Когда-то я поклялся страшной клятвой, что впредь буду писать лишь о том, что видел своими глазами. Моряку поверить — себя обмануть.

Сами приплатят, дай только приврать. Ну хоть самую малость.

И гуляют по промыслам, переносятся с судна на судно совсем уж невероятные истории, в которых, если разобраться, ничего невозможного нет. Скорее наоборот. Все — до боли типично, но обязательно неожиданно и смешно.

Не внушает доверия к этим байкам то, что каждый рассказчик непременно утверждает, что случилось это именно с ним. Или с Вашим общим знакомым по пароходу N.

До этого я свято верил в эти россказни старых моряков, и заглядывал им в рот, и скрипел пером, боясь упустить хотя бы слово из их бесконечной вахтенной травли. Но случалось так, что одну историю мне приходилось выслушивать на разных пароходах и из разных уст дважды, и трижды, и даже — четырежды.

В конце концов я разозлился на свою доверчивость, и поклялся. Даже слова из старинного вахтенного журнала в книге писателя Сахарнова нашел:

ЧТО НАБЛЮДАЕМ, ТО ПИШЕМ.

А ЧЕГО НЕ НАБЛЮДАЕМ, ТОГО НЕ ПИШЕМ.

Вот как все просто. А прежние записи все — сжечь, разорвать, посечь в капусту, привязать балластину и вышвырнуть за борт — все что угодно, только не развешивать эту флотскую лапшу на ушах своих читателей.

И это было правильное решение. Я так и сделал бы, наверное. Но…

Историю эту подбросил мне наш начальник радиостанции. Он знал, что я записываю всяческие сюжеты, но я еще не успел сказать ему о моей страшной клятве. Максимкой из Момбасы обозвал негритенка тоже он.

— Да, представь себе. Прямо по Станюковичу. Негритенок-путешественник. Забрался ночью к нам на палубу, спрятался. Мы на следующее утро из Момбасы ушли, а через сутки глядь — Максимка собственной персоной. Улыбается, тараторит что-то по-своему.

Мы сидели на потертом диванчике в каюте начальника. Чай в наших чашках плескался в такт качке. Начальник со смаком прихлебнул из своей литровой бадьи, взял предложенную мной сигарету. Он так заботился о должном эффекте от своего рассказа, что даже запамятовал, что официально он уже месяц назад бросил курить. Начальник знал цену точно выдержанным паузам. Он выдерживал их каждый час дважды в периоды радиомолчания. Он сладко затянулся, и…

Не люблю многозначительных троеточий. Но что делать? Именно тогда, когда я добрался до своего многозначительного «и.», внутрисудовая трансляция что-то прохрипела пиратским голосом нашего капитана — резким и сухим — и начальник, поперхнувшись дымом, пулей улетел на мостик.

Что-то там «полетело» или «скисло». Какой-то неблагодарный прибор из обширного начальникова заведования. Тут уж не до Максимки. Но негритенок-путешественник на палубе советского траулера — это здорово. Прекрасный сюжет.

А какая уважающая себя приключенческая повесть обойдется без такого захватывающего начала, как бегство в трюме. Вот вспомните. Вы наверняка об этом уже читали.

Англия, Плимут. Мальчуган бежит от своего хозяина-ткача в трюме старого угольщика — парусника, перевозящего в Англию уголь из Ирландии.

Хозяин нещадно бил его за нерасторопность, а мальчуган вовсе не был таким уж невнимательным. Просто он мечтал об Америке. Почему тогда угольщик — неуклюжая посудина, никогда не ходившая дальше Дублина, спросите Вы. Правильно спросите. Но мальчуган считал, что все корабли идут в его Америку, где нет ни одного хозяина-ткача. Понимаете — ВСЕ.

Этим соображением он так рассмешил старого шкипера и его единственного матроса, что его не стали по обычаям тех времен выбрасывать за борт, чтобы плыл, как умеет, к берегу и не вернули назад к хозяину.

Да и нужен был старику-шкиперу палубный юнга, особенно такой, который не потребует у него ни пенса за труды.

Мальчуган, хотя и был немного разочарован каботажной судьбой своего корабля, оказался очень смышленым и все-таки расторопным малым. Узлы ткачей и моряков — очень похожи. Только вместо ниток — канаты.

Пусть не Америка. Пусть Бристоль и Дублин, но наступит день, когда он доберется и до Вест-Индий.

И знаете — добрался. Чин капитана британского флота он получил за работы по съемке на карты северо-восточного побережья Америки. И не только до Америки добрался. Даже другой материк открыл. Австралию. Мальчика этого звали Джеймсом Куком.

А тут — Максимка из Момбасы. Прекрасная получилась бы повесть. Я даже знаю того пьяницу-боцмана, которому не помешал бы такой непьющий спутник во время визитов по иностранным кабакам. Повесть с пиратами, тайфунами и кровожадными акулами. И зачем я только давал свою страшную клятву?

Кому это интересно, был ли я на самом деле в Момбасе, отбивался ли от пиратов малаккского пролива из ракетницы, пуская по их джонке звуковые ракеты? Ну, не было у меня случая убедиться в акульей кровожадности — и слава богу. Кто знает, чем все кончилось бы.

Даже в Момбасе я ни разу не был, чтобы описать все не хуже, чем Юрий Сенкевич и Корней Чуковский.

Ряды лавченок на базаре; голосистых торговцев, предлагающих все, чего душа пожелает: от штампованных в Гонконге часов, сигарет, зубочисток и свистящих брелоков до старинного серебра, масок из сандалового дерева и раковин каури; контрабандистов, зазывающих к своим тайваньским и сингапурским тряпкам, горами сваленным на брошенном прямо на землю покрывале.

Я бы описал, с какой поразительной быстротой сматывают свои контрабандные манатки эти самые контрабандисты, едва завидев полицейский джип у въезда на площадь.

(Только что Вы продирались сквозь толпы самозабвенно торгующихся, умоляющих и требующих купить именно у него, хватающих за руки, сующих свои сингапурские портки прямо в Вашу сумку, норовящих наступить на ногу и стащить бумажник, не смущающихся и весело хохочущих, даже если их ухищрения раскрыты, только что вы отчаялись найти своих затерявшихся товарищей в этом черно-шоколадном контрабандном море, и — никого.

Только Вы с разом отыскавшимися соотечественниками и летящий через площадь, не тормозя, джип с полицейскими.

Но оказывается, никто и не собирался убегать далеко. И стоит полицейским не уехать даже, просто остановиться с другой стороны и отвернуться, — и торг возобновляется. Все по-прежнему. И убегали контрабандисты, скорее всего, просто из уважения к представителю власти за рулем джипа.

И снова бегают, ловко лавируют в волнах торга чернокожие мальцы, сызмальства приучающиеся к запретному и прочему ремеслу. Они разносят в высоких стаканах на подносиках какое-то жуткое пойло из захудалого ресторанчика, торгуют какими-то орешками и всякой контрабандной мелочевкой: сигаретами, презервативами, зажигалками, темными очками и туалетной водой «от Коко Шанель». И среди этих мальцов — мой Максимка.

Жаль, что я никогда не был в Момбасе, и даже не знаю, есть ли там контрабандный рынок. Может, так и не прийдется описывать все это взаправду. Глупую клятву я дал себе. Но клятва есть клятва. И я не стану рассказывать Вам о том, чего не наблюдал.

— Это надолго, — понял я, заглянув исподтишка на мостик. Капитан раздраженно мерял шагами палубу рулевой рубки, рулевой матрос с отсутствующим видом наблюдал за горизонтом, а начальник рации доказывал, что никакой локатор, кроме лампового «Дона», не выдержит, если с ним будут обращаться так, как третий помощник обращается с нашим радаром.

— Этот цирк на добрый час, как минимум, — понял я, и улизнул на промпалубу.

На палубе было пусто. Не удивительно: ночь, штивает, и до района промысла еще топать и топать.

Наш старичок-траулер с отчаяньем изнемогшего под грузом лет ветерана бодает носом встречную зыбь.

Волны — не так чтобы очень. Но их больше. А ветерану остался рейс до его корабельной пенсии. Это был его последний рейс в Океан. А там — ремонт, регистр. Может быть — льготный год и приемка хамсы и тюльки у юрких сейнеришек местного плавания. Старичок наш очень хотел этого льготного года, и не хотел «в отстой» и «на иголки» — в переплавку. Он пыхтел изо всех своих лошадиных сил, но все равно скорость порой падала — стыдно сказать — до трех с половиной узлов, и стармех, чертыхаясь, скатывался в машину перебирать клапана холодильника.

Я стоял у слипа и смотрел на низкую звезду, светляком летающую над горизонтом. Звезда выписывала на иссиня-черном небе такие причудливые вензеля, что я её и не узнал поначалу. Думал: самолет — не самолет. Но качалось все небо над головой. Все созвездия, планеты, все миллионы и миллиарды звездных пылинок, звездочек, просто звезд, и путеводных маячков звезд навигационных, — пришли в движение вокруг неподвижного топового огня на верхушке мачты. Огонь, наверное, вообразил себя Полярной звездой.

Впрочем — я просто перестал ощущать качку, окончательно сросся с этим странным миром, в котором все не как у людей: «верх» и «низ» — и те стали играть в чехарду.

Да, именно мира. Пусть крошечного, затерянного в Океане, ограниченного бортами и горизонтом, пусть — замкнутого в себе на долгие месяцы рейса, но — МИРА.

Приятно все-таки ощущать свою причастность к этому миру с позывными и бортовым номером, к миру, названному по имени красивой звезды из Большой Медведицы. И если бы мне предложили самому сотворять этот мир, я оставил бы его точно таким же.

Потому что ничего и никого лишнего в этом мире нет. Я взял бы капитана и его трех помощников, чтобы они стали глазами и мозгом судна. Потому что без капитана и трех помощников — никак.

Это только в моих рассказах штурмана нужны в основном для того, чтобы выводить из строя радары, брать питание для электрических чайников от гидролокатора и гонять чаи с матросами. А на самом деле, без них ведь нечего и думать выходить в море. Ной вон вышел и умудрился сесть на мель на самом Арарате.

А механики, мотористы, электрики? Рыцари масленки и гаечного ключа на сорок пять. Не пожелал бы никому участи парохода, оставшегося без машинной команды. Это будет мертвый пароход.

Еще я бы взял начальника рации, чтобы он выхватывал из хаоса эфира морзянку слов, посланных нам берегом. И чтобы в каждой радиограмме непременно любили и ждали перед подписью. А в свободное время начальник доставал бы свою кружку, и…

Да что там рассуждать. Ничего не выбросишь безболезненно из этого отлаженного, притертого двадцатью годами работы механизма, в котором каждый знает свое предназначение.

Нет здесь ничего лишнего. Необходимы даже сверчок-гастролер, поселившийся на пеленгаторном мостике, и обитающая в «кармане» дикая и тощая кошка, которую наш старпом из жалости подобрал в аденском порту.

Кошка эта обитала в недрах уложенного тральцами в «кармане» трала.

Это на промысле трал станет уходить за борт по отдаленно напоминающему детскую горку в гидропарке (прямо в воду, и с визгом!) слипу.

В воде траловый мешок станет надуваться встречным потоком, разинет свою хищную пасть, и — берегись рыба! Бойся хек, ледяшка, клыкач и ставридка! Спасайся — мы идем!

И дюжим тральцам не будет времени глянуть в гору, а рыбцех, в котором потрошат и разделывают шкерочным ножом тонны рыбы, пропустит через себя всех, кто только есть на нашем суденышке, невзирая на табель о рангах, за исключением доктора, радиста и капитана.

Это все после.

А сейчас еще мирно спят в своих койках матросы и мотористы, и никто среди ночи не дергает их на подвахту разделывать сардину и скумбрию, а трал зеленой копной лежит в «кармане», пахнет рыбой прошлого рейса, и дает приют дикой аденской кошке. Кошка не идет в руки, но все же позволяет нашему старпому приносить ей в мисочке остатки нашего ужина.

— Ну и потребляет же она у Вас, Петрович, — деланно ворчит боцман, бросая кости в шеш-беш, к которому моряки питают почему-то особое пристрастие.

— Вот был у меня дома бегемот (карликовый, конечно), так тот и то меньше ел, — продолжает боцман, а тральцы-молодцы принимаются хохотать богатырскими своими басами.

А может?.. И как я раньше не догадался?

Негритенок был там. Он спал, схоронившись за тралом, сладко посапывая своим черным носиком. И весь он был черным, как ночь. И не удивительно, что я сразу его не заметил. В ногах у него, свернувшись калачиком, помурлыкивала кошка-бегемот, по-братски делившая с ним свой законный ужин, а сверчок-невидимка старательно выводил свои трели — пел негритенку колыбельную.

Негритенок спал, и во сне улыбался дальним странам, в которых живут смешные белые и желтые люди. Кто хуже, кто лучше — кто как. Странам вечного лета, как на его родине, и землям, где ночь длится полугодие, а зима — еще дольше.

Это все были очень разные страны, со своими особыми обычаями и нравами. Такими особыми, что человеку со стороны сразу и не понять их разумности и справедливости. Так и должно быть. Слишком уж все мы — люди — разные.

Но почему тогда так одинаково сбегают со случайным судном мальчики таких разных народов?

И считают, что любой корабль обязательно идет в их Америку, которую еще нужно открыть, потому что никто другой за тебя этого не сделает, будь он хоть Лейвом Эриксоном и Христофором Колумбом в одном лице. А вы сами разве ни разу не мечтали о подобном бегстве от непонятных учебников, домашних заданий и неудов по поведению?

Так вот, моряки — это люди, мальчишеские мечты которых сбылись. Вам никогда не доводилось видеть хозяина агентирующей фирмы в Триесте с годовым доходом 100 килобаксов, готового выпрыгнуть из своего костюма от Версаче от лютой тоски и зависти к нищему советскому капитану в плохо сшитом форменном кителе? Мальчишки не мечтают заработать сто килобаксов в год. Мечтают подержаться за дерево штурвала или румпеля. Баксы люди выдумали не так уж давно. А рули и румпели — еще в доисторические времена. И кстати где-то здесь, рядышком, на Мадагаскаре.

Может все-таки мы, мужчины, не такие уж безнадежно разные, и кергеленский француз-зимовщик в детстве видел те же сны, что и я, советский рыбак, стоящий у закрытых ворот слипа, уходящего в Индийский океан?

Негритенок спал, и я не стал тревожить его сон. Я пошел в радиорубку к начальнику, узнать, что же было с моим Максимкой дальше.

Начальник освободился лишь после нуля: пока локатор до ума довел, пока циркуляр с киевского радиоцентра принял.

— А, Максимка? Да понимаешь, какая с ним история вышла… Мало того, что какой-то кабинетный адмирал нам Момбасу портом захода выбрал. Валюту на нас решил экономить. Нам от Момбасы до промысла — ого-го-го сколько бежать. План горит, каждые сутки на вес золота, а тут — возвращаться надо. Не за борт же его. Вернулись, а его принимать обратно не хотят: он, ко всему, еще и подданным Танзании оказался. Ты бы посмотрел на кэпа — командный голос потерял.

Негритенок спал, и ни о чем не догадывался. Утром боцман, потеряющий от такого подарка дар матерной речи, вытащит его из убежища-трала на свет божий, и все, даже невозмутимый капитан, забегают вокруг него, хватаясь за головы. А начальника замучают цифирью радиограмм в инстанции.

Потом, уже снова в Момбасе, поостынут, посмеются над собой даже. Конечно — пять потерянных суток, пять потерянных очень длинных валютных рублей на брата, но ведь не воротишь.

И будут шутить с ним, говоря на своем рыкающем языке, по-королевски накормят на дорожку, но все же спишут.

— Это ж надо! Такэ малэ, а уже — подданный Танзании!

Я стоял у ворот уходящего в Индийский океан слипа.

Вода за кормой вспучивалась, вскипала под ударами лопастей гребного винта, и стелилась кильватерным следом, теряющимся в ночи.

Мой мир бежал навстречу промыслу своим восьмиузловым ходом.

Я уже был необходимой частью этого мира, без которой нельзя.

И думал, что именно он — моя Америка, которую еще открывать и открывать.

И не надо мне ни экзотики, ни акул, ни пиратов. Это — для мальчишек и авантюристов. Всегда лучше просто вернуться в порт с удовлетворением от хорошо исполненного и оплаченного честного тяжелого мужского дела.

И все-таки мне было жаль, что в этом мире не нашлось места еще для одного странника, Максимки из Момбасы.

Так жаль, что я даже забыл свою страшную клятву и пошел писать свой рассказ о мальчике, которого никогда не видел своими глазами.

От автора:

Когда я, по прошествии многих лет, показал этот рассказ тому начальнику радиостанции, он заверил, что все эти принципы про вахтенные журналы выдумали неграмотные судоводители. Лично он, начальник, фиксировал в журнал только то, что слышал. И ничуть об этом не жалеет. Он уверяет, что только он видел моряков настоящими, и просто сохранял тайну радиосвязи.

РТМ «Кара-Даг»/EWVW — завод "Ленинская Кузница", Киев.

Ноябрь 1986, - Ноябрь 2000