Море осталось далеко позади, а Ангел и мальчик всё шли да шли.

— Из всех твоих проделок эта, пожалуй, самая плохая, — очень серьёзно заверил собеседника Ангел.

— Самая-самая? — переспросил мальчик, всё ещё смеясь над собственным рассказом.

— Именно так.

— Почему?

— Потому что нельзя учить вере, швыряясь камнями, малыш.

— Когда братья меня учили «Символу веры», то, бывало, и подзатыльники давали.

Ангел снова отвернулся, чтобы мальчик не видел, как он смеётся, а затем спросил:

— Ты Господу-то рассказал про этот грех?

— А тебя разве там со мной не было?

— Нет, когда ты с Ним говорил, я всегда ждал за дверью.

Марселино опустил голову — всё-таки ему стало стыдно, — а потом сказал, очень серьёзным тоном, на этот раз и правда с раскаянием:

— Нет, про этот не говорил… Я как раз тогда заболел, помнишь?

Марселино лежал тогда и оправлялся от солнечного удара, заработанного во время «миссионерских» приключений. Даже соломенная шляпа его не спасла: очень уж жаркое было лето, и очень уж сильно жгло солнце ту местность, где расположился монастырь.

Мальчик не вставал с постели четыре дня, разве что тайком от монахов, которые заботились о нём со всем должным старанием и терпением. Не менее терпеливо они ухаживали и за сверчком, которого Марселино держал в картонной коробке, и регулярно кормили его.

Болел Марселино впервые, здоровье у него вообще-то было железное. Единственное его развлечение, кроме этого факта, состояло в том, что ему иногда разрешали брать в постель кота; да ещё свисток, которым обычно пользовался брат Негодный, чтобы кого-нибудь позвать на помощь — свисток был тщательно отмыт с мылом и перекочевал теперь к Марселино.

В тот самый день, когда мальчик лежал в келье больной и ни единого раза не вспомнил о своём друге Иисусе, оставшемся на чердаке, он развлекался тем, что свистел в ухо несчастному коту и слушал пение сверчка. И вдруг ему показалось, что Иисус тихонько зовёт его:

— Марселино…

Он прислушался, отложил свисток и сел на кровати, выпустив кота. Иисус снова позвал:

— Марселино…

Вновь и вновь озирался мальчик, но никого не видел, и ответить тоже не решался. Однако у него не возникло сомнений, что голос действительно принадлежал Господу: очень уж он отличался от всех других. Ну, разве что монахи как-то похоже говорили, когда страдали от жажды в самую жестокую жару.

И в третий раз Иисус позвал:

— Марселино…

Тут мальчик, хоть и видел прекрасно, что он в комнате один, робко отозвался:

— Ты здесь?

— Да, Марселино, Я с тобой.

— Но я Тебя не вижу! — возразил мальчик, недоумевая, как Господь может с ним разговаривать без тела.

— Не бойся, — ответил голос Господа. — Скажи, ты думал обо Мне в эти дни?

— Много раз, — кивнул Марселино. — И ещё беспокоился, что Ты есть хочешь, и если я заболел от жары, то ведь и Ты мог заболеть там, наверху, — крыша-то совсем рядом. Вот только, — перебил он себя, вновь озираясь, — я так и не понял, где Ты.

— Я везде, — объяснил Иисус.

Он замолчал, а мальчик задумался, ушёл его Собеседник или просто не хочет больше говорить, и поэтому сказал:

— Если б я мог встать потихонечку, чтобы братья не заметили, я бы Тебе поесть отнёс…

— Нет, Марселино, лежи пока и молись, чтобы выздороветь. Или вот расскажи — ты Десять заповедей знаешь?

— Все десять — нет, — честно ответил Марселино, — но штук шесть помню, наверное.

— Ну-ка!

Марселино наморщил лоб, чтобы лучше вспомнить и не отвлекаться на поющего сверчка.

— Люби Бога превыше всего, — сказал он наконец.

— А кого ты больше всех любишь? — спросил Господь.

Мальчик про себя подумал, что очень-очень любит Иисуса с тех пор, как они подружились, но вот мама… и Мануэль… Ну да, ещё он всех монахов сильно любил, конечно.

А сверчок всё пел.

Но Господь не стал дожидаться ответа. Он дал Марселино время подумать, а потом попросил:

— Назови ещё какую-нибудь заповедь.

— Святи праздничные дни, — с облегчением выпалил Марселино.

— А ты, — допытывался голос, — всегда себя хорошо ведёшь в часовне?

Марселино снова замолчал, потому что помнил, как однажды связал пояса двух монахов, а в другой раз запустил в часовню козу и кота, привязав к их хвостам консервные банки, а ещё потихоньку пил освящённую воду через соломинку, когда летом было совсем жарко, а она была такая прохладная и чуть-чуть солёная…

А сверчок по-прежнему пел. И Иисус сказал:

— Продолжай…

— Почитай отца и мать, — ответил Марселино.

— А эту заповедь ты исполнил?

— Так у меня же нет ни папы, ни мамы, — немедленно отозвался мальчик.

— Но есть монахи, которые тебе даны вместо родителей, — напомнил Иисус.

Марселино опять замолчал, вспоминая, сколько раз он разыгрывал братьев, вот недавно только брата Хиля стулом напугал, а потом всех — той историей с крестьянином, не хотевшим слушать проповедь…

А сверчок всё пел.

— Ну-ка, назови ещё какую-нибудь, Марселино, — подбодрил его голос.

— Не убий, — вспомнил мальчик.

И немедленно представил себе всех мелких зверюшек, которых убивал, и испугался. А тут ещё следующая заповедь, про воровство… её он просто решил пропустить, потому что воровал много — и для себя, и для Самого Иисуса.

Снова запел сверчок, и снова раздался голос:

— Ты продолжай.

Мальчик пропустил заповедь, которую не хотел упоминать, — но следующая оказалась не лучше:

— Ещё врать нельзя.

Ну да, не врал он! Почти каждый день. И братьям, и Мануэлю, когда рассказал, что весь монастырь — его… Даже самому Иисусу он и то врал.

Он молчал и слушал, как поёт сверчок, пока Иисус, — а Он знал, о чём думал Марселино, — не сказал ему:

— Скоро ты выздоровеешь, а пока подумай о нашем разговоре, хорошо?

Тут как раз вошёл брат Кашка, тихо-тихо, на цыпочках, боясь разбудить ребёнка, если вдруг тот спит. А Марселино ответил Иисусу:

— Обязательно подумаю, и убивать больше не буду, и врать не буду, и чужого брать тоже, а когда снова полезу наверх, всё-всё Тебе расскажу.

Испуганный брат Кашка увидел, что Марселино разговаривает с пустым пространством у окна. Он немедленно подбежал к больному, уложил его, хорошенько укрыл и пощупал лоб и руки. А потом так же быстро вышел из кельи.

Брат Кашка бегом пробежал весь длинный коридор, хотя при его полноте это была нелёгкая задача.

Наконец он постучался к настоятелю, ворвался в келью и, отдуваясь, сообщил ему дрожащим голосом, в котором слышались слёзы:

— Отче, мальчику хуже — температуры-то нет, но зато он говорит сам с собой, как будто бредит!