Однажды, это было тридцать четыре года тому назад, Эрлинга впервые пригласили к издателю, у которого лежала его рукопись. Это могло означать только одно.

Оцепенев от страха, Эрлинг сидел перед этим властелином мира, листавшим его рукопись, перепечатка которой на машинке обошлась Эрлингу в шестьдесят крон. Рукопись кишела забавными опечатками, поэтому в ней было много чернильной правки. Издатель читал и покашливал.

— Вот, — сказал он, поднял глаза и покашлял. — Посмотрите это место.

Эрлинг вытянул шею.

— По-моему, господин Вик, писать слова, произнести которые вам никогда не придет в голову, — это радикализм наизнанку.

Эрлинг залился краской. Издатель нашел синоним для слова, которое Эрлинг, сколько себя помнил, произносил ежедневно по нескольку раз. Он прекрасно знал, что воспитание его хромает, однако не так уж сильно он отличался от воспитанных людей. Но он не протестовал. Издатель взглянул на список, в котором значились выловленные им слова, и уже молча вычеркнул из рукописи всех остальных монстров. Эрлинг проявил особую осторожность, когда писал эту вещь, и тоже основательно поработал мухобойкой, перед тем как отправил рукопись в издательство.

Издатель аккуратно сложил рукопись и положил на нее руки, словно собирался молиться.

— Здесь не хватает сердечности, — сказал он. — Мы не чувствуем сердца писателя.

Эрлинг слушал, до сих пор все это были пустые слова. Так напечатает издатель его книгу или нет?

Когда стало ясно, что издатель книгу берет, Эрлинг больше уже не слышал ни слова. Теперь он не помнил, ответил ли он что-нибудь издателю, кажется, нет.

Ему не пришло в голову посмеяться над издателем, который хотел бы видеть его сердце. Когда он немного успокоился и смог соображать (а на это потребовалось время), потому что он разволновался, узнав, что его книга будет выпущена, ему стало стыдно и он не на шутку разозлился. Ни мировая война, ни любовь, ни радость или горе не потрясли его так, как сообщение, что его книга принята. Богатства мира блекли перед этими словами, погибни сейчас земной шар, он бы этого не заметил.

До того существование Эрлинга было немыслимым — это были весы, которые не могли уравновесить никакие гири.

Но сердце… Сердце писателя! Эрлинга, охваченного страхом навечно остаться пленником глупости и лжи, поразили эти слова. Ему словно предложили бросить себя на съедение псам. Он прекрасно понимал, что речь шла не о его собственном сердце, его собственное сердце нисколько не интересовало этого чертова издателя, нет, ему требовалось некое общее сердце, сердце, теснимое чувствами, именно такое, ну, вы меня понимаете…

Однако и без сердца самого Эрлинга тоже не обошлось. Издатель счел важным обратить его внимание на одно не совсем приличное слово, которого он раньше не знал, хотя это было самое обычное слово, оно встречалось даже в газетах. Свое дурацкое замечание издатель сделал как бы символом, но не для конкретного запретного слова, какими он вообще-то не пользовался, а для того, что чуть позже выразил таким образом: Уважаемый писатель должен прикрывать свои мысли поясом целомудрия.

«По-моему, господин Вик, писать слова, произнести которые вам никогда не придет в голову, — это радикализм наизнанку».

В минуты слабости эти слова вставали у Эрлинга перед глазами, начертанные большими черными буквами.

Что имел в виду этот издатель?

Во всяком случае не неприличные слова, которых в рукописи Эрлинга, конечно, не было.

Скорей всего, Эрлинга предупреждали, чтобы он не писал вообще.