где прихваченным мощными железными скобами.

— Справа — подвалы, — объяснил граф. — Там лимоны в ящиках с песком. Хоть два года простоят. Есть даже свежие розы. Они в запаянных банках.

Через несколько шагов они уперлись в кованую дверь. Крест-накрест дверь перекрывали скобы. И висел огромный замок.

— Ключ только у меня. Второго нет. Здесь я тренируюсь в стрельбе.

Комната эта никак не напоминала подвальную. Стены были оштукатурены, потолок лепной. По углам стояли огромные бронзовые трехсвечники. И в них были вставлены уже несколько оплавленные толстые свечи. Значит, здесь часто бывали. Граф поднес канделябр к фитилям. Теперь можно было получше рассмотреть комнату. Она была узкой и очень длинной, не менее десяти-двенадцати сажен, в глубине стоял стол, а на нем — четыре пистолета в открытых футлярах. Рядом со столом можно было разглядеть маленькую, крытую листовой бронзой дверь. А у противоположной, тонущей в полумраке стены виделось нечто неясное и пугающее. Федоров взял у графа канделябр и отправился поглядеть, что же это такое.

У стены стоял деревянный черт ростом с человека. У него имелись, как и подобало черту, черный шерстяной хвост, козлиные рога. Но самыми впечатляющими были глаза из красного стекла. Они ловили свет канделябра и зловеще поблескивали. У копыт черта лежала горка красных стекляшек, отлитых по форме глаз черта.

— Ясно, — сказал печатник. — Мишень. Вышибаешь ему глаза?

— Одна из моих странных прихотей, — охотно объяснил граф. — Заказал в Венеции три тысячи дьявольских глаз. Лет на пять хватит. Хочешь попробовать руку? Наверху не слышно.

— Спасибо. Я сегодня уже стрелял. Не хочется.

— Тогда продолжим прогулку. Главного я тебе еще не показал.

За маленькой бронзовой дверью была еще одна комната. Скорее, зал. И кажется, только здесь невозмутимый гость впервые вздрогнул. Посреди зала стоял надгробный памятник из черного мрамора. На памятнике не было никакой надписи. Но у основания лежал букет белых роз.

— Как ты думаешь, чья это могила?

— Кого-то из твоих родственников?

— Да, и весьма близкого родственника. Ближе не бывает.

— Мать? Отец?

— Нет.

— Брат?

— Да нет же. Это моя могила. Так я себе ее представил. И сам ежедневно приношу сюда цветы.

— Ты был прав. За такие проделки когда-нибудь тебя обязательно усадят в костер! — сказал печатник.

— Пожалуй. Но видишь, рискнул. И даже тебе не побоялся показать. Может быть, твои глаза понравились. Сам не знаю… А тебе не приходило в голову, что умным людям, независимо от того, родились они в Риме, Мадриде или Львове, легко договориться между собой!..

— Для чего ты соорудил эту могилу?

— Да ведь это ясно. Кругом мор, зараза. Кто знает, не станет ли эта шутка последней в моей жизни? Но так или иначе, согласись, не много найдется людей, которым довелось бы ухаживать за собственной могилой! Теперь сам ежедневно приношу сюда цветы.

— И это всё?

— Неужели не объяснил? А ведь старался. Ну, хорошо, добавлю еще, что могила напоминает мне о том, что сам я не бессмертен. Человеку это свойственно забывать. Сижу здесь, и будто я — уже не я, а кто-то другой, посторонний. И этот посторонний благожелательно, но беспристрастно судит о некоем Филиппе Челуховском. А ведь усопших так легко казнить или миловать, не боясь получить отпор! В такие минуты я как бы раздваиваюсь — превращаюсь в двух людей. Один лежит под могильным камнем, второй приносит ему на могилу цветы…

На жирной поверхности полированного мрамора плясали блики. В подвале было душно.

Кто этот граф? Сумасшедший? Маньяк? Юродивый?

Спокойные серые глаза печатника встретились с такими же спокойными карими глазами графа. Нет, ни сумасшедших, ни юродивых в этом подвале не было. И тот и другой производили впечатление людей, твердо знающих, чего они хотят. Федоров был на голову выше графа. Граф почувствовал разницу в росте и то, что он смотрит на гостя снизу вверх. Он отступил на шаг.

— Пора спать, — сказал граф.

— Давно пора, — согласился гость. — Ранним утром я отправлюсь дальше.

— Много ли тебе нужно денег на новую типографию?

— Да, очень много.

— Где ты их возьмешь?

— Еще не знаю.

— Справца доложил мне, что в санях есть русские книги.

— Я их напечатал в Заблудове.

— По-русски не читаю, но, если хочешь, я куплю для своей библиотеки.

— Я подарю тебе три книги.

— Но я готов купить по два экземпляра каждой.

— Хорошо, оставлю по два экземпляра каждой.

— Я провожу тебя до твоей комнаты.

— Спасибо. Иначе нам и не разойтись. Ведь у нас один канделябр на двоих.

 

Когда душа пылает и лютый ветер арфу глушит

Среди ночи путешественника разбудило царапанье ногтем о доски двери и тихий голос:

— Ау, ты спишь? Отзовись. Спрашиваю: спишь ты или нет?

— Сплю! — ответил путешественник. — И сын мой давно спит, чего и тебе, кто бы ты ни был, желаю. Ночь на дворе. Что вдруг неймется?

— Да разве кто знает, отчего ему не спится? От того, видно, что душа пылает. Неспокойная она у меня.

Путешественник узнал и голос хозяина замка, и его странную, задумчивую манеру говорить о самых простых вещах так, будто всего этого простым смертным не понять.

— Горит душа. Неспокойно ей. А ветер за окном слышишь какой! Не то что арфу заглушит, а даже крик дикого зверя. Сейчас там, за горой, в лесу волки, думаю, очень даже крепко воют. Ну, а до нас не долетают их молитвы… А волк на что может молиться? Чтоб путника ему судьба послала, коли стада в хлевах…

— Утихомирился бы!.. Говорю ведь: сплю.

— Да как же ты спишь, когда мне отвечаешь? И все впопад. Может, раньше вправду спал, чего я бы на твоем месте не делал — мало ли что, место незнаемое, люди чужие. Но так ли, иначе ли — теперь-то ты точно уж проснулся. Неужто испугался?

— Пугаться я и не думал. Хотел бы ты учинить злодейство, сделал бы это раньше. Устал я. Поспать не грех.

— Не грех, если видишь сны сладкие и душу ласкающие. Ну, а ежели они темны, пугающи и холодят почище того мороза, что за окном? Такое и человеку, и богу противно. Не желаю спать. Охота еще с тобой потолковать. Отвори, а то стану громко стучать и всех перебужу.

Путешественник вздохнул, набросил прямо на ночную рубашку вамс, с трудом натянул влажные еще сапоги на босу ногу и пошел к двери. Открывал тихо, стараясь не громыхнуть засовом.

Затрепетало пламя свечи, и метнулась по стене тень графа Челуховского — прочь от хозяина. Но дверь закрылась, выровнялось пламя, и возвратилась на место тень.

Граф был в теплом халате и ночном колпаке. Глаза его блестели, будто их только что промыли маслом. Но теперь они были не карими, а красноватыми, с множеством прожилок. Сейчас хозяин замка чем-то очень напоминал того черта, которого сам же запер в подвале.

— Испугал? Рад. Не испугай человека, не тряхни его душу, он тебя и слушать не станет. Так вот о душе… Иной раз я сам мало верю, что существует она. Все мы себялюбивы, жаждем славы при жизни, власти… А зачем нам власть и слава, если, как говорят, душа бессмертна? Выходит, здесь можно было бы жить тихо и смиренно, чтобы все получить там… Но в том-то и дело, что иной раз приходят мне на ум мысли: а есть ли хоть что-нибудь там? Хоть какая-нибудь песчинка? Хоть лучик света? И вообще — есть ли это ТАМ?

— Да что это ты посреди ночи — и о таком?

— А когда же о таком? Посреди дня? Посреди дня солнышко светит. И страху нет. Посреди дня об этом ТАМ не думаешь. Да ведь оно существует. Не всегда каждому из нас по земле ходить. Вот и думаю: а вдруг ТАМ ничего нет? Темнота, мрак — и все. Тебя самого тоже нет. Понять такое трудно. Каждому кажется, что исчезнуть он не может, что был он всегда и пребудет вовеки. Думаешь, проверяю тебя, чтоб потом выдать и на костер отправить? Способен я на такое — чего греха таить. Да, может, и не грех это вовсе — умного человека со света сжить. Умный человек часто сам себе в тягость, а остальным — уж подавно.

— Успокойся да пойди отдохни. Хочешь, научу засыпать?

— Новое зелье?

— Вовсе без зелья.

— Заговором?

— Вроде того.

— Не верю в заговоры.

— Да я же не сказал, что заговор, а только вроде него. Ляг на правый бок, руку под щеку и шепчи: «Не усну! Ни за что не усну! Хоть режьте меня, не усну!» Так сто раз. Когда закончишь первую сотню, начинай вторую.

— Затем третью.

— Правильно. За третьей — четвертую.

— Кланяюсь до пола. Об этом мне еще в детстве нянька толковала. Не помогало.

— А ты попробуй сейчас. Иной раз то, что в детстве негоже, зрелому мужу как раз впору.

Граф засмеялся, качнув колпаком. Качнула колпаком и тень на стене.

— Ладно. Убедил. И все же ответь мне: на кого ты надеешься, отправляясь в края дальние и, как могу судить, тобою незнаемые? Кто за спиной у тебя?

— Понимаю, о чем ты спрашиваешь. Есть ли кто-то из власть и силу имущих?

— Вот именно. А ты сейчас ответишь, что таких нет, а ведет тебя твоя совесть, твоя вера в дело свое и удачливость, что надеешься лишь на них да на собственные ум и руки?

— Примерно так.

— Ну, а я изволю тебе не поверить.

— Не верь. Изменится ли что-то от того?

— Изменится ли что-то? Что, где и для кого? Для турецкого султана, наверное, ничего не изменится. Он далеко и по-европейски не понимает. Для нас с тобой от того, поверю ли я тебе, изменится очень многое.

— В чем?

— Да во всей жизни — и твоей, и моей. Денег у тебя нет. Вижу. Знаю. А у меня — сам себе в долг могу дать, хотя если уж что-то прошу, так не грош, не злотый, а сразу миллион. Повторяю: всю жизнь золото буду швырять — не промотаюсь. Я не король в Кракове, которому и новую мантию не на что купить.

— А что взамен попросишь?

— Почти ничего… Пустое… Ты сейчас же, поклявшись крестом, что говоришь правду, расскажешь то, о чем, может быть, никому еще не говорил… Для чего приехал сюда? Что на уме? Там, в самой глубине, куда никто не заглядывает? Куда ты сам забредаешь разве что с похмелья…

— Пустое, — прервал графа гость. — Не выйдет у тебя ничего. Нет у меня тайн, а потому и выведать их нельзя. Сколько ни старайся, ничего интересного не узнаешь. Если и были у меня тайны, растряс по дороге, побросал в разных местах.

— Жаль, очень жаль, — сказал граф. — Теперь мне вправду захотелось спать.

Метнулась тень. Уплыла свеча. Коридор вновь погрузился во мрак. Вздохнула закрываемая дверь. Вскоре все было точно так же, как за полчаса до того, — ночь, темнота, сон.

 

Еще немного о графе Челуховском и о просвещенных временах

Первая прогулка с читателем

Вы будете удивлены, если я скажу, что сам не верю в то, что намерен сейчас сообщить о нашем новом знакомом — графе Филиппе Челуховском. Да и как можно в такое поверить? Ведь говорят о нем много странного, чтобы не сказать — невероятного… Например, утверждают, что граф вовсе не граф, а сын мелкого испанского дворянина, который провел немало лет в Новом Свете, где и добыл свое богатство. Допустим, что это так. Но тогда откуда же взялась у графа славянская фамилия?

Сам же Челуховский охотно рассказывал о своих путешествиях в Китай, Турцию и Индию, настаивал на том, что ему известно место, где находилась воспетая Гомером легендарная Троя, клялся, что видел на Востоке многоруких людей. Предположим, что и это выдумки. Но зато другое несомненно: граф откуда-то привез огромную инкрустированную перламутром трубку красного дерева, практически никогда не выпускал ее изо рта и только смеялся, если ему напоминали, что курить — здоровью вредить. Впрочем, в те отдаленные времена пословица эта звучала иначе. А именно: «Дыма табачного черные клубы схватят за горло страшней душегуба». Придумал пословицу бургомистр города Львова. Пусть вас не удивляет, что бургомистр писал стихи и не стеснялся этого. Тогда подобное было принято и считалось признаком образованности. Не только бургомистры, но и все, кому позволяло положение и возможности, изучали латынь, писали стихи и научные трактаты. А выражение «наши просвещенные времена» можно было отыскать и в речах королей, и в частных письмах, и даже в песнях менестрелей, звучавших под окнами спален прекрасных дам:

Твоих речей мудрее нет, Твои глаза — как знанья свет…

Впрочем, мода на подобные песни продержалась недолго. И любимым, как и подобает, стали петь о цветах, о луне, о звездах. Для нас с вами важно лишь запомнить, что действие этой повести происходит в эпоху просвещенную, пришедшую на смену тем темным временам средневековья, когда даже рыцари, отправлявшиеся в дальние страны освобождать «гроб господень», читали по складам и считали на пальцах. А нынче уходили в дальние плавания каравеллы. Уже открыли Америку. Хороший пистолет с точным боем стоил не дороже выезженной лошади. Италия подарила миру газеты. Это были обычные листки бумаги, на которых от руки записывали новости — сведения о погоде, о ценах на зерно, мясо, меха в разных городах Европы. За небольшую плату — маленькую монету под названием газетта — у трактирщика можно было получить все эти сведения.

Уже загадочно улыбалась с портрета Мона Лиза Леонардо да Винчи. Люди дивились смелости великого немецкого графика Альбрехта Дюрера, росписям Микеланджело и нежным ликам мадонн Рафаэля. Они называли эти работы прекрасными, как называем сегодня их и мы с вами. Повсюду уже распространилось изобретение немца Иоганна Гутенберга — типографии с наборным шрифтом. Книги, которые раньше переписывали от руки, теперь стали печатать сотнями и даже тысячами экземпляров.

Николай Коперник доказал, что Земля вовсе не неподвижна, что киты отродясь не поддерживали ее в Мировом океане. Земля — одна из планет Солнечной системы. Поначалу никто не понял, какую угрозу господству церкви несет в себе открытие Коперника. Зато его последователя Джордано Бруно сожгли на костре. Галилео Галилея заставили отречься от своих убеждений.

Доктор Фауст, или, как его тогда именовали, Фаустус, уже занялся поисками эликсира вечной молодости. Эликсира не нашел, зато обрел бессмертие — вошел в легенду. Он был современником Коперника и Дюрера. Возможно, они виделись. Во всяком случае, возникла даже поэма, в которой действовали и Фауст, и Дюрер, и Коперник одновременно.

В общем, времена были действительно просвещенными. Да вот жалость — вошло в моду жечь еретиков. А еще их вешали, кололи кинжалами, расстреливали и даже взрывали, набив живот порохом. Как-то раз в прекрасном Париже за одну только ночь убили тысячи людей. Река Сена стала красной от крови. В ней перевелась рыба. В ту ночь резали гугенотов. Так называли во Франции тамошних еретиков, вероотступников, тех, кто считал, что пора реформировать католическую церковь. Впрочем, еретиками считали и атеистов — тех, кто не верил ни в какого бога. Иной раз сжигали на всякий случай и бедных алхимиков, пытавшихся получить из свинца золото. Это в тех случаях, когда надоедало ждать результатов их опытов. Время от времени волокли на костер ведьм. В иные годы отыскивалось их в разных странах до тысячи штук. И все они под пытками на удивление единодушно признавались в колдовстве и в том, что по ночам имеют обыкновение летать на аппарате тяжелее воздуха, другими словами — на метле. Как мы с вами сегодня отлично понимаем, летать на метле нельзя. Но пытки церковного суда — инквизиции — были столь жестокими, что подозреваемые в колдовстве признавались в чем угодно, только бы поскорее избавиться от мук.

В число еретиков попадали люди разные. Например, великие мыслители Эразм Роттердамский, Мартин Лютер и Томас Мор. Да и не только они, а все, кто позволял себе думать и действовать не по предписанным католическим догмам. Но было бы наивно думать, что вольнодумцев можно запугать или перевоспитать, а идеи — запретить или отменить. И потому так называемая ересь проползала повсюду.

Проникла она и в Польшу. С нею уже не в состоянии был бороться папа римский, не сдерживали ее и многочисленные монашеские ордена. Вот тогда-то и возник еще один орден — иезуитов, «Общество Иисуса», о котором не так давно беседовали в замке Иван Федоров и граф Челуховский. Основал его некто Игнатий Лойола, человек образованный, с мягкими манерами, сентиментальный, но фанатик, становившийся невероятно жестоким, когда речь заходила о врагах католичества. О, этот орден наделал много бед! Иезуиты были страшны образованностью и верой в правоту своего дела. Это может показаться странным, ведь образованность как будто несовместима с ограниченностью. Оказывается, не всегда… Иезуиты были не просто образованны, но и великолепно воспитаны. Они отличались умением внимательно и заинтересованно слушать собеседника (а кто же не любит, чтобы его выслушивали?), вникать во все проблемы, волнующие современников, отличались внешней доброжелательностью, охотно помогали всем, кто того пожелает, получить образование в контролируемых ими школах и академиях. Деятельное и энергичное потомство Игнатия Лойолы умело находить нечто привлекательное для всех душ, подогретых фанатичной верой своего времени или (что тоже было не редкостью) боязнью адского огня после смерти. Об этом ордене и мы с вами еще поговорим подробнее.

Но вот вопрос: был ли граф Челуховский еретиком? Это вовсе не доказано.

Правда, у графа было множество странностей. Кроме трубки красного дерева, у него имелась еще и духовая труба, которую он будто бы сам же и изобрел. Труба издавала резкие, терзающие душу звуки. Но графу, видимо, все это нравилось. А пуще всего любил он ездить за тридевять земель в поисках различных повозок. Свез он их во Львов множество. На высоких колесах и на низких. Обитые изнутри кожей и шелком. Была здесь и повозка, ранее принадлежавшая французской королеве Екатерине, экипажи венгерских и польских королей и саксонского курфюрста.

Для повозок был построен навес, и за ними следил специально нанятый мастер. Но зачем все это нужно было графу? Уж не собирался ли он создавать музей экипажей?

«Нет, музей мне ни к чему, — отвечал граф. — Но эти экипажи помогли мне узнать многие важные секреты. Ведь они помнят разговоры своих хозяев и выбалтывают их мне».

Кто выбалтывает секреты? Безмолвные экипажи? Можно ли придумать что-либо более странное?

Как вы сами понимаете, к такому человеку относиться всерьез было никак нельзя. Чудак и враль, хотя и граф. Но что, если он сознательно разыгрывал чудака? Может быть, по каким-то причинам это было ему выгодно? Пожалуй, в таком предположении есть доля смысла.

Во Львове у графа прекрасный дворец. Но хозяина застать в нем трудно. Вечно он где-то странствует или сидит, запершись, в своем замке, который лишь однажды был взят приступом двумя путниками. Да и то мост спустили лишь потому, что графу было скучно и пришла охота с кем-нибудь поболтать. Впрочем, об этом случае все давным-давно забыли.

Итак, поскольку граф в отъезде, мы, не спросясь разрешения, рискнем совершить небольшую прогулку по его львовскому дворцу.

Слуги спят. Спит, наверное, и графиня. Ее духовник отец Торквани — тоже. Двери заперты. Нигде ни огня. Впрочем, влезть в окно невозможно. Это ведь не современные окна с форточками и тонкими, легко выдавливающимися стеклами.

Стекла в окнах зеленоватого цвета, в палец толщиной. Их не разбить даже молотком. Но остался балкон. Если дверь, ведущая в комнаты, не закрыта на скобу, мы сумеем проникнуть в зал. Давайте осмотримся: нет ли поблизости ночной стражи? Она делает обход каждый час. Вперед! При вас ли шпага? Кто знает, чего можно ожидать от странных обитателей этого дома. Что вы ищете в кармане? Уж не спички ли? Их еще не изобрели. Зато существуют потайные масляные фонари, которые удобно прятать в складках плаща.

Я захватил его с собой.

Мы в зале. Камин давно погашен. Остановитесь у этой стены. Здесь висят два портрета. Сейчас я направлю на них фонарь. Не правда ли, красивая женщина? Удивляют большие миндалевидные глаза, в которых прячется тоска. Может быть, графине не повезло в жизни? Может быть, она обманута в своих лучших ожиданиях? Может быть, она никогда не была счастлива?

А граф молодец хоть куда! Рука картинно лежит на эфесе шпаги. Вот только шея слишком уж худа. Она смешно торчит из жабо. И от этого в облике графа есть что-то гусиное. Кажется, что сейчас он громко скажет: «Га-га-га!» — и замашет крыльями. Кроме того — и мы с вами уже знаем, — граф слегка прихрамывает. И это его тоже не красит.

Придержите шпагу, чтобы она ненароком не звякнула. Видите на полу слабую полоску света? В соседней комнате слышны голоса. Горит свеча в шандале. Там беседуют графиня Регина Челуховская и отец Торквани.

Челуховская. Хорошо, пусть он даже поселился здесь навсегда. Нам-то чем он опасен?

Торквани. Как можно так говорить, дочь моя? Подумайте о том, в какие времена мы живем. Со дня на день можно ожидать приглашения русского царя на польский престол.

Челуховская. В конце концов изберут все же Генриха Валуа. Говорят, он красив и умен.

Торквани. Относительно красоты не знаю. Ходят слухи, что кончик носа у него раздвоен. Потому его дразнят Двуносым. А в уме французского принца сомневаюсь. И на то у меня есть основания. Что же касается московского великого князя Ивана, то дело, кажется, зашло слишком далеко. Князь ставит невероятные условия: коронация должна состояться в Кракове, но короновать царя должен московский митрополит. Ума не приложу, как он мыслит приезд в Краков московского митрополита? Как отнесутся к его появлению там сыны истинной веры? Кроме того, по требованию Ивана краковский престол должны будут наследовать только Рюриковичи. И не выйдет ли в результате, что не мы поставим Москву на колени, а она нас? Это было бы трагично, а для нас с вами — гибельно.

Челуховская. Бог милостив: этого не будет.

Торквани. Надеюсь. Но царь поставил еще одно условие: титул польского короля должен стать наследственным в его роду. Если сейм примет подобные условия, наше дело проиграно. Езус-Мария!

Слушайте внимательно. Это очень важный разговор. Постарайтесь запомнить то, о чем говорил отец Торквани. Да, действительно, польский престол в 1572 году, после смерти короля Сигизмунда II Августа, оказался вакантным. И на него претендовали четверо: французский принц Генрих Валуа, австрийский эрцгерцог Эрнст, шведский король Юхан II и, наконец, наш Иван Грозный. Причем у Грозного были хорошие шансы на успех. Но, умный и хитрый политик, он понимал, что Россия еще слаба.

Стоит занять польский трон, не выговорив особых условий, и начнется проникновение в Россию литовских и польских феодалов, а еще страшнее — иезуитов.

Челуховская. Царь Иван, конечно, опасен. Но, думаю, не следует придавать такое уж значение беглому печатнику. Мало ли по каким причинам он здесь объявился.

Торквани. А кто вам сказал, что он беглый? Что вообще мы о нем знаем? То, что он сам о себе рассказывает, не больше. Но поверить его рассказам трудно. Если он всегда жил в Москве, был там дьяконом церкви Николы Льняного, а затем по приказу царя основал Печатный двор, то почему же он тогда и по сей день не печатает там книги? Обидели завистники? Не могу себе представить, кто решился бы действовать через голову московского великого князя. С ним шутки плохи. С врагами не очень церемонится. Говорят, кровь льется рекой.

Челуховская. Но печатник мог поссориться с царем Иваном.

Торквани. В таком случае кто бы его выпустил из Москвы? А выехал он спокойно — с подручным и с сыном. Как мы можем судить, вывез и оборудование для русской типографии. Разве это похоже на тайный отъезд? Кстати, почему печатника Ивана сразу же по прибытии в Вильно принял покойный король Сигизмунд, да еще представил сейму, выдал охранную грамоту?

Разве дьяконов и беглых печатников короли представляют сейму?

Челуховская. Вы считаете, что у печатника было рекомендательное письмо от царя Ивана к нашему покойному королю?

Торквани. Не знаю. Но должны ли мы, дочь моя, слепо верить королям? Короли бывают разные. Может быть, на словах ратуя за католицизм, они вместе с тем укрепляют в своих пределах православие? Не так давно по указам из Кракова строили не только костелы, но и православные церкви. И все это делалось при благочестивом короле Казимире Ягеллончике. К сожалению, короли тоже люди. Казимир был литовцем. А литовцы всегда немного русские. Их внешне и не различить. Так или иначе, Казимир не забывал, что он, кроме всего прочего, еще и великий князь русский. Это при нем в Кракове появился Каллимах. А кто такой Каллимах? Преступник, бежавший из Рима от гнева папы. Если он писал хорошие стихи, то тем хуже. Плохо, когда талант достается еретику.

Челуховская. Поэты? Бог с ними! Мы живем в мире, где все решают мечи и пушки.

Торквани. О нет, дочь моя, это опасное заблуждение. С помощью мечей и пушек можно выиграть одну, две или даже тысячу битв. Но с помощью оружия не завоевать души людей. О чем толковал в Кракове Каллимах? О величии человека, о бессмертии его души. Но это странное бессмертие. Его, утверждал Каллимах, можно достичь не столько усердными молитвами, сколько просвещенностью, чтением хороших книг, следованием античному, то есть языческому, не христианскому искусству. Кроме того, подумайте, дочь моя, о том, что призыв к возвеличиванию смертного человека есть не что иное, как покушение на величие самого господа. Пусть это вслух не произносится, но всегда подразумевается. Если же человеку день и ночь вбивать в голову, что он венец мироздания, то в один прекрасный день он дерзновенно отважится искать собственных объяснений бытия. Так случилось с Миколаем Коперником.

Челуховская. Мне кажется, сейчас положение иное.

Торквани. Да, сторонники истинной веры укрепили свое положение. Особенно после заключения Люблинской унии. Но все же многого уже не возвратить. И тут я вновь вынужден вспомнить о беглом поэте Каллимахе. О, беглые поэты и легкомысленные государи! Разве можно пригревать беглых поэтов? Их надо гнать дальше, в иные пределы! Они несут с собой дух беспокойства и безверия. И вот пример: Каллимах собрал вокруг себя несколько доверчивых молодых людей, заразил их своими сомнительными идеями. Его скандальная слава росла. Король, не разобравшись в сути дела, поручил ему воспитывать наследников… Подождите, ясная пани, не перебивайте меня. Я подхожу к очень важному моменту нашей беседы. Каллимах создал в Кракове атмосферу праздности, суетной болтовни, когда каждый стремился к действиям не столько правильным и умеренным, сколько неожиданным. Как, например, ваш достойный супруг сиятельный граф. Пусть это не покажется вам обидным, ведь это правда. Граф, как балованный ребенок, готов даже божий храм взорвать, чтобы обратить на себя внимание.

Графиня поднялась с кресел и подошла к камину. Может быть, для того, чтобы погреть зябнущие руки, а может быть, с целью прервать монолог Торквани. Речь коснулась графа. И как бы пани Регина ни относилась к своему супругу — любила или ненавидела, — внешне она должна была вести себя по отношению к графу корректно. И Торквани понял, что совершил ошибку. К этой теме надо было подойти осторожнее, исподволь. Торквани собрался было как-то загладить неловкость, но пани Регина заговорила первой.

Челуховская. Вы правы. И я сама хорошо знаю легкомыслие моего супруга. Оно достойно сожаления.

Торквани. Графа можно понять и простить. Я считаю, что он большой ребенок. А Каллимах и его друзья были не детьми. Ратуя за терпимость, за свободу духа, они расшатывали основы нашей веры. Дело дошло до того, что сначала Каллимах подал мысль основать в Кракове латинскую типографию. Это еще куда ни шло. Затем он и его ученик Цельтис помогли русским агентам создать там же, под носом у короля, славянскую типографию. Они нашли некоего Швайпольта Фиоля; позднее ему пришлось просидеть некоторое время в епископской тюрьме, и поделом! Этот Фиоль, как доподлинно выяснено, не преуспел ни как ювелир, ни как механик. Придуманный им насос для откачки воды из шахт денег не принес. Эти люди убедили неудачника открыть славянскую типографию. Нашли ему помощника — Рудольфа Борсдорфа, человека молодого, но уже с гнилинкой в душе. Многие вокруг Фиоля вертелись. Их имена нам известны… Вы понимаете, светлая пани, что такое книга? Еретику можно заткнуть рот. Его можно отправить на костер. Это страшно, но иной раз не бывает выхода. С вредной рукописью можно поступить так же, как и с ее автором. Но типографии меняют дело. Ересь становится стоголовой, тысячеголовой гидрой. Книги расползаются по миру. Их не отловить.

Челуховская. Так вот почему вас встревожило прибытие сюда московского печатника!

Торквани. Конечно, ясная пани. Именно об этом я и толкую целый час. Верховный гетман Литвы Григорий Ходкевич играл в очень опасные игры. Он воевал против объединения Польши и Литвы.

Он зазвал к себе в 1564 году печатника из Москвы. А к чему это должно было привести? К укреплению схизмы среди литвинов и русских. О, это опасные для истинной веры люди! Трудно сказать, что они могли бы сделать, если бы смерть не укротила пыл Ходкевича. Но остался еще князь Константин Острожский. С ним мы еще хлебнем горя. Как бы этот печатник не оказался в конце концов в Остроге. А тут еще князь Курбский явился со своими людьми в наши пределы. Сегодня он изображает врага московского князя, завтра ему взбредет на ум изображать друга. Нет ничего опаснее людей, которые делают из измены профессию. Посулят ему вместо тридцати сребреников шестьдесят — объявит, что ошибся, поссорившись с Москвой, и пойдет походом на Рим или на Мадрид. Ему ведь все равно. Ох, неспокойно у меня на душе, пресветлая пани!..

Свеча догорела. Пани Регина поднялась, чтобы зажечь новую. А мы с вами потихоньку возвратимся в зал, выйдем на балкон и спустимся на деревянную торцовую мостовую.

Глубокий вечер. Почти ночь. Город спит.

И нам с вами давно уже пора по домам. Но хорошо ли вы запомнили разговор отца Торквани с пани Челуховской? Если не надеетесь на свою память, лучше, придя домой, запишите все слово в слово. Этот разговор очень важен. Он поможет нам понять те события, которые произошли вскоре после беседы отца Торквани с графиней.

И еще одна деталь. Это тоже надо хорошенько запомнить, чтобы лучше представить себе, о каких русских, литвинах и московитинах толкуют наши с вами герои. Дело в том, что во второй половине XVI века русскими чаще всего называли жителей Русского воеводства Королевства Польского, Волыни и Подолии. Эта традиция шла еще от времен Киевской Руси.

Что же касается жителей нынешней Белоруссии, то их именовали литвинами, поскольку земли эти входили в состав Великого княжества Литовского. Но литвины, так же как жители Русского воеводства, говорили на западнорусском диалекте, причем не только простой народ, но и феодалы. Среди князей Великого княжества Литовского было много Рюриковичей. В значительной степени обрусели и пришлые князья. Потому государственным языком Великого княжества Литовского был западный диалект русского языка. Первая в Литве книга, набранная латинским шрифтом, вышла в свет лишь в 1599 году.

Что же касается подданных великого князя Московского (который только в 1547 году принял титул царя всея Руси), их, как правило, называли московитами или москвитинами. И лишь значительно позднее московитов стали называть великороссами или русскими, литвинов (не путать с литовцами!) — белорусами, а украинцев, которых раньше именовали русскими, — украинцами.

И, намекая на то, что Цельтису помогали русские, Торквани имел в виду вовсе не московитов, а кого-нибудь из украинских феодалов.

А на том — спокойной ночи! И до встречи через некоторое время…