Знаю, радость моя, всё пройдёт.

Если верить надписи на перстне царя Соломона, пройдёт и это.

Но всё так же всходит на небеса Луна. И, значит, за отливом неумолимо последует прилив. И это так же верно, как то, что обещанный Белым Братством конец света пока откладывается.

Впрочем, даже настоящий Апокалипсис уже был на нашей с тобой памяти. Так уж нам повезло: наш мир начался, когда кончился свет.

***

Помнится, ты приехала из Киева на все праздники и в первый день откармливала колбасой четверых вечно голодных курсантов в скверике напротив училищного КПП.

Потом были солнце, Река и срывающиеся с лопастей вёсел осколки радуги. Тогда я ещё знал протоки, рукава и ерики Реки лучше, чем египетские лоцмана знают Суэцкий канал, и найти необитаемый остров для двоих было не особенно сложной задачей.

Я грёб против течения Реки, вспять, с каждым гребком всё больше отдаляясь от шумного города, толп гуляющих сограждан, автомобильных выхлопов, дымков заводских труб и прочих прелестей двадцатого века.

Так же, с каждым километром вспять, спадали с нас покровы цивилизованности.

Вот я снял через голову свой курсантский фрак с выгоревшим до голубого воротником заместо бабочки и комсомольским значком вместо ордена Почётного Легиона. Ты избавилась от туфель-лодочек и свесила ноги за борт. Платье на тебе было белое, воздушное, с сильно открытыми плечами, заставляющее вспомнить моды салонов века девятнадцатого. Мне ещё хотелось поправить его на твоих плечах, хоть немного прикрыв их от подвыпивших работяг, когда мы ехали в битком набитом троллейбусе: денег на пароконный экипаж у кадетов обычно не водится.

Мы оставили позади внешний рейд порта с его стоящими на якорях океанскими ковчегами, свернули в рукав, сторонясь речных трамвайчиков и моторок. Прочапал навстречу шлицами гребных колёс старый, как ломовая лошадь на издыхании, речной буксир, лоцманом на котором в своё время вполне мог быть сам Марк Твен.

Ты аккуратно сложила своё роскошное платье на кормовой банке. В следующей протоке нам встречались уже лишь спортивные академические лодки и байдарки, бензин и пар были прочно забыты. И когда из более мелкого ерика выгребла на плёс долблёнка с древними, как мир, стариком и старухой, плавающими вдвоём по этим плавням, должно быть ещё со времён набегов диких славян на цивилизованный Царьград, я подумал:

— Так и должно быть. Ведь мы плывём вверх по течению.

Гребла старуха. Старик правил коротким веслом. Ты улыбнулась: всё наоборот, если сравнивать с нами.

Когда мы забрались так далеко от двадцатого века, что навстречу нам могла попасться уже разве что солнечная барка бога Амон Ра, ты уже разоблачилась до одеяния девушек с египетских папирусов. Тогда ты ещё носила длинные свободно спадающие на плечи волосы и коротко подстригала чёлку, словно и вправду попала на мой ялик с барки фараона Нехо, на которой гребли похожими на лист осоки вёслами-гребками тридцать прекрасных девушек. Их набедренные повязки скрывали от глаз фараона значительно больше, чем оставшаяся на тебе часть бикини.

Царь Соломон сравнивал грудь своей возлюбленной с виноградной гроздью. У египтян были иные понятия о женской красоте. В Лувре, кажется, хранится ложечка из сандалового дерева, выполненная в виде нагой купальщицы, держащей на вытянутых вперёд руках огромный лист лилии. Тугая грудка, точёная, мальчишеская фигурка, стройные ножки. Мне, счастливцу, в тот день не нужно было в Лувр.

И какой фараон приказывал мне через месяц отрываться от тебя и плыть на край света, за сокровищами страны Пунт?

Лилии, осока и заменитель папируса — камыш, росли на Реке в изобилии. Наш собственный фараон, Никита Сергеевич, одно время даже собирался косить его для производства бумаги. (Видишь заброшенный причал в плавнях? Его рук дело). Поражающей своей огромностью и бесполезностью пирамидой, остался от его царствования крупнейший в Европе хлопчатобумажный комбинат, который построили раньше, чем убедились, что хлопок отказывается расти в наших краях, даже по указанию фараона.

С крокодилами дело обстояло ещё хуже. Даже он не додумался разводить их в Реке, хотя б для выделки кожи. Но стоило ли об этом сожалеть? Вон, за причалом, уже виден наш Эдем, наш рай земной, и мы — первые люди на Земле.

***

Хочу тебя.

Тебя, ещё не знающую, что такое стыд, и что его нужно прикрывать фиговым листом. Посреди поляны, на пологе так и не установленного брезентового шалаша, в котором тебе со мной должен быть — рай.

Хочу сразу же после забот о хлебе насущном: мне удалось поймать трёх хищных окуней. Где хищники? Да вон, в консервной банке плавают.

Хочу после приступа болезней: упал с дерева в попытке срубить сухой сук, на котором сидел, и лежу, стонущий, жду, пока ты испугаешься и неосторожно склонишься над раненным добытчиком.

До старости ещё далеко.

До смерти — ещё дальше.

Всё вокруг пронизано солнечным светом, запахом травы, молодостью, красотой и бессмертием.

В выписанном нам с тобой Господом штрафе за непослушание отдельной графой проходят муки родов. Тебе страшно? Мне никогда не дано знать, что это такое, и согласилась бы ты пойти на это из одной лишь любви ко мне, или основным было желание получить утешительный приз за храбрость в виде куклы Барби. Мужчинам многое не дано знать никогда. Я и Барби-то нашу впервые увидел, вернувшись из рейса в Персидский Залив, четырехмесячной уже. (Опять ты споришь: пяти- месячной? Мне что, вахтенный журнал подымать?)

Я уже не помню, кто был тот Змий, у которого ты купила яблоки перед этим пикником. Пращур Адам, наверное, не помнил даже вкуса этих невзрачных яблочек: ведь в тот день, по логике вещей, он вкусил от более сладкого плода.

Жена моя перед Богом! Потерянный рай, вечные заботы о хлебе насущном, болезни, старость, смерть — не слишком высокая цена, за счастье познать тебя. Когда я с тобой — мне не нужен рай. (Интересно, были ли в раю земном комары?)

Хочу погружаться в тебя, растворяться в тебе целиком, как во времена, когда свет ещё не был отделён от тьмы, а женщины от мужчин. Даже времени ещё не было: его отсчёт только рождается, задаваемый биениями наших сплетённых в китайский иероглиф тел.

Я помню то слово, которое было вначале, когда заржавевший маятник времени наконец был запущен нашими совместными усилиями. Ты сказала:

— Я думала, будет хуже.

Это был первый наш день, когда мы принадлежали только друг другу, а не командирам рот, неожиданно возвращающимся из рейса мамам и последним поездам метро.

Наш день Начала Времён. На сотворение нашего Мира у нас было ещё больше времени, чем у Господа: ты взяла на работе отгулы.

Но боги завистливы и жестоки: любящий детей своих не за дела их, но по вере ихней, карающий чад своих, не по грехам их, но за грех первородный, ветхозаветный Бог иудеев и израильтян именно на этот день приберёг обещанный Апокалипсис.

Уже отдали ему души неисповеданные грешники-пожарные, тушившие геену огненну на крыше четвёртого энергоблока в чём мать-родина послала: в кирзе и противогазах.

Падала звезда Полынь, и водители автобусов тридцать восьмого маршрута полдня загорали в её лучах и играли в волейбол на травке у колонны своих икарусов под Припятью.

Первомай шагал по планете, и скакал по земле Конь Гнедый.

Конец света уже состоялся, просто радио забыло нам об этом сообщить.

***

Через десять лет по окончании света нас уже не удивить никаким локальным апокалипсисом.

Тонули пароходы. Все водолазы черноморского бассейна искали покойников на дне Цемесской бухты.

Началась первая война между союзными республиками.

Первые штурмы танковыми и воздушно-десантными частями собственных городов.

Даже землетрясение, воспринятое многими, как предупреждение свыше, никого не остановило.

Бойни и беспорядки почти во всех пятнадцати столицах свободных республик нерушимого союза.

А потом и нерушимый порушился точно в срок, предсказанный Нострадамусом для падения одной восточной деспотии.

Из не столь разрушительных развлечений телеаудитории были предложены первый и последний съезд народных депутатов, всенародная война с пивными ларьками и виноградниками и первая мыльная опера о рабынях и фазендах, первое всесоюзное ограбление сберкасс и игра в есть такая буква. Буква вскоре оказалась тройным М.

Ты первой додумалсь просто выключать телевизор.

Не жить что-ли, раз у вас конец света?

Один летописец Чернобыля отметил, что при всем сюрреализме происходящего, люди живут так, как привыкли, даже зная, что этот день — последний день мироздания. Никто не переносит из-за этого назначенного у фонтанов Рулетки свидания.

О свадьбах он даже не заикался.

Когда ты перед свадьбой сменила причёску, я впервые подумал, что женюсь уже не на той женщине, которой делал предложение.

Думал ли я, что мне предстоит открывать тебя каждый раз по-новому, все десять лет?

В то время мне более важным казалось открытие страны Пунт, из которой ещё во времена фараонов везли в Египет слоновую кость, чёрное дерево и прочие сокровища.

***

По стране Пунт бродили дикие ослы и ползали змеи. Ослы объедали листья зонтичных акаций, чахлых, как карликовые берёзы заполярья. Чем питались змеи, до сих пор не знаю. Не ослами же?

Вход в лагуну был узким и извилистым, как раковина каури. С обоих бортов обрывисто поднимались не очень высокие коралловые берега. В лагуне привычно отстаивались большой десантный корабль и плавмастерская.

Склады, казармы и сторожевые вышки на коралловом острове не были военной базой Верхнего Царства в стране Пунт, ибо, как известно борцам за мир во всём мире, военных баз за рубежом у нас не было.

Во времена, когда европейцы делили Африку под линейку, проводя границы через неведомые им отроги гор, неоткрытые реки, пустыни и джунгли, местный негус, единственный на всём континенте, сумел отстоять свою независимость, и даже захватить мусульманские области на севере: по какому-то выверту истории, его подданные были единственным православным народом во всей Африке, к тому ж — через дорогу от Мекки с Мединой.

Ещё до танковых сражений англичан с Роммелем в Сахаре, вооружённая копьями и кремневыми ружьями армия негуса умудрилась наголову разбить экспедиционный корпус макаронника Дуче.

Угораздило ж теперешнего преемника негуса втянуться в строительство социализма, вместо того, чтобы основать новую династию.

Двадцатилетний мятеж мусульманских сепаратистов на севере. В Массауа "законная" власть держится, пока в порту стоит с дружественным визитом военный корабль братьев по вере и дружественно шмаляет по всем окрестным горам из орудий главного калибра. Когда корабль завершает программу визита и идёт пополнять полностью израсходованный боезапас в лагуну несуществующей базы, в городе происходит очередной "переворот".

Засуха, разруха, эпидемии и голод.

Толпы беженцев на пыльных дорогах. Отрешённые глаза детей с рахитично вздувшимися животами.

С коммунистическим приветом народу, строящему социализм.

Только что завершилась "победоносная" война с южным соседом, пытавшимся перерезать ветку единственной в стране железной дороги. К морю. К французской заморской территории Афаров и Исса, для успокоения борцов за независимость Африки получившей свои деньги, своего президента, свой флаг и другое название.

Южный сосед тоже воевал оружием далёкого северного брата. Совсем недавно эскадрой произведена эвакуация наших специалистов и их семей из Могадишо, напоминавшая исход евреев из Египта.

Морская пехота со стоящего в лагуне БДК, — пацаны с обгоревшими под тропическими пилотками ушами, — гоняет мяч на каменистом футбольном поле при сорокаградусной прохладе, отбрасывая ногами заползающих на поле змей.

— А что за змея?

— Эфа. Да не бойтесь, в это время года они не ядовитые.

Привыкли. Посмуглели до цвета какао, высохли до эфиопских кондиций.

Офицерские жёны купаются на офицерском пляже на другом берегу лагуны. Чтобы не смущать умы молодых жеребцов. Офицеры ездят на рыбалку на мотоботе. С контрабандистами, чья наибольшая перевалочная база на пути из Аравии в Африку, тоже не существующая, находится на соседнем острове, у наших договор о ненападении. Но автомат на рыбалку всегда берут.

Что делаем мы, мирный рыболовецкий траулер, в несуществующей лагуне?

Заботимся о хлебе насущном для офицеров-рыболовов и рядовых-футболистов. Мёрзнут в трюмах мамонтовы туши, заложенные в морозильники ещё во времена последнего ледникового периода.

В шеренгу выстраиваются к нашему заходу в независимо-французский порт все поставщики овощей и фруктов. Знают уже, что именно на этом пароходе аппетит у команды — отличный.

Бродят по мелководью залива фламинго. Грузят наши трюма полуголые грузчики. Краном грузят буйволов на доисторическую арабскую самбуку. Всё понятно. Нужно будет наведаться на контрабандный рынок.

Неужели фараоны посылали свои корабли в Пунт для того, чтобы покопаться в горах гонконговского тряпья на блошином рынке?

***

Хочу тебя. Хочу сидеть над тобой, распластавшейся ниц в полудрёме. Гладить кончиками пальцев твою спину, запоминая твои родинки наощупь.

Как жемчужные чётки, перебирать позвонки, приближаясь к тому месту, где (в сторону пряди волос, руки прочь: пальцы слишком грубы) можно будет кончиком языка щекотать беззащитную ложбинку на твоём затылке. И за ушком, покусывая легонько мочку, как слегка покалывает студёная вода лесного родника.

Нимфа моя. У каждого ручья, у каждой рощи есть своё божество, наяда или дриада. Просто люди успели утратить древнюю мудрость, и больше не видят их.

Хочу предательски опрокинуть тебя навзничь, и не обращая внимания на возгласы и шлепки зазевавшейся нимфы, припасть к твоему источнику, упрятанному в мыске травы-муравы, достигнуть своего внезапностью, напором и упорством, достойным козлоного Пана, любимого божка сельских греков, пребывающего в непрестанной охоте на дриад и наяд.

Хочу ласкать тебя, мой Родничок, пока ты не смиришься с тем, что попалась в силки коварного охотника, не раскроешься навстречу бесстыжему Пану, наливаясь соками матери-Геи, распускаясь, как бутон цветка.

Ты с кислинкой на вкус, моя нимфа.

И руки твои уже ищут в траве мой стебелёк, ощупывают его от корешков до шляпки, и стебель растёт и твердеет под твоими прохладными пальцами, как гриб под струями дождя.

Хочу ощутить, как влажнеет стебель под лёгкими прикосновениями твоих губ, языка, от которых по телу, как от брошенного камушка, кругами расходятся дрожь и слабость. Руки разжимаются сами собой, когда гриб упирается шляпкой во влажный и горячий полог твоего нёба. Пан попался в свой же силок. Рывок, и ты уже сверху.

Хочу ощущать тебя всю до конца, одетую на мой бронзовеющий гриб мягким твоим лукошком.

Хочу возлежать, как лентяй из Сибара, наблюдая как ты трудишься надо мной, упираясь руками в волосатую грудь, как воительница-амазонка цепляется в гриву коня. Ты злишься на моё отлынивание, погоняешь меня недовольными шлепками по крупу.

В шенкеля, лежебока!

Великие боги! Сколько теряют жеребцы оттого, что во время скачек вынуждены смотреть не в ту сторону!

Гораздо приятней быть кентавром. Я могу, потянувшись руками, наполнить свои ладони грудями своей всадницы с заострившимися, как рога скифского лука, розовыми сосками, могу дотянуться до талии и придерживать её над выступающими, как ручки краснофигурной амфоры, косточками таза. Могу даже… о эти половинки кокоса!

Двойные кокосы, в точности воспроизводящие формы женского таза, растут только на одном из Сейшельских островов. В Индийском океане.

В океан этот греческие моряки впервые попали, находясь на службе у царя персов Дария: описывали для него пределы завоёванной Киром империи. Океан они назвали Красным морем, ибо двигались к Инду вдоль берегов и не ведали безграничия этого "моря". Так что вряд ли добирались они до Сейшел, и моё сравнение твоей попки с двойным кокосом — анахронично.

В шенкеля, лежебока!

Не знаю, прядут ли кентавры ушами. Знаю, что они впадают в неистовство от одного запаха вина. Как пахнет тобой, царица! Как бесстыдно хлюпает и проливается густое вино из узкого опрокинутого горлышка твоей амфоры. Моя нижняя, конская, половина сходит с ума, переходит с лёгкой трусцы на рысь…

Ещё!

Срывается на галоп, вынуждая тебя ещё сильнее стиснуть коленями мои бока и вжаться грудью в холку, придерживаясь за мои плечи…

Ещё!

Я уже на дыбах, ты ложишься на меня всем телом, хватаясь руками за круп, чтобы не упасть, кусаешь за шею, уже не женщина — дикая кобылица, до боли вжимается во взмыленное тело твердым лобком…

Ещё!

Ещё глубже, до самого дна нанизываешься своей амфорой на мой готовый разорваться от распирающих стрел колчан.

Глуп же был мой папаша-Посейдон, от привычки которого сходиться со смертными женщинами в образе белогривого жеребца и пошли все кентавры. Как много теряют все жеребцы оттого что даже после такой дикой скачки не могут руками придержать распластавшуюся в изнеможении на их спине нагую наездницу за упругие нежные ягодицы.

И зачем мне нужно опять покидать тебя? То-ли плыть разведывать для царя персов, чем же он владеет по милости предтечи завоевателя, то-ли уже подвозить провизию устремившемуся к Инду войску царя Александра.

***

Персы — на своём месте.

Залив назван их именем.

Но что забыли в этом огромном безветренном болоте мы?

Стоят в Ормузском проливе на якорях корабли.

Всё как в базе флота: побудка, на флаг и гюйс — смирно, проворачивание механизмов и судовые работы. Только вот отобранная годком тропическая пилотка может стоить бритому наголо салаге жизни. Солнечный удар.

Восьмой год идёт тягучая, как крик муллы с минарета, с перекурами на время молитвы, война.

Война городов, с объявлением следующей жертвы ракетного удара через газеты.

Нефтяная война. Горят по ночам, подсвечивают нам горизонт, буровые платформы в заливе.

Танкерная война, где каждая из сторон норовит топить танкера, независимо от их флага. Важно лишь, чью нефть он везёт в своих танках. Танкера горят интенсивно. В самую варфоломеевскую ночь я принял за вахту девятнадцать сигналов 808.

Днём — спокойствие. Кишмя рыбачков на рыбных банках. Только нет уверенности в том, что один из них не достанет из-под пайол ракету стингер, чтобы влепить в твой борт. Хотя, нам-то чего переживать? Мы — не танкер, чтоб на нас стингер тратить.

В пробоину, образовавшуюся после подрыва танкера "Маршал Будённый" на мине советского производства, мы могли бы въехать на полном ходу, как в ворота рая. Только мачты б погнули. Хороши наши мины.

Эскадра вынуждена проводить конвои в Кувейт совместно с америкосами. Втайне потешаюсь над надутостью наших чёрных полковников. Взаимодействие с вероятным противником! Это всё равно как грека было заставить грести вместе с извечным врагом-финикийцем — неподсилу и Александру.

Америкосы — попроще. Не кодируют даже картинку с "аваксов", чтобы наши её принимали. С самолёта — весь залив на ладони.

— В Ормузском проливе вызывает фрегат. Мы идём без конвоя… — решил посмешить нас коллега с "Олекмы" танкер — под "джинсовым" флагом, то-бишь — ВМФ, вспомогательный флот).

— На Дубай? Патрулирую в этом районе. Становитесь в кильватер.

Наши в панике, делать-то что? Связь с эскадрой немедленно! Он! Нас! Законвоировал!

— Я им: ну не в Сибирь-же, в Дубай…

Мы смеёмся и пьём принесённую гостем водку. "Хошеминовка", пьётся отлично: саке даже нужно пить тёплой.

Кэп вернулся из штаба и чешет в затылке:

— Съёмка с якоря в восемь. Головным идём мы. За нами — два танкера и очень большой и противолодочный кора…бль! Вводная — мины. Тральщики заняты делом похлеще: караван на Ирак.

Мы смеёмся. Опять продолжение войны городов. После каждого нашего каравана исчезает с Земли чей-то город. Ракеты везут на верблюдах?

После каждой нашей делегации в Тегеран, у Онассиса будет одним танкером меньше. Мины везут делегаты?

Мы смеёмся: ночью пойдём, и минам не увидать наших флагов, чтоб не трогать своих.

Мы ж — заговорены. Мы — везучие. С кем угодно, только не с нами.

"Олекма" орёт благим матом?

Текст — открытый? Почему не на той частоте? Я случайно включил её, по старой памяти, — уже месяц, как эскадра следит на другой.

Начальник рации — мёртв? Убит первым снарядом? В радиорубке — пожар? Катера продолжают обстрел? Координаты…

Тёплая водка саке.

Только в молодости можно решить, что — лучше уж так. В рай — на полном ходу. Без окопов и вшей. И не думать об этом. (Мысль в скобках: со мной такого просто не может случиться).

Только в молодости можно решить для себя, что тебе всё равно, с кем спит молодая жена, если выпадет случай. Права на ревность — нет, раз уж стал моряком. (Мысль в скобках: случая просто не будет).

Мечети в Дубае строят в духе двадцать третьего века.

Феодализм — самый передовой общественный строй на Земле.

Шариат. Многожёнство. Женщины ходят хоть и не в парандже, но в намордниках. Пусть даже — инкрустированных серебром.

Секса — нет. Даже на рекламах все неблагопристойные места замазаны чёрной краской. Как хорошо, должно быть, быть цензором, вырезающим не сумбур и крамолу Бродского, а грудь и пупок Мадонны.

Пива — нет. Контрабандные его партии давят на свалке бульдозером.

Трамваев — нет. Детей из школ развозят на школьных автобусах, а больше никому общественный транспорт не нужен. И угнетённый индус ездит работать на феодала на собственном автомобиле. Угнетён он тем, что у него — тойота, а не мерседес.

И тем, что никто не положит ему круглую сумму на его счёт в банке, стоит ему родиться не индусом, а местным арабом.

Какая ошибка — не там родиться и не тому поверить пророку. Не Магомету, а Гаутаме. И ходи в угнетённых всю жизнь. Дели бассейн на двоих с соседом. Может, в следующей повезёт?

Всё имущество того англичанина, который решил почему-то бурить скважины в этом песке, уже было заложено, и ушло бы с молотка завтра, не забей сегодня фонтан. Может, он их пророк? И бензоколонки с ракушкой "Шелл" — его храмы?

Наш третий помощник берёт пеленга и рисует план порта Дубай. Для вояк. Нету карт. Спутники засекречены даже от них. И в порты не пускают. Мы же — мирный рыбак. Мы — первое судно милетян и эфесцев, зашедшее в этот порт.

Мы описываем берега завоёванных Киром и Камбисом царств. За нами придут александры.

***

Каждый раз встречала меня уже не та женщина, которая провожала в рейс.

Новая походка, неизвестное мне почему-то платье, новый, нерассмотренный мною жест. А причёски…

Ты специально меняла их к моему возвращению?

Даже объёмы твоей талии менялись порой поразительно.

Знакомьтесь, Олька с пузом. КенгурОлька.

Какая ты огромная стала вдруг, роднулька. Объелась, наверное. Нет, я здесь ни при чём. Всё — бобовые зёрнышки. Или ветром надуло.

Ну вот, сразу обиды. Откуда мне было знать, что все беременные женщины юмора не понимают? Ты — первая КенгурОлька, в которую я влюблён.

Тебе плохо? Бедненький ты мой кенгурёнок. Никогда мне тебя не понять, я ведь даже морской болезни не подвержен. Прости.

Единственная польза от меня была — когда я забирал тебя после занятий и что-то переписывал для твоего диплома в библиотеке. Убей бог, не вспомню ни слова. Не разбираюсь я в обработке металлов резанием.

Ноги отекают? Голова кружится? Тебе — страшно?

Тебе раньше меня пришлось расплачиваться по выписанному гневным боженькой счёту. Сорвала бы ты опять то яблоко? Не сейчас, когда Барби уже — девять, и нам страшно даже представить, что её не было бы в нашей жизни, а — тогда.

Слушай, а он уже толкается. Мы его не придавим? До скольких месяцев можно? Да? И что говорит эта твоя подруга?

Уже слышит? Как ты думаешь, ему нравится, то, чем сейчас занимаются его родители?

***

Хочу тебя.

Хочу стянуть с тебя через голову твою обтягивающую живот ночную рубашку, и губами ощутить, как бьётся в тебе ещё одно сердце. Может это пророк Иона прячется в твоём чреве от гневного Бога и до поры не желает появляться в наш мерзопакостный мир? Тогда ты — Рыба-Кит.

Теперь я с нежностью буду провожать взглядом кашалотих в Аравийском море. Они приходят в тёплое море рожать своих детёнышей и откармливать их густым, как йогурты, молоком.

Говорят, от большой любви рождаются красивые кашалотики.

Какая тёмная ночь. Ни звезды. Знаешь, что наша Галактика образовалась, когда младенца-Зевса оторвали от груди его матери?

Может внутри тебя — младенец Зевс, и грудь твою сейчас распирает от Млечного пути?

Все судоводители с их секстанами, хронометрами и астрономическими таблицами должны сейчас молиться на твою набухающую звёздами грудь.

Слушай, а не судовым ли плотником был Иосиф?

У них с Девой Марией потом были дети помимо Христа.

Значит ли это, что Мария с ним изменила Святому Духу?

Или — что Иосиф отбил её у Святого Духа?

И смеялся над всеми подсчётами своей родни, плотник из рода царей, над всеми этими "Авраам родил Исаака", "в апреле наш Йося был в рейсе", ибо знал, что Авраамы не рожают, и даже если бы он действительно был в апреле штатным плотником Ноева ковчега в рейсе к горе Арарат, с него достаточно и того, что эта Женщина предпочла в конце концов его, будь его предшественником даже сам Господь Бог.

Почему ни одно из четырех евангелий не пишет о том, кто был матерью самой Девы Марии?

"Авраам родил Исаака". Все пророки и святые девы этого грешного мира, все грешники и блудницы, проникли в него через одни и те же ворота: между ног женщины.

Кто шевелится сейчас в твоём вмещающем иные миры животе, жена моя? Благоговейно и осторожно, чтобы не испортить деления тысячелетий на те, что были до того, как ты родила, и те, что последуют после, погружаюсь в тебя, как во вселенную.

Пожалуй, если бы Иосиф всё же был судовым плотником, и вернулся домой всего на полтора месяца между двумя рейсами его галеры в страну Офир, даже Дева Мария не сохранила бы своей непорочности для предъявления акушерам-волхвам при родах.

И спасаться бегством от Ирода, и рожать на скотном дворе в Вифлееме ей тоже пришлось бы одной. Иосиф, бродяга, уже плотничал бы на какой-нибудь римской либурне, везущей шейку лангуста попутным грузом на Формио.

Знаешь что интересно? Ни грозный Отец, ни возлюбивший ближнего Сын в Италии не прижились. Итальянцы, как когда-то к Изиде, и с бедами, и с радостями своими идут только к Деве Марии.

***

Ты успела на обе свадьбы: роды почти что совпали с защитой диплома. Моя мэм суетилась и бегала, возила тебя, полумёртвую, на такси из роддома: как же — Защита!

Её очень смутил твой ответ на проверенный самохвалебный вопрос:

— Видишь, как хорошо? А через год защищаться? Пелёнки, кормления…

Ты ответила:

— Кто б его защищал уже, — чем лишила её дара речи.

Интересно, смогла бы она затащить твоих преподавателей прямо в родильный покой, если б совпало до часа?

Нет? Ты недооцениваешь мою маму. Как вы уживались на кухне вдвоём?

Как я, сопливый сократ, мудрец по найденной в парте шпаргалке истин, мог считать, что тебе лучше жить с моими родными?

Проходимец с Итаки:

— Ты — жена, и за мною последуешь.

Знаешь, а в те времена, царства были приданым царевен. Женихи состязались в метании диска и в беге, чтобы царство и царская дочь доставались сильнейшему.

Но — последовала. Что получила взамен?

Двадцать лет где-то носит его. Ребёнок растёт, свёкр уж немочен. Всё одна. А свекровь…

Боги, как по-разному даже ждут в разных фазах Селены.

Знаешь, а ведь заносило меня и к Итаке. Остров как остров. Гористый, с красивой долиной, удобной бухтой. Но нет в нём ничего, из-за чего стоило бы бросать берег любвеобильной Каллипсо и отдаваться во власть стихий на плоту.

Разве что эта православная церковь на уступе скалы, над морем. Православные церкви растут на фундаментах древних храмов.

Я знаю теперь, где стояла и смотрела на водную гладь Пенелопа.

Кто-то сказал мне, что это не церковь, а монастырь для вдов моряков, навсегда ушедших в море.

Греки уже знали о том, что люди делятся на живых, на мёртвых, и на тех, что в море.

И я только сейчас понял, что если и есть этот монастырь для вдов погибших, то он должен бы быть только здесь.

Монастыря же для жён тех, кто в море временно, просто нет. И не нужен.

***

Что болтали досужие греки об этой Мессине? Сцилла с Харибдой! Что бы они тогда сочинили, увидав Ненасытец и Чорторый? Пролив как пролив.

Спартак вполне мог бы переправиться через него на плотах, а не ждать кораблей киликийских пиратов. Или даже использовать как канатную дорогу линию электропередачи, будь среди его рабов хоть один электромеханик.

Но электромеханики, должно быть, были тогда на вес золота. Единственным инженером, имевшим дело с электричеством, и то — атмосферным, был одряхлевший Зевс. По-римски — Юпитер. Он был уже на издыхании. Боги быстро стареют и мрут, когда их не боятся уже даже дети. Недавно, на моей вахте, мы слышали грустные возгласы на берегу:

— Великий Пан умер!

Бедный мой козлоногий божок. Нелегко оставаться в живых, когда вместо наяд повсюду уже — акведуки, и живут в древнеримских хрущобах, никак не уйти огородами от ревнивых мужей.

Любовь к акведукам, похоже, осталась у итальянцев поныне. Там где наши дороги вгрызались бы в скалы, итальянцы мостят эстакады. А сами дороги!.. Русские любят езду? Все наши дороги — сплошной Кэмэл Трофи. Вслед за Гоголем пристраиваюсь к великороссам, и никак не могу глядеть на них не со стороны. Особенно, как и любил "сумасшедший хохол" — с итальянского берега.

Мы стояли под выгрузкой целых пять суток: профсоюзы. Здесь — низко. Грузчику нужно будет нагнуться! Здесь — высоко. Нужен помост. А сейчас — кофи тайм.

Угнетённые пролетарии Запада? Да наш гегемон эти триста тонн шейки лангуста выгружает на промысле восемь часов всего. Правда, вместе с интеллигентской прослойкой. Штурмана и механики не освобождены от зарядки и бодибилдинга сибиряков: в трюмах — минус двадцать.

Пять вечеров итальянские старики в типично грузинских кепках и застёгнутых под ворот рубашках под потрёпанными пиджаками чинно сидели на тротуарах, всяк на своём табурете, и обсуждали, должно быть, до боли знакомое: "Вот при Цезаре…"

Пять вечеров влюблённые парочки не находили более подходящего места для поцелуев, чем напротив нашего трапа. Страстно, по-итальянски. Романтично, наверное: у корабля. Ржавого, как после тысячи месяцев рейса генуэзского галеаса в Святые Земли. На виду у вахтенного, который совета не даст только потому, что латыни матросов не учат.

Пять вечеров я смотрел, как по порту, — и никакой проходной, во зажрались! — идут на ночную рыбалку к волнолому у маяка. Семействами строго: матрона, отец с ребятнёй. С рюкзаками, удилищами, термосами. Будто в джунгли на месяц. Мамаша через час уже спит: тут же, на надувном матрасе, под пледом. Отец удит рыбу. Дети с фонариками ищут крабов.

И что им до того, что распалась и завоёвана варварами империя Цезаря и Октавиана? Даже завидно было. Хотя…

Вряд ли стоит менять место жительства для того, чтобы всей семьёй пойти на ночную рыбалку. Достаточно удочки взять.

Да, загнивают они, как при Каллигуле.

Бабы на пляжах — топлесс. Оно и понятно: знаешь, во что обошёлся твой купальник?

В парламенте — порнодивы. В местных "Мурзилках" — всё больше в коже с шипами, с плетью и кандалами. По Мессалине или по рабству тоска? Свобода — не возбуждает?

Рекомендация сексопатолога: в рейс, на полгода хотя бы. Можно даже — Мапуту, а не Кергелен.

***

Хочу тебя.

Хочу тебя на ночной рыбалке. На волноломе, на надувном матрасе.

И посреди переходящего в оргию пиршества в термах, где благопристойные матроны отдаются нумидийским рабам на глазах у тучных мужей, ублажаемых красавицами из дикой Гилеи.

Какая рыбалка? Мы успеем пока дети высмотрят крабов. Они ничего не заметят, даже лёжа уже под одним одеялом с нами. Дай лишь мне незаметно приспустить твой спортивный костюм и пристроиться сзади. Продолжай им рассказывать сказку, скользнув рукой под одеяло:

— Вот бестолковый. И попасть без меня не сумеешь…

— Кто, мама? Мальчик-с-пальчик?

— Пожалуй, действительно не великан.

Ничего, издевайся. Мой Али-баба уже проник в твою заколдованную пещеру, пробирается вглубь, осторожно, тычась в горячие влажные своды.

Рука трёт тебя ниже пупка, моя лампа волшебная. Или это из сказки про Алладина? Говори, говори, моя Шехерезада.

Ты сбиваешься, умолкаешь всё чаще, невзначай повторяя слова.

— Мама — дальше! — требует слушатель, ты согласна:

— Да! Дальше! Дальше! — прижимая своей рукой бестолковые алладиновы пальцы к тому месту лампы, где нужно тереть.

Да не так же! Я — лампа, а не сковородка! Что, уже? Выпущен джинн?

— Единоличник, а я! Мне же — мало! — чуть не плачешь ты.

— Кому, мамочка? Принцессе, или свинопасу?

— Нет, просто жирной ленивой свинье!

Какие рабы? Не настолько я толст, чтобы не выполнить эту работу. Можно и попотеть. На то и термы. (Сауна, если по-нашему, по-чухонски).

— Ты с ума сошёл? Здесь же жарко!

— Ничего, я люблю потных женщин.

— Ты с ума сошла, в бассейне вода — ледяная.

— Ой, какая висюлька! А где же?..

— Поработай хоть так, потри спинку. Нет, спинка — это значительно выше.

— Да отстань, мы же в мыле!

— Лучше сделай массаж.

— Да, вот здесь. И чуть выше. Почеши под лопаткой.

— И — ноги.

— Ноги — ниже.

— Что? Толстая стала?

— Ты готов? Или мне звать нумидийца? Нет, лежи. Я тебе покажу, как засматриваться на рабынь из Гилеи.

***

Десять лет можно отсчитывать по-разному.

Можно так: "Между тридцать первой и сорок второй серией очередной "Изауры".

Можно эдак: "Семён Осипенко", Поти, путина черноморской хамсы." То-есть: "Когда ты работал на Чёрном море, чаще бывал дома, и привозил мандарины."

Короче: "Когда мы жили ещё вместе с бабушкой, и у нас ещё не было папы."

Помню, как я родился. И не был я дома всего лишь два месяца, но Барби как-то очень быстро взрослела. Может потому, что ты первый раз подстригала ей чёлку по-взрослому, и, как взрослую, одевала на ночь в пижаму, а может, просто возраст такой — между годом-шестью и двумя годами.

Она ходила за мной хвостиком, но не на шутку пугалась и визжала взаправду, когда я брал её на руки. Так темнокожая малышня на Сокотре с визгом разлеталась в разные стороны от невиданного прежде зверя — собаки. Но стоило судовому псу Матросу устать от игр в догонялки, максимки тут же собирались опять, крались к нему со спины, и только самый старший и самый отважный осмелился гладить его.

Наша Барби оказалась достаточно смелой. Не прошло и двух дней, как я был признан папой, поглажен, но, как оказалось позже, определён в самые младшие члены семейства.

На третий день, мне уже нужно было возвращаться к хамсе с мандаринами.

Или уже был совместный с болгарами экипаж? Шпрот под Змеиным?

***

Основное занятие болгар во все времена — нелюбовь к городу Константина.

Во времена базилевсов какой-то из них приказал ослепить побеждённое войско болгар, оставив по глазу на десятерых. Так и вернулись они по домам: одноглазый вёл вовсе слепых.

Где теперь Византия?

А ты знаешь, если верить рыбмастеру Грудову, под Доростолом, на Дунае, Святослав воевал против войска императора Цимисхия вовсе не за болгар, как учили нас в школе.

Царь болгар, призывавший в союзники князя, уже сам был не рад. Союзник оказался поразорительнее, чем агрессор.

Во времена, когда на Босфоре обосновались султаны…

Хорошо, что в Болгарии не осталось этнических византийцев. Туркам — тем просто в одну ночь поменяли фамилии и имена на болгарские.

На какие б меняли Кирилла с Мефодием?

Ночью в Бургасе, на эстакаде ведущей от пляжа в море, нас обыскивали и обнюхивали доберман-пинчером, не турки ли? Турки взорвали здесь бомбу, неужели не слышали? Как же, слышали, пьяный какой-то швед ради хохмы взорвал петарду.

— Они все — террористы! — доказывает Николай, наш рыбмастер. И попутно учит меня пить мастику:

— На здравие.

— Я работал с одним десять лет. А у него дома нашли передатчик.

— Коля, а как он передавал? Вы ж рыбу ловили под Африкой.

— Коля, да разница в чём? Ты — хороший моряк. Харизан, твой матрос, — тоже вроде бы неплохой. Какая мне разница, кто из вас турок?

— Он сам так сказал? Что он — турок? Один звонок — и он больше не будет работать матросом.

Но — вот интересные закономерности. Болгары — вот они. Здесь, будто и тысячи лет не прошло. Будто и не ослеплялись победителями и жён их в гаремы не гнали.

А где — победители-византийцы?

Где — сельджуки, османы?

Опасное это дело — быть болгар победителем, зажравшимся и почившим на лаврах. Крестоносцы, заблудившись, возьмут на щит вместо Иерусалима.

Опасное это дело, гнать в полон этих гордых славянок. Торговать ими в стенах Галаты для гаремов пашей и мурз. Там глядишь, и в султанском гареме объявится Роксолана. И все головы победителей будут брошены в прах у любимых Селимом ног.

Может дело не в пушках, а в женщинах? На каком языке они молятся, и поют над над плачущей дочерью, и за шалости выговаривают, и шепчут слова любви? И какими словами скажут:

— Бог мои молитвы услышал. Ты вернулся живым. Одноглазым? Да даже слепым, как те девять. Ну не увидел бы этих морщинок, и я была б всё ещё молодой.

***

Хочу тебя.

Хочу, едва встретив идущей навстречу, избавив меня тем самым от утомительных поисков, когда каждый указывает в другую сторону и кивает головой, говоря "нет".

Сын сослуживца не верит:

— Как же так? На курорте. Шла по улице — встретила мужа.

Умный малый. Когда он вырастет, он не поверит вдвойне.

Не будем его расстраивать. Признаемся, что мы просто любовники. Ты сбежала к морю от толстого лысого мужа, а я — беглый матрос с "Потёмкина". А Барби? Она с нами в сговоре, как Катаевский мальчик Петя.

Портье понимающе хмыкнет. Швейцар сложит руку лодочкой. Накладное это дело — курортным любовником быть. Дверь я оставлю незапертой, чтобы когда уснут дети и сбежит на танцы соседка по комнате, ты смогла бы ко мне улизнуть.

***

Хочу тебя.

Хочу тебя краденой у толстого нудного мужа, захмелевшую от свободы и отпустившую тормоза. Как он мог отпустить тебя к морю? Он настолько самоуверен? Приставил следить охранку? Или настолько тебя проглядел, что считает: в прошлом то время, когда за тобой увивались толпы плэйбоев-пляжников под видом игры в волейбол?

Как давно он не ждёт с замиранием сердца, что вот сейчас скрипнут двери, глухо цокнет предатель-каблук, запахнет твоими духами, упадёт к ногам твоё платье и, таинственная и желанная, ты скользнёшь под его простыню?

Как давно он не знает жажды, утолить которую смогут только эти сладкие губы? Как давно его в жар не бросает от твоего озябшего тела? Как давно он смотрел при луне на эти роскошные бёдра, проводил рукой по твоей гладкой коже и целовал твою грудь?

Как давно ты под ним стонала? И обхватывала ногами? Не боялась, что сдуру раздавит и не думала: "Надо белить."?

Как давно он храпит лицом к стенке, сочтя что долг свой исполнил? Как давно — только на спине, и только об Англии думая? Darling, enough?

Как давно тебе не хотелось забросить ноги на плечи? Расцарапать в кровь его спину, биться в судорогах и грехах?

Как давно ты его не ласкала губами, и не перебирала пальцами не мошну его, а мошонку, чтобы он побыстрее воспрял?

Поделом ему. Мне — не жалко. Если он настолько дебилен, что считал, что тебе будет не с кем нагой стоять на балконе, изменяя ему даже с ветром, который в паху холодит.

Ты уйдёшь лишь над морем появится солнце, и смазливая кастелянша понимающе прыснет в кулак, меняя мою простыню.

Мне не жалко рогатого мужа. Даже если он — это я.

***

Рядовое кораблекрушение. К тому ж — невзаправду.

Уволен. За дело? Вряд ли. Вторая модель хозрасчёта, перестройка мышления, щёкинский метод. Словесная дребедень. Почему-то казалось, что выбор будет за мной.

— В рейс желаете?

— Да нет, надоело-с… бороздить…

Даже рассказик сочинил по этому случаю, как накаркал.

По рассказу я сейчас должен сидеть на набережной, мерить взглядом волну и вспоминать самые героические моменты флотской своей биографии, высадки на островах в океане, штормы, шквалы, тайфуны и ураганы: прощаться с морем.

Напоследок я должен буду швырять в море монету, достоинством в сто джибутийских франков. Но последний мой рейс — на Болгарию, с валютой управа надула. В кармане — лишь мелочь и рубль металлический.

Но сижу добросовестно, вперившись взглядом в нефтяные разводы у морвокзала. А мысли — о низменном. Жрать охота. Гастроном — за углом. Если потратить рубль…

Нет, рубль — святое. Не пятак же в волны бросать.

В гастрономе опять нестыковка: на две булки хватило, а вот на кефир…

Возвращаюсь. Рассказ-то написан. Как-то не думалось автору, что все мысли в возвышенный грустный момент будут только о жрачке.

Не выдерживаю, ем свой хлеб, не жую почти, рву зубами, давлюсь — до икотки. Побыстрее зашвыриваю в нефтяные разводы свой рубль: руку жгёт.

Что стоило мне написать, что главный герой швыряет в волну бутылку из-под кефира?

***

Хочу тебя.

Хочу ждать тебя ночью, на берегу лагуны, под шелест волны и пальмовых листьев, под отдалённый бой там-тамов.

В твоей деревне праздник. Все будут от души лакомиться свининой и плодами райской твоей земли, петь песни о Мауни и танцевать на угольях.

Мне нравятся обычаи твоего острова. Нравится то, что любовью у вас принято заниматься днём, на огородах, чтобы дети не видели, между прополкой грядок сладкого картофеля. Может и я со временем научусь правильно держать в руках тяпку?

Нравишься ты, склонившаяся над грядкой, и как отвисают и упруго перекатываются при каждом движении шарики твоей груди. Не нравится то, что это же могут видеть твои соплеменники-соседи.

Ты недоумеваешь:

— Почему? Они ведь — не дети?

Грядочка ты моя сладкая, в стране, где я вырос, женщины, как в тиски, затянуты в корсеты из китового уса, носят чепцы и полосатые чулки, и верхом неприличия считают, если мужчине удаётся ненароком увидеть краешек их кружевного панталона.

— А как же у вас рождаются дети?

Дети, как ни странно, рождаются так же. Ибо всё, что неприлично днём, дозволено ночью.

И вы никогда не видите тела своих женщин? Вы любите их — наощупь?

— О нет же! Нет! Тело их воспевают поэты, роскошные их телеса украшают картины самых лучших живописцев Гааги и Гронингена.

— Значит, вы смотрите картинки днём, и любите их по памяти?

— Я — не такая, как они? Какие женщины тебе нравятся?

Я смеюсь над собственной глупостью:

— Мне нравятся кормящие матери твоих лет, с шоколадной от тропического солнца кожей, с длинными волнистыми волосами, с ровными белыми зубками, которые они всем показывают всякий раз, улыбаясь до ушей. Сладкая ты моя, нос картошечкой.

Нравится, когда они бросают тяпку, смешно трутся носиком о мой нос вместо поцелуя, и просто пощупав под измочалившейся парусиной матросских штанов, в которых когда-то прибило меня к спасительному берегу, говорят:

— Дурачок, ну что ж ты молчишь? — и тянут в тень близрастущих деревьев.

Хочу тебя.

Хочу тебя, склонившуюся, как над грядкой, как огромный фаллос обхватившую руками ствол дерева, просто и буднично сбросившую и переступившую травяную свою юпчёнку.

Сколько веков ещё моим соотечественницам скрипеть китовой бронёй и манерно поджимать губки, и настолько надоесть Гогену, чтоб он сбежал от них, дабы нарисовать тебя, моё солнышко?

Сколько Тулуз-Лотреков и Мопассанов должно умереть от сифилиса, чтобы подвыпивший пива бюргер мог увидеть в журнале "Плэйбой" то, что я вижу сейчас, и пошёл любить свою жену по памяти?

Памяти о тебе?

О бархатистых фиолетовых створках твоей раковины, выросшей в мелководной лагуне между двух распахнувшихся призывно островов?

О том, как ты стояла, прогнувшись как пальма в тайфун, и терпеливо ждала, пока мой воспитанный на севере пловец вырвется из матросских штанов, и нырнёт за влекущей раковиной?

И руки привыкшие к чему угодно, от манильских тросов до рукоятей штурвала, только не к тому, чтобы обхватывать талию жены, и направлять её, как корабль; руки, оказывается, сами знают, что делать: управлять движениями твоего гибкого тела, ритмичного, как прибой у берегов твоего острова; и спускаться, похлопывая по дивной шоколадной попке, вращающейся уже медленно, захватывая моего беспечного пловца в водоворот; опускаться, захватывать снизу упругий животик и подводные гряды косточек таза; и — двигаться, двигаться, двигаться, тянуть на себя и отталкивать, как при гребле в вельботе;- руки мои уже чувствуют направляющую ладонь поверх грубых пальцев, влекущую их ещё ниже, придавливая к пучку жёстких водорослей, под которыми скрыта жемчужина.

Что за напасть каждый вечер гнала меня на берег моря, чтобы сидеть, глядя на звёзды, и тосковать по ковшу Медведицы? Если б не это, разве пришла бы ты однажды вслед за мной с веслом каяка, и сказала бы просто, не поджимая манерно губ:

— Все будут веселиться и долго спать поутру. Я украла для тебя весло. Плыви к своей звезде, муж мой.

Я поплыл. И теперь, как все мужчины страны, где я вырос, люблю тебя напамять. И тебе не приходится опасаться, что наша дочь, проснувшись в просторной хижине твоей семьи, услышит, как отец и мать любят друг друга наощупь, а тёща не будет ворчать:

— Опять за своё. Дня им мало.

И главное воспоминание моей жизни — не фальшивые стоны и облизывание нарисованных губ, пришедшее на смену манерному поджиманию, как пояса для чулок сменили китовые корсеты, и должные означать то-ли страсть, то-ли похоть, а то, как ты трёшься щекой о волокнистый ствол дерева, потягиваешься, естественно, как райская птица пёрышки, оправляешь свою травяную юпчёнку и говоришь:

— Полегчало? Теперь ты сможешь спокойно полоть батат?

***

Моё летоисчисление смешалось. Я уже путаюсь в названиях пароходов и портов, как путаются пожиратели сериалов в колючках диких роз и именах плачущих богачей.

По военным переворотам считать? Тоже не вяжется.

За трое с половиной суток ходу от Херсона до Поти, власть в Грузии менялась дважды.

— Слышал, что Звиад сделал? Он опять захватил телевидение! Молодец!

Опять Белый Дом штурмуют? Танки? Руцкой забаррикадировался? Подождите, он же улетел на Бельбек спасать Горбачёва. С танка выступал Ельцин. Он сейчас — по Останкино? А "Лебединое Озеро" как же? Танки бьют по окнам Белого Дома, с них не повыступаешь теперь?

О тихо забаррикадировавшемся в своём кабинете президенте острова Крым, уже и не помнит никто, кроме моряков: он был помполитом в нашей конторе. Боится теперь выйти из своего президентского дворца, потому что обратно его не пустит дежурящий у входа милиционер? Пропуск просрочен? Наш знакомый дурдом.

Когда-то в Белгород-Днестровском порту один ВОХРовец точно так же не пускал меня на моё же судно из-за какой-то закорючки в пропуске. Хорошо что боцман вернулся, ткнул ему в нос своё удостоверение, по которому он за минуту до меня проник в режимную зону морпорта, оказавшееся студенческим билетом на абсолютно непроизносимое негритянское имя с соответствующей фотографией и "Нигерией" в графе "национальность", и попросил сличить фото с оригиналом.

Похож ли Карымов на негра? Ты думаешь? Даже так? Тебе жалко ту девочку, которой он вскружил голову до того, что она заставила его на себе на некоторое время жениться?

У некоторых боцманов просто развито лёгкое отношение к серьёзным вещам. Свадьба была его очередной шуткой, подарком друзьям. Когда мы с тобой последний раз были в ресторане?

А представь, каковы были мои Белгород-Днестровские страдания, когда на следующий день меня вызвали с судна в линейный отдел милиции, и проницательный следователь стал ловить меня на оговорках, чтобы я раскололся, куда я дел труп негра?

" Боже мой, опять пахнет закрытием визы. И за меньшие художества закрывали", — в возможность того, что я вспомню, под каким деревом закапывал труп, я не верил с самого начала.

— Да я и фотографию эту второй раз в жизни вижу!

— Вот именно — второй, — тут же ловил меня на слове Лейстрейд Пинкертоныч Знаменский.

Но, узнав что меня замели, явился с повинной друг Карымов, и через пять минут из кабинета Лейстрейда уже слышался хохот, сыщик звонил по телефону:

— С негром — отбой. Да тут — комик один с пароходом приехал…

Началась тогда уже война в Приднестровье? Или — ещё Югославия? Обстрелы наших судов на Дунае и десять долларов гробовых за проход Вуковара? Даже в войнах можно запутаться.

Твой хронометр более точен.

"Когда Барби было два с половиной, она стала ходить в детский сад, и ещё не выговаривала букву "Р"…

…и, только однажды побывав на моём пароходе, тыкала пальцем во все речные трамвайчики, баржи, моторные лодки и байдарки под мостом через Днепр: "Папины кайаблики".

Сколько же нужно было тебе объяснять человеку разницу между речкой и морем, чтобы он наконец всё понял, и стал вспоминать папу, тыкая пальцем в лужи?

Знаешь, я многое стал понимать только с годами. И одно из этого множества: как важно, когда твоя жена каждый день объясняет дочке хоть что нибудь о скитающемся по всем лужам глобуса папочке. Пусть даже то, что папочка — негодяй, бросивший своих девочек ради очередных луж с бумажными корабликами. Важно лишь, чтобы — каждый день.

Но и тут ты меня поразила.

"Когда нам было пять…"

"Ну, да, Ялта — Синоп, пассажирская линия… "

"Там возле каруселей ещё был такой надувной клоун! Чтобы прыгать."

Я подслушал:

— А ну прекрати! Видишь, как папа зарабатывает эти деньги? А ты мне истерики из-за каких-то заколок закатывать будешь? К тому ж — абсолютно ненужных.

Зато как потом будет стыдно, когда семилетняя дочь будет спрашивать по дороге в школу:

— Папочка, у нас сейчас есть деньги? Так хочется этот журнал с Микки Маусом…

— Мам, почему нашему папе так не везёт? Когда он уже найдёт работу, на которой зарплату платят?

Вот мы дожили и до забот. До забот о хлебе насущном.

Что там дальше? Болезни? Старость, дряхлость? И — смерть?

Я всё ещё молод и глуп. Всегда ставлю смерть в конец списка.

***

Хочу тебя.

Хочу прямо посреди двора, не дожидаясь ночи, едва приехав вслед за вами с Барби к этому морю моего детства. Даже Светка, хозяйка, заметила.

— Вроде не месяц жену не видел, а целую вечность.

Хорошо, что нашей Барби есть с кем гонять по этому двору до одурения, а ваша комната закрывается на ключ.

Хочу тебя прямо посреди пляжа, бесстыжую, почти голую, даже пожилые мужики пялятся, а не то что всякие волейболисты и пляжные фотографы.

Хорошо что можно отплыть подальше от берега на водном велосипеде и любить тебя, сидящую лицом ко мне. Ощущать грудью твой налившийся сосок, целовать твои плечи и придерживать тебя руками за сводящую меня с ума попку. Плевать на спасателей. Пусть завидуют нам в бинокль.

Плохо, что граница — по-прежнему на замке, и даже вдали от пансионатов, даже на самой безлюдной части пляжа мы не гарантированы от того, что над нами не зависнет вертолёт и вертолётчики не станут мешать советами и грохотом винтов.

Хорошо вечером, когда дети уже нагоняются и свалятся замертво в сон, сидеть с хозяевами за столом в беседке, под виноградом, усадить тебя на руки и тихонько целовать тебя за ушком, пока ты что-то рассказываешь и что-то выслушиваешь, и незаметно заползать рукой тебе под блузку, и в противоположном направлении, невзирая на твои болезненные щипки, чтобы быть приятно шокированным тем, что ты уже без трусиков.

— Вы днём хоть на ключ закрывайтесь, — прыснет вдруг на полуфразе Светка.

— Колька стучать не догадывается. Старые мы уже для этого в его представлении.

Да, Светка теперь — хозяйка. Даже не верится, что этот дом не развалится и виноград не усохнет и без бабы Нины. Она казалась мне вечной. Всегда улыбающаяся и рада любым гостям.... и сейчас не назову её старухой. И представить не мог, что, попрощавшись однажды, можно, вернувшись, уже не застать её.

Всех и всё пережившая женщина.

Раскулачивание двадцатых, когда половину семьи повысылали кого в Вологду, кого в Астрахань.

Голод тридцать третьего. Когда оказалось, что сосланные живут лучше оставшихся, хотя бы потому, что — живут, а картошка у хохла дозревает и в Вологде.

Похоронку на мужа, погибшего ещё в финскую. Я и не знал лет до пятнадцати, что тётя Валя — не родная дочь деда Вани, оставшегося жить здесь после службы. Он после войны дослуживал здесь на пограничной заставе. Так и прирос. Ни разу в Рязань свою не ездил даже. Чем она так его приворожила? Смотрю послевоенные фотографии. Красивая была женщина.

В войну самым добрым человеком оказался для неё, как ни странно, захватчик-немец. Зашёл во двор: "Млеко, яйко…" Какое млеко у вдовы с малым дитём? И козы-то нет, не то то коровы. Дала ему арбузов. Когда заплакала дочь и баба Нина побежала в хату, немец аккуратно положил арбузы у калитки и тихо ушёл, оставив на столе посреди двора четвертинку солдатского своего хлеба.

Свои, только свои издевались. Особенно над ней: муж не вернётся и не отблагодарит.

И на фронт, за сто с лишним километров ходила она с двумя мешками продуктов на спине, для младшего брата и для мужа сестры. Пацаны лопоухие. Их сразу и мобилизовали, как только наши вернулись. Нашла. Очень не любит с тех пор азиатов. С кем угодно договоришься, чтобы пропустил, хоть с грузином. А эти: "Не положено", — и хоть на колени падай перед ним… Всё потому, что сала не едят.

Пожалуй, это было самое дальнее её путешествие за всю жизнь. Хотя нет. Ей ведь и гораздо дальше пришлось побывать не по своей воле. В тюрьме. В пожилом уже даже возрасте. Велика была страна родная. Этапы длинные.

Мать рано умерла. Младшая сестра, брат, отец, слепой ещё с гражданской, тётя Валя мелкая — всё на ней.

И похоронила всех, кроме сестры.

И, вроде бы всех бед мало, ещё и дочку свою пережить пришлось. Светка тогда уже в институте училась, а Колька, он поздний ребёнок был, как-то сам собой прижился у бабки. К отцу наведывался только. И Светка вернулась жить не к нему, а к бабушке.

Вроде бы — каторга, а не жизнь. Но никогда не слышал я от неё жалоб. Всегда с улыбкой, всегда при деле каком-то. И ушла, как прожила. Спокойно. Не готовясь загодя. Будто знала, что вот вчера завещание рано ещё писать было, а сегодня… За Светку переживала, что хату делить станут. Наследников всегда больше, чем родни.

Откуда спокойствие это и умиротворённость? И сила эта откуда?

Может от этого моря, сидя на берегу которого в лунную полночь знаешь, что Бог есть?

Или от скифских баб и курганов за селом, в степи?

Море моего детства. Баба Нина и о пророке Ионе рассказывала мне, вроде бы как о каком-то местном жителе, и мне казалось, что именно в этом море плавает Рыба-Кит, а спасающийся от Бога бегством на черноморском дубке пророк был выброшен на песчаную косу острова сразу за селом. В крайнем случае — около Скадовска.

Классе в пятом я уже твёрдо знал, что Бога нет. Попы всё врут. И спорил с бабой Ниной до слёз.

— Как же врут? Всё как есть — правда написана. И про конец света, и что птицы железные по небу летать будут, и звезда упадёт.

Я всегда был спорщиком.

О том, что баба Нина родилась во времена, когда железные птицы ещё не летали по небу, пионеров не учили.

А о том, что очень скоро будет падать звезда, и даже имя её библейским пророком указано правильно, не знали и сами учителя.

Моя мать как-то решила сгладить наш спор научного атеизма с тёмной религиозностью, сославшись на "Капитал" Маркса, как на пример не менее удачного пророчества, изменившего мир к лучшему.

Пророк Иона больше не приплывал к этому низкому песчаному берегу. Я сидел на пляже, смотрел на голубое море, в котором не живут киты, и твёрдо знал, что за горизонтом — Турция.

Далеко, как на край света на надувном матрасе.

Оказалось, я сидел на берегу Каркинитского залива, и за горизонтом моим был полуостров Тарханкут.

Оказалось, Босфор — это рядом. А чтобы Аллах услыхал молитвы благоверного из гяурского храма Софии, достаточно пристроить к храму минареты.

Оказалось, что сколько раз ни проходи Босфор, он всё равно останется прекрасным.

Оказалось, что у Кандиди — очень сильное отбойное течение.

Ещё позже оказалось, что безлоцманский проход Босфором оплачивается из расчёта семьдесят долларов за один проход.

Единственной книгой, которую прочла за свою жизнь малограмотная баба Нина была "Библия".

Может, и не надо никаких других книг?

Церкви и батюшки в селе её не было.

***

Бардак — по-турецки всего лишь стакан.

А табак — почему-то тарелка.

Табак будет — тютюн. По-украински, а не по-русски.

Шапка — шапка.

Изюм — виноград.

Кылым — как и у нас.

А вот кавун — дыня.

Водка пишется через букву Т.

Когда знакомого турка контрабандой ввезли в Севастополь и у памятника Нахимову сказали: "Гросс Адмирал…", он ответил:

— Да, как же, знаю. Большой Адмирал. Бомба — Синоп.

Эти стены начала строить ещё амазонка Синопа. А закончил в нынешнем виде Боспорский царь Митридат. Последний соперник Рима. Отравился в Керчи цикутой, когда римские униремы уже входили в пролив. Стены две тыщи лет ждали, когда ж Павел Степаныч Нахимов испытает на них новинку: бомбический артобстрел.

У мечети стоит источник. Бронза, надпись на мраморе. Построен на деньги погибших в Синопском бою моряков. Турки, Турция — дикость: из карманов убитого, даже могильщик, не возьмёт чужого реала: Аллаху всё видно, грех.

(Когда пропадают часы, положенные на парапете набережной, пока хозяин купается, нужно просто идти к проходной портовой полиции: русское судно в порту. Больше — некому. Ну конечно, идёшь — лежат ничьи часы. Какой матрос растеряется?)

"Эскадра русских… Без объявленья войны, внезапно…" Пал Степаныч просто устал крейсировать больше месяца вдоль берегов.

— Сопливые дипломатишки-с… Либо в базу вернуться, либо же — воевать-с!

В развале стены на набережной сейчас полно ресторанчиков. Пьют пиво канадцы с норвегами. Море у столиков плещется, яхты швартуют к пиццериям. Спасибо гросс адмиралу за реконструкцию города.

И за реконструкцию мира.

Три года войны в Севастополе. В Очакове. В Петропавловске. В Кронштадте. В Русской Америке. Почти — Нулевой Мировой.

Флот в Северной бухте затоплен. Севастополь — разрушен, оставлен. Того ли ты ждал, Пал Степаныч? Или всё же сопливый тот дипломатишка неожиданно был прав?

Как по другому читаются знакомые с детства книжёнки, на которых героев воспитывали и политграмотили бойцов. Вот здесь была батарея… Вот здесь они стали на якоре… Что? Степи Синопские? Угнетённые сербы Синопщины?

Короче, опять сон Веры Павловны: и в Аравии русский мужик сеет рожь.

— Мы ещё будем мыть ноги в Персидском заливе!

(- Мои повара по-прежнему черпают воду из Волги!)

— Наши мешочники заполонили все рынки Турции! И Европы! И в Эмираты добрались! Вслед за ними грядут мафиози, тоже — лучшие в мире! Куда Коза Ностре тягаться!

Бог ты мой! Шурик, Трояк! Так это для них ты, выходит, чертил карту Дубая?

— Бей эфенди, давай выпьем воТки! Я не русский, а ты не турок. Мы для них: ты — лас, я — хохол. Родились у нашего моря. Понтийцы, сыны Митридатовы, митридат твою мать. А ты знаешь, что он не умер от целого бардака яда? Он с детства пил яд понемногу, приучал к нему организм. ВоТка твоя — отрава. Но ведь и не пьём, приучаемся. Шарафе, по-украински — будьмо!

***

Чтобы заработать десять долларов нужно водиночку перекидать восемь тонн сахара. Укрепляет мускулатуру.

Или отстоять восемь часов ходовой вахты.

Или поймать под Змеиным, засолить, привезти и продать восемь бочек черноморского шпрота.

Или ночью, с погашенными ходовыми огнями, пройти всего десять миль вдоль абхазского берега, подсвеченного вспышками залпов.

Думал ли я в Персидском заливе, что вот так же, как буровые платформы, будут гореть черноморские здравницы?

Беженцы, голод, разруха. Стрельба на безлюдных улицах Поти. Буржуйки в панельных домах.

Чтобы сохранить заработанное, нужно отдать почти столько же на лапу чиновнику: от таможенника до рэкетира.

Или дать взятку в кадрах. Прямо как церковь: десятую часть от суммы контракта.

Или платить рыбинспекции.

Или пузом заткнуть ствол обкуренного абрека из Барцханы.

— Он ведь выстрелит, если я буду двигаться резко, и испугаю его. Если стрелять не в воздух, можно попасть в человека. Поможет ли мне то, что я читал об этом у Бабеля?

Чтобы вернуть десять долларов, достаточно перепродать два ящика мандаринов.

Или три пака турецкого шоколада.

Или — контрабандой — провезти в Турцию четыре кило меди. Или — В Италию — два блока "Мальборо".

Или — в Испанию — двести грамм героина. (Они везли четыре тонны. Взяли их сразу за канарами, еще в море).

Или — выбросить за борт нелегального негра, не довезя до Голландии.

Взять на палубу десятую часть жигулей с половиной беженца до Геленджика, только в сумме — не больше двенадцати, чтобы иммиграционные власти не завернули на Новороссийск.

Или надуть по зарплате полтора матроса за день.

Или просто — прокинуть друга. Вот тут мелочиться не надо. Сразу этак штук на десять зелёных. Друзья — товар штучный. Растятся чуть ли не с детства.

Или на шесть минут продать жену турку в гарем, считая что всех трудов — час.

И такое пришлось увидеть. Время — весёлое. Выбор — богатый. Парткомы уже в подполье, Христос ещё не воскрес. Каждый — сам себе церковь и комиссия партконтроля. Сам решает, в чём ему каяться. В чём признаться, а чем — похвастаться.

Тот продавец своей собственной половины разыграл потом вскрытие вен. Ну намучились мы с ним: хирурги, полиция. И всё — только ради спектакля. Да лучше б уж он торговал другой своей половиной.

Свобода. Свобода. И правда — тётка жестокая. А мы, дураки, не верили.

Ни один надсмотрщик галеры не заставит налегать на весло лучше, чем такая свобода. Ты будешь грести и без плети, пусть и зад, и ладони — сплошной кровавый мозоль. Потому что это — единственное, что ты умеешь. Потому что это — твой хлеб.

***

Хочу тебя.

Даже когда мы в ссоре и каждый из нас горд настолько, что готов ждать целую вечность, что другой заговорит первым.

Даже когда ни к чему разговоры. Потому что сколько ни говори по-английски с француженкой, останешься при своём мнении.

Даже когда дом наш поделен зелёной линией на турецкий север и греческий юг, хоть ставь голубую каску между кухней и туалетом.

Даже когда ты скажешь, что без меня вам жить — проще. Всё равно ни любви, ни денег, только нервы и ругань, а готовить — на одного больше. Вы привыкли уже. Приспособились. И гораздо спокойнее, когда знаешь, что рассчитывать нужно опять — только на себя.

Что ж — рассчитывай. И обзову тебя дурой. И неблагодарной дрянью, и сведу всё к тому, что когда были деньги…

Прости хоть сейчас.

Ни к чему разбираться в тайм-чартерах и ставках фрахта, чтобы понять, что муж твой становится проходимцем. А жить с проходимцем — тяжко. И в любви ему нельзя верить.

Как ты тогда сказала? Когда мы говорили о Джеке Лондоне. Ты сказала:

— Кумир лежебок. Готовы всё бросить и плыть на Аляску, или на промысел котиков, поиски кладов Моргана: голодать, замерзать, тонуть, — что угодно, только б не работать и разбогатеть в одночасье.

Ты сказала ещё:

— Да, он был сильным. И твердил, что есть право сильного победить там, где тысячи проиграли. Но как только он победил, его тут же прибрала к рукам другая. Одна жена — для нищеты и детей. Подожди, потерпи, вот завтра… Сопли вам утереть, когда опять вы с Клондайка вернулись нищими. И без денег, и без зубов — одни долги. А другая — мамзель и тонкий ценитель таланта. И толщины кошелька.

— Да ты мне как раз и противен, когда ты опять с деньгами и считаешь, что дело лишь в этом. И что так будет всегда.

— Так что ищи себе Чармиан загодя. Победитель… Кто будет тебя отпаивать, когда опять тебя "кинут" на год работы на дядю? А ведь могло быть и хуже.

— Вот-вот. Все мы — дуры.

Прости хоть сейчас. Что мне до Волка причёсанного в воспоминаниях Чармиан? О том, как ты права, он сам писал в "Мартине Идене". Читала ли Чармиан "Идена"?

Хочу тебя. Моя женщина для нищеты. Для цинги и таёжного голода. Для дорог и скитаний. И ветра, сдувающего не только маски, но и гримассы вежливости. До кости. Ураган с женским именем.

Если ты меня разлюбила, значит просто я стал недостоен, а не клянчишь новую тряпку, шубку норковую или тойоту.

Если ты меня больше не хочешь, значит просто в такой круговерти я забыл уже, зачем вышел в море, куда плыл, куда возвращаться, и где укрыться от шторма.

Маячок мой. Моя моя тихая гавань. Где всегда тебе будут рады?..

***

Я опять стою в Феодосии. Но не встречу тебя на улице. Меня не отпустят с выгрузки. Хозяин взнуздал — дальше некуда. И хозяин себе — я сам.

Так уж вышло. Этот — спился. Этот — не выдержал. Этот — просто дал дёру, когда прищемило хвост и запахло бандитами, а не прибылью. А ведь были — друзья и соплаватели. Слабаки! Ничего, мы прорвёмся. Мы возьмём жизнь на абордаж по праву сильного. Мы ей в глотку клыками вцепимся, чтобы крови напиться. Мы читали внимательно Лондона.

Из тех, с кем мы начали, я один лишь остался в доле. Правда — доля моя незавидная. Компаньоны: один щёки дует в Киеве, держит банковский счёт и печать; второй — взятки носит в Одессе. Я ж — на судне сижу вечным сторожем. Чтоб механики не сдали топливо, а матросы брезенты не продали, чтобы судно не разморозилось, когда вырубят электричество. Сами ж были такими — наёмными, которым за месяц не плачено. Да, рэкет. Да, кинули. Но им то что? Они — отработали. Им теперь — получить за труды. И плевать, что мне тоже не плачено, а горбатил я больше их: ведь взнуздал меня не надсмотрщик, а Свобода.

По уму, нужно было всё бросить, как только запил Серёга. Когда он забросил на рельсы свой капитанский диплом, и отправился домой — плотничать. А ведь мы тогда уже выкарабкались… Но ведь я — не слабак. Утрусь. Сломался друг — ладно.

Капитан сейчас — не мой ставленник. Одессита и взяткодателя. То-ли кум, то-ли сват, то-ли брат. Старой закалки дядька:

— Зачем ты связываешься, чтобы ставили в порт? Это — дело получателя груза… — невдомёк, что всё мандариновое судоходство — на друзьях и на личных связях. Даже взятки не даст в портнадзоре, чтобы в рейс без радиста выпустил. Сгниют мандарины, пока получатель выбегает трансфлоты с таможнями всякими. За гниль и нам не заплатит: не с чего. И судись с ним, если найдёшь.

Что там было ему обещано? Он был поражён, что нельзя взять свою повариху вместо повара-мужика. Взял, не поверил. Теперь вот вместе с нами горбатит на выгрузке. Одного не хватает. Проверено. Не привык он таскать ящики на капитанском горбу. Адский труд — и за десять долларов. Не до поварихи ему уже.

Что там было ему обещано? Ну сорвался один клиент — он уже в панике. Возвращаться в Одессу! В мандариновый-то сезон.

Он набрал с собой всяких варений, любимых ковров и старпомов. Он привык жить на судне с комфортом. А тут вахту нужно стоять! Два штурмана, два механика, два матроса, радист и повар. Сокращать уже дальше некуда. И даже самый любимый старпом трое суток не выстоит.

Но в Батуми мы шли целых восемь. Чуть задуло — уже мы на якоре. Старая гвардия. Экономично-валютный ход. Суток больше — больше и шмуток. Даже матросы уже беспокоятся. Мандарины начали рвать, как только мы вышли в море. Заплатят теперь нам, как же. За гниль, что в трюмах привезём?

Что там было ему обещано? Из кабинета взяточника не видно, как эти деньги делаются горбом. Я знаю, что компанейцы, нормально зажилили штуку, заплатили себе самим взятку. Но ведь я не слабак — утрусь. Серёга ведь запил не с рэкета, и не с пролёта в Турции, за который команде не плачено. С этих вот трёх нулей. Лучше б команде отдали… Только б нам двоим не хватило. Но ведь не привыкать — мы хозяева, чёрт возьми, а не батраки.

Мы всю ночь беседуем с кэпом. Обманули его, что поделаешь? Кэп — нормальный мужик, старой гвардии. Сам не знал, куда попадёт. Что там было ему обещано? Вот вернётся в Одессу, сдаст судно, и — творите что заблагорассудится. Мы вот здесь. А сладкая парочка? Ты — в команде с двумя проходимцами.

А ведь он и не знает о трёх нулях. И что стоит вернуться в Одессу — снова месяц простоя, проверок и тыканья палок в колёса. Аренда, одесский тайм-чартер: взятку взять и звонить в портнадзор, чтобы судно в море не выпустил. А тут ещё — долг по взяткам.

Он сказал ещё:

— Образумься. Ты — молодой ещё парень. Но если так пойдёт дальше, ты потеряешь семью. Со мной уже было. Жалею.

Такая вот старая гвардия. Почему я его уважаю, а в компании с теми двумя? Потому что я — сильный?

Мне советует друг мой, Игорь. У него — два своих парохода. Он давно уже переварил всё то, чем я сейчас только давлюсь.

— Отработай сезон. Когда все с деньгами, тогда и пора разбираться, кто козёл, кто святоша. А так… Что матросы? Когда мои черти начинают прибавки требовать, я их просто — в ремонт на месяц. И — как рукой. Все привыкли курить только "Честерфилд". В рейс давай! С грузинов своё сорвут.

— Столько раз как меня "кидали"… Да, друзья. Когда ехал в Москву с деньгами и меня так болезненно кинули — без кавычек, на полном ходу поезда, — просто выкинули, а не "кинули", знали о сумме лишь трое. Что мне думать? Да, люди — свиньи. И приходится с этим мириться.

— Но самое грустное, что когда в эту кухню ввяжешься, уже и не помнишь толком, зачем это всё начинал. До того ли, когда за тобою то менты, то бандиты рыщут? Русский бизнес. Мириться приходится. До жены и до дочки ли?

Но зачем мне так важно, что скажет матрос Серёга? Он не вор, не крикун и не пьяница: просто пашет.

Старый гвардеец, как при судовых комитетах, решил ставить на голосованье, чтобы в Одессу уйти. И жалко его, беднягу. Я-то знаю, что он не сможет даже в рейс без радиста выйти: по закону нельзя. Он — законник. Он не знает, что можно просто идти в портнадзор с одной ролью, а потом с другой — к пограничникам. Такой вот несложный финт. Он не знает, что можно просто купить свой диплом за сало. Нужно ценз до минуты выплавать. По закону. Он даже не знает, где достать тонну левого топлива. Он ведь всю жизнь лишь подмахивал накладные. И как ни проголосуй, без меня он не выйдет в море.

Второй раз уже сам я — кузнец своих долларов. Слова достаточно. Выбираю между правом сильного и правом честного.

Я последний раз принёс домой деньги год назад. Как вы до сих пор там живы? Зачем мне игра в благородство?

Как у тебя ещё сил хватает, просто заплакать и обнимать меня, не упрекнув ни словом, когда станет ясно, что всё — даром? Бандитизм. И бандитов навёл мой лучший друг. Он уже не со мною — с ними. Он и в море ходил-то только для того, чтобы по приходу на вечер купить весь кабак. Во сколько вечеров он меня оценил, и честное слово, под которое турки дали кредит? Нам с тобой оно обошлось почти в год. Год каторги и нищеты, и работы на турка, и ссор с ненормальным, для которого всё — победить. Потому что он — сильный, видите ли.

Бог ты мой, ну зачем мне так важно, что скажет матрос Серёга? Что со мной, — и со мной ли? — только два проходимца. Все уже меня бросили. Даже ты. Маячок мой. Моя тихая гавань, где всегда мне бывали рады.

Ладно. Утрёмся. В Одессу. Всё по новой.

Никогда я не разбогатею. Слаб, чтобы переступить через сантименты. Таким никогда не везёт. И богатство не дарит им радости. Если вообще хоть кому-то способно хоть что-то дарить. Дарить, это что — даром?

Почему мне так важно, что два года я не смог написать ни строки?

***

Я только сейчас понял, что занимался-то просто привычным делом: кормил войну. И уже не за семью морями, на другом берегу нашего моря.

Сколько, вернувшихся с тех неизвестных воен пацанов-футболистов с обгоревшими под тропическими пилотками ушами так же как я занимались привычным делом? Только привыкли к другому. Убивать, чтобы не быть убитым. За деньги и даром. И ещё — защищать свою родину. Даже от — Родины. Мне судить их? Мне — тыловой крысе?

Помню лекцию капвторанга из политотдела эскадры. Англичане обычно делили колонии не по границам. Просто как им удобно было. Англичане ушли — и везде разгорелись войны. И здесь восьмой год делят полоску земли вдоль Евфрата.

Бумеранг. Но ведь мы — не Томми.

А Батуми — совсем не колония.

Ещё три года назад здесь жили гораздо лучше, чем в Лондоне и Бирмингеме.

Но — до чего всё похоже. Пыльные пальмы вдоль набережной. Бредут по дорогам коровы навстречу грузовикам. Ездят здесь по туземным правилам." Кому надо — объедет,"- главное. И мальцы в порту не ныряют за брошенной в воду монетой лишь потому, что монеты давно обесценились, а бумажек никто не бросает. Зато они первыми, по якорь-цепи, проникают на подошедшее судно и первыми, до всех таможен и портовых властей, задают главный туземный вопрос:

— Что привёз?

Мы возили муку, и сахар, и масло, и мыло, и яйца, и коньячный спирт, и сыр в бочках. Дожились: в Грузию — со своим коньяком и своим сулугуни. Если б не племя базарных торговцев, привыкших ещё при советах возить мандарины в Архангельск, Амдерму и Воркуту, Грузия умерла б с голоду. И гуманитарии Бонна, пожалуй, и не заметили бы. Они больше переживали, что проголодается Ельцин и нажмёт на красную кнопку: кормили Москву из армейских запасов Западного Берлина.

У базарных — свой образ мыслей:

— Дураки, — говорят, — воюют. Умные делают деньги. Всё во время войны дорожает.

Интересно, с каким наваром кормили морские гёзы осаждённые Нидерланды? Тоже с тройным, как минимум? Что-то скромничают историки. Нет ни строчки в учебниках, что в осаде всё дорожает.

Кроме жизни. Грузинские женщины от рождения носят траур. Всегда в чёрном. Но мать погибшего отличишь и среди сотни чёрных косынок. По глазам и по фотографии сына — на груди в траурном банте. И прохожие целуют им руки.

Жизнь дешевеет. На улицах после восьми — повымерло. И слышны одиночные выстрелы вперемешку с воем собак. А ведь война — за горами. Семь часов полным ходом, как минимум.

В порту на ночь не остаются. Все выходят на рейд. Орудует банда в чёрных масках и с автоматами. Зачищают сейфы, как докеры трюм.

Все официальные лица с пистолетами ходят по улицам. С автоматом — значит не меньше, чем прокурор.

Бегут из осады беженцы. Но — кавказские. Все на машинах и с семьями. Больше греки, армяне и прочие русские. Сейнера берут их на палубу. Нидерланды спасли морские разбойники. Грузию — браконьеры, тюлькин флот. История повторяется. Но никто ничему не учится.

У вояк тоже — эвакуация. Стоит у причала транспорт. "Баскунчак". Вот так встреча. Штабное судно Восьмой Тихоокеанской. Раз этот здесь — значит всё правда.

Колония. Эвакуация. В Персидском как-то не думалось, что на вертолётной площадке отлично становятся фуры с чаем и с мандаринами. Фрахты они нам сбивали…

По рынку бродят солдаты армии метрополии: лопоухие, в летних тельниках. Роются в колониальных товарах перед отправкой на родину. Хороший подарок милахе. А эта вот шаль — для мамаши.

А ведь они — не взрослеют. Десять лет назад, в Эфиопии, они были моими ровесниками. Я стал старше на десять лет. А они — по-прежнему пацаны с обгоревшими под южным солнцем ушами.

Бумеранг. Возвращаясь на родину, колониальные воины несут семена на подошвах сапог. Прорастут где-то в Ольстере. И всё равно — победитель вернулся домой, или проигравший сражение в Африке.

Когда крались мимо Сухуми, и за полста миль от берега полыхали зарницы залпов. "Грады", "шилки" и прочие модернизации бомб гросс адмирала Нахимова.

А у Рэнки там — брат и родители. Воюет ли брат? Поставят ли ему памятник на медяк, что найдут в кармане убитого? Мародёры и похоронщики тоже любят войну. Мы — не дикари.

Поставят ли памятник тому адмиралу, который планировал высадку пацанов из морпеха грузинам в тыл? "Без объявленья войны… Внезапно…Конфисковали тяжёлые вооружения…" А они артиллерией только и держались против чеченцев. Бумеранг. Морпехи теперь — в Чечне.

Воткнут ли пропеллер в могилу тем лётчикам, что за деньги бомбят обе стороны? Кто заплатит, тот с авиацией. Не видать с вертолёта ночью, что обстреливаешь сейнер с беженцами, а не подводную лодку грузин с ядерными боеголовками?

Нет, Левон, я — не русский. И этим горд. Я уже ненавижу их Третий Рим, как болгары не любят Второй.

— Я кричал Шеварнадзе, что он предал нас, когда он обходил позиции! Я не стал отдавать орудия. Я вернусь ещё, дайте срок.

Левон уже год живёт всей семьёй в гостинице. Он — директор завода, строитель. Он всегда не любил торговцев, но приходится вот торговать: сахар, мука, сулугуни, мандарины, лавровый лист, водка. Заботы о хлебе насущном. Он и в тире стрелять не любил, но вот пришлось воевать. Он командовал батареей. И дворник станет гусаром, когда война докатилась уже до второго подъезда.

— Звонил недавно соседу. Телефон-то остался прежний. Жалуется: очень наглый живёт в твоём доме теперь, оттяпал кусок огорода. Себе звоню. Говорю ему, давай квартирант, оттяпай ещё у соседа слева. Я вернусь и поблагодарю.

— Эх, мужики, что вы гробитесь за копейки? Заверните в Сухуми, за наши головы абхазы отвалят вам больше. Гия, правильно я говорю?

— Нет, нам честный клиент дороже. Те заплатят ещё ли? Или к стенке поставят? "Спартак" вон нашли в Сухуми. Стоит в порту без команды. А все думали — утонул.

***

Ну вот, всё наладилось. Не прошло и двух лет. Есть нормальные, из тех что не кинут, клиенты. Капитаном теперь — Барышевский. И команда — не воры и пьяницы. Все свои. Из тех, кого знал сто лет — ещё в Персидском заливе. Заняты привычным им делом: без геройства пройти войну ночью.

Сладкую парочку и не видим: один половинит взятки, второй нами везёт контрабандный свой сахар. Все довольны, смеются.

Только ты вот меня не любишь.

Почему? Появились деньги. Я — сильный. Я — выстоял там, где другие сломались. Я из ничего сделал деньги для себя и семи друзей. Все сидели б сейчас без работы, если б не я. Я, я, я!..

Только вот тебе это "я" противно. И не спешит оно в тихую гавань. И над другими ещё потешается.

Кирилл каждый вечер готов срываться и ехать. Разговоров всех — лишь об Ольке и о малом. Её и зовут как тебя. И всё так похоже на нас, когда были мы помоложе, чуть-чуть по течению выше, и я готов был цепляться зубами в крыло самолёта, чтобы на два выходных, но вернуться к тебе, Маячок.

Слушай, а если б не эти выходные, не было бы нашей Барби?

Куда всё ушло?

— Кирюха. Зарплату проездишь.

— Подожди Кирилл, будет всякое, — я ж куда умудрённей и опытней, могу поучать зелёных, и до первых размолвок не доживших, из училища — в молодожёны, как меня, шутя, поучают старые моряки:

— Всё нормально. По графику. Настоящий моряк обычно женится дважды. Второй раз — счастливо.

А ведь точно. Из тех трёх курсантов, которых кормила ты докторской перед КПП училища, соблюдают график все трое: один просто ушёл от жены, второго жена просто выгнала, третий… Да, об Андрюхе — потом.

Поучитель мой тоже просто узнал, что полгода уже, как разведен, и жена с другим живёт в Польше. Вернулся из рейса — пусто. Квартира продана. Гараж и машина — остались. Всё по-честному.

Рейс был прогарный. Стоял под арестом в Африке. Продал машину, живёт в гараже. Ты Уруса, должно быть, помнишь. Мы ходили к нему, когда он был в гипсе. Ты ещё возмущалась: стоишь в порту всего день, а жену в какие-то гости тянешь. Может быть, и жену его вспомнишь. Нынче — пани уже, оказывается.

Может есть этот график, этот порог?

Может есть, только не для меня.

Потому что хочу — тебя одну. Чем приворожила ты меня, ведьма моя? Что подсыпала в чашку и что нашёптывала? Никак от чар не избавиться.

***

Смейся. Пробовал — не получается.

В Ялте. Ещё в шоколадный год.

Пляж, безлунная ночь, волны плещутся. Рядом — голая девка какая-то. Водолазы с буксира сочинского удружили. Мол, выручи. Перебор получился с девками. Дарим, как представителю братского судна. Водка — в нагрузку.

Девка плачет и даже страдает. Кто б утешил? С работы, наверное, вытурят. Загуляла она с водолазами. Горе горькое. Жизнь — не мила. Ведь порядочные судовые девки только с горя могут отдаться чужому радисту сразу после вчерашнего сочинского капитана.

Кто б утешил? Вдвоём мы на пляже.

Пока что купаемся. Я всё не утешаю. Мне противно играть в эти игры. Девка спьяну решает топиться.

Волоку её, дуру, к берегу. Да, наощупь она ничего. Голышом ведь купаемся. К тому ж — Ялта, ночь, водка выпита. Вот сейчас догребу, стану на ноги, на руках уже можно будет тащить её, чего нам, лицедеям, и надо.

Бог ты мой, как противно вдруг. Водка что-ли? Да нет — игры в горе. И в спасение утопающих. И — в любовь…

Отучила меня ты от этого. Всё — взаправду. И горе, и радости.

— Знаешь что, дорогая, — топись. Но в другой только раз. Возвращаю тебя, туда где взял. А там — хоть топись. Водолазам привычней с русалками.

***

Хочу тебя, моя ведьмочка.

Как угодно пусть называют: распущенность, похоть, разврат. Готов быть тем боровом, на котором лететь тебе в эту ночь, нагой, распустившей волосы на свою Лысую Гору.

Хочу тебя. Даже посреди шабаша, когда уже нет недозволенного, только желанное, когда даже самые дикие и постыдные в божий день похоти, в которых стыдно признаться себе самой, держишь их взаперти в самом дальнем закутке, тут же с готовностью будут выполнены.

Хочу тебя. Даже в свальном грехе, когда тебя берут двое и трое, и сзади и спереди — столько и как только тебе захочется. Только и мне пусть достанется хоть малая толика твоего греха. Даже если прогонишь от себя, дай хоть видеть, как страстно трепещут твои ноздри, как качается в этой дьявольской пляске тело твоё, и разметались волосы, и колышется грудь, как ты бьёшься в судорогах, стонешь, кричишь, царапая спину избранника. Готов быть хоть подстилкой под вавилонской блудницей, пропускающей через свои жаркие чресла когорту солдат императора за ночь. Только не прогоняй от себя меня, не отлучай от тела своего.

Если это грязь — растянусь в ней боровом.

Если это грех — первым прыгну в приготовленный для тебя костёр.

Всё равно — на моей спине возвращаться тебе домой. Опустошённой, затихшей, нагой и простоволосой по-прежнему, пугая проснувшихся дворников и неспавших всю ночь, захлебнувшихся желчью соседей. Не их время. Кончилась инквизиция.

Из какого ребра можно вылепить это грешное тело? Такое не изваять, не любя.

Бог ревнивый прогнал от Адама первую женщину, не из ребра, а из плоти и грязи вылепленную, потому что Адам рядом с ней забывал о нём?

Или потому, что ваяя из грязи и глины, возлюбил её сам, как Пигмалион Галатею? И побоялся на старости лет свою же нарушить заповедь?

Почему он отдал Лилит Дьяволу?

Чтобы можно было испытывать своих пророков, и жён, и детей их лишая: не возропщут ли? Нет: слава Господу! Всё во власти его. И другая жена уже им за то дана, и детей нарожала — пророки счастливы. Не заметили даже, что — не та жена. Всё равно — из того же ребра. Протез женщины. Голливудский стандарт. Даже родинки заштукатурены, все — блондинки и грудь по последней моде.

Не хочу я — другого, Господи. Эти морщинки появились на мраморе уже на моей памяти. А этому седому волосу — я виной. И не знаю я, кто гребёт уже в нашей лодке, а кто правит.

***

Неужели нужно было случиться такому, чтобы я понял, что не обязательны войны, необязательны старость и дряхлость? Необязательна умудрённость безусых Сократов и мудрость Соломонова, чтобы чувствовать, что тебе нужно быть рядом с женой каждый раз, когда выпадет случай, и не считать расходы с доходами, и срываться, лететь, плыть, прыгать с поезда, ловить попутки, бежать, будто кто-то гонится, успеть бы только.

Она и не гонится. Но всегда за плечом, с косой: примеряется.

Он как чувствовал. Зелёный совсем пацан. Даже штурманский ценз не выплавал. А успел — всё.

Олька — в чёрном, хоть и не Грузия. Не ты, его Олька. Говорит спокойно и буднично.

— Мы так радовались этой работе. Хорошо, что ты о нём вспомнил. Я — в декрете. Деньги кончились. Он сторожит машины какие-то.

Благодетель. Позвонил, вспомнил:

— Хватит держаться за жёнину юбку. Есть судно, есть место. Завтра к обеду будь в Одессе.

Благодетель. Облагодетельствовал пацана деревянным бушлатом.

И ведь всё позади: расслабились. Ещё раз пронесло. Уже выгрузились. Уже шли домой. Отдавай концы!

Что за команда? Никогда ведь не думаешь, что такие команды наверное — не иначе как с погребальной лодьи викинга.

— Нет — я счастливая женщина. Было всё у нас. И деньги, и нищета, и сказка просто, когда вы меня в Ялту взяли… Помнишь, выкрали просто? "Поварихи нет. Садись, поехали." Я потом звоню: "Бабушка не пугайся, я — в Ялте…", и хоть немного поплавал он, как хотел. Мир увидел. И сына — … тоже увидеть успел.

— Он рассказывал мне обо всех почти. Я вас всех уже знаю, мальчики. И приснился в ту ночь, но вроде как хорошо: я — с друзьями приехал, накрывай на стол.

— Вот он — стол. Вот и вы…

Бог ты мой! Вспомнил. Я ведь написал всё это так давно! Сразу после училища. Почему вдруг — об этом? Кто водил моей рукой? Кто решил показать мне, что все слова — ложь? Даже те, что сбываются наяву.

А ты знаешь, Кирилл тоже учился в КЮМе в группе у Барабаша? На семь лет просто позже. Мог бы вспомнить его, лопоухого пятиклассника, когда мы со Славкой — кумиры-курсанты, после первой практики, — приезжали к ним: "Да чего, пацаны? Ну, красивый у них Копенгаген…Русалочка… "Мог бы вспомнить, если б знать наперёд. Он случайно мне проговорился, недавно совсем.

Недавно? Ему всегда теперь — двадцать три. А нас всех несёт уже дальше.

Неужели мне нужно было нырять, знать что уже не найду, об ракушки резаться, плакать, лёжа на тёплой палубе, трусить течения и того что опять затянет под три корпуса сразу, и уже с другой стороны не вынесет, снова нырять, пока водолазы приехали, чтобы просто понять, что сильных и слабых — нет. Все бессильны. Перед ней — все. И смерть не ждёт ни войны, ни старости.

Ошибка. Опять я обманут коварным Отцом. Это ведь мной написано:

"Не покажется ль даже ад после рейса такого — отдыхом? Так к чему всё: голод, лишения, жажда, пекло экватора, лютая стужа Дрейка? Все мы бросим свой якорь в аду. В срок. Кто раньше, кто позже, но — в срок. Все замкнут этот круг своевременно, как вернутся с Востока, ушедшие к Западу.

Так к чему всё? Шаг до борта — и круг будет замкнут сейчас. И никакому пастору не подсилу похоронить тебя за оградой этого кладбища, отдельно от праведника, сорвавшегося с рея в шторм… "

Вот и сорвался.

Я спросил Баришевского:

— Как дальше жить?

Он ответил:

— Как? Быть мужчиной.

— Не хочу. Это был мой последний рейс.

***

Неужели мне нужно было узнать, что Рэнкин брат — жив, родители тоже, из ада выбрались, а её — больше нет… Неужели должен был из-под знака выскочить на трассу тот частник, чтобы я наконец понял, что и ты — смертна? Даже без войн и старости, даже в тихой нашей гавани, где всё так постоянно, где, даже среди катастроф и войн, по-прежнему другой отсчёт времени:

"Нам уже — семь. Завтра — в школу… "

Знаешь, а мы все втроём были в неё влюблены. И когда Андрюха был на плавпрактике, мы вместо него провожали её до общаги пединститута, и ходили на всякие сборища молодняка: питие чая на ковре в чьей-то гостинной, на какие-то стихи, выходки студента по кличке Тромбон и разговоры в прокуренной кухне. Когда они сильно поссорились, мы перестали с Андрюхой разговаривать. Он уже тогда умел перешагивать через сантименты, плевать бы ему на наш бойкот. Но нет, сорвал последнюю розу с клумбы перед училищным КПП, которую начальник строевого отдела уже чуть ли не принимал у дежурного по описи: "Лепестков — семнадцать, листков — пять, шипов — восемь…"- и пошёл мириться и свататься.

Помнишь какой счастливой она была на нашей свадьбе? Не за нас, конечно. Андрюха вернулся из первого рейса, она ездила встречать его пароход в Одессу и даже стояла за лентяя Андрюху стояночную вахту механика: открывала в машине какие-то клапана и переключала рубильники на ГРЩ, пока её сокровище нежилось в коечке.

Может ей лучше было бы с Толиком? Или со мной? Если бы для нас дружба не была святым и решённым?

Я знаю, что ты готова меня ревновать даже к школьным подружкам, но к этому — не надо. К тридцати наконец понимаешь, что нельзя откладывать напотом ни любовь к женщине, ни измены ей.

Всё ведь было ещё до начала времён. До тебя.

Когда она последний раз приходила к нам в гости, и вы по-женски секретничали и жаловались друг другу на мужей, я даже разочарован был: ничего не ёкнуло. Чужая женщина. Смотрел больше на уменьшеную копию с Андрюхи-оригинала. Такой же шустрый пацан.

Андрюха и в мореходке был шустрым: всегда умел устроиться так, чтобы самую неблагодарную и тупую работу делал другой. В какие-то лаборанты, чтобы не отмечаться на самоподготовке и иметь каморку, даже в сантехники какие-то, на зарплату. Делил с Толиком. До сих пор смешно, прорыв канализации, Толик в люке уже, а Андрюха подаёт ключи и инструкции. Он ведь — механик, специалист, а не радист какой-нибудь малахольный. И не водолаз.

Он и из училища уже с рабочим дипломом вышел. Дописал в справке о плавании ноль в мощности дизелей, порт Николаев после порта Херсон, и превратил речную баржу, на которой мотористом после бурсы работал, в сухогруз с морским районом плавания.

И в море пытался какой-то короткий путь выискать. Учёба в вышке по направлению управы, аспирантура. Заучился до того, что теперь его в моря силой не выпихнешь. А в море оказалось, что лёгких путей нет. Там идти по дуге — короче чем по прямой.

Он теперь — бизнесмен. Торгует рыбой вместо того, чтобы, как учили одиннадцать с половиной лет, ловить её.

Вот он — победитель. Хозяин жизни. Без сантиментов.

Только вот… Бизнес — в Мурманске. Рэнка с ребёнком — в Киеве. "Ты — свободная женщина. Моё дело вас обеспечить. Можно, завтра об этом? Дела. Должны позвонить."

Обеспечил. Наконец все дела оказались недостаточно срочными.

— Не знаю, как сыну сказать.

Что осталось? Звон того хрустального колокольчика, который они подарили на нашу с тобой свадьбу?

Как хрупок хрусталь.

Колокольчик мой. Неужели, опять хлопнув дверью и закинув на плечи парусиновую кису, я могу возвратиться в пустыню?..

Может тебе было бы лучше с другим моим другом? Который напился вдрызг на нашей свадьбе? С бестолковым моим Клюбе, так и не вышедшим ни разу в моря, даже на училищной практике умудрившимся угодить на отстойный пароход и четыре месяца проловившим бычков с его борта, так и не выйдя в рейс?

Ведь это он, а не я, называл тебя Оленькой?

Он ведь и звонить нам перестал, после того, как я в шутку отчитал его:

— А чего это ты ей звонишь? Я ж — в рейсе ещё.

И Клюбе пропал. Неужели я сдуру — угадал? Бестолковый, смущающийся вечно Клюбе. Я ведь тоже это только сейчас понял. Как мудреешь, когда перевалил эту тридцатую параллель.

Он звонит тебе ровно раз в год. Уже десять лет. Дружба — святое. Может лучше с ним, чем со мной неприкаянным?

Колокольчик мой.

Знаешь, что сказала мне моя мэм, когда я в очередной раз хлопнул дверью и ехал в Одессу побеждать эту чёртову жизнь, несмотря на то, что… Да какая разница что? Прости ей все придирки к чужой девке, уведшей навсегда из дому родненького и всегда правого сынка, то, что она не такая, как ты, и за всё остальное, даже мне неизвестное, прости за одну эту фразу:

— Ты может не знаешь, что тётка твоя ушла из жизни по своей воле? Никакой не инфаркт. Да, тогда за это грозила тюрьма, а не поездки на Канарские острова. Но куда важней то, что рядом не нашлось человека, способного поддержать её в такой момент, и она ушла даже несмотря на то, что Колька ещё был совсем маленьким. Не доводи до этого Олю.

Если б мы слышали женщин.

Неужели только звон разбившихся колокольчиков проникает в наши залитые воском уши?

***

Оказывается, вот так всё это происходит?

Без шума и гама, ты говоришь:

— Похоже, мне пора, — собираешься и мы идём за ручку, точно так же, как часом раньше я отводил в школу Барби. Даже той же дорогой.

— Боже мой! Вы что, шли пешком? — это моя мэм. Ты всегда её поражала. На сей раз тебя упрекают в беспечности.

А я опять думаю о естественности. Рожать для женщин — естественно.

Так же, как для меня собирать свой заплечный мешок и садиться на поезд.

— У тебя что, ещё нет билетов?

Как же можно рожать, не договорившись заранее с каким-нибудь светилом акушерской мысли, не задобрив его щедрым подношением, не упросив присутствовать лично, чтобы не дай бог чего…

— Да, Оля — смелая женщина, — это уже твоя подруга Ирка, забираем из школы наших девок.

— Рожать сейчас, когда и самим непонятно за что жить, мой Генка — опять без работы. Нет уж, увольте. Янку я вам родила, хватит.

А я опять думаю, что рожать-то — всегда одинаково. Бог не берёт взяток, и королев обслуживает так же по-хамски, как и простолюдинок: выполняет обещанный пращурам пункт о муках.

А я ведь до сих пор не запомнил день рождения Барби. Двадцать пятое или двадцать четвёртое?

Радиограмма пришла двадцать пятого.

— Двадцать третьего, — отвечает мне Барби, насупившись. Оказывается, чтобы помнить такие вещи, нужно стоять не на якоре под островом Нокура в Красном море, а под окнами первого роддома, вместе с разделившим мою радость и бутылку самогона однокашником Стасом, который почему-то прыгает свадебным индейцем под твоими окнами, пожалуй, повыше меня. Явно решил, что имя для Синди мы выбрали в честь него, плэйбоя лысеющего.

У Стаса хорошо получается очаровывать женщин, мурлыкая марши мартовских мурзиков на ушко, но, видимо, плохо получается просто жить с этими женщинами все остальные месяцы года. Его мгновенную какую-то жену я успел увидеть всего дважды, один из них был на дне рождения Стаса, в марте, когда он её ещё только охмурял. Ему хватило её всего на два моих рейса.

Ты же с одного взгляда охарактеризовала её странной женщиной. Стас, кстати, в трезвом виде тебя побаивается, и за глаза называет княгиней Ольгой. Боится, что и его, невзначай как-нибудь охарактеризуешь, и прийдётся только оправдывать, другого выхода нет.

***

Бог мой, тёплая моя жёнушка.

Хочу тебя, даже после привычного до "потолок побелить" и такого же непродолжительного совокупленья. Но "хочу" уже не всегда значит "могу". Старею?

Я опять безработен, весь вечер грузил какие-то ящики с медикаментами, и даже работа и водка не согрела меня на морозном ветру аэродрома. Медикаменты уже улетели в Туркмению. Там тепло, как у тебя под бочком.

Не обманывай. Я не жгучий брюнет, чтоб иметь седину на висках в свои двадцать девять. Старость здесь ни причём, просто — вечер трудного дня.

Хорошо, когда есть кому согреть, обхватив руками и положив на грудь голову, и говорить о чём угодно: о деньгах, о школе…

Но тебе почему-то вдруг захотелось, чтобы мы рассказали друг другу об изменах друг другу. Или попытках измен, как уж там получилось. Прижмись ко мне поплотнее.

Я расскажу тебе о том сочинском буксире, и о той голой русалке, едва не утащившей меня на дно.

Ты выслушаешь спокойно. Заметишь только:

— Ты хотя бы изменить мне сможешь для меня, а не для дружественных водолазов?

И расскажешь свой случай.

День рожденья в общаге, домой идти поздно. Ночевать пришлось в одной комнате с мужем подруги. В одной, и — одной.

Сытый, ухоженый кобель. Привык чтобы дамы сами прыгали прямо в штаны. Повздыхал, поворочался с полчаса, чтож, если уже не идут к Магомету… Что ж такое? Стареет?

Если б брыкалась, кусалась — тогда ясно всё. Надо брать силой. Хочет, просто ломает комедию. Будто муж лежит третьим в постели. И после всего обязательно, хоть одним словом, но упомянёт своего рогатенького. Тоже вечная реплика этой комедии.

Но никто из-под одеяла не гонит, но — и только. Он отвык от забав восьмиклассников. Зажиманий и поцелуев у подоконника после танцев в актовом зале. Целоваться тебя не учили? Неужели старею?

Но не гонят ведь, не кричат караул. Значит хочется. Есть, есть ключик для любого пояса верности. Так облом включать обаяние: говорить, говорить, говорить. Ведь тоже давно отвык. Но прийдётся.

Вот, собственно, всё. Не относить же к процессу измены полуночные разговоры.

Через год, встретив случайно на улице, он смутится и скажет тебе, что нужно было тебя просто трахнуть. Озабочен поныне. Холёные, с родословной и педигрипалом на блюдечке, очень болезненно переживают неудачи на этом поприще.

Мне смешно. Найти к тебе ключик за ночь. Я искал целый год. А когда нашёл, оказалось, что всё очень просто: не играть и не делать любовь, а любить.

— Когда это было?

"Кара-Даг". Так давно. Хорошо что ты раньше не решалась устроить этот душевный стриптиз. Я смеюсь над безусым Сократом, у которого все мысли — в скобках. Как бы он вёл себя?

Похоже, ты разочарована. Обнажались, старались, чтобы под музыку. А никто нам не аплодирует, и ничего с небес не обрушилось от обнажившейся правды.

Мы всё так же лежим, обнявшись. И ты такая же тёплая, домашняя моя жёнушка. Говорим уже о другом: о деньгах и о детях. И вдруг меня догонит, рикошетом настигнет ревность:

— И этот кобель обнимал мою тёплую жёнушку? Голую, только в трусиках?.. Или нет, ещё ту египтяночку. Или нет, другую — страстную мою амазонку? Или наяду разнеженную?

Настигнет, и тут же уйдёт, перекатившись, как волны. Я просто пойму, что вопреки всем трудным дням, и холодным ветрам на аэродромах, просто — Хочу тебя.

Бог мой, сладкая моя жёнушка. Благодарен буду даже самому гневному Богу только за то, что вот уже десять лет каждый день и каждую ночь я

Хочу тебя.

Какое это счастье, и какая мука — десять лет, день в день, познавать одну единственную во всём мире женщину, но так до конца и не знать. И пусть Всевышний простит, когда я скажу ещё одну правду:

— Когда я с тобой, мне не нужен бог.

Он — простит. Если б он не хотел, чтоб вкусили мы от этого плода, он бы просто выкорчевал то дерево.

Бог — простит. А Стругацкие не обидятся.

Бог мой, тёплая моя жёнушка, рядом с которой даже пророку Ионе было бы не страшно жить в этом Содоме с Гоморой, наступившем по окончании света.

Не знаю, сколько ещё предстоит проплыть нашей лодке, и далеко ли осталось до устья нашей Реки. Не знаю уже, кто гребёт, а кто правит в ней.

Я благодарен жестокому Богу уже за то, что мы до сих пор живы, и до сих пор — рядом, и — уже не одни в этой лодке. И каждую последующую милю Реки готов отмечать крестом на берегу во славу его, как делали и поморы, и португальцы, продвигаясь вдоль берегов в неведомое.

К счастью, я не пророк.

Не преследует меня гневный Бог, чтобы шёл я куда он прикажет, и нёс его слово.

Мы всего лишь плывём в нашей лодке вдоль пустынного берега, и читаем надписи на почерневших крестах.

Одна из них:

Бороздящие море вступают в союз со счастьем.

Ибо море есть поле надежды.

M/V SURSK/3FZW5

1996.