Московии таинственный посол

Самвелян Николай Григорьевич

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

Неудавшийся справца

Вторая прогулка с читателем

Вторая прогулка, которую мы с вами совершим на этот раз, совсем не утомительна. К тому же не надо будет надевать плащи, опоясываться шпагой, брать с собой потайные фонари. Все проще. Поход начнется и закончится у письменного стола. Предстоит совершить еще одно мысленное путешествие в прошлое.

Для начала давайте вспомним послесловие к «Апостолу» и те комментарии, которыми сопроводил их хитрый кузнечик отец Торквани. Кажется, что послесловие это написано человеком тихим, робким и даже богобоязненным. Реверанс в сторону царя. Еще один — в сторону польского короля. Ворох хороших слов по адресу гетмана Ходкевича. И вдруг, как вторая мелодия, рождающаяся где-то в глубинах оркестра, — слова о начальниках и духовных властях, которых тут же назвал людьми невежественными и неразвитыми, не наделенными духовным разумом. Но ведь духовные начальники — это сильные мира. Те, кто в ту пору казнил или миловал…

Так ли говорят люди робкие и богобоязненные? Не каждый день духовных властей печатно обвиняли в неразвитости и сомневались в наличии у них духовного разума.

«Не имею я права зарывать в землю талант, данный мне от бога!» — восклицает Федоров.

Бог упомянут. Но упомянут не совсем обычно. Рядом не менее мощно звучит и собственное «я». «Не имею я права!..» — восклицает Федоров. Ни тени робости или сомнения. Так может говорить лишь тот, кто к своему делу относится как к призванию, да к тому же ощущает собственную силу. Это речь не юноши, но мужа.

Хитрый отец Торквани умел читать между строк. Он понял, что скрывается за внешней смиренностью автора послесловия к «Апостолу». Понял и испугался…

Пока мы не знаем ни места, ни года рождения Федорова. Такое впечатление, что в Москве он возник внезапно. И сразу же принялся строить государеву типографию. А затем с ведома того же государя уехал за границу.

Сведений о печатнике мало. Трудно уйти от мысли, что кто-то (а может быть, и сам Федоров) считал нужным поменьше привлекать внимание к его деятельности. Это представляется необъяснимым, но до нас дошло очень уж мало документов о жизни Ивана Федорова. Начнем с того, что лишь недавно найдено письмо печатника. Писано оно по-латыни. И не кое-как, не ученическим слогом, а легко, свободно, изящно, как мог писать лишь великолепно владеющий языком человек и постоянно практикующийся в нем! Где и когда Федоров выучил латынь, да еще в совершенстве?

А теперь возьмите в руки львовский «Апостол». Нам с вами дали его на время из Музея старинной книги. Осторожнее листайте страницы. Это огромная ценность. Национальное достояние. Посмотрите заставку на первом нумерованном листе. Сложный орнамент, множество деталей — в ту пору именно такими были все гравюры. Но вы, наверное, будете весьма удивлены, если узнаете, что мотив и характер рисунка Иван Федоров изобрел не сам. За образец он взял гравюру на меди ученика знаменитого Альбрехта Дюрера — Ганса Зебальда Бегама. Но решил улучшить работу Бегама, «поправить» ее рукой мастера. Убрал утяжелявшие композицию бутоны и дельфиньи головы, на дереве нарисовал другие листья и иначе их расположил.

Значит, Федоров достаточно знал не только распространенную в Европе латынь, но и… европейскую графику. Он был, может быть, одним из тех немногих, кто в ту пору хорошо был знаком и с русской и с западноевропейской культурой. Об этом свидетельствует все тот же «Апостол», который вы держите в руках. Если некоторые заставки напоминают работы немецких мастеров, то другие и сам шрифт федоровских книг говорят о том, что печатник тщательно изучал орнаментику и шрифты русских рукописных книг. За образец для своего печатного шрифта он взял распространенное в ту пору и наиболее понятное читателям полууставное письмо.

В общем, если Федоров был до такой степени опытным и смелым гравером, что рисковал — и не без успеха! — улучшать работы уже признанных мастеров, значит, у него был очень высокий уровень профессиональной подготовки. В таком случае, где же Федоров учился этому искусству? У кого? Когда?

Мало что мы знаем и о том, как прошла первая встреча Ивана Федорова с князем Константином Острожским, о чем они беседовали, остались ли довольны свиданием или же, вежливо улыбаясь при расставании, желали друг другу провалиться сквозь землю. Впрочем, поначалу печатник направился не в Острог, а в Дермань.

Там он принял должность управляющего землями Дерманского монастыря. Для чего это ему понадобилось? Право, странно. И непоследовательно. Не так давно печатник отказался от земель, подаренных ему гетманом Ходкевичем. Мог стать шляхтичем. Не стал. А через несколько лет вдруг поступил на службу к князю Острожскому.

Ну что здесь сказать? Возможно, Иван Федоров убедился, что создать доходную типографию сам он не сможет. Нужна поддержка князя. А князь поставил жесткое условие: пока типография в Остроге еще не построена, Федоров должен принять управление всеми селами Дерманского монастыря. Правда, пока что там место справцы занимает дворянин Михаил Джуса, католик и ставленник короля. Но это не беда. Джусу можно прогнать. И вот вам одна из шуток истории — дворянин Михаил Джуса стал известен потомкам лишь благодаря тому, что написал в суд жалобу как князь Острожский приехал с вооруженными людьми, «выгнал и выбил» его самого, Джусу, из Дермани, а управляющим назначил Федорова.

Сам Михаил Джуса ушел в небытие. Забыт. Никто теперь не скажет, какого цвета были у него волосы или глаза, не хромал ли он, не шепелявил ли… А бумага, подписанная Джусой, его жалоба на Федорова, сохранилась. Она хранится в одном из киевских архивов и датирована 7 марта 1575 года. Знаем мы также, что в марте того же 1575 года Иван Федоров побывал во Львове и заявил в суде, что передает полномочия своему слуге Василию Лосятинскому взыскать долг с живущего в городе Коломые мещанина Ивана Шпака.

Доподлинно знаем мы и другое: полтора года Федоров участвовал в вооруженных столкновениях с соседями. Его вызывали в суд. Самого князя беспокоить не решались. Княжий управляющий во главе вооруженных отрядов время от времени совершал набеги на окружающие деревни, весьма обижал местных дворян-католиков, отбирал уже собранный урожай, наказывал строптивых.

Суды заседали. Ивану Федорову приходилось выступать на них в качестве обвиняемого.

Сегодня нам все это кажется странным. Образованнейший человек, великолепный гравер, знаток печатного дела и сам писатель вдруг совершает нападения на соседей, наказывает непокорных… Но что поделаешь, таковы были нравы эпохи. В ту пору так вели себя все, кому приходилось управлять имениями, служить у герцогов, князей или королей.

Впрочем, справедливости ради надо сказать, что Федоров тяготился службой. И о том прямо говорил князю. Ну, а что же князь? Он вел себя странно. Поначалу вовсе не реагировал на просьбы печатника освободить его от должности справцы. Затем вызвал к себе в Острог. Принял в зале, обитом голубым шелком. Приземистый, кряжистый, с головой, ушедшей в плечи, он смотрел на Федорова снизу вверх. И не стеснялся этого.

— Сколько лет тебе? На шестой десяток перешло?

— Давно.

— Пора бы научиться служить.

— Учился. Наука впрок не шла.

— Не научишься служить — не сумеешь и повелевать.

— Да ведь мне повелевать ни к чему. И некем.

— Вот и врешь, — сказал князь. — Нет людей, которые не хотели бы повелевать. Но есть такие, которые этого не умеют. Им остается говорить то, что говоришь сейчас ты.

— Считай, как знаешь, князь. Не мне тебя переубеждать. Но быть дерманским справцей больше не могу.

Князь опустил голову. Кудрявая борода легла на грудь, прикрыла часть шитого серебром полукамзола.

Князь молчал. Молчал и печатник. Стояли друг против друга два человека. Но один был владетельный, могущественный, прославленный. А второй был гонимым судьбой бедняком. И имущества у него было — две руки и голова. Но руки эти умели резать прекрасные гравюры, писать и набирать книги, которым суждено было пережить века. А в голове роились мысли могучие, смелые, независимые.

Князь принадлежал своему времени. Печатник — всем временам.

Но в ту минуту все решал князь. Он мог судить и миловать. Казнить или же славить. Достаточно было Константину Острожскому отдать приказ, как вместо одной типографии построили бы десять. И кто знает, может быть, тогда потомки вспоминали бы о нем с благодарностью и, чего доброго, именовали бы Константином-просветителем или Константином-светлым, памятуя о том, что ученье — свет, а неученье — тьма.

Если бы мы могли знать точно, доподлинно, почему такими странными и неровными были взаимоотношения между князем и печатником! Но в ту далекую пору архивы велись плохо.

Никто не записывал даже исторически важных разговоров. К тому же Федоров был для князя просто слугой. Правда, слугой ученым, много умеющим. Но мог ли князь предположить, что о нем самом, как и о бывшем управляющем Дерманским монастырем Михаиле Джусе, вспоминать будут чаще всего в связи с Федоровым, что его блистательная столица Острог станет небольшим городком районного подчинения, но городком не рядовым, поскольку во дворце князя создадут музей первопечатника.

Но не надо требовать от Константина Острожского тех качеств, которыми властители обычно не обладают. Провидцем он не был.

И потому в конце концов князь обернулся к своему управляющему и сказал:

— Хорошо. Хоть и не по душе мне твоя строптивость, но помогу еще раз. От великого князя Ивана из Москвы выписал я рукописную Библию. Есть у меня четыре своих. Но то ли переписывали неправильно, то ли, как говорят, на славянском языке Библию и вовсе печатать невозможно, но надо нам достать еще несколько книг, сверить каждую букву, а затем уже печатать. Я послал людей в греческие монастыри в Турцию, Болгарию и Сербию. Поезжай и ты. Побывай в той же Турции и Валахии. Чем больше у нас будет списков, тем лучше.

Мы с вами так представили себе беседу между князем и печатником. Наконец Иван Федоров сложил с себя полномочия дерманского справцы и отправился в путешествие. По дороге он заехал во Львов повидаться с сыном Иваном. Дальше путь его лежал в Валахию и Турцию. По сей день точного маршрута этого путешествия установить не удалось. Печатник отсутствовал два или три месяца. Вернулся с книгами и тут же приступил к оборудованию типографии.

Но все это — предположения. И не надо удивляться, если со временем выяснится, что маршрут путешествия был иным. А может быть, этого путешествия и вовсе не было?

Итак, печатник в конце концов оказался в городе Остроге, молодой столице князя Константина. Последуем туда и мы с вами.

 

Антонио Поссевино журит себя самого

Антонио Поссевино был мантуанцем. А уроженцы Мантуи, как известно, испокон веку были лукавы и своевольны. И никогда не признавали преимуществ расположенной поблизости удачливой и отстроенной побогаче Вероны. Но Мантуя гордилась своим давним прошлым, маленькой, но впечатляющей гармонией архитектурных линий площадью делла Эрбе и второй площадью, пошире и посвободней, называвшейся Вирджилиана в честь знаменитого римского поэта Виргилия, родившегося в Пьетоле, близ Мантуи. А некоторые стены старой крепости Castello di Corte были украшены фресками несравненного Андреа Мантеньи, сумевшего с редким мужеством, наперекор желанию и требованиям власть имущих создать произведения, мощно утверждающие силу и достоинство человека. И сделано это было с такой силой, что могло бы вызвать недовольство всевышнего, не говоря уже о римском престоле. Ну, а росписи «Камеры дельи Спози» в замке Сан-Джорджо и вовсе наводили на мысль о том, что Мантенья знался с дьяволом: они казались иллюзорными и одновременно столь объемными, что трудно было понять, мог ли такое сотворить простой смертный без помощи потусторонних сил.

В общем, Мантуе было чем гордиться. И тем, что основана она была раньше многих других итальянских городов уже давным-давно исчезнувшими с лица земли этрусками, и тем, что в ней случались самые удивительные на всем полуострове грозы, когда тучи зависали над городом высоко, даже слишком высоко, и вовсе не казались грозовыми, а молнии почему-то летали над самыми крышами домов, странно сплетаясь, сшибаясь и даже как будто прогибая друг друга. Понятно, что и люди в таком городе должны были быть удивительными, не похожими на других.

Так обычно и думал о себе и о своих земляках легат римской курии Антонио Поссевино — еще совсем не старый, красивый мужчина с ранней сединой на висках, что, как считалось, было признаком мудрости и хорошего воспитания, поскольку хорошо воспитанный человек не позволяет себе повышать голоса, браниться, все чувства хоронит в глубинах души своей, а значит, и доживает до седых волос раньше, чем тот, кому не приходится себя сдерживать.

Антонио смотрел на серые пенные волны, катившие к берегу, гадая, принесут ли они с собой кусочки прозрачного желтого янтаря — символа долголетия и здоровья. Ведь недаром придумали легенду о девице — золотоволосой, с глазами голубыми, как утреннее небо, — которая, проводив своего любимого в дальний поход, верно ждала его и собирала у моря янтарь, чтобы позднее, когда любимый вернется из дальних стран, соорудить вместе с ним янтарный дом, высокий, но без окон — ведь янтарь прозрачен и пропускает свет. Но шли годы, а любимый не возвращался. То ли поход был неудачным и он вместе с товарищами сложил где-то свою непутевую голову, то ли, напротив, поход даже слишком удался и славное воинство, получив в добычу земли с золотыми горами, молочными реками и кисельными берегами, позабыло о суровой, бедной родине своей.

В конце концов девушка решила построить дом — пусть стоит и дожидается своего будущего хозяина. Годы шли, дом строился, воины не возвращались, старилась и седела девушка. Ее лицо теперь казалось вырезанным из коры осины — потемнело оно и покрылось морщинами. И вот пришел такой день, когда она поняла, что дальше ждать уже незачем. Если бы и вернулся любимый, то уже не узнал бы ее. Да и она сама вряд ли угадала бы в бородатом старике некогда милые ее сердцу черты. И тогда она схватила факел и подожгла свой прекрасный дом. Он горел, и воздух пропитался запахом хвои. Ведь так пахнет янтарь, когда плавится и горит. Но тут-то среди дальних волн и заплясал парус. Вскоре по песку уже шуршал обитый медью нос корабля. На берег сошел старик и тяжелой поступью пошел к огню — согреть руки. Но лишь вдохнул он дым горящего янтаря, как мигом выпрямился воин, выцветшая борода вновь, как некогда, стала огненной. Это был все тот же юноша, который давным-давно уплыл отсюда на поиски счастья в дальних краях. Но и навстречу ему шла не старуха, а девушка, с глазами голубыми, как кусочки утреннего неба. Встретились они у пылающего янтарного домика и, счастливые, вошли в огонь, будто к алтарю направились.

Серая волна накатила на песок и отбежала назад. Антонио Поссевино, рискуя промочить ноги, двинулся следом за нею, чтобы подобрать кусочек янтаря. Ему повезло — море подарило прозрачный, годами шлифованный кусочек драгоценной смолы, в которой уснул вечным сном муравей. Когда это произошло? За сколько тысяч лет до того, как Александр Македонский двинул своих конников на восток? Спит муравей и ждет, не разбудят ли его. А если все же муравья разбудят, как поведет он себя? Побежит по своим муравьиным делам и примется испуганно вертеть головой, пытаясь понять, что изменилось за время его сна в этом мире? Так же ярко, как раньше, светит солнце или слегка поблекло?

Поссевино положил камень в кошелек, привязанный к поясу, и побрел прочь от моря, в сторону серых башен Стокгольма. Серый город, серое море, серое небо… Странно, для чего люди селились в этих неуютных местах? Поссевино, привыкшему к другому морю, другим горам и к звонкоголосым, шумным апеннинским городам, это было непонятно. Северяне для него всегда были загадкой.

Поссевино брел по вязкому песку к городу. По низкому небу, обгоняя друг друга, неслись рваные линялые тучи. Поссевино поднял голову и долго глядел на небо: действительно, почему получается так, что облака, сшибаясь, бегут по небу с разной скоростью, тогда как ветер толкает их с равной силой?

Любознательный ум Антонио тут спотыкался, мысль сбивалась. Впору заняться изучением воздушных потоков. Но ждало другое: Поссевино не так давно доставили отпечатанный во Львове на русском языке «Апостол». Поссевино знал толк в изданиях. Он сразу понял, что исполнение мастерское. Буквы и рисунки были четче, чем в подобных германских или польских изданиях. А из этого следовало, что отныне русские не так уж нуждаются в печатниках с запада — хотя бы из того же Рима. Между тем Поссевино мечтал с помощью латинских книг отворить ворота Московского Кремля, сделать словом то, что не удалось мечу.

И вот неожиданность — «Апостол». Имя печатника известно. Полетели уже приказы отыскать его, разузнать все, что можно, о жизни, привязанностях, нуждах. Но преуспели в том мало. Человек этот казался таинственным, возникшим на европейском горизонте внезапно. Правда, некий Иван Федоров учился в свое время в Краковском университете. Но Поссевино сомневался в том, что это не случайное совпадение. Просто был еще один Иван, сын Федора, решивший стать бакалавром… А этот — откуда он?

Почему северяне не переселяются на юг? Что удерживает их у этого студеного моря и серых скал?

Поссевино наклонился и кусочком янтаря начертал на песке контур — Европа. Поставил точку — Рим. Вторую — Париж. Третью — Львов. Четвертую — Москва. А там дальше, за Москвой, что за земли? Какие люди их населяют? Куда они примкнут? Если к Москве — возникнет огромная держава… Это опасно…

Антонио Поссевино вздохнул и башмаком затоптал рисунок. Может быть, отложить тревожные мысли на завтра? Так просто: взял да и отогнал их… Научиться бы такому.

 

Как дотянуться до луны?

Они сидели в голубом зале Острожского замка. В ту пору зал этот вправду был голубым. Позднее его обили красным сукном. А со временем, когда сукно износилось, в ход пошли обычные французские обои. Но это случилось лет через двести после событий, о которых пойдет речь у нас с вами.

А в тот теплый майский вечер 1579 года в голубом зале сидели четверо: хозяин замка князь Константин Острожский, князь Андрей Курбский, любимец князя Иван Вышенский и еще один Иван — печатник Федоров.

Слуги уже унесли блюда с жареной птицей, приправленной грибным соусом. Подали вино и венские сласти. Многочисленная челядь — замок обслуживало до двух тысяч слуг — была отпущена. Это случалось чрезвычайно редко — лишь в дни, когда у князя бывали в гостях особо близкие друзья, которых он не стремился поразить роскошью своего двора. Впрочем, о любви князя Константина к таким поступкам в ту пору знали все — от Парижа до Стамбула. Так, он платил краковскому кастеляну огромные деньги лишь за то, чтобы тот раз в году стоял за его креслом во время обеда. Для оригинальности держал он в Остроге и обжору, который, будучи отменным бездельником, съедал за обедом столько же еды, сколько десяток хорошо поработавших добрых молодцев.

Князь глядел на обжору, хохотал и приговаривал:

— Королю такого не прокормить! С деньгами в Кракове нынче туговато…

Но в тот вечер в замке было тихо. В покоях князя осталось лишь несколько слуг во главе со старым Северином.

Курбский, красиво и ярко одетый, не сидел у стола, а шагал по ковру от одного окна к другому. Острожский с улыбкой следил за гостем. И эта улыбка была чуть-чуть снисходительной. Константин считал князя Андрея человеком хоть и талантливым, но непутевым.

— Бороду плоишь? — спросил вдруг Острожский.

Курбский остановился, потер пальцем лоб.

— Бороду? — в недоумении спросил он. — Не знаю… Спрашиваешь, почему вьется? Сама по себе.

— Вот как! А я уже давно хотел у тебя спросить, да все забывал.

— Насколько помню, твоей бороде я тоже не воздал должного внимания, — сказал Курбский.

Оба засмеялись. Князь Андрей — громче и свободней, князь Константин — сдержанней.

— Минувший месяц были у меня люди из Новгорода Великого…

— Беглые? — спросил князь Константин.

— Нет, не беглые. Ушедшие от плешивого. От него не бегут, а уходят навсегда. Как я ушел.

— Очень уж ты не любишь царя Ивана.

— А кто его любит? — громко сказал Курбский. — Нет, ты мне скажи, есть хоть одна тварь на земле — человек или зверь, — которой плешивый сделал добро? Всю Русь залил кровью. Когда Девлет на Москву шел, так он убежал подальше. И плакал, как ребенок, когда ему сообщили, что князь Михаил Воротынский татар погромил и чуть самого Девлета не полонил. Плешивому бы радоваться до конца дней, но убил Воротынского — боялся, что тот после этой победы в героях будет ходить. Опять кровь… Кто любит его? Ответь мне ты, Иван! Кто его любит?

— Никто, — тихо сказал Федоров. — И ни мы с тобой, князь Андрей, ни дети наши, ни внуки так и не поймут, чего больше было от царя Ивана — пользы или вреда.

— Пользы? — спросил Курбский. — Ты-то в своем уме? Не ты ли сам удалился подальше, когда по Москве стали шнырять черные кромешники? Какая от плешивого польза? Ты ведь просвещенный человек! Как ты можешь такое говорить?

— Да что ж тут мудреного? Московию нашу объединить надо и княжат поприжать. Не сделаем этого — новый Батый нагрянет. И скоро.

— С какой стати? Какой Батый?

— Ну, не Батый, так крымский Девлет. Не Девлет, так польский король. Было бы что захватывать, а охотники найдутся. Но как это делает царь Иван! Не только княжат — полцарства разогнал. Кто в Литву, кто в Швецию, а иные и вовсе в Турцию.

— А кто в монастырь или в могилу? Разве так страну укрепляют?

— Не знаю, — сказал Федоров. — Не могу сегодня знать, чего от царя Ивана больше — вреда или пользы? Страну он объединит. Но и обескровит. Воины и ученые по монастырям попрячутся. Нивы сорняком порастут… Вот и решай, полезен такой великий князь или страшен. И еще одного я боюсь: его примера. Ведь после него кто-то на трон сядет. Троны не пустуют. И уже будет считаться, что царю вроде и полагается рубить людей направо и налево. Сам бог велел. А при первой неудаче — новую опричнину учреждать. Вот что страшно, а не то, что он поприжал княжат.

— Княжата, милый друг, не последние люди. Они грамоту несут. А народ темен.

— Правильно, — согласился печатник. — Очень темен. А с чего ему светлым стать? Кто его свету учил?

Князь Острожский внимательно слушал спор, отпивал из кубка вино, ждал момента, чтобы вступить в разговор.

— Царь, насколько я знаю, еще не плешив, — сказал он вдруг. — Редковолос — это другое дело…

— Нет, плешив. Когда я его видел в последний раз, он уже был почти плешив! — упрямо наклонил голову Курбский. — Но так или иначе, до польского престола ему не дотянуться, в это я верю твердо. Скорее мы окажемся в Москве.

— Кто его сюда пустит? В Кракове он не нужен.

— Так ведь чуть не избрали!

— Не избрали и не изберут. Разговоры такие шли, это правда. Да в том и некоторый смысл был. Ивана следовало выдернуть из Москвы, привезти в Краков, а здесь мы на него управу нашли бы! — сказал Острожский.

Курбский так и не сел за стол. Теперь он шагал от стола к окну и от окна к столу. У окна он на секунду задерживался, глядя на город, а затем снова шел к столу. Острожский спокойно наблюдал за гостем. И не понять было, нравится ему нервность Курбского или раздражает. Зато Вышенскому что-то во всей беседе было явно не по душе. Он кашлянул, будто собирался заговорить. Поднялся, снова сел, забарабанил пальцами но столу.

— Тебе не терпится, Иван? Говори! — разрешил Острожский.

Вышенский был любимцем Константина. Князь часто вызывал его для ночных бесед, просил сверять различные списки Библии, охотно вел разговоры о необходимости объединить всех православных в борьбе с наступающим католичеством.

— Вот мы тут царя Ивана ругаем, — сказал Вышенский. — Нашли врага! Нам ли этим заниматься? Он государь нашего закона, греческой веры. Каждый, кто за нашу веру не на словах, а на деле, должен смирить гордыню и служить ему. Как князь Дмитрий Вишневецкий, который пошел на Сечь от польского короля, построил на Хортице крепость…

— Ага! — вмешался Курбский. — Построил крепость от татар, а затем перебежал к плешивому. Нашел покровителя! Сегодня приласкает, а завтра голову отрубит! Да ведь и не долго служил плешивому Вишневецкий. Как увидал первых кромешников, плюнул под ноги и вновь на свою Сечь отправился. Отложился от плешивого.

— Плешивый он или не плешивый, а православный царь, а не польский король! — тихо сказал Вышенский.

— Князь Константин! — рассердился Курбский. — Зачем ты разрешаешь своим холопам меня обижать в твоем же доме? Польскому королю служим мы все. И не вижу в том ничего зазорного. Почему надо служить царю, который шлет на плаху бояр, юлит, окружает себя людьми низкими? У человека должно быть право выбирать, кому служить, а кому не служить…

И только тут заговорил Острожский.

— Не обижайся, князь Андрей! — сказал он. — Иван Вышенский не холоп мой, а ученый человек, несмотря на свою молодость. Эту ученость в нем я почитаю. Что касается того, кому служить… Тут я не знаю. Сам я никому служить не намерен. С царем Иваном переписываюсь. Да только ли с ним? Он теперь хочет от имени всей Руси говорить. А у меня не меньше прав. Он великий князь Московский. Ну, а я род свой веду от Рюрика и Владимира Великого! А речи молодого Ивана, конечно, слишком горячи. И мы с тобой тоже были молоды. Тем интереснее мне его слушать.

— Ладно, так или иначе, а сейм утвердил налоги на войну. Пора и нам с тобой собираться. Ждать больше нельзя. Плешивый Ригу и Ревель забрал. Завтра на Вильно пойдет.

— И пусть себе идет.

— Да ты что говоришь?

— Говорю: пусть себе идет. Они с королем Стефаном друг другу крови попортят достаточно. И хорошо.

— А ты-то сам? Не пойдешь с королем, что ли?

— Отчего же? Пойду, конечно. Но костей класть не стану. Осажу какую-нибудь крепость. Дам полкам поразмяться… Пусть Стефан и Иван вцепятся друг дружке в горло. Не надо им мешать. Наше дело выждать.

— Уж не боишься ли ты?

— Я? — удивился Острожский. — Мне чего бояться? Даром, что ли, отца моего русским Сципионом называли? Он выиграл шестьдесят три битвы, а я уже более двадцати. Поглядим, не догоню ли его.

— А на Выдроше русский Сципион попал в плен к московитам! — зло сказал Курбский и понял, что делать этого не следовало: Константин Острожский очень ревностно относился к славе своего рода. — Ну да ладно, незачем нам ссориться. Я считаю, что плешивого надо бить везде, где можно.

— Правильно, — сказал Острожский. — Но так, чтобы он не очень ослаб, иначе король Стефан слишком усилится. Да и нас с тобой поприжмет. Пока они только в Ливонии дерутся. Жаль. Лучше бы Стефан двинулся на Москву, а Иван — на Краков.

— Оле! — удивился Курбский. — Веришь, что такое возможно?

— Отчего же? Все от людей зависит. И от нас с тобой. Вот ругал ты меня за то, что иезуиту Скарге я письмо написал, а раньше еще жить в Острог пригласил… Напрасно ругал. Он меня в римскую веру зовет, но я же не иду. Помалкиваю. А был бы сейчас Скарга не в Вильно, а в Остроге, у меня под присмотром, может, и вреда от него меньше было бы.

— Этого я никогда не пойму!

— И я, — поддержал Курбского Вышенский. — Скарга все равно останется папежником.

— Ну и что? Ну и пусть папежник, — пожал плечами Острожский. — Но человек образованный. Говорит красиво. Пишет хорошо. И мне его бояться ни к чему. Напротив, я готов призвать к себе всех талантливых людей. Думаю, что, будь у тебя все хорошо, получи ты подтверждение от короля на свои волынские владения, тебе бы папежники не были бы страшны.

— Злой ты! — сказал Курбский.

— Злой? Наверное, — согласился Острожский. — А зачем мне быть добрым? Скажи, ученый печатник, нужно мне быть добрым?

Федор поднял глаза, но промолчал.

— Что же ты? Боишься сказать?

— Нет, не боюсь, — ответил тот. — Я задумался. Надо ли тебе быть добрым, князь? Да ведь любым ответом тебе не угодишь. Скажу, что надо, ты спросишь — зачем? Скажу, что не надо, опять плохо: князь должен для всех быть кормильцем и благодетелем. А потому не будь злым, не будь и добрым, а постарайся быть справедливым. Тут Дмитрия Вишневецкого вспоминали. Он сделал что мог. За свои деньги крепость на Хортице построил. Татары взять ее не могут. По сей день об нее разбиваются. И славы для себя Вишневецкий не искал. Уходил он в Москву и возвращался назад не потому, что царь ему сулил что-то, да не дал. Князь Дмитрий жизнь решил положить, но остановить татар.

— Ну что ж, жизнь он положил, — сказал Острожский, — а татар не остановил. Они опять в поход собираются. Фискалы уже донесли. Хортицу обогнут сторонкой и к нам пожалуют.

— Точно известно? — встрепенулся Вышенский. — Пожгут, порежут всех.

— Если дадим жечь и резать. Можем и не дать. С татарами мы как-нибудь разберемся. Мне бы другое понять: что должен сделать я, чтобы не Москва, не Львов, не Киев, не Новгород Великий, а Острог стал центром всего народа русского? Какому из богов молиться?

— Никакому, — сказал вдруг печатник. — Открой пять академий и построй пять друкарен.

— Я знал, что ты так скажешь. А теперь слушай, что я тебе скажу. Мне хватит и сотни грамотеев. Мне нужны воины и пахари, и их у меня должно быть не сотня голов, а сто тысяч. — Константин подошел к Курбскому. — Ах, князь Андрей! Смотришь на луну, вздыхаешь, думаешь, как бы царю досадить… Брось! Напишешь ему еще одно сердитое письмо или не напишешь — не все ли равно? На земле одна только ценность и есть — сила. Мой пращур Владимир Креститель не захотел переходить в греческую веру, когда ему из Константинополя епископа прислали. Он пошел походом на Корсунь, пленил там священников, привез в Киев и заставил их крестить себя и народ. Так что и веру тоже силой берут. Не захотели бы греческую, взяли бы хазарскую или Рим разорили бы, привезли папу сюда и сказали бы: «А ну-ка крести, а то тем же крестом шею сломаем!» Одно, князь Андрей, обидно: никакой власти не хватит, чтобы, например, луну с неба снять.

— Или солнце, — сказал печатник.

— Да, и солнце, — спокойно согласился Константин.

— Как можно так про нашу веру? — не выдержал вдруг Вышенский. — Не брали ее силой. Она сама к нам пришла.

— А она сама не ходит, — ответил Константин. — У нее ног нет. Говорю же: могли из Рима привезти, могли и от хазар. Какая разница?

Вышенский вскочил.

— Прости, князь! Знаю, что умен ты. Всех нас умнее, млекопии мы все в сравнении с тобой. Может, потому не пойму, что говоришь. Но слушать все равно не могу.

— Тогда иди, — сказал князь, — потому что я намерен разговор продолжить… Нежная у молодого Ивана душа… Я ведь не придумки говорю, а то, что было. Вера у людей всегда такая, какую они сами себе выбрали.

— Не знаю, как у тебя, а у меня только та, что от деда и отца досталась, — греческого закона! — ответил Курбский. — И язык у меня один — мой, русский… То, что от плешивого я ушел, так не потому, что ляхом стал или в немь подался. Не нужен мне такой великий князь, как этот! И на польской «барбарии», как ты, не намерен писать!

— Ну, совсем ты, князь Андрей, осерчал. Не надо. Разговор у нас с тобой, а не битва. А ты что думаешь, печатник Иван? Вечно я твое мнение чуть ли не приказом узнаю…

Печатник посмотрел на Курбского, потом на князя Константина.

— Я думаю, — сказал он, — что люди веру, конечно, выбирают. А если негде выбрать, сами творят. Но коль у всех она есть, то и у нас должна быть. И наша ничем не хуже, чем другая. Только жаль, что этих вер так много. Лучше бы на всех была одна.

— Наша! — крикнул Курбский. — Греческого закона!

Острожский посмотрел на печатника и улыбнулся. Улыбнулся и печатник.

* * *

Вечер перешел уже в ночь. Темную, душистую, какие бывают только в начале мая. Воздух нежно ласкал лицо, руки, шею. Неподалеку от замка зацвели персидские кусты. Их запах был сладким и дурманящим.

— Я жду тебя, печатник Иван. Можно ли с тобой до друкарни пройти?

— Конечно.

Они шли, касаясь друг друга плечами.

— Странный какой князь Константин. Да он ли один? Ты тоже… — сказал немного погодя Вышенский. — Неужели он так думает, как говорит? Веру силой берут… Не захотели бы эту, взяли бы другую…

— Да ведь так оно было на самом деле.

— Пусть… Хотя я не верю… Пусть пленили… Пусть привезли… Пусть заставили крестить… Но зачем то поминать? Не ровен час, папежники услышат… Да и наш народ… Вроде грабежом забрали себе веру у греков… Это наш бог! Наш! И вера наша истинная! А князь ереси говорит.

— Да не волнуйся ты. Где надо, он ересей не скажет. И вера греческого закона ему нужна. Сейчас он другой уже не примет.

Подошли к типографии. Федоров извлек из кармана увесистый медный ключ и отпер дверь. В сенях они опрокинули ведро.

— Кто? Кто? — закричали спросонья.

— Я, Гринь! Спи! — сказал Федоров, а Вышенскому объяснил: — Подручный. Посылал его на учебу. Сейчас приехал, помогает.

— Воды! — попросил Гринь. — Очень страшный сон приснился.

Ему дали кружку взвара. Гринь, шумно глотая, выпил ее всю до дна.

— Очень страшный сон! — повторил Гринь и повалился на подушку.

Федоров с Вышенским прошли в дальнюю комнату, где кипой были сложены уже сброшюрованные, но еще не переплетенные книги.

— Библия?

— Да, она. Лист переклеиваем. Князь ошибку нашел.

— Ну, это он хорошо сделал. Святое письмо не может быть с ошибкой.

— Так и не ошибка это вовсе. Можно и так, как у меня.

— Все равно, все равно! — торопливо заговорил Вышенский. — Святое дело наше должно быть во всем абсолютно чистым. И в книгах и в жизни… Никаких ошибок, никаких опечаток… Только если мы все вокруг него сплотимся — выживем. Иначе сомнут нас папежники. Душу каждому испоганят, заставят в Рим с покаянием на коленях ползти…

— А ведь Рим — красивый город! — сказал Федоров.

Вышенский замахал руками, испуганно заплясало пламя единственной свечи.

— Ты что? Совсем спятил? Сгореть бы ему в огне! До последнего дома.

А Федоров рассмеялся:

— Не волнуйся, Иван. Ни князь Константин, ни я папежникам не продадимся. У князя на то свои резоны, у меня — свои. Но резоны серьезные. Вот мой резон… Смотри. Это «Азбука». Точно такая же, какую я издал во Львове. Но там отпечатал триста штук, а в Остроге — полтысячи.

Вышенский увидел перед собой серые спокойные глаза, которые когда-то испугали графа Челуховского, почему-то смутился и пробормотал:

— Не пойму я вас всех. Ни князя Константина, ни князя Андрея, ни тебя, печатник Иван… Что это у тебя стоит на столе? Памятник кому-то? Такой маленький? Почему из дерева?

— Модель. По ней потом и большой сделаю.

— А для кого?

— Друг у меня во Львове похоронен.

— Как звали?

— Геворк.

— Не наше имя. Папежник?

— Нет, он греческого закона. Но он не русский.

— Я пойду! — жалобно сказал Вышенский. — Устал.

Вышенский едва простился. Он был не сердит, но огорчен.

Проходя мимо замка, поднял голову. Увидел свет в окне второго этажа, покачал головой: «Нет, без чистоты веры, без строгости в ней добра не будет… Что печатник, что князь Константин… Хоть и поддерживают истинную веру, но каждый себе на уме… Очень уж себе на уме! Даже Курбский праведнее их. Но ведь он однажды изменил. И где уверенность, — думал Вышенский, — что единожды изменивший не изменит и еще раз? Только теперь уже не своему царю, а своему богу?»

Вдруг Вышенский остановился. Ему показалось, что он задохнулся в пьянящем сладком запахе. Вспомнил: раскрылись цветки на персидских кустах. И подумал: так, наверное, пахнет в раю круглый год.

* * *

В зале замка действительно до полуночи горел свет. Уже изрядно захмелевший князь Андрей поименно припоминал, да никак не мог вспомнить всех своих обидчиков. Получалось, что обидеть его успели все, с кем он был знаком. Даже покойный гетман Ходкевич как-то раз ни за что побил его людей.

— Всю Волгу я плешивому повоевал, Ливонию тоже… Награда за это известно какая. Теперь Ермак Сибирь ему на блюде принесет. А за что? Почему все это само на его стол падает?

— Хорошо ли сегодня царю Ивану спится? — лениво спросил Константин. — Уж ты его честишь!

— Да чтоб ему наконец уснуть навеки!

— Полагаешь, что новый царь простит тебя? Не думаю!

— Вот и ты, князь Константин, со всеми заодно. Будто бы друг ты мне, но иной раз говоришь, как враг.

— Да это тебе кажется.

— Ой ли? Хорошо, кабы только казалось! И оба Ивана при тебе — странные люди.

— Ты о печатнике и о Вышенском? Славе моей и послужат оба Ивана, — сказал Константин.

— К старшему Ивану я еще в Москве присмотрелся. Будто умный человек. Быть у плешивого в любимцах не захотел. От опричнины убрался подальше. Вот только молчит он зловредно. Так и хочется у него спросить: «О чем это ты молчишь?»

— А ты однажды спроси!

— И спрошу!

Вдруг где-то в дальних покоях кто-то крикнул. Страшно, как кричат, увидев перед собой смерть.

— Что это?

Потемнело сразу лицо князя Константина, но ответил он спокойно:

— Племянница моя. Гальшка. Она больна. Не спит по ночам. Не обращай внимания…

 

Диалоги в Круглой башне

До своего отъезда из Острога князь Андрей побывал в Круглой башне, где временно был установлен печатный пресс. Поздоровался с Федоровым, подошел к кассе, взял в руки несколько литер, пересыпал их с руки на руку.

— Тяжелые. Из Москвы вез или здесь сделал?

— Да из Москвы много ли увезешь? И ехал-то я — оглядывался: вдруг царь назад поворотит? У него ведь случается. Сегодня одарит, а назавтра с утра казнит. Увез я оттуда некоторые матрицы. Вот эти формы для отливки букв. В них расплавленный свинец наливается. Да и то почти весь шрифт тут уже наново переделал.

— Сам?

— Да есть помощники. Но многое сделал сам.

— И этот пресс?

— Нет, конечно. В Остроге просто: князь приказал — сделали. Даже два. Один у меня в доме стоит, этот пока здесь поставили. Весной князь заложил большую друкарню. Там, может, три или четыре пресса будет. Поглядим. А во Львове было сложно. Столяра не пригласи — цех запрещает. Свою бумагу и не пробуй делать — тоже не велят.

— Ну, здесь князь Константин захочет, не то что бумажную мельницу построит, надо будет — он тебе вторую реку Нил пророет и папирусом засадит… Странно как! Маленькие буковки… железки. Собери их вместе — разумная речь рождается. Строчка к строчке. Страница к странице. Вот и книга. Правда, я больше люблю пером написанное. Тогда человека чувствуешь. А так вроде чужое. Еще никак не привыкну, хоть книги уже лет сто печатаются.

— Даже побольше. Вот таким шрифтам больше ста лет. А раньше еще на досках сплошняком всю страницу резали. Но это долго и дорого.

— Да я разные видел книги, — сказал Курбский. — Сам собрал немало. Недаром Вышенский меня за Аристотеля ругает: зачем, мол, поганские книги на русский переводишь? Заехал бы как-нибудь ко мне поглядеть… Послушай, Иван, а ты бы взялся напечатать историю Великого князя Московского?

— Сейчас у меня в голове «Азбука» и Библия. А там посмотрим, что князь Константин скажет.

— Боишься ответить… Понимаю тебя. Хоть и на щедрых, но на чужих хлебах. Во Львове смелее был. В послесловии к «Апостолу», с одной стороны, царя Ивана похвалил, с другой — фразу из эпистолии беглого князя Курбского к тому же Ивану напечатал. Вот уж плешивый удивлялся, читая! Не мог, наверное, понять, где черное, а где белое. Буквы в глазах прыгали… Подожди, Иван. Вытри руки, сними фартук. Сядь рядом со мной.

Все еще красив был князь Курбский. Вот уже седой, а все еще хорош собой.

Давно, в Москве, Федоров думал, что надо бы вырезать на меди портрет князя. Конечно, после того, как он вернется победителем с Ливонской войны. И даже делал наброски к будущему портрету. Но самому все не нравилось. Рвал лист за листом. Каким был тогда Курбский? Весь в дне завтрашнем. Устремленный вперед. Как стрела на дуге лука. Сейчас заноет тетива, а стрела со свистом помчится ввысь, пронизывая облака и пугая птиц.

Но с Ливонской войны воевода Курбский не вернулся. Царь учредил Опричный двор. И хотя он еще обращался к народу, говорил, что борется с боярами во имя народа и для его блага, кровью залита была Русь. Портрет Курбского так и не родился.

— Вот что меня тревожит, Иван, — говорил князь. — Умрем мы с тобой, умрут и другие. И плешивый когда-нибудь помрет. Может, отравят, хоть он и бережется. А может, в одном из своих припадков задохнется в кровавой пене. Ненавижу я его. И другой смерти ему не желаю… Но потом, поздней, придут другие люди — наши потомки. Станут всех нас судить. Как судили мы деяния Цезаря и Брута, Владимира Великого и султана Сулеймана. Иначе не бывает. Внуки всегда вызывают на свой собственный суд души дедов. Вот и мы с плешивым это чувствуем. Потому я эпистолии свои пишу. Не думаю же, что он вдруг все поймет, ляжет спать и наутро проснется агнцем белым. Бешеная собака бешеной собакой и останется. Ведь для внуков я пишу. Чтобы не быть на их суде бессловесной тенью. Но и плешивый не молчит! И он об этом суде помнит! На каждое мое слово двумя отвечает. Что же нам теперь — кто громче да кто больше скажет? Разберутся ли внуки, если мы сами разобраться не можем?

Был Курбский стрелой, вложенной в лук. Готов был вознестись высоко, к облакам. Но жизнь сломалась, не удалась. И на пороге старость…

— Что скажут они обо мне, Иван? Осудят? Простят? А о плешивом? Неужто памятники в его честь воздвигнут?

— Кто знает! — сказал Федоров. — Они будут судить по-своему. Ты с войском к врагу ушел. Такое не прощают.

— Отложился я! — крикнул Курбский. — Отложился, а не ушел. Сколько князей откладывалось и еще отложится! Это право мое от деда и прадеда. Я князь, а не смерд. И плешивый мне не господь бог и не хозяин. Равны мы с плешивым. И перед богом и перед внуками. Ни языка, ни веры своей я не предавал. И народ свой, как плешивый, не мучил и не истязал… Неужто найдутся такие, что осудят меня?

— Помянут тебе уход с войском, князь Андрей! От этого не уйти!

— А недругу моему? Одни розы без проклятий?

— Не думаю. Розы — вряд ли. Но вот в чем загадка, князь Андрей: державу свою он все же укрепил. Не от великого ума и мудрости. Сначала советники были хорошие. Затем, испугавшись за себя самого, принялся молотить направо и налево, не разбирая, где враги, а где друзья. И в Новгороде шестьдесят тысяч народу положил. К несчастью, это тоже правда. Нет, розы — вряд ли.

— А ведь мы с тобой старики, Иван! — ни с того ни с сего сказал Курбский, потеряв вдруг интерес к разговору. — Ты раньше щеголем был… Другим тебя помню. Да и я уже не тот. Совсем не тот…

Курбский поднялся, сказал: «Оставайся с богом!» — и начал спускаться по крутой лестнице. Потом вдруг задержался, поднял голову.

— Король Стефан в войско зовет. Быть еще одной войне. Наверное, последней. Кто кого… Послушай, Иван, а царевич Дмитрий, которого нянька в Шексну уронила… Вот ежели бы он выжил… Пустое? Допустим. Но отчего нам не поискать царевича здесь, среди своих, среди московских? Кто докажет, что он не настоящий? Мало ли за последние годы княжат да бояр в Литву перебежало! Из них можно было бы и выбрать. Вернулись бы в Москву с честью… Ладно… Успехов тебе!

Федоров глядел из окна вслед князю Андрею. Тяжело и грузно шел тот с горы. Чувствовалось, что каждый шаг стоит ему труда. И не верилось, что это тот же Андрей Михайлович Курбский — красавец воевода, любимец царя, человек, у которого были задатки для того, чтобы стать самим Цезарем, а если не Цезарем, то тираноборцем Брутом, который в сознании потомков был так же велик, как и сам Цезарь. Но он не стал ни тем ни другим.

Где его настигнет смерть? В походе на Москву? Тогда, может быть, хоть зароют в родной земле, где-нибудь на берегу тихой, прохладной реки… И превратится Андрей Курбский в шумящий и вздыхающий на ветру камыш. Так неужели же это все, что можно сейчас пожелать гордому князю?

 

Разве есть у князя тьмы свет?

Время от времени налетал ветер. Тугой, хоть кулаком в него стучи. Он приносил с собой звон колоколов острожских церквей, тревогу и сухую, холодную пыль.

На батареях было тихо. Пушкари давно забили заряды, ядра, дробь. Оставалось молча ждать. И это было самым трудным.

— В восьмой войне участвую, а такого еще не видывал, — жаловался князю Острожскому вывезенный из Семиградья главный пушкарь Лупол. — Пушки для того и делают, чтобы стрелять по цели, а этот хочет бить по пустому полю!

— Делай, как тебе велено! — хмуро бросил Острожский и отъехал к лесу, где стоял резервный полк.

— Доведет нас этот до беды.

«Этот» — печатник Иван. Неделю назад князь призвал его в замок:

— Татары перешли Днепр. Идут на нас.

И опять эти спокойные серые глаза, которые казались князю слишком дерзкими, а взгляд их слишком прямым.

— Вместе с нами в поле выйдешь?

— Раз надо, выйду.

— Тебе пищаль доверить? Или топор?

— Как решишь, княже.

— Похвальное послушание. И на том хватит лукавства. Поставишь пушки так, как под Казанью стояли. А то и получше. Не мне тебя учить. Твои чертежи были у русских воевод в Ливонии. Чтоб и сейчас все было не хуже. Все понятно?

— Да, понятно, — сказал печатник. — Постараюсь сделать.

Позднее Константин потребовал, чтобы Федоров показал ему план расположения батарей. Тыча коротким пальцем в бумагу, он спрашивал:

— Это что?.. А это?.. А это?..

Федоров показывал, объяснял: артиллерия редко приносит абсолютный успех в войнах только потому, что стрельбу приходится вести бессистемно. У противника много времени, чтобы после залпа, пусть даже точного, прийти в себя, перестроить ряды. Если же сделать огонь методичным и вести его по системе, непривычной для противника, успех будет большим. Батареи второй линии дадут залп не по самой татарской коннице, а с недолетом. Цель — сбить строй, заставить коней шарахнуться. А через минуту — залп батарей первой линии. Пушки должны быть заранее пристреляны по ориентирам на поле.

— Я ничего не понял, — сказал князь. — Авось и татары не поймут. Но смотри, если из твоих фантазий ничего не выйдет, до божьего суда я устрою свой… Впрочем, давай-ка подумаем над всем этим еще раз. Где, ты говоришь, должны стоять пушки?..

Когда в день битвы, с утра, батареи пристреливали по ориентирам на поле, князь стоял на холме, вдали от всех. Он глядел вперед, туда, где ядра вспарывали мерзлую землю. Внимательно, как ученик в книгу. Но после окончания пристрелки ничего не сказал. Федоров понял: идея одобрена. Но вся ответственность за битву лежит все же на нем. В случае неудачи князь не пощадит.

Порывами налетал ветер, принося с собою колокольный звон. К полудню он сменил направление, и в воздухе отчетливо запахло гарью. Горели дальние села. Прискакали гонцы от начальника заслона сообщить, что отряда уже нет — смят, разбит. Может, и сам начальник погиб.

И почти сразу же от дальнего голубого леска стали отделяться деревья и бежать по равнине в направлении батарей и двух центральных полков Острожского, выстроившихся на пригорке. Ели отрывались от леса и выпрыгивали на равнину. Одна, вторая, третья… Вот их уже несколько сотен.

Это было как сказка наяву. Сам лес двинулся на княжье войско.

Федоров улыбнулся. Сказочное видение вблизи окажется всадниками с кривыми клинками, готовыми резать всех, кто под руку подвернется.

— Боже, сколько! Пол-Крыма привалило!

— Какое пол-Крыма? Целый Крым!

Непонятно, откуда на батарею забрел архиепископ Дионисий. Он был бледен. Борода всклокочена.

— Албо есть у сатаны правда? — громко спрашивал он. — Албо есть у князя тьмы свет?

Дионисия пытались увести, уговаривали возвратиться в Острог.

— Нет, помру со всеми!

— А мы не собираемся помирать! — сказал Федоров.

Дионисий испуганно поглядел на Федорова, точно впервые его заметил, повернулся и побрел вверх по склону. А вниз, к батареям, спускался Гринь.

— Не бойся! — сказал Федоров. — Сюда не доскачут. Ну, а ежели что выйдет не так, падай у пушки. Лежи смирно, иначе затопчут конями. Прямо под дуло ложись. Глаз не открывай. Лучше лицом вниз. Но все равно не бойся.

— А я боюсь, но не очень, — выдавил из себя Гринь. — Самую малость.

— Алла! — пронесся по полю гул. — Алла!

Сейчас рванется сюда страшная лавина.

Скачущая смерть.

Сколько всем стоящим у батарей осталось времени жить, думать, смотреть на небо, сожалеть о несделанном? Полчаса? Десять минут?

— Алла!

«Не рано ли начинают атаку? — подумал Федоров. — Коней приморят…»

И сам усмехнулся: это же неприятель! С какой же стати за них беспокоиться? Пусть делают ошибку за ошибкой…

Он оглянулся. Пушкари стояли с тлеющими фитилями в руках. Кто-то тянул Федорова за рукав. Это был Гринь.

— Пора.

— Помолчи! — И громче крикнул: — Слушай внимательно! Как подниму шапку, стреляют пушки второго ряда. Все вместе. Когда опущу, стреляет первый ряд.

— Никогда о таком не слышал! — опять завелся Лупол.

— Помолчи! — уже совсем сердито закричал печатник. — Исполнять команду точно!

Татарская конница надвигалась на холм. Фланги обгоняли центр. И казалось, что кто-то занес над холмом черный серп — полумесяц. Огромный жнец сейчас срежет этим серпом холм вместе с пушками, с людьми, с полками, с сиротливо вьющимися на ветру княжьими штандартами.

— Алла!

И тут Федоров поднял шапку. Залп был нечистым: пушки ударили немного вразнобой. И так же вразнобой ядра вспороли мерзлую землю прямо перед копытами первой шеренги. Холм окутался дымом. Федоров рванулся было вперед, чтобы лучше видеть поле, но тут же вернулся на место: ведь пушкари ждут его команды…

Ударил второй залп. Шарахнулись лошади. В разных местах попадали всадники. На них налетали другие.

— Алла!

Татары еще двигались вперед. Но это уже была не неудержимая черная лавина. Вокруг падавших образовались водовороты, пустота.

— Заряжай! — закричал вдруг Лупол. — Заряжай! Не поспеем! Братцы! Они сюда лезут!

И вправду, от передовой батареи, установленной по склону ниже других, конников отделяло сажен двести. Но в том-то и дело, что именно эти семь пушек в сражении еще не участвовали. Все эти пушки были забиты кусковым свинцом-дробом и гранитным ломом. Пушки были замаскированы срубленными поутру и воткнутыми в землю елочками. Залп их должен был быть неожиданным для атакующих. Сначала должны были ударить прямой наводкой лишь три орудия, через минуту — еще четыре. Тем временем успеют перезарядить пушки на двух других батареях. И теперь тоже не ядрами, а дробью…

— Алла!

Татары оправились от неожиданности. Лавина — опять сплошной стеной, без брешей. Такая все сомнет на своем пути — с ходу, с маху, с налету — и промчит дальше.

— Алла!

Вот тут ударили спрятанные за елками пушки.

К Федорову подбежал Гринь:

— Тебе кричат! Не слышишь?

Это князь распорядился прекратить стрельбу.

— Нет! — сказал печатник. — Рано еще!

Опять поднял шапку. Теперь грохнули батареи на вершине холма. И снова нижние, засадные. Вот теперь было видно, что татарская атака захлебнулась. Дыбились кони. Падали всадники. Началась свалка.

— Еще раз! — крикнул Федоров. — Забивай дробь!

Но было уже поздно. С холма ринулись навстречу татарам центральные полки. Сбоку ударил засадный.

Федоров сел на камень и вытер ладонью лоб. Ладонь стала мокрой.

К нему подъехал князь:

— Ты почему стрельбу не прекратил, когда я приказал? Сам хотел битву выиграть? Чтоб тебе одному слава досталась?

Федоров поднял голову, посмотрел на князя. И князь отвел глаза.

— До славы ли мне? — спросил печатник. — Да и на что мне ратная слава? Если б она мне и досталась, князь, так я б ее подарил кому-нибудь… Нельзя было прекращать стрельбу. Надо было поначалу пушечной пальбой их смять, тогда и твоих людей меньше поляжет.

Ветер утих, и на землю неожиданно спустился густой туман. Будто подкрался по лесу и внезапно вырвался на поле и застлал битву. Но это не помогло татарам. Они уже были опрокинуты.

К ночи туман разогнало. На небе высыпали звезды.

Подобрали раненых. Отловили татарских коней.

На холме начался пир. Запылали факелы. Пригнали тридцать подвод — по пять бочек на каждой.

Князь обходил полки с кубком в руке. Отдельно благодарил пушкарей.

— Слава! Долгие лета князю!

— У князя тьмы света нет и не было! Князь тьмы, сатана, был за татар. А за нас был бог. Мы, православные, победили! — кричал Дионисий. — Да здравствует Константин!

— А где же печатник? — спросил князь.

Печатника еще недавно видели поблизости. Нашли пьяного Гриня, спросили у него. Гринь пел песню без начала и без конца, хлопал себя по бедрам и уверял всех, что искать печатника незачем. Он, Гринь, теперь знает все его секреты: если надо, типографию оборудует хоть куда; если типография не нужна, а нужны пушки, то и их расставит точно так, как ставил печатник. Во время битвы он во все глаза наблюдал за Федоровым, старался все запомнить…

А сам Федоров в это время бродил по полю. Остановился у подмятого лошадью юноши. Тот лежал, раскинув руки. Рот был приоткрыт. Луна ярко блестела на зубах и уже мягче отражалась в открытых и невидящих глазах…

Чуть поодаль печатник подобрал ятаган турецкой работы, с богато украшенной рукоятью. Подержал его в руках. Бросил…

Завтра будут хоронить убитых. Будут плакать над телами друзей. И радоваться трофейной сбруе и коню… Нежный Геворк считал, что достаточно научить всех людей петь красивые песни, как исчезнут пожары и осады городов, из клинков сделают гвозди, чтобы строить дворцы, а из пушек — колокола, чтобы звонить по праздникам…

Мечтателям, что бы там ни говорили, хорошо. Они искренне верят, что если не завтра поутру, то уж в следующий понедельник наверняка подлецы станут добродетельны, скупцы — щедры, ближние страстно возлюбят друг друга…

Когда печатник вернулся на холм, его тут же отвели к князю.

— Где пропадал? И ему кубок!

Сам князь держал в руке красивый серебряный кубок с прочеканенным на нем белым орлом — гербом польских королей. В свете факелов серебро казалось розовым, а силуэт орла из-за теней — алым.

— Подарок? — спросил печатник.

— Князья Острожские королевских подарков не принимают. Трофей. От деда достался. И в Кракове знают, где тот кубок, из которого пил еще король Владислав Локетко. Знают, но молчат. За победу, печатник. Может быть, тебя следует уже именовать магистром артиллерии?

— Нет, — сказал печатник. — Именуйте меня печатником Иваном.

Князь взял Федорова под руку и отвел в сторону от виночерпия и бочки. Два факельщика последовали за ним.

— Отойдите! — сказал им князь. — Ты рад победе, печатник? А у нас с тобой впереди будет еще много побед. Над королями. Над краковским воинством. Типография готова. Теперь там справятся и без тебя, а ты мне нужен. Для другого нужен. Ты еще не стар. Ты мне послужишь.

— Я устал служить, — сказал вдруг печатник.

— Устал служить? Значит, ты хочешь чего-то другого?

— Да, я хочу не служить.

— И что же делать?

— Печатать книги. Такие, какие сам захочу печатать.

Князь выплеснул вино на землю, резко повернулся и отошел. По дороге ему попался глупо кланяющийся безнадежно пьяный Гринь. Он хотел что-то сказать князю, но не мог выговорить ни слова.

— Убрать! — сказал князь.

Гриня увели.

— Гасите огонь! — крикнул князь. — Попраздновали — и хватит! Всем пушкарям по два злотых. Раненым по злотому! Кончай праздник!

Огни погасли. Федоров, кутаясь в полушубок, сидел на камне и смотрел вниз, на залитое блеклым лунным светом поле. Не надо было говорить так с князем. Острожский злопамятен.

И печатник решил завтра же извиниться перед Константином. Объяснить, что нелюбезные слова были от усталости или от глупости — какая разница?

Кто-то подошел к нему и положил руку на плечо. Это был семиградский пушкарь Лупол.

— Ты был прав, — сказал он. — По коннице надо бить именно так. Посмотри, правильно ли я нарисовал расположение батарей?

Федоров поднес рисунок к глазам. Луна светила слабо.

— Для этого поля правильно, — сказал он наконец, — а на другом поле надо и батареи ставить иначе.

 

Князь Константин

Случалось, до утра простаивал князь Константин у окна, глядел сквозь толстое зеленоватое итальянское стекло на раскинувшийся внизу, под горой, город, свою столицу. Новые Афины. Но, собственно, почему Афины? Откуда это стремление сравнивать города то с Римом, то с Афинами, то со Спартой? Пусть Острог остается Острогом. Городом князей Острожских, которые если и не выше, то и не ниже любого короля или великого князя. Да и сам польский король в сравнении с киевским воеводой Константином Острожским не так уж богат и могуществен. Сто городов и полторы тысячи сел во владении Константина. Разве не от Владимира Великого ведут свой род Острожские?

Разве не князь Даниил Острожский еще в 1341 году взял да и уничтожил все польские гарнизоны в Галиции? И польская корона проглотила пилюлю — король не решился наказать князя. Сын Даниила, Федор Острожский, твердо стоял со своими полками под Грюнвальдом, а позднее помогал Яну Жижке и таборитам. Все тот же непокорный Федор не раз бивал польские войска и под Смотричем и на Брацлавщине.

Да и сейчас, спустя два столетия после побед Даниила Острожского, схватка между Острогом и Краковом еще не окончена. Да, конечно, иной раз князь Константин готов сделать вид, что он верный вассал короны. Так удобнее. Но если придется схватиться всерьез, то вряд ли королю помогут парфюмерные краковские рыцари. После первой же битвы кончики их лихо подкрученных усов опустятся книзу. С рыцарями будет то же, что случилось с непобедимыми татарами. Константин только что бил их под Синявой, и под Дубно, и под самим Острогом. Бил так, как били татар все князья Острожские до него. Вон и сейчас на валу горят костры. Пленные татары работают даже ночью: возводят стены, строят церковь, еще одну оборонную башню.

— Мрут они больно, — сказали вчера князю. — К холоду непривычные.

— Отменять холода не умею, — сказал Константин. А сам подумал: «Эти помрут, приведу из Крыма новых, или же пусть бегут подобру-поздорову туда, откуда пришли их деды».

И не только до Крыма, но и до Кракова мечтал добраться Константин Острожский, посадить на престол послушного ему человека. Да и с Москвой разговор у него был бы короткий. Столицей Руси должен стать Острог. Не Москва. А сама Русь — это ведь много. Это от германцев и до Волги, от северных льдов и до Константинополя.

Царю Ивану в минувшем году пришлось поволноваться: войска Острожского, которые поддерживали Батория, разорили Северскую землю и осадили Чернигов. И если Чернигов не пал, то лишь потому, что в планы Острожского в ту пору это не входило. Ему не нужна была ни полная победа Батория, ни полная победа царя Ивана…

Но что это? Кто кричит? Опять Гальшка? Князь отходит от окна. Ночь. Костры на валах. Хмурый замок. И крик Гальшки. Нет, враги не только в Кракове. Враги и здесь, в замке.

— Света! — кричит князь.

Тихо ступая, входит слуга Северин. Зажигает огромный бронзовый трехсвечник, присланный князю из Любека. Теперь в спальне светло как днем.

— Беату!

— Помилуй, князь! Ночь на дворе!

Старый Северин иногда решался перечить Константину.

— Беату! — повторил князь. — Живую. Но можно и мертвую!

Северин перекрестился и исчез за дверью.

Вскоре пришла Беата. Она куталась в капор. Глаз не подымала. А князь на Беату глядел тяжелым, недобрым взглядом.

— Ну? Что снилось тебе?

— Уж и не помню.

— Тебя специально разбудили, чтобы ты развлекла меня своим сном. Что же снилось тебе? Говори!

— Я не помню.

— Жаль! — сказал князь. — А я думал, тебе снится Гальшка. И ее крик.

— Бог с тобой!

У двери послышались шаги, затем голос Северина:

— Не надо тебе туда, милая! Спит он.

— Нет, не спит, — сказала за дверью женщина. — Не спит. Он никогда не спит. Он стоит у окна и смотрит, чтобы никто в Острог не пробрался.

На лбу князя Константина побагровел рубец, полученный в одной из схваток еще в молодые годы, когда Константин лишь сел на престол в Остроге.

Беата молчала, смиренно опустив голову. Она всего ждала от дикого своего родственника. Такой может изящно даме руку подать, но при случае во второй раз и Христа распять.

Иной раз Беате кажется, что одним глазом князя Константина глядит бог, а другим — дьявол. Недаром и глаза у него разноцветные: карий и зеленый.

— Впустить! — сказал князь.

И вошла Гальшка. С распущенными волосами. В белой рубашке, босая.

— Больше света! — сказал князь.

И Северин зажег еще один трехсвечник, а Беата поднялась, чтобы уйти.

— Куда? — спросил князь.

И Беата, вздохнув, снова опустилась на скамью.

— Кто фискалил при ведьме? — поинтересовался князь.

Беата вздрогнула. Привели фискала Данилку. Данилка сообщил, что сегодня затемно в спальню к Елизавете Гальшке заходили княгиня Беата и ее новый духовник Торквани.

— К Гальшке? — спросил князь. — Я ведь запретил входить к ней. Это они ее довели. Не стой на голом полу, Гальшка. Иди сюда, на шкуру… Да не бойся ты, это ведь не живой медведь, я сам его убил на охоте. Иди сюда. Что сделали они тебе?

— Молилась я за душу милого мужа своего Семена.

— Твой муж граф Гурко! — вмешалась Беата.

Князь хлопнул в ладоши. Явился Северин с двумя стражниками. Князь повел бровью в направлении Беаты. Беату вежливо, но все же под руки увели.

Не знала она, что именно в эти минуты дюжие молодцы уволокли на конюшню ее духовника Торквани.

Торквани, человек, напоминавший выросшего до неприличных размеров кузнечика, лежал на бревне, вспоминая, что и Христу пришлось принять муки. Да еще от особ не столь могущественных, как князь Острожский.

Кузнечика держали крепко. Он не мог оттолкнуться на бревне и прыгнуть куда-нибудь далеко, за стену Острога.

А князь тем временем успокаивал юродивую Елизавету, гладил ее по волосам, говорил ласковые слова, которые, оказывается, жили где-то в груди этого хмурого человека с мощными плечами и короткой толстой шеей. Странен был князь. Непросто его понять. Говорили, что однажды на охоте князь оказался нос к носу с медведем. Ловчие поотстали. Медведь занес лапу. И стало ясно, что князю придется несладко. Мишка ведь грамоте не учен, ему было все равно, князь перед ним или не князь. Но тут вышло странное. Мишка лапу опустил, повернулся и давай бежать. Может, заглянул в глаза Константину и, как Беата, увидал там и своего медвежьего бога, и своего медвежьего дьявола? Только напрасно он бежал. Палица Константина глухо стукнула по медвежьей голове. Тут и ловчие подоспели. Задрали бедного мишку. И сейчас его мягкую шкуру топчут белые сапоги Острожского и белые ноги Елизаветы.

— Убили моего мужа. И за душу его я молюсь каждый вечер богородице.

— Ничего! — говорит Константин. — Иди отдохни. Тебе надо спать, Гальшка. Ты же знаешь, что тебе надо много спать.

Князь остается один и опять подходит к окну. Костры горят. Не спят татары. Работают. Пусть возводят Волынские Афины — так честолюбивый Константин любил именовать Острог. Пусть селятся здесь греки и немцы. Пусть творит свои ученые книги Герасим Смотрицкий. Пусть трудятся в академии математики и астрологи, философы и риторики. Пусть переезжает из Афона в Острог неистовый Иван Вышенский. Недаром же ему так понравилось здесь.

«Ты, князь, опора Руси и греческой веры! — сказал он перед отъездом. — Открой еще школы, друкарни, лекарни и аптеки».

И вот аптеки и лекарни построены. Академия открыта. Есть друкарь. Есть и друкарня. А в друкарне отпечатаны Библия и «Хронология Андрея Рымши».

Печатник выполнил обещание: друкарню построил такую, какой и в Кракове нет. Но до чего странен печатник! Мог бы стать всем — первым помощником князя, его любимым воеводой, ночным собеседником. Не сумел. Или же не захотел. Возится в друкарне. Иногда ходит на речку. Но не рыбу ловить, а для того, чтобы просто посидеть на берегу. И не ценит он доверия князя. Не спешит за советами, за подсказкой.

Ну что ж! Иной раз и князьям нужна выдержка. Важно не сразу раскрыть свои карты. Пусть иезуит Скарга считает, что Константина можно обратить в римскую веру. Пусть Иван Вышенский думает, что князь не спит ночами лишь потому, что мечтает все свои силы отдать борьбе за торжество на земле веры греческого закона. Пусть печатник Иван свяжет все свои надежды с князем… Пусть даже римский папа почаще думает об Остроге… А Баторий, если хочет, пусть видит в Константине союзника… Но придет момент, и князь Константин скажет свое слово. Будет ли это победоносный поход на Москву или на Краков? Там поглядим… А мысль Курбского о том, что во главе похода на Москву можно поставить самозваного царевича, не так уж нелепа. Надо только точно выбрать момент. Лучше всего дождаться смерти царя Ивана… А сам себе князь Константин казался бессмертным…

Вошел Северин. Он сказал князю, что опять пришел фискал Данилка. Данилку впустили. И тот, переминаясь с ноги на ногу, теребя в руках шапку, рассказал о порке Торквани.

— Разве я велел? — спросил Константин.

Данилка испугался. Он объяснил, что припадки бывают у Гальшки после визитов Беаты, а особенно Торквани. Это заметили. Решили угодить князю.

— Да ты не волнуйся! — сказал Константин. — За усердие не карают. Но ведь Торквани теперь разболтает о порке.

— Что же делать?

— Это уж ваша забота. Не моя. Что надо, то и сделайте. Торквани у себя?

— В том-то и дело, что не у себя. И ходить-то едва может. За стенки держится. Однако к дому печатника направился…

— Ладно, — сказал князь. — Ступай. Но не ошибитесь во второй раз. Тут уж накажу.

Данилка скатился вниз по лестнице, обгоняя эхо собственных шагов.

Князь Константин до самого рассвета стоял у окна, наблюдал, как началась обычная суета дворовых людей. Внизу, на Подзамче, распахнулись железные ставни лавок и монастырских ремесленников. Их теперь в Остроге больше, чем во Львове и Кракове, — пятнадцать цехов, две тысячи человек. Даже Гданьск, Кенигсберг покупают мечи, золотые украшения, сапоги, изготовленные в Остроге.

— Северин! Свечи догорают. И подай Библию!

Сменилась ночная стража. И ударили колокола церквей. Новый день начался в княжьей столице Остроге. А для князя, человека с мощной грудью, короткой шеей и разными по цвету глазами, день был продолжением бессонной ночи.

Но в минувшую ночь в Остроге случилось еще немало событий, о которых в ту пору князь еще знать не мог. И мы с вами узнаем о них лишь со временем.

 

Три капюшона

Они появились в Остроге ранним утром, когда город только протирал ото сна глаза. С грохотом распахивались железные ставни торговых подвалов. По второму разу пропели петухи. В немецких кварталах застучали молотки ремесленников. И уже славили аллаха в убогой татарской слободе.

Три капюшона, надвинутые на брови. Три монаха. Высушенные постами и думами о господе. Легкие на ногу — хоть до Иерусалима сбегают, помолятся и назад вернутся не запыхавшись.

Они зашли в харчевню и спросили молока.

— Молока? — удивился хозяин. — Не держим.

— Но нам нужно именно молоко. Три кружки. И хлеб, — сказал старший монах, наверное предводитель или главный.

Хозяин пожал плечами: нет молока.

— Мы были бы очень благодарны, если бы вы все же нашли для нас молоко.

Хозяин нахмурился: а вдруг иезуиты? И ему стало не по себе. Иезуитов все боялись. Они не так давно появились в пределах Королевства Польского, но уже дали понять, что шутить с собой не позволят. И что пришли сюда не на прогулку и не в качестве просителей, а утвердиться навсегда. Кроме того, на лбу у иезуита нет специального клейма. И жаль. Как их распознать? Как отличить от прочих? И это особенно пугало. Если бы иезуиты носили какую-нибудь свою иезуитскую форму или, к примеру, выбривали на особый манер голову, их боялись бы меньше. А так началась паника. Сосед подозревал соседа. Кто-то пустил слух, что иезуиты завелись уже и среди православных священников. Это было абсурдом, но по темноте слуху поверили и передавали из уст в уста.

Страх перед иезуитами был так же велик, как когда-то перед кочевниками, надвигавшимися с востока.

— Молока? Хорошо, я пошлю мальчика! — сказал наконец хозяин.

Монахи без молитвы выпили молоко, съели хлеб. С точностью до гроша уплатили за все.

— Далеко ли до типографии? — спросил старший.

— Какой?

— Разве их в Остроге две?

— Конечно, одна, — засуетился почему-то хозяин харчевни. — Единственная. Да и ту недавно построили. Вы уж извините… Мы люди темные.

За что именно извинялся хозяин харчевни, было не совсем ясно. Старший поблагодарил за завтрак. Три капюшона удалились.

Забегая вперед, скажем, что для истории так и осталось неизвестным, были ли два других монаха, те, что помоложе, глухими и немыми или же вполне слышащими и говорящими людьми. Возможно, в их обязанности входило лишь сопровождать и охранять старшего, ни при каких обстоятельствах не произнося ни слова. Даже если бы жарили живьем. Впрочем, иезуиты вообще не щедры на слова.

В типографии монахи нашли Гриня. Гриню было скучно. Он обрадовался визитерам. Продал им по экземпляру Нового завета, Псалтыри, «Хронологии Андрея Рымши», Библии и «Грамматики» — все, что хранилось в каморке при друкарне. Сказал, что книги эти можно было сделать и получше, но печатник Иван уже стар. Ему и на покой пора. Вот когда дело перейдет в руки Гриня, тогда типография и заработает по-настоящему. Слишком простые литеры Гринь заменит красивыми, сложными. Переплеты станет делать с золотыми застежками. Дешевые книги быстро истреплются и сгниют, и память об их творце будет жить недолго. Зато дорогие книги переживут и своих создателей, и читателей, и внуков первых читателей.

— Ты прав, сын мой, — сказал старший монах. — Успехов тебе в этих начинаниях. Но где все же печатник Иван? Он в Остроге или же в странствиях?

Гриню стало обидно: при чем здесь печатник Иван? Говорили ведь о серьезных вещах, о славе, о бессмертии… Гринь верил, что абсолютно все сможет делать лучше, чем Федоров. И пушки поставит так, что князь Острожский назначит его главным пушкарем, и книги издаст такие, какие Федорову и не снились.

— Если уж он так вам нужен, пройдите на речку. Сидит там и рисует, вместо того чтобы делами заниматься.

Капюшоны гуськом направились по тропе к речке. Печатник сидел у самой воды на огромном камне. В руках у него были доска и резец. Завидев монахов, он тут же положил доску на траву, лицевой стороной книзу. Но цепкий взгляд старшего монаха успел отметить контуры рисунка: витязь, мчащийся в облаках на легком коне, а над ним — огромное смеющееся солнце. Что за рыцарь такой? Почему смеется солнце?

— Здравствуй, Иоганус Теодорус Москус!

— Здравствуйте! — ответил печатник. — А кто же вы такие?

— Мое имя Алоиз, — сказал старший, — имена остальных не имеют значения.

— Так как же мне их именовать в беседе?

— Они в беседе участия принимать не будут.

— Ясно, — сказал печатник. — Значит, беседовать со мной будешь только ты? Вот ты здесь и оставайся, а они пусть отойдут подальше.

— Иоганус Москус! Напрасно ты пытаешься нас обмануть своим напускным спокойствием. У нас в руках твои рукописи… Твой почерк не изменился. В свое время ты составил изложение еретических мыслей Николая Коперника и начал делать перевод его трактата на русский язык. Мы знаем, что ты учился в Кракове. Мы знаем, что ты ездил в Грецию, на Афон. Мы очень многое знаем и относимся к тебе как к врагу серьезному и требуем, чтобы ты немедленно покинул Острог. И во Львове не появляйся. Уезжай в Москву. Ты стар. Спеши.

— Если я так стар, зачем же вам волноваться? — спросил печатник. — Старые люди одной ногой уже в могиле.

— Уезжай. Тебе не место в Королевстве Польском.

— А если я не уеду?

— Тогда не проживешь и трех месяцев.

— Вот как! — сказал печатник. — Тут надо подумать!

— А думать, Иоганус Теодорус, тут не о чем. Мы не просим тебя, мы требуем.

— Не понимаю, — сказал печатник. — О чем вы толкуете? Я хочу издавать книги. Продавать их. Тем зарабатываю на жизнь.

— Не пытайся обмануть нас, Иоганус Теодорус. Мы не считаем, что ты агент московского царя. Дело выглядит иначе. Ты птица более крупного полета. Вы с царем оба — члены тайного русского ордена. Ваша цель — захватить Европу, сокрушить могущество римской церкви, а самого папу вывезти в Московию, заточить в темнице и замучить насмерть.

— Нет, божий человек Алоиз, относительно меня ты ошибаешься. И относительно тайного русского ордена — тоже. Такого ордена нет. И вряд ли когда-нибудь возникнет.

— Я тебе не верю.

— Твое право.

— Будешь ли ты сегодня дома около полуночи или же чуть раньше?

— Я всегда в это время дома.

— Мы придем побеседовать.

— Приходите. На беседу мне не жаль времени, если беседа интересная. Только вряд ли она такой у нас с вами будет. С Краковом и университетом вы ошиблись. Не там я науки добывал.

— Тогда где же?

— Вот этого-то пока что мне никому говорить не хочется.

— До вечера, — сказал старший монах. — Возможно, беседа наша все же не будет лишена интереса для обеих сторон.

— Поглядим…

Капюшоны удалились. А печатник вновь взял в руки резец и доску. Он работал почти дотемна. И улыбался каким-то своим мыслям.

На закате он возвратился в типографию. Посидел на табурете у наборной кассы. Глядел, как Гринь перед круглым итальянским зеркалом пытается привести в порядок свою кудрявую голову. Куда, интересно, он к вечеру собрался?

Странная улыбка не сходила с лица печатника.

А происходило все это как раз в тот вечер, когда в замке у князя не было гостей, Константин коротал вечер вдвоем с Северином, пока не закричала в своих покоях Гальшка.

Гринь действительно куда-то ушел. И возвратился лишь к утру. Потому он и не узнал о том, что происходило в их домике этой ночью. Зато фискалы Данилка и Федька проследили, что ночью капюшоны подошли к дому печатника и постучали в ставень. Их впустили. Затем Федька взобрался на крышу и приложил ухо к дымовой трубе, благо дело было летом, печей не топили.

Слышно было не очень хорошо, но все же Федька понял, что двое гостей остались дежурить в сенях. Сам хозяин с третьим капюшоном прошли в большую комнату, или, как ее именовали на польский лад, салю. Тут между гостем и печатником состоялся приблизительно такой разговор.

— Поднеси поближе свечу, — сказал гость. — Сейчас я сниму с себя кое-какие лишние детали, мешающие тебе меня узнать. Например, наклейные брови.

— Не надо, — ответил хозяин, — я и без того тебя узнал. Здравствуй, граф!

— Узнал?

— По голосу, по глазам и по походке.

— Голос и походку я старался изменить, а глаза специально закапал белладонной.

— Я ведь немного художник, — объяснил хозяин. — Запоминаю с первого взгляда рисунок рта, разрез глаз… В общем, так ли все это важно? Главное, что я тебя узнал.

— Ну, как же тебе живется?

— По-всякому. Неужто ты это еще не выяснил?

— Да, — согласился граф. — Люди, как правило, задают друг другу массу ненужных вопросов. Все это от недоверия, от вражды. Проверяем, обманывают нас или нет, юлим, скрытничаем… Что это?

— Проект надгробия Геворку. Ты должен помнить его. Учил музыке в монастырской школе. Его убили. Бургомистр назначил следствие.

— Помню. Выяснить ничего не удалось. Памятник может выйти прекрасным. В каком материале думаешь выполнить?

— Белый и черный мрамор.

— Да, выйдет хорошо… Странные времена, печатник Иван. Ни за что убивают людей… Имена убийц остаются неизвестными… Грустно! И мы с тобой, мирно беседуя сейчас, не знаем, друзья мы или враги. Уж одно наверняка: разным, видимо, богам и разным идеям мы с тобой служим. И каждый служит верно.

— А почему ты так решил? — спросил печатник. — Откуда тебе известно, кому я служу?

Граф улыбнулся:

— Доколе же нам с тобой играть в прятки? Мы с тобой оба — люди просвещенные. Я люблю музыку, ты рисуешь. Казалось бы, нам не о чем спорить… Между тем воюем. Наверное, человек так и задуман. Разум в его делах никогда не возобладает.

— Грустные ты вещи говоришь, граф. И мне не совсем понятные. Я с тобой не воюю. И зла ни на кого не таю. Зачем ты здесь? Что хочешь у меня выведать?

— Зачем я здесь? — Челуховский пожал плечами. — Ждешь честного ответа? Да ведь мы, люди, давно уже разучились разговаривать открыто. Даже пословицу придумали, будто язык, мол, нам дан для того, чтобы скрывать мысли. Что же касается моего визита сюда, так тебе я рискну кое-что сказать. Не совсем полную правду, но и не ложь. Тревожит нас все, что совершается в Остроге. Князь Константин ходит в друзьях короля, присягает в верности Кракову, пишет письма по-польски, а сам потихоньку собирает здесь русских ученых людей, строит друкарни, по ночам беседует с Курбским. А князь Курбский тоже ведь человек непростой. Своему царю изменил, а здесь пытается русские порядки насадить. И воевода отменный. Хорошо хоть, своих полков у него нет. Зато греческие книги на русский переводит…

— Ну, это их, княжьи, дела, — сказал печатник. — Я-то при чем? Мне поручили построить типографию — я это и сделал.

— Под простака играешь? — Граф забарабанил ногтем по столу, звук этот напоминал топот мышиных лапок в ночи по полу. — Вот Торквани тебя так и не раскусил. Утверждает, что ты глава тайного ордена, а Курбский и Острожский — просто твои верные сатрапы.

— Бред! — Печатник засмеялся. — Князь Острожский сам по себе. Планы у него грандиозные. Ему в Цезари очень уж хочется. А о Курбском и вовсе разговор особый. Только тебе-то, граф, для чего все это? Зачем был маскарад на реке? Да и сейчас — наклейные брови, белладонна в глазах…

— Страсть к театральности — это у меня с детства, — спокойно ответил граф. — Люблю маскарады, ряженых, мистификации. Но все это внешнее. Чепуха. Если хочешь знать правду, то я здесь только из-за тебя и из-за князя Константина. Что вы затеваете? Уж не переметнулся ли князь к явным врагам Кракова и Рима?

— Не думаю. О князе Константине мы с тобой уже говорили. Читал ли ты, граф, Томаса Мора?

— Того англичанина, который придумал остров Утопию, где жили в счастии и благоденствии? Читал, конечно. Я ведь, как и ты, человек хоть отчасти образованный. Знаю и о грустном финале этого писателя. И то правда: если рискуешь говорить такое, попробуй, крепко ли держится голова на плечах. Ведь палачи всегда точат топоры! И утром. И вечером. Свою службу они несут исправно. Не будет такой Утопии никогда. Если б остров такой и возник, то он бы тут же потонул в море. Нет, не разум правит миром. Страсти. Потому нам всем и нужна вера. Бог, которому мы слепо поклонялись бы. Не размышляя. Не мудрствуя. И во имя своего бога мы бежим истреблять тех, кто верит в иного. Это закон, дорогой печатник…

— Возможно, верить в бога надо, — согласился Федоров, — но самый главный наш бог — в нас самих. Это наш разум.

— Ну и упрям ты! — засмеялся граф. — Как покойный Томас Мор, царство ему небесное! Ладно, согласен, есть Утопия… Плавает где-то в океане. Едят там на золоте и ослы поют соловьями! Дай-ка вина…

Фискалы Федька с Данилкой поменялись местами. Данилка влез на крышу, а Федька стал настороже. По пути они в четверть голоса обменялись несколькими фразами:

— А где тот битый папежник?

— Не знаю. Сюда пошел.

— Как растаял.

— Наверное, заметил тех двух, что у входа караулят. Где-то спрятался и наблюдает.

— Надо найти. Иначе утром все разболтает.

— Ну, в замок он не вернется. Там наши стерегут.

— А коли во Львов убежит?

— Ночью? Кто из города выпустит? Найдется…

Но сколько Данилка ни прикладывал ухо к дымоходу, услышать он ничего не мог. Казалось, в доме вымерли или заснули. Впору было ворваться внутрь или кликнуть людей. Впрочем, однажды Данилке послышался какой-то шорох — будто перекладывали листы бумаги. И вдруг — смех. И голос печатника:

— Я и не знал, граф, что ты так хорошо рисуешь.

— Узнал?

— Конечно. Ездец. Неужто ты и в Москве побывал? Когда?

— Был я там или не был, какая разница? Может, я колдун. Может, я за тысячу верст вижу. Вот, например, знаю, что тебя вызывал в суд краковский лекарь Мартин Сенник. Так ведь? И вы с Сенником насмерть рассорились.

— Нет, не так, — сказал печатник. — До ссоры не дошло. В конце концов разобрались. Правда, кому-то очень хотелось нас с Сенником поссорить. К нему кто-то вроде бы приходил от моего имени с предложением закупить у немцев бумагу. Мартин человек точный. Меня он любит. Тут же взялся за дело…

— Так, так, — произнес граф. — Предположим…

— Вместо того чтобы написать мне, Мартин начал писать во Львов, дескать, раз Иван обещал, то деньги выслал наверняка. Куда же они делись? Ну, хорошо, что все обошлось. Правда, понервничать нам с Сенником на суде пришлось немало.

— Вот видишь, — сказал граф, — врагов у тебя предостаточно. И со временем я, может быть, скажу тебе, кто подшутил над вами с Сенником.

— Буду благодарен.

Эта часть разговора была Данилке и вовсе непонятна. Он боялся, что не сумеет толково изложить князю суть дела. Но куда девался битый черносутанник? Не птица же он, чтобы взмыть в небо и спрятаться за облаками.

И тут Данилку потянули за ногу. Это был Федька.

— Там, — сказал Федька, — за домом он. Вылез из кустов и говорит с этими двумя, которые вроде были с утра глухонемыми.

— Ага! — произнес Данилка. — Тут мы его тепленького, как птенчика из гнездышка… Интересно, как его мама в детстве называла?

Печатник и Челуховский услышали короткий крик и возню у порога. И через минуту — конский топот. Закончить разговор им не удалось. Они выбежали на крыльцо. Капюшоны-телохранители были связаны толстой белой веревкой лицом к лицу. Причем на землю они не упали, а стояли перед домом, как короткая толстая колонна. Когда их развязали, они стали указывать в сторону дороги и что-то пояснять на пальцах Челуховскому.

— Они говорят, пане Иван, что к твоему дому только что приблизился какой-то человек. Он вежливо поздоровался с моими провожатыми, но тут на него набросились другие неизвестные люди и куда-то увезли того человека. Да, в Остроге не шутят. Прощай.

Печатник пошел на конюшню. Оседлал лошадь. Конечно, было бессмысленно гнаться следом за неизвестными, но он все же поехал к Татарским воротам. Но подумал, что проехать через ворота похитители не смогли бы: ночная стража не дремлет. Значит, эти люди где-то в городе. И тут же путь Федорову загородили два всадника.

— Стой, пане Иван. Князь зовет!

— Сейчас?

— Да, сейчас!

Когда под утро Гринь пришел домой, то долго не мог понять, отчего это дверь отперта, почему нет на месте печатника. «С этим московитом до беды доживешься. На старости лет по ночам из дому отлучается… Надо ехать к купцам Мамоничам в Вильно! — решил Гринь. — У тех торговля книгами хорошо налажена!..»

 

Когда боги ссорятся

Князь сидел у круглого дубового стола, на котором была разложена карта.

— Садись сюда! — сказал он Федорову. — Гляди, это Великая Польша, это — Малая, а это — Литва. Вот Русское воеводство. Вот Волынь. Вот Московия. А это — Великий Новгород. Не стало Великого Новгорода. Спалил его царь Иван. Ну а это — наш Острог.

Трудно было понять, почему князь заговорил вдруг о Литве и о Малой Польше. Скорее всего, ему захотелось повидать печатника. А в таких случаях Острожский ни с чем и ни с кем не считался.

— Князь! — сказал Федоров. — Только что у меня прямо с крыльца увезли человека. Ты его велел задержать?

— Что ты! — удивился князь. — Какого человека? Кто посмел? Северин!

Дальше все было именно так, как и должно было быть. Северин привел Данилку.

— У печатника Ивана с порога кто-то человека украл! — сказал Данилке князь. — Правда, печатник Иван имени этого человека не знает и в глаза его не видел. И все же неизвестного человека отыскать, выяснить его имя, а затем поставить или, если он стоять не сможет, положить на то место, которое укажет печатник Иван.

Данилка не успел выйти, как у двери послышался взволнованный голос Беаты. После бессонной ночи она была бледнее обычного. Руки ее дрожали.

— Мой духовник… Отец Торквани…

— Что? — спросил князь. — Что он натворил?.. Тебе плохо? Нюхательной соли!

— Он исчез!

— Исчез? Может, он где-то прячется? Обыщите покои…

— Это издевательство! — сказала Беата. — Ничего обыскивать не надо. Он исчез. Я знаю, что уже никогда его не увижу.

— Странно! — покачал головой князь. — Все это очень странно. Взять десять окгаров. Искать три дня и три ночи… Нет, пожалуй, пять дней и пять ночей…

Данилка ушел. Он знал, что окгары сначала поведут от покоев Торквани к конюшне, от конюшни — к дому печатника, а оттуда — к болоту. И там, на берегу, будут выть, не рискуя поставить лапу на топкую жижу. Собака все понимает. В болото она не пойдет…

Беате дали понюхать флакончик с солью и под руки увели.

— Странно все это, князь, — сказал печатник. — Люди мы или звери?

— Конечно, люди! — твердо ответил князь. — Зверь в жизни не полезет туда, куда ему лезть не надо. Садись, говорю тебе! Северин! Вино! Кубки!

Северин бесшумно подал вино, заметил горевшую с ночи свечу, загасил ее. Покачал головой: не бережет себя князь. До всего ему дело есть, за всех болеет! Кого украли, кто исчез… Давно ли, кажется, носил Северин на руках княжича — маленький теплый комок… Ну точно воробей! А когда княжич улыбался, у Северина дрожал подбородок. Он мог расплакаться от умиления. И сейчас Северин был готов заплакать из-за того, что князь так губит себя.

— Нет, князь, о разном мы толкуем… И не по душе мне такая жизнь…

Но не успел печатник закончить фразу, как Северин затопал ногами и закричал на него:

— А ты не перечь! Слушай, что тебе говорят! Пойми, кто говорит! Князь Острожский тебе это говорит. Он мог бы по балам развлекаться, райских птичек есть, а он о нас думает. Ночами не спит. Если б не князь, нас давно ляхи или татарва вырезали бы. Не перечь ему, а то я тебя своей рукой…

Князь засмеялся:

— Извиним Северина. Он меня нянчил. А ты, Северин, гостя не обижай.

— Пусть слушает правду! — сказал Северин. — Князь — это родина. Это наша земля. Наша вера. Скажет князь на бой идти — пойдем. Потому как, кроме князя, сказать это некому. Да и не послушаем мы никого другого…

Северин налил в кубки вино и вышел. А Федоров поднялся, подошел к князю:

— Хорошо он о тебе сказал. Лучше и не скажешь. Ну что ж, каждый из нас делает свое дело, как умеет, как понимает. Ты пушки льешь, замки укрепляешь, я друкарни строю… Давал мне гетман Ходкевич земли. Мог я и свою дружину завести. Пусть сначала маленькую. Со временем больше бы стала. А в том, что сражения я умею выигрывать, ты сам убедился. Кто знает, как далеко завело бы это умение, если бы занимался я войной, а не книгами. Но я, князь, выбрал другой путь. И себе и друзьям я желал свободы, воли. А свободен только тот, кто сам себе и князь, и царь, и бог. Кто под чистым небом ходит и под ясными звездами. И у кого не кружится голова, когда он смотрит вверх, в небо. Свободным хотел я быть. Не сумел стать. Все равно приходилось служить, исполнять чью-то волю. Царя Ивана. Твою. Гетмана Ходкевича.

— Вот ты как заговорил! А ведь ты, поди, друкарь Иван, свысока на меня глядишь?

Звякнула золотая цепь на его груди. Это Константин рванул ее правой рукой.

— Я сказал, князь, то, что думал.

— Все ли? Или только часть?

— Только часть. Но истинную.

— Куда пойдешь, если завтра со двора прогоню?

— Мир широк.

— Итак, царь Иван тебя не устроил. Гетман Ходкевич — тоже. И князь Острожский не подошел. Кто же еще остался? Александр Македонский и Цезарь померли… Крымскому хану и турецкому султану русские печатники будто ни к чему… А как насчет римского папы?

— Я с ним не знаком.

Князь захохотал. И смеялся долго. Может быть, его и вправду слова печатника насмешили?

— Не знаком, говоришь? Ладно, при случае пошлю тебя в Рим с письмом. Чтобы вы с папой друг на друга поглядели. Ко взаимному удовольствию и недоумению. Между тем в Риме тобой интересуются. Не знал? То-то! А я-то знаю. Вот и не на равных мы с тобой. Ну что ж, пора и поспать. Не так ли?

Печатник возвратился домой. Гриня нигде не было. Исчезло и с десяток книг. Неужели сбежал?

Старик сел на табурет, уронил голову на стол и уснул.

А князь Острожский и не думал отдыхать. Он распекал фискала Данилку за то, что тот переусердствовал.

— Зачем папежника утопили?

— Так он ведь разболтал бы, что его пороли.

— И пороть не следовало.

— Княже! Твою волю пытались угадать.

— Мою волю не тебе угадывать. А усердствовать надо с умом. И любое слово мое исполнять точно.

— Так он же повсюду свой нос совал. Когда мы следили за капюшонами, он к дому печатника прокрался.

— Ну и что же? Вот сделать так, чтобы он сам себе шею сломал, — это другое дело. А теперь мы так и не узнаем, зачем пожаловали к нам капюшоны.

— Узнаем. Все узнаем. Только прикажи!

— Ладно, — сказал Константин. — Иди. Наказать не накажу, но и награждать не стану. И действовать надо с толком. Мы с тобой еще не знаем, кто опасней — капюшоны или печатник.

 

И Острожские бывают щедрыми…

Минул год. Опять приехал в Острог Иван Вышенский. Крутой лоб, спускающиеся на плечи волосы, колючие глаза. Порывистый, быстрый, непоседливый. Но почему-то казался он уже старцем. Правда, старцем с телом юноши. Или же юношей с головой старца.

— Ну, весело ли живется тебе в афонской пещере? — спросил Острожский. — Не сыро ли?

Но Вышенский не улыбнулся шутке князя. Он был серьезен, торжествен и строг, точно догадывался, что в будущем ему предстоит стать тем самым неистовым Иоанном, странником, «реченным Вышенский», который своими памфлетами укоротил век не одному иезуиту и ревностному католику, его слово будет сотрясать троны. Послания Вышенского станут переписывать от руки и на Украине и в России, читать их вслух на сельских сходах.

И даже в Остроге одно из них напечатают по личному распоряжению Константина.

— Князь! В Афоне я побывал, но еще не в отшельниках. До пещеры дело не дошло. Да на сердце неспокойно. То, что вы издали Библию, — хорошо. Держал в руках, радовался.

— А круглую башню заметил? Хорошо перестроили. И бойницы сделаны — со скосом внутрь. Из аркебузы пушкаря не подстрелишь. Приступом не взять.

— Крепости берут не только приступом, князь! Их берут и изнутри. Бьют в спину защитникам.

— Если защитники доверчивы или глупы.

— Сколько мудрых голов не сумели распознать измену! Ты, княже, делай, как тебе твой ум и совесть велят, а я считаю, что вера крепче башен. Ее приступом не возьмешь.

— Нужны и Библия и башни. Много Библий и много башен. Да и не взялся ли ты, Иван, поучать меня? Рановато.

— Не поучаю я, князь. Предупреждаю. Московский великий князь Иван не избран на престол в Кракове, и сына его туда не больно кличут. А Баторий папежник. И собрался долго жить.

— Ничего, — ответил князь, — разберемся и без московского царя.

— Может, и разобрались бы, да ведь тебя, княже, после Батория на престол не позовут.

— А если я сам приду и сяду?

— Не пустят. Не уповай, князь, на башни и пушки. Построй новые церкви.

— И церкви построю. И пушки отолью. И Библии издам. Кстати, о печатнике Иване. Уезжает он.

— Куда? Уж не назад ли в Москву?

— Пока не в Москву. Во Львов. Пробует свою друкарню открыть. Но дело у него не пойдет — денег нет. А сегодня без денег человек — не человек.

— Ах, — сказал Вышенский, — не выкладывается у него жизнь! Жаль человека.

— Да и помочь ему нельзя: кусает руку дающую. Служить не хочет. Подавай ему школы! Да еще не при церкви, а отдельно — свободные академии.

— Может, он безбожник?

— Тебе лучше знать. Вы же в друзьях ходите.

— Особой дружбы нет, — сказал Вышенский. — В мой прошлый приезд до петухов разговаривали. А в Афоне гостил он у меня. Понравилось ему. Говорил, что древние греки выбрали хорошее место для своей родины. Записывал греческие песни. На море ездил, с рыбаками подружился. Одно мне не по душе: читает поганские догматы Аристотеля, Платона и прочих. И читает с удовольствием!

— Он и сам пишет. Мои фискалы в его отсутствие все бумаги перерыли. У него написано о московской победе на поле Куликовом над Мамаем. Князя Дмитрия хвалит за то, что он среди сермяжных ратников сражался. Для князя Дмитрия мог бы найти слова и получше. Не сами же сермяжные ратники пришли на поле Куликово. Их привели. Да и о боге, который послал русским победу, не грех было упомянуть. Правда, в своих предисловиях он бога поминает. И часто. А школы ему подавай свободные.

Вышенский нахмурился. Заходил по комнате — от окна к двери, от двери к окну.

— Помог он мне выиграть битву с татарами. В этом деле он разбирается. Многих научить может. Хотел его щедро наградить, а потом рассердился: даже не подошел ко мне, не поздравил. Будто не моими пушками он командовал… Да вот и он сам. Заходи, печатник. Мы как раз о тебе говорили.

Федоров вошел. Поклонился князю. С Вышенским они обнялись. Вышенский остро, тревожно вглядывался в лицо печатника. Новые морщины, еще больше опустились уголки рта — едкий взгляд Вышенского все это отметил.

А Федоров улыбался. Но и он заметил, что Вышенский изменился, возмужал. Греческое солнце вызолотило его лицо. Но в глазах появился тревожный блеск и настороженность — верный признак того, что юность и доверчивость миновали.

— Рад тебя видеть, — сказал печатник.

— И я тебя.

— Ну, а я рад вас видеть вдвоем, — заключил князь. — Всегда бы так. Северин! Мне и печатнику вина и яблок для Вышенского.

— Да, вина не пью, — кивнул Вышенский. — Князь шутил: спрашивал, не сыро ли в пещере. Я ответил, что пока только послушник. Но стану и отшельником. Это ты правду сказал, князь. Надену клобук, чтобы отпугивать бесов и стыдить модников, волосы отпущу до пояса, чтобы на меня дамы не обращали внимания.

— А зачем тебе это? — спросил печатник. — Неужто сам себе не веришь? Боишься соблазнов?

— Соблазнов я не боюсь. Но только аскет, свободный от мирской суеты, корыстных забот, способен думать чисто и свободно. Согласен?

— Мы об этом говорили еще на Афоне. Боюсь я свободы от мирских забот. Живем-то мы в миру, а не на небесах.

Князь пригубил вино. Отпил из своего кубка и печатник.

— Ну, не говорил ли я, что он безбожник? — спросил князь. — Итак, все же едешь?

— Вещи уложены.

— Отпустим с миром? — Князь обращался уже к Вышенскому.

— Надо бы, князь.

— Мне жаль, что ты уезжаешь. Возьми четыреста экземпляров Библии. Продашь во Львове. Это тебе моя помощь. Больше не дам, но четыреста книг — твои.

— Спасибо! — сказал печатник.

— Когда в дорогу?

— Завтра.

— Значит, хочешь все сам? Без приказа, без князя, без черта и без дьявола?

— Да, князь, хочу сам. Открою большую друкарню и русские школы.

— Где деньги возьмешь?

— Что-нибудь придумаю.

— Дать охрану?

— Не надо.

— Бог тебе в помощь! — сказал Вышенский.

— Бог в помощь! И сам не плошай! — добавил князь. — В случае чего — возвращайся. Место и харч найдется. Да вот еще что… Все забываю тебе сказать. Твоего друга во Львове убил граф Челуховский… Что глядишь на меня? Откуда знаю? Это уж мое дело. Я все знаю. Прощай!

Когда Федоров вышел, Острожский сказал:

— Конченый человек! Против ветра пытается идти. А ветер не только нас, смертных, но и вековые деревья сгибает…

— Жаль старика! — согласился Вышенский. — Человек-то он хороший.