До чего же мы отравлены всяким ядом, думал Эрлинг, ворочаясь с боку на бок и слушая шум дождя. Однажды летом в Венхауге несколько лет назад они беседовали о намерении Гитлера уничтожить некоторые народы и о том, что он неплохо преуспел в этом деле. Фелисии понадобилось выйти на кухню, и она встала со словами:

— Кстати, об истреблении народов, Эрлинг, не мог бы ты уничтожить для меня тот Вавилон? — Она махнула в сторону окна сигаретой, зажатой между двумя пальцами. — Видишь там муравейник? Он рядом с моим столом, где я люблю сидеть с рукодельем. Эти муравьи отравляют мне жизнь.

Ян начал перебирать связку ключей.

— Только не надо жечь там траву, — предупредил он. — После пожога остаются некрасивые пятна. В доме для работников у меня есть разные яды. Вот ключ от дома. А этот, крайний, от шкафа. Третий ключ от внутренней дверцы в шкафу. Я храню яд, так сказать, за семью печатями. — Он был доволен. — Думаю, тебе будет достаточно ДДТ, но вообще бери какой хочешь.

В шкафу Эрлинг нашел столько яду, что его хватило бы, чтобы отравить все население Норвегии, — тут были препараты для инъекций, для мытья скота, гормональные препараты и другие нужные в хозяйстве средства; они хранились в больших и маленьких бутылках и пакетах, предусмотрительно снабженных этикетками и предостережениями с черепом и скрещенными костями, как Ян представлял их себе или был в состоянии изобразить. Осторожный, предусмотрительный Ян!

В углу на полке лежала свернутая проволока. Сам не зная зачем, Эрлинг взял ее и взвесил в руке. Моток был легкий и мог уместиться в кармане. Он размотал проволоку. Это была петля, какие накидывают на свиней, когда их режут.

Рука у Эрлинга дрогнула, и он невольно схватился за горло. Что-то темное шевельнулось в мыслях, но все опередило изумление: почему эта петля лежит именно здесь? Ведь это не яд? Потом он представил себе, как дети или неразумные мальчишки могли бы повеселиться с этой петлей, попади она к ним в руки. Ох, этот неизменно предусмотрительный Ян! Эрлинг наконец сообразил, в чем дело. Этой петлей Ян Венхауг воспользовался незадолго до Рождества 1942 года, когда ликвидировал другого Яна, предателя Яна Хюстеда. Эрлинг провел рукой по лбу: Ян, Ян! Ты спрятал сюда эту петлю, чтобы никто не воспользовался ею, когда в Венхауге режут свиней. Неисправимый Ян Венхауг не мог забыть, что Ян Хюстед все-таки был человеком. Эрлинг вспомнил, как Ян, заикаясь, сказал ему в Стокгольме: Понимаешь, он мог закричать, а застрелить его там было нельзя, поэтому я взял с собой одну вещицу, которой и придушил его.

И больше ни слова, но Эрлинг знал, что, задушив предателя, Ян снял со стены большую картину и повесил свою жертву на солидном крюке от картины. Ян Венхауг был человек основательный и все делал основательно. Никто не сомневался, что любое порученное ему дело он выполнит на совесть. Выждав пятнадцать минут, он снял повешенного, когда же его нашли, «самоубийца» висел на собственном брючном ремне. Эрлинг перебрал яды, и у него появилось желание смешать их все в одном ведре и разом покончить с муравьями. Но он отказался от этой мысли, опасаясь, что такая смесь может взорваться. Ему пришлось довольствоваться дустом.

Он подошел к муравейнику, немного поворошил его палкой, поглядел на встревоженно забегавших насекомых и засыпал муравейник толстым слоем белого липкого порошка, оставлявшего во рту и в носу тошнотворный, сладковатый привкус. Здесь порошка раз в тридцать больше, чем нужно, подумал он, ни один муравей не выберется наружу, не получив своей порции яда, а те, что вернутся в муравейник, унесут на себе яд внутрь.

Прошла неделя, прежде чем он вспомнил о муравейнике. От белого порошка почти ничего не осталось, правда, ночью шел дождь. Примерно полсотни муравьев бродили по муравейнику, но на ближайших муравьиных тропках их не было видно. Эрлинг наклонился и стал наблюдать за муравьями, его поразило странное явление: как только два муравья встречались, между ними тут же завязывалась драка. Одни муравьи не сдавались, другие вскоре переставали драться. Казалось, большинство муравьев потеряли рассудок, они стремительно налетали друг на друга и бежали дальше, чтобы тут же напасть на следующего врага.

Эрлинг развязал войну всех против всех. Муравьев раздражал запах товарищей по несчастью, это не был запах их муравейника, а то, что и от них самих пахнет не так, как всегда, они, по-видимому, не знали. Все принимали друг друга за врагов, муравьи утратили признак своего рода. Выжившие не колеблясь убивали друг друга.

Через день к вечеру он снова пошел взглянуть на муравейник. Некоторые муравьи еще гонялись друг за другом, но их было уже значительно меньше. Перед уходом он обнаружил на муравейнике небольшой шевелящийся клубок муравьев. Они были такие крохотные, что разглядеть каждого в отдельности казалось почти невозможно. Эрлинг никогда не видел таких маленьких муравьев, они были не больше булавочной головки. Он пошел домой за пакетом, ему захотелось рассмотреть муравьев через лупу, но его что-то отвлекло, а тем временем зашло солнце. Когда он вернулся к муравейнику, муравьев там уже не было. Он искал их и на другой день, но они исчезли, не нашел он их и внутри муравейника. Несколько оставшихся лесных муравьев еще яростно убивали друг друга. Откуда в отравленном муравейнике могли появиться те карлики?

Недавно он читал что-то, имеющее к этому отношение. Но где? Наконец он вспомнил книгу и нашел ее на полке в комнате Фелисии. Это была забавная книга Леонида Соловьева «Повесть о Ходже Насреддине». Ему удалось отыскать нужное место:

«С незапамятных времен бухарские гончары селились у восточных ворот вокруг большого глиняного бугра, и не смогли бы выбрать лучшего места: глина была здесь рядом, а водой в изобилии снабжал их арык, протекавший вдоль городской стены. Деды, прадеды и прапрадеды гончаров срыли бугор уже до половины: из глины строили они свои дома, из глины лепили горшки и в глину ложились, сопровождаемые горестными воплями родственников; и потом, через много лет, не раз, наверное, случалось, что какой-нибудь гончар, вылепив горшок или кувшин, и высушив его на солнце, и обработав огнем, дивился небывалому по силе и чистоте звону горшка и не подозревал, что это далекий предок, заботясь о благосостоянии потомка и о сбыте его товара, облагородил глину частицей своего праха и заставил ее звенеть, подобно чистому серебру».

И вот в такое устойчивое сообщество приходят посторонние, они являются со своей могучей военной силой либо аки тати в нощи, либо сеют с небес пепел, похищенный со священной наковальни. И все бросаются друг на друга, вот тогда и возникают карлики. Миссионеры по приказу натравливали брата на брата, работорговцы заставляли африканцев продавать в рабство друг друга, бомбы, упавшие на города, побуждали граждан к тайным убийствам среди руин. Негры Южной Африки считались у белых самыми лучшими надсмотрщиками, Индию и Полинезию усмиряли местные же солдаты и князья, которым позволялось сохранить свои богатства. Китайские купцы были в Китае самым надежным оплотом европейцев. Люди, деньги или оружие рассылались повсюду с торжественными уверениями, что это всего лишь ни к чему не обязывающий дар, а уж народ сам брал дело в свои руки, не требовалось даже никакого контроля, все присланное с глубокой благодарностью расходовалось по назначению.

Народ, побежденный насилием или более мягкими средствами, объявляет войну самому себе, тайную гражданскую войну, которая связывает этот народ с его поражением. В нем сразу же поднимается движение за то, чтобы взять подавление самого себя в свои руки. В последние годы великие державы явно чересчур заспешили, они не хотят ждать, пока смертоносная отрава сама распространится повсюду, боятся, наверное, что у них мало времени, и хотят ускорить этот процесс. При этом, делая ставку на слишком явных квислинговцев, они выдают свое стремление к господству. Яду требуется время, он действует не сразу. В этом их ошибка, и, может быть, только это дает нам надежду не оказаться в рабстве на многие столетия вперед — поспешность великих держав разоблачает их и будит сопротивление. Подавление народа должно происходить планомерно и льстиво одобряться овцами, которых всегда большинство. Видкун Квислинг был обречен, даже само норвежское движение сопротивления не придумало бы себе лучшего противника. Топор палача следует держать поблизости (люди, знающие толк в таких вещах, справедливо говорят: народу следует знать, что розги стоят за шкафом). Нужно изловчиться и заставить побежденных поверить, будто они сами установили себе свои законы, а уж тогда пусть вертят этими законами, как хотят, в своем свободном Янте.

Эрлингу хотелось, чтобы Фелисия больше не просила его переселиться в Венхауг. Разговоры об этом всегда раздражали его и были ему неприятны. Часто мысль об этом портила им свидания, даже если она и не заикалась о его переезде. Между ними всегда существовала тесная внутренняя связь, они слишком хорошо знали друг друга. Встречаясь глазами с Фелисией, поднимавшей голову над книгой, Эрлинг сразу понимал, что она готовит очередной удар. Он заранее вооружался и злился еще до того, как она произносила первое слово.

Фелисия не могла не знать, что они по-разному относятся к его переселению в Венхауг. Возможно, она не видела никаких препятствий для этого. Возможно, ей все представлялось простым и естественным. Перед ним же сразу возникало множество разных препятствий. Он думал о ночах, когда часами сидел за столом или мерил шагами комнату, погруженный в свои мысли.

О предрассветном сумраке, когда ложился после тревожных ночных дум. О весенних утрах с токованием тетерева и о светлых летних утрах, когда на дорогах плоского, как доска, Лиера, раскинувшегося перед ним, еще не было ни души. А зимние утра, черные или ослепительно белые — мороз и тепло проникали в стены дома каждый со своей стороны, их усилия напоминали Эрлингу осторожные, крадущиеся шаги. Но больше всего он любил темные осенние утра — он открывал дверь в сумрачную сырость, где на плитах дорожки лежали опавшие листья, и подпирал дверь поленом, чтобы ее не захлопнул ветер. Стоя в одиночестве, он прислушивался к шороху деревьев и знал, что счастлив. Ни о чем важном он не думал. Это были будничные мысли о том, что сейчас ветер выдует из дома табачный дым и в комнате будет больше кислорода. Что скоро закипит вода для кофе. Что сейчас по всей стране просыпаются и встают люди. Что сегодня он испечет хлеб. Что надо бы написать в Копенгаген и попросить прислать кусочек хорошего сыра. Что почему-то некоторые люди портят себе кофе сливками и сахаром.

Я стою один на один с темнотой. И никто об этом не знает. Сейчас пойдет дождь. Вот он уже застучал в стены и хлещет через порог.

Потом он запирал дверь, варил кофе, жарил яичницу из одного, двух или нескольких яиц, а то и не готовил ее, нарезал свой вкусный домашний хлеб, намазывал его маслом. Слушал, как начинал гудеть камин, когда пламя охватывало положенные туда поленья, и спокойно думал о женщине, не чувствуя себя ничем никому обязанным.

А утра, когда он довольный и счастливый от усталости потягивался в постели и засыпал, в то время как все добрые люди начинали очередной рабочий день, — разве они не были собирательным образом всего, чего он добился в жизни? Эрлинг не был мизантропом — упаси бог! — но мы принесем людям благо, если будем жить по своему разумению. Он на своем веку повидал много кислых друзей человечества, оно только выиграло бы, если бы эти друзья разошлись по домам и легли спать

Именно здесь, в Лиере, духовный мир Эрлинга обрел наконец пристанище. Эта комната была его мозгом, чем-то вроде роёвни, в которую пасечники собирают пчел. Здесь его мысли вели сражения друг с другом и продолжали воевать, даже когда он выходил пройтись. Сколько раз, возвращаясь, он находил ответ витавшим в воздухе. Это был его духовный мир, к которому он возвращался из Осло, из Венхауга или из Лас-Пальмаса. Лишь частицу этого мира он мог бы забрать с собой отсюда. Ограниченную размерами чемодана.

Стейнгрим Хаген в свое время много писал о том, как избежать войны. Кроме прочих достоинств, у Стейнгрима был еще и мозг политика. Мечтая о благе человечества, он оперировал только такими понятиями, как экономика и власть. Понятие «политик» перешло на него от других политиков, это было нечто вроде психической заразы. Политические учения не содержат ничего нового, они не отказываются от старого. Это просто фальшивые монеты из Банка Вельзевула, которые Черту удалось пустить в обращение до того, как Ад был закрыт и его директор получил политическое убежище где-то в Ставангере. Для Стейнгрима политика тоже не содержала ничего нового, от первородного греха она отличалась только тем, что ее следовало изучать, как науку. Он мог надменно вскинуть голову и сказать: В политике, Эрлинг, ты ничего не смыслишь.

Эрлинг обычно не отвечал на такие выпады, и теперь понимал, почему. Ему мешала чрезвычайная серьезность политиков, этих понтификов Дьявола. Они всегда начинали с того, что долго откашливались, и, как правило, этого было достаточно, чтобы заставить умолкнуть всех, кто был настроен иронически. Политические вопросы были святы, и ставили их серьезные, взрослые люди, готовые прибегнуть к более или менее реальному оружию, если кто-нибудь засмеется. Чувство собственного достоинства заставляло политика считать себя личностью, хотя мало кто из них поднимался выше среднего уровня. Если газета констатировала, что тот или иной политик высказал свои мысли, это было сенсацией. Как правило, они только молились своему Молоху и пытались угадать, что тот или другой из великих скажет на этот раз? Может, позвонить ему? Случалось, кто-нибудь из великих милостиво отвечал на вопрос, чтобы потом случайно не сказать очередной вздор. Уж если вздор должен быть сказан, пусть его говорят другие.

До сих пор ни один из журналистов не написал в своей газете, что тот или другой министр иностранных дел сказал чепуху, лишь бы что-то сказать. В его словах не было никакого смысла. Я позвонил ему, но его секретарь ответил мне, что Их Милости нечего добавить к сказанному. Поскольку я не могу задать вопрос оракулу, ибо имею на то не больше прав, чем любой уличный мальчишка, мне остается только сказать, что газета, для которой я пишу, платит мне не за то, чтобы я был шутом Их Милости, а посему заявляю: все, что сказал имярек, — чистый вздор, в его словах нет ни крупицы здравого смысла и лучше бы он не сказал вообще ничего.

Комментатор так не поступает. Он относится к словам министра серьезно и тоже важно хмурит брови, в результате Их Милости докладывают в ванне или там, где он в ту минуту находится, что парень, слава богу, оказался карьеристом или просто ослом. Неплохо помнить, что Стейнгрим Хаген не щадил господ этого ранга.

Эрлинг поднял шторы, над раскинувшимся селением рождался новый день. Через месяц уже осень. Пока не показались люди, над домами кружили вороны. Они летали очень низко. Рано утром они спускались на двор Эрлинга и, чутко осматриваясь умными, наглыми глазами, по-старушечьи приближались к отбросам, не подозревая, что те выброшены специально для них. От своих давних предков вороны усвоили, что люди — самые коварные из всех живых существ и не любят ворон за то, что те крадут цыплят и птичьи яйца из гнезд. Рано утром Эрлинг любил стоять у окна, выходящего на маленький дворик, и наблюдать за воронами через дырку, которую он для этого проделал в шторе. Вороны знали, что люди редко выходят из домов в три часа утра, но ведь мало ли что может случиться. Наблюдая за ними через дырку, Эрлинг все-таки не был уверен в том, что перехитрил их. Ироничный взгляд, который эти коварные пожирательницы отбросов кидали иногда в его сторону, вполне мог означать, что они знают о его присутствии. Эрлинг питал слабость к воронам.

Теперь ранние летние утра были уже позади. В облачную погоду вороны казались черными, как деготь. Эрлинг взял свою рюмку, но лишь для того, чтобы отставить ее подальше, и попытался убедить себя, что именно это и хотел сделать. Хотя не мог убедить себя даже в том, что ему удалось обмануть ворону.