Однажды на пороге весны 1934 года в Театральном кафе в Осло собралась компания, состав которой все время менялся, — одни приходили, другие уходили. Фелисия попала туда с одной знакомой, знавшей кого-то из этой компании. Стулья то приносили, то уносили. Одни обедали среди всей этой сумятицы, другие только выпивали. Кассой за столиком в тот день распоряжался Эрлинг. В нее, как в кружку для пожертвований на благотворительные цели, стекались перехваченные взаймы деньги, все занимали у всех, одни бродили по кафе и возвращались, раздобыв десятку, другие — с пустыми руками. Юная Фелисия, потерявшая к тому времени свою провожатую, несколько раз оставалась без места, наконец она оказалась на кожаном диване тесно прижатой к Эрлингу. Было уже восемь, Эрлинг сидел в кафе с одиннадцати. Ему хотелось глотнуть свежего воздуха, подвигаться, уйти в какое-нибудь другое место. Он подговорил Фелисию, и вскоре они уже стояли на тротуаре, вдыхая чистый прохладный воздух. Голова у него начала проясняться, впрочем, особенно пьяным он и не был. Он предложил ей пойти в «Блом», но она отказалась — ей хотелось прогуляться, и чем дальше, тем лучше. Прогуляться, и чем дальше, тем лучше, — это было последнее, что могло прийти ему в голову.

Судьба распорядилась так, чтобы в тот вечер дома у Фелисии никого не было. Поэтому она и могла позволить себе так долго сидеть в ресторане, первый раз в своей жизни. Они пошли пешком к Майорстюен, а оттуда на трамвае поехали в Слемдал. Около пяти утра он вернулся в город на такси и вечером должен был снова встретиться с Фелисией. Он не собирался нарушать уговор, но в тот день ему предстояло прочитать одну лекцию, о чем он, будучи у Фелисии, совершенно забыл. Эрлинг позвонил ей по телефону, чтобы пригласить ее с собой, однако ему никто не ответил. Он мог бы оставить ей записку в кафе, однако почему-то не оставил. Проспав несколько часов, он с двенадца-ти бродил по городу, пока в пять вечера не рухнул у кого-то из друзей, его обещали разбудить в половине восьмого. В половине девятого он, как и было условлено, уже стоял на кафедре — он успел принять ванну, побриться, и все было в порядке. В то время он был еще молод и полон сил.

Встреча с Фелисией Ормсунд была лишь эпизодом, правда, она могла бы перерасти и в нечто более серьезное. Впрочем, для Фелисии это уже не имело значения, она знала одно: этот человек попользовался ею и нарушил их уговор о следующей встрече. Теперь-то Эрлинг понимал, как она смотрела на случившееся, какое это было для нее унижение. Единственное, что говорило в его пользу, — он не пытался оправдать себя, но это мало утешало его, он понимал, что никогда и не стал бы оправдываться.

Он уже не помнил, почему позволил уговорить себя прочитать эту лекцию, ведь он знал, что для него такие лекции всегда кончаются неудачей. Плохо кончилось и на этот раз, но не совсем так, как всегда. Все, что он говорил, потом долго и горячо обсуждалось. Из трехсот присутствовавших он не довел до бешенства лишь одного человека, но зато этот единственный повеселился от души и вынес из лекции Эрлинга кое-что полезное — между прочим, мысль о разводе. Эрлинга все это мало тревожило. Он не принял случившееся близко к сердцу, зато через много лет принял близко к сердцу слова Фелисии, сказанные ему в Венхауге однажды ночью, о том, что ей с самого начала было ясно, чем закончится их встреча. Он и теперь еще ощущал ее боль. Фелисия употребила тогда странный образ. В те дни, сказала она, я чувствовала себя новым нарядным платьем, которое кто-то испачкал и изорвал.

Его лекция была посвящена сексу. В то время марксизм и психоанализ, совокупившись, дали жизнь некоему злокачественному, непристойному ублюдку, похожему на того, который получается при спаривании христианства с национализмом в народных университетах, когда от Девы Марии отказываются в пользу Чертовой Бабушки. Масло и вода сами по себе прекрасны, но смешайте их, и отделить потом одно от другого вам уже не удастся.

В лекции Эрлинга не могло не обнаружиться, что он не совсем ясно представляет себе, в какой точке этого сексуального пейзажа находится он сам со своими постулатами. Он посещал иногда лекции и доклады, посвященные проблемам секса, и знал, что публика никогда не ждет от них ничего интересного. Ведь те теории, которые им обычно преподносили докладчики со своей кафедры, как правило, уже давно были приняты и одобрены обществом. Некоторые из присутствовавших обладали солидным опытом по части секса и получили отпущение грехов задолго до того, как лектор открыл им несколько избитых истин. Эрлинг процитировал про себя Стига Шёдина: «…подумайте, что началось бы, если бы кафедры обрели голос!..»

Ящик для вопросов и ответов, каким был в то время «Журнал по сексуальному просвещению», вел свои спасательные работы в сексуальных трущобах — это была целая Армия Спасения, состоящая из молодых учителей, пылавших праведным гневом.

Оппозиция подобным мероприятиям пользовалась испытанным аргументом, который неизменно убивал всех наповал. Суть его заключалась в том, что люди неплохо справлялись с идеей размножения начиная с древнейших времен, и потому никакое просвещение в этом вопросе им не требуется. Подобные банальности действовали безотказно. Оппозиция пренебрегала тем фактом, что просветительская деятельность отчасти была направлена как раз против бездумного размножения, к тому же не учитывала того, что нынешние условия несколько отличались от тех, в которых люди жили на заре времен.

Теперь-то Эрлинг уже познакомился с новыми теориями, решавшими вопрос, когда и как на земле появились люди. Должно быть, это произошло гораздо раньше, чем он предполагал. Ведь времени не существует, думал он, это нечто, сконструированное нами из паутины наших мыслей, некое вспомогательное понятие, каких у нас много, но оно блекнет перед такой простой мыслью, что вот опять прошло лето и уже никогда к нам не вернется. Во всяком случае, в так называемое время, которое ушло или исчезло, испарилось, с тех пор, как на свете появились люди (можно не сомневаться, что это было очень давно), они преспокойно размножались без всяких учебников, они могли бы так же размножаться и впредь, но вдруг спохватились и решили регулировать судьбу человечества, хотя время для этого было уже упущено.

Когда Эрлинг должен был читать свою лекцию — теперь ему представлялось, что это было именно на заре времен, — в традиционных представлениях кое-что здравое еще сохранялось. Потому он и согласился прочитать эту лекцию, которая оказалась роковой для Фелисии. Эрлинг ушел в работу с головой, он исписал двадцать страниц, плавая по мертвому морю литературы, чтобы выплеснуть всю эту премудрость на голову публике, считавшей, что она нуждается в просвещении, пусть это и было ее заблуждением. Лекция получилась скучной. Эрлинг сам зевал, пока писал ее, теперь он плохо помнил, о чем в ней шла речь, что-то о сексуальной распущенности, тема, которая сама по себе зевоты не вызывает. Он помнил, что в ней содержались призывы одуматься — поразительное, но едва ли осознанное им в то время признание. Лекция пестрила иностранными словами, всеми, какие ему удалось вспомнить, для посвященных это выглядело этаким масонским языком, тогда как непосвященные раскрывали от удивления рты. Кроме чести, которой Эрлинг в то время придавал большое значение, эта лекция должна была принести ему сто пятьдесят крон. Он же в благодарность оскорбил свою публику.

Его встретили с непременной почтительностью и усадили на стул, пока председательствующий стоя рассказывал о том, какой он выдающийся писатель. Наконец Эрлинг поднялся на кафедру, и раздались слабые, редкие аплодисменты. Путь на кафедру оказался роковым. За эти несколько шагов ему в голову пришли новые мысли о сексуальной распущенности. Он вдруг увидел ее с новой стороны, а вернее, ему вдруг стало ясно, что сексуальной распущенности вообще не существует.

Это было как откровение. Эрлинг с отрочества много слышал о сексуальной распущенности и даже сам принимал участие в этих разговорах, словно понимал, что это такое. Так что же это на самом деле? Ни разу в жизни он с нею не сталкивался. Эрлинг не смел поднять глаза. Ни разу в жизни он не сталкивался с тем, что можно было бы назвать сексуальной распущенностью. Ни разу, он только болтал о ней и писал на эту тему всевозможные глупости, и вот настал час расплаты.

Секс, который он знал, имел отношение к оплодотворению, но при чем здесь сексуальная распущенность? Мало ли что можно назвать распущенностью, думал Эрлинг, взять хотя бы водку — напиться до беспамятства и попасть в полицию. Пьянство или беспробудное пьянство попадают под понятие распущенность, но сексуальные отношения доставляют человеку радость, он не пьянеет от них, и у него не возникает желания перейти определенные границы, даже если он и мог бы это сделать.

Последнее открытие Эрлинг сделал, уже когда стоял на кафедре. Вместо того чтобы говорить о сексуальной распущенности, как того требовала тема лекции, он начал вспоминать разные случаи, которые никак не попадали под это определение. Он говорил о пшеничном поле и благоухающей Елене, о других местах и других девушках, которых звали не Еленами, о меблированных комнатах, где за закрытыми дверями иногда тоже происходило кое-что интересное. Только одна-единственная из всех девушек оказалась девственницей, рассеянно подумал он, но как же долго он не мог найти ее! Были у него и весьма неприятные встречи, но к сексуальной распущенности они имели еще меньше отношения, чем другие, если только можно говорить больше или меньше о том, чего вообще не существует. Взять хотя бы Ольгу, которая упала в котел для кипячения белья, когда часовщик Хермансен со странной резиновой ногой тихонько повесился за дверью на железном крюке. Вспомнив о том, как страшно кричала Ольга, Эрлинг сбился и чуть не начал ковырять в носу, что делал частенько, когда оставался один, особенно если его занимала какая-нибудь мысль. Вовремя спохватившись, он почесал в затылке. Нельзя же считать сексуальной распущенностью саму встречу с девушкой? Его мысль заработала снова: если человек получает радость, какая же это распущенность?

Он чуть не вскрикнул.

Наконец ему все стало ясно. Не был он никогда никаким распутником! Он только вставал и отряхивал одежду или заваливался спать, в зависимости от времени, места и других обстоятельств.

Попробовал бы кто-нибудь подняться на кафедру и там обнаружить, что двадцать страниц, которые ты держишь в руках, — не что иное, как бред о несуществующей бороде папы римского, и понять, что такую лекцию читать нельзя, разве что под пыткой. Эрлинг не мог прочесть написанное им перед собранием разумных существ. Он весь покрылся испариной.

И так все складывалось из рук вон плохо, но тут ему в голову пришла новая несчастная мысль. С растущим смятением (он стоял и рассматривал свои руки) Эрлинг вдруг вспомнил, что уже давно думал над тем, что хорошо бы каким-то образом обновить форму лекций. Эта идея всплыла у него потому, что ситуация выглядела совершенно безвыходной. Спасти его сейчас могло только что-то новое и необычное. Мысль о новой форме лекции он соединил с мыслью о том, что сексуальной распущенности не существует, получилась взрывоопасная смесь, которая одним ударом выбила с ринга националистическое христианство, проповедуемое в народных университетах. Эрлинг пролистал свои записи и прокашлялся, чтобы показать публике, что он еще жив. Некоторое время было тихо, потом начала кашлять уже публика. Эрлинг молчал.

Внизу в зале справа от кафедры сидела женщина лет тридцати с небольшим. Пока Эрлинг, чувствуя себя на краю гибели, раздумывал, как можно обновить форму лекции и можно ли говорить о сексуальной распущенности, если таковой не существует, мужская интуиция вдруг подсказала ему, что эта женщина пришла сюда одна. Он задумчиво провел языком по губам и продолжал молчать. Вид у слушателей на первых рядах был весьма грозный. По ним сразу было видно, что это за люди. Набитые Умники, не пропускающие ни одной дискуссии, — Сама Косность — жаждали указать лектору его место. Уж они-то на комплексах собаку съели. После лекции они один за другим поднялись бы на кафедру и расправились с ним. Они не сомневались в своем праве расправляться с кем бы то ни было. Их позиция была давно и основательно продумана. Однажды Эрлинг сделал поразительное открытие: им всем было не на что жить.

Он опять взглянул на молодую женщину, в это время кто-то громко и четко произнес: Никто ничего не знает заранее.

Оказывается он сказал это сам и быстро закрыл рот. Возник слабый шум, которого так боятся все ораторы. Эрлинг разбудил публику, но уж лучше бы она спала. Началась странная игра. Он строго посмотрел на людей в зале, и они умолкли. Он опустил глаза, и по залу побежал шепот. Он снова посмотрел на них, и шепот затих. Не зная, долго ли ему удастся вести эту игру и сколько времени она уже продолжалась, Эрлинг вдруг начал свою лекцию. Растерянности его никто не заметил. Злясь, что он оказался на этой кафедре, Эрлинг начал рассказывать про Ольгу и повесившегося часовщика.

— Я позволю себе рассказать вам, как закончилась моя четвертая любовная история. Девушке было пятнадцать лет, и ее звали Ольга, мне было примерно столько же. Ольга работала на кухне в гостинице того города, где я жил, она была дочерью человека, отбывавшего наказание за то, что он украл бидон керосина. В приговоре суда говорилось, что, принимая во внимание цену этого бидона с керосином, наказание не может быть условным, к сожалению, я не могу вам сказать, сколько стоил тогда керосин, цифры меня никогда не интересовали. Ольга была круглая и пышная, и я считал, что она обо мне высокого мнения. Может, так оно и было, но о том, какого мнения она была обо мне после случившегося, мне думать не хочется. То, что случилось, было для нее полной неожиданностью, я бы не удивился, если бы после этого она ушла в монастырь. Подобный сексуальный опыт мог кому угодно нанести тяжелую психическую травму.

Эрлинг видел по публике, что она приняла его слова за отправную точку и ждет дальнейшего развития темы.

— В подвале гостиницы были проложены цементные коридоры. Раскинув руки, можно было коснуться сразу обеих стен. В этих коридорах находились разные чуланы и кладовки, где хранились продукты. На дверях висели замки. Но на одной двери замка не было, она вела в прачечную, во время больших стирок я видел там девушек в облаках пара. К сожалению, до прачечной было далеко, а света в коридорах не было. Это были настоящие катакомбы. Я не обладал особым красноречием, но тем не менее однажды вечером уговорил Ольгу спуститься туда. По коридору под гостиницей мы добрались до прачечной. Это была наша роковая ошибка.

Эрлинг сделал паузу. В зале было так тихо, что можно было услышать, как упала иголка. Он продолжал:

— В прачечной был котел для кипячения белья, и у меня были на него особые виды. Сразу скажу: огня под ним не было и он был пустой. Я зажег спичку и увидел, что котел закрыт большой деревянной крышкой. К несчастью, на крышке имелась деревянная ручка. Она мешала нам лечь на крышку, и потому я перевернул ее ручкой вниз. Это тоже была роковая ошибка. Вообще все было роковой ошибкой, мне следовало сидеть дома с родителями и решать какой-нибудь дурацкий кроссворд из иллюстрированного журнала. Так было бы лучше для всех.

Я подсадил Ольгу на крышку, что было совсем не легко, и следом залез сам. Меня оправдывает то, что я страшно нервничал, хотя никаких дурных предчувствий у меня не было. Крышка оказалась непрочной, она сломалась под нами, и Ольга вместе с досками и гвоздями упала в котел, я же удержался потому, что лежал с краю.

Мы с Ольгой оба словно ополоумели.

Дело в том, что она застряла в котле и потому начала кричать. Ее крик разнесся по всей гостинице. Я спрыгнул на пол и хотел бежать. Однако я не сразу бросился наутек, потому что еще не настолько потерял от страха рассудок, чтобы не понимать, что Ольгу лучше захватить с собой. Ведь она могла все рассказать. Я снова чиркнул спичкой, Ольга, охваченная сексуальным ужасом, кричала все громче и громче. Мне открылось страшное зрелище: из котла торчало круглое лицо, ноги и руки. Тут уже я ничего не мог с собой поделать и, насмерть перепуганный, в кромешной тьме бросился из прачечной. Я бежал раскинув руки и касаясь пальцами цементных стен, чтобы держаться середины коридора. Ольга вопила, по коридорам, опережая меня, неслось эхо, будто кто-то резал сразу нескольких поросят. В гостинице поднялся шум, а я неожиданно налетел на какого-то человека. Я отпрянул назад, но потом ринулся на своего противника — нельзя было терять ни минуты. Я не ошибся, но на человека это было мало похоже. Тогда я чиркнул третью спичку и увидел висящего в петле часовщика Хермансена. Остатки сознания тут же улетучились из моей головы. Часовщик как будто подпрыгивал на правой ноге, которая касалась пола. Эта нога была у него резиновая. Другая его нога до пола не доставала, она болталась, ударяясь о пустой ящик, который он опрокинул. Я взвыл от ужаса и на четвереньках пополз под ним, чтобы выбраться из подвала, ноги часовщика касались моей спины. Что-то в его резиновой ноге зацепилось за мой пиджак. Я решил, что часовщик схватил меня за воротник, и покатился по полу, вопя как резаный, Ольга тоже вопила как резаная. Наконец я ухватил ногу, за которую зацепилась моя одежда, и дернул за нее, если часовщик к тому времени еще не умер, то уж теперь-то он умер наверняка. Я освободился, прополз еще немного на четвереньках и выбрался из подвала, в котором слышались крики Ольги.

Я оказался в толпе, собравшейся перед гостиницей, люди терялись в догадках. Говорили, будто часовщик Хермансен затолкал Ольгу в котел для кипячения белья, чтобы сварить ее, но не успел и от раскаяния повесился. От Ольги никто ничего так и не добился. Она твердо стояла на своем: в подвале ее не было. Это заявление не выдерживало никакой критики, но Ольга не сдавалась.

Эрлинг не делал пауз, рассказывая, чем кончилась его четвертая любовь. Без всякого перехода он продолжал говорить о том, что сексуальная распущенность невозможна, потому что она наталкивается на биологические и другие известные естественные препятствия, и о том, что форма наших лекций как средство общения между людьми безнадежно устарела. Ни в афишах, ни в записях Эрлинга, ни в программе, ни где-либо еще об этом, разумеется, ничего не упоминалось. Он говорил бегло больше часа, ни разу не споткнулся и закончил свое выступление изящным поклоном.

В середине этой странной импровизации его охватил страх. Не было никакого сомнения, что его лекция более или менее удалась, хотя ему самому было неясно, как это могло получиться. Набитые Умники в первом ряду не аплодировали. Выступая, Эрлинг не смотрел на этих людей, но теперь взглянул и понял, что оскорбил их, они бы с удовольствием увидели его висящим рядом с часовщиком. Эти Набитые Умники любили собираться в Театральном кафе и в некоторых других местах, они проштудировали все, что можно, о комплексах и пришли на лекцию во всеоружии. А этот Эрлинг Вик стал говорить о том, чего не было в программе, — о каких-то новых формах лекций и о том, как наивно думать, будто существует сексуальная распущенность. Кто из вас знает об этой распущенности не понаслышке? — нагло спросил он. Я бы попросил вас описать ее мне. Потому что я не представляю себе, что под нею подразумевается.

Как велит обычай, председательствующий поднялся на сцену, чтобы поблагодарить лектора. От оскорбления лицо у него посинело. Он изучал уголовное право.

Эрлинг припомнил всю свою лекцию. В таких сложных ситуациях легко забыть что-нибудь существенное, имеющее большое значение. Впоследствии свидетель изменил свои показания, говорят про такие случаи. Для того чтобы в рассказ попали все нюансы пережитого, нужно заново все пережить. Теперь оно может выглядеть совсем по-другому, в нем могут обнаружиться новые пласты, и вся история предстанет как бы в другом ракурсе. Бесполезно даже пытаться с одного раза рассказать и о том, что случилось, и о своих мыслях по этому поводу.

Когда Эрлинг стоял на кафедре и никак не мог начать лекцию, мало сказать, что ему было неприятно, он даже крикнул, что никто ничего не знает заранее, ибо понял: как ни противно, но ему придется прибегнуть к своим записям. Или ему останется спрыгнуть с кафедры и бежать. Ведь он только что сообразил, что требуется изменить форму лекции и что сексуальной распущенности вообще не существует, а, как известно, откровение нельзя выплескивать тут же в минуту вдохновения, ибо тогда человек превращается в косноязычного пророка. Вот тогда он снова взглянул на даму, сидевшую в третьем ряду справа.

Эрлинг знал этот тип женщин, хотя его представительницы заметно отличаются друг от друга. Есть женщины, с которыми судьба неласково обошлась в ранней юности, будь то дома, в школе или в любом другом месте. Но вот они приблизились к тридцати и смогли взять реванш. Когда-то они страдали оттого, что некрасивы и что многие считают их глупыми, исключительно потому, что их внешность не соответствует общепринятым нормам смазливости и они не умеют нести всякий вздор. Они были замкнуты, и их внутренний мир отличался от внутреннего мира их сверстниц или, другими словами, у них вообще был свой внутренний мир. Из-за этого они и были одиноки. В юности они завидовали легкомыслию своих сверстниц, их способности болтать ни о чем, умению находить друзей и подруг, тогда как возле них самих никого не было. Многие из таких женщин только начинают расцветать, когда другие уже отцвели. Девушка, которой все давалось слишком легко, оказывается беспомощной, когда первые цветы облетают, в один прекрасный день она с недоумением оглядывается по сторонам: за мной всегда столько ухаживали, почему же я теперь одна? Мужа своего она больше не находит интересным, да и он тоже больше не видит в ней ничего привлекательного — Господи, раньше было так весело, а теперь такая скука! — и они зевая возвращаются из кино домой, где их ждет гора грязной посуды. Потом они замечают, что гадкий утенок неожиданно оказался прекрасным лебедем, пришло его время. И те, кому все давалось легко, чувствуют себя обманутыми, они не понимают, что же произошло, а все так просто: внешние обстоятельства не заставили их развивать свои внутренние резервы. Когда же блеск молодости потускнел, они остались ни с чем, не имея ничего ни внутри, ни снаружи. А лебедь плывет и красуется, теперь все ухаживают только за ней, думают куры, и одна курица кудахчет другой: но ведь она никогда не была красива? Потом куры начинают замечать, что она стала неотразимой, находчивой, умеет смешить мужчин, и тогда они вспоминают о рекламе какого-то средства от пота, покупают себе флакон за флаконом, но это не помогает.

Эрлинг понимал, что эта женщина была когда-то гадким утенком, и хотя он знал, что его поведение не останется незамеченным, уже не смотрел ни на кого, кроме нее, это она в тот вечер обновила форму его лекции. Она была плотная, волосы у нее были густые и темные. Очень широкий, из-за этого даже казавшийся низким лоб, темные густые брови и синие, как лед, глаза. Нос у нее был с горбинкой. Она без смущения, с улыбкой смотрела на Эрлинга, немного вызывающе, если прибегнуть к клише. И вдруг произошло чудо. Его душа, которую он раньше никогда не видел, пронеслась по воздуху и исчезла в глазах этой женщины — она полюбовалась ее чуть впалыми щеками, какие можно видеть на изваяниях молодых египтянок, принадлежавших к высшей касте, и приподнятыми скулами, а потом скрылась в ее голове, но что она там делает, Эрлинг не знал. Лишившийся души, он ждал, когда она вернется к нему. Не удивительно, что он молчал. Но вот женщина в третьем ряду приоткрыла уста, душа Эрлинга выпорхнула из них и вернулась домой. Он решил, что она сделала какое-то важное открытие, но душа ничего не сказала ему о том, что видела. Зато она, словно почтовый голубь, передала Эрлингу мысли этой женщины: интересно, что еще придумает этот человек? Тогда-то он и сказал четко и громко: Никто ничего не знает заранее.

(Фелисия получила полный отчет об этой лекции на другой день после того, как весь вечер напрасно прождала Эрлинга в кафе. С его именем было связано много скандальных историй, он вел себя все более дерзко, пока его не настигло возмездие.)

По лицу женщины скользнуло удивление, потом она приоткрыла губы и беззвучно засмеялась. Эрлинга поразили ее зубы, крепкие, широкие. Он подумал, что такими зубами ничего не стоит откусить палец. Хлопнув своими записями по кафедре, он отодвинул их в сторону, отступил на шаг и выложил публике все об Ольге, котле для кипячения белья и часовщике Хермансене. Но прежде он сказал: Сейчас я докажу вам, что сексуальной распущенности не существует.

Это прозвучало как выстрел. По залу словно пронесся шорох, когда триста голов разом откинулись назад, точно тонкие шеи не могли выдержать их тяжести (Эрлинг подумал, что на такие случаи хорошо бы иметь с собой топор, но теперь он все равно уже не мог бы воспользоваться им). После этого он смотрел только на свою новую подругу, его глаза ни разу не оторвались от ее лица, шеи и плеч.

Ему вдруг почудилось, будто он упал с луны и нужно примеряться к новым обстоятельствам. Зала он не видел, лишь чувствовал, что там происходит, глаза его были устремлены на эту женщину, обращался он непосредственно к ней, это было так явно, что многие уже с любопытством тянули шеи. Больше часа его взгляд был погружен в ее. После невнятного вступления голос его окреп и зазвучал как обычно. Он быстро прикинул в уме, можно ли обращаться к ней на «ты», но решил выбрать нейтральное «вы». Ведь никто ничего не знает заранее.

Так Эрлинг обновил форму лекции. Она приобрела оттенок интимности, но многим это пришлось не по душе. Такое обновление нельзя было назвать удачным.

Во время своего выступления Эрлинг ни разу не споткнулся, он говорил громко и четко. Дама его сердца не шелохнулась, в лице у нее не дрогнул ни один мускул и после того, как лавина лекции закончила свое падение и Эрлинг, живым и невредимым, выбрался из катакомб, где в котле для кипячения белья вопила Ольга и часовщик, точно призрак, подпрыгивал на своей резиновой ноге, — женщина вся напряглась, чтобы достойно выйти из этой ситуации. Он издали наблюдал, как прояснилось ее лицо — все триста человек перестали существовать для нее — и как ее глаза засияли ему навстречу. Через полгода Эрлингу было трудно понять, почему они расстались. Он прежде никогда не испытывал сам, как можно вдохновиться одним только присутствием другого человека, и видел, что она это понимает. Несколько раз ему казалось, будто он произносит слова, которые она посылает ему. Когда голос его затихал или он задумывался над каким-нибудь словом, она начинала нервничать и, не двигаясь, посылала ему отчаянную мольбу: Не осрамись! Доведи до конца свою безумную выходку, иначе ты опозоришь меня! Найди верные слова, чтобы выразить все, о чем ты никогда раньше не думал! Вряд ли кто-нибудь из присутствовавших в тот вечер на лекции Эрлинга поверил бы, что они с Сесилией до того дня ни разу не видели друг друга и что у него даже в мыслях не было рассказывать почтенной публике, как сын хромого портняжки получил свое первое сексуальное крещение, наложившее метку на всю его жизнь, — пережитый им страх можно было передать лишь в анекдоте. Он нарочно иронически рассказывал этому торжественному собранию о полученной им травме, но знал ли кто-нибудь из трех сотен присутствовавших там людей, что такое настоящая душевная травма? Поняли ли они, что родилось на свет в результате страха и агрессивности, охвативших его после того, как Ольга исчезла в котле, а хитрый часовщик повесился в коридоре у двери как раз тогда, когда Эрлинг должен был пережить чудо? Были ли они сами во время своего сексуального крещения схвачены в темноте за шею железным крючком, вделанным в резиновую ногу покойника? Каждый раз, говоря о том, что сексуальная распущенность в принципе невозможна, Эрлинг слышал, как смех публики, теперь уже одинаково и взволнованной, и удивленной, из тихого шороха превращается в могучий шквал, и почти сердито ждал, когда в зале снова установится тишина. Профессиональные спорщики, сидевшие на первых рядах, с недоумением пожимали плечами, так было принято в их клубе. Про себя Эрлинг побаивался потерять нить размышлений — теперь его не спасли бы уже никакие записи. Однако ему удалось не выпустить ее из рук. Он расправился с Казановой. Не задумываясь, задел Зигмунда Фрейда, о котором имел тогда весьма расплывчатые представления, вытащил на свет Божий Блаженного Августина и заглянул по пути в Содом и Гоморру. И каждую свою мысль он заканчивал настойчивым ораторским вопросом: Скажите мне (он обращался к Сесилии), вам известно, как люди на практике осуществляют сексуальную распущенность? Мне это неизвестно, и никому не известно. О ней говорят только завистливые эмиссары. Принято считать, будто Римская империя погибла из-за сексуальной распущенности, и я не сомневаюсь, что ее придумали в каком-нибудь монастыре, где монахи не вынесли воздержания.

Когда Эрлинг закончил лекцию, председатель пожал ему руку — надо же соблюдать этикет. Сказал, что это был незабываемый вечер, хотя он искренне сожалеет, что объявленная лекция…

Председателя отвлек чей-то выкрик — кто-то в зале все-тки не сдержался, — но потом он объявил, что через пятнадцать минут начнется дискуссия. Он хотел пригласить Эрлинга выпить кофе или пива, но женщина в третьем ряду встала с места, и Эрлинг подошел к ней.

— Триста пар глаз впиваются в меня, словно иглы в испанскую девственницу, которую пытает инквизиция, — сказала она.

— Давайте зайдем сюда, — предложил Эрлинг.

Они прошли в соседнюю с залом комнату, где беседовали несколько человек, которые тут же замолчали и уставились на них.

— Гардероб там, — сказал Эрлинг.

И они ушли. У подъезда стояло такси. Они сели в него.

— Поезжайте прямо, мы потом скажем, куда ехать, — сказал Эрлинг шоферу. Кто-то выбежал из подъезда, и Эрлинг воскликнул: — Поезжайте! Скорей!

Такси сорвалось с места. Эрлинг нашел руку Сесилии и спросил:

— Где ты живешь?

Она не ответила, но, наклонившись вперед, сказала шоферу свой адрес.

Теперь Эрлинг понимал, что загадка тех лет, очевидно, уйдет в могилу вместе с ним, но это не имело значения — она касалась только его самого и ни для кого не представляла ни малейшего интереса. Он не знал, чем объяснить, что именно в то время ему работалось, как никогда. Он помнил, что мог подолгу на чем-то сосредоточивать свое внимание, один раз это длилось три месяца, другой — целых полгода, но все остальное было скрыто туманом. Результаты его работы могли видеть все, он сам не понимал, как у него хватало времени и сил при том, что ежедневно он пропускал через себя огромное количество алкоголя, а сколько сил уходило на всякую чепуху и скандалы! Пьяным же он не работал никогда. Несколько раз он пытался работать под хмельком, но, увидев на другой день результат, он испытывал ужас, что кто-нибудь может прочесть то, что он спьяну написал, и этот ужас преследовал его потом при любом опьянении. От алкоголя слова и мысли становились вульгарными, и Эрлинга охватывал мучительный стыд. Однако неприятные чувства, мучившие его при знакомстве с продукцией своего опьяненного мозга, не способствовали тому, чтобы он бросил пить. Напротив, это быстро научило его не прикасаться к бумаге в нетрезвом состоянии.

Загадка тем не менее никуда не делась. Ведь на протяжении десяти лет он бывал пьян каждый вечер. Объяснение могло быть только одно: должно быть, он очень продуктивно работал по утрам, когда хмель покидал его, и до вечера, когда напивался снова. Но этого Эрлинг не помнил. Однажды он обратился к врачу, который был его другом. Тот сказал: Ты никогда не был алкоголиком, ты всегда был только пьяницей. Слова врача нашли в Эрлинге отзвук, и это было верным признаком того, что врач оказался недалек от истины. Эрлингу подходил совет старой Эльвиры, горничной Фелисии, который Фелисия часто повторяла ему: Тебе нужно, чтобы в буфете было пусто, а ближайшее питейное заведение находилось как можно дальше.