Утром в воскресенье Эрлинг лежал в кровати — он все-таки получил номер в гостинице — и вспоминал родительский дом в Рьюкане. То странное гнездо, в котором он вырос. По-своему он так никогда и не покинул его.

Родительских могил он не видел с того дня, когда они, открытые, ждали своих обитателей. Отец умер на полгода раньше матери. На похоронах матери Эрлинг увидел в ее могиле еловые ветки, уложенные вдоль одной из длинных сторон. Ветки сдвинулись, и из-за них проглядывали какие-то доски. Эрлинг понял, что это угол отцовского гроба, могильщики наткнулись на него и прикрыли его ветвями. Сестры и братья, те, что были в живых, и члены их семей стояли вокруг могилы и гроба, пока пастор произносил слова, в которых не было никакого смысла. Был холодный осенний день, в могилу падали увядшие листья. Эрлинг с нетерпением ждал конца церемонии. Густав, старший брат, прокашлялся и шагнул вперед. Я хочу сказать несколько слов от имени осиротевших родных, проговорил он. Эрлинг слушал его, не поднимая глаз. Потом ему было трудно решить, кто говорил лучше, пастор или брат. Густав говорил о необходимости воздерживаться от алкоголя. Сказал он также, что кое-кто из детей покойной имеет солидный доход. Поскольку только он из братьев имел постоянную работу и считал Эрлинга слабоумным, нетрудно было понять, кого из детей покойной он имел в виду.

Наконец Густав замолчал, Эрлинг поднял глаза и посмотрел на него. И этот человек с мертвой душой — мой брат? Борющийся против алкоголя и имеющий солидный доход? Он посмотрел на гроб, на открытую могилу, пожал руку пастору, снова посмотрел на брата и на родственников, которые отводили глаза, когда он поворачивался в их сторону. Он прекрасно знал, что при встречах они говорят только о нем — как он ужасен, как много о себе понимает и что кончит он все равно плохо. Он не слышал этих слов уже двадцать пять лет, но…

Эрлинг был вне их досягаемости, словно вождь какого-нибудь племени с Борнео. Он вдруг понял, что совершил ошибку, омрачившую их жизнь на много лет вперед: он не привез с собой жены, которой они никогда не видели; теперь он мысленно слышал их сердитые голоса, перемывающие ему кости в следующие двадцать лет.

После смерти родителей Эрлинг несколько раз виделся с Густавом и не забыл полгода назад послать ему поздравление к шестидесятилетию. Говорить им было не о чем, но Эрлингу было ясно, что Густав не понимает этого и потому не может считать это оправданием. Почему они не могут встретиться и выпить вместе по чашечке кофе? Им было нетрудно сохранять дистанцию. Эрлинг редко показывался у брата, а Густав, как старший, никогда не снисходил до того, чтобы посетить младшего. Открытых столкновений между ними не было. Густав считал, что имеет право на почтительное отношение со стороны родных, — разве плохо вместе с женами выпить в воскресенье по чашечке кофе и тому подобное? Он и его жена дипломатично намекали на это, но Эрлинг, по-видимому, не понимал намеков.

Между тем ему хотелось повидаться с Густавом. Последний раз он был у него четыре года назад. Эрлинг раскрыл телефонную книгу и убедился, что брат по-прежнему живет в прежнем доме в Сагене. Он поселился там сразу после женитьбы тридцать шесть лет назад. Вик, Густав, подрывник-десятник. Густав работал подрывником и очень этим гордился, но, написанные черным по белому, эти слова немного смущали его. Он знал все о камнях, скалах и динамите. Ни разу ни одного несчастного случая, говорил он, не зря все же я трезвенник и никогда не нарушал клятвы трезвости. Он не смотрел на Эрлинга, произнося эти слова. Густав не хотел хвастаться. Он только намекал на причину многих неудач брата. Эрлинг чуть не позвонил Густаву, но вовремя удержался. Если б он предупредил о своем визите, это бы означало, что его будет ждать кофе, гора невкусного печенья и соседи, приглашенные поглазеть на знаменитость. Уж лучше рискнуть и никого не застать дома.

Он сел в такси и по дороге думал о своих родственниках. В голове у него всплыл вопрос, который друзья задавали ему бесчисленное множество раз: зачем тебе твоя семья? Похоже, ты интересуешься ею больше, чем она тобой.

Может, друзья были и правы, но, если они полагали, что его семью можно зачеркнуть, как говорится, одним росчерком пера, порвать с ней в том числе и духовную связь, они тем самым приоткрывали что-то в самих себе. Они почти ничего не знали о сложных родственных связях. Должно быть, они выросли в таких условиях, когда эти связи были настолько слабы, что им ничего не стоило — так, по крайней мере, им казалось — не только уйти своей дорогой, но и забыть навсегда о другой стороне, если это родство почему либо было им неприятно. Они ничего не знали о связях, которые можно разорвать лишь внешне, переместившись в другую точку на географической карте, но духовно — никогда. Если семейные отношения приобретают состояние внутренней войны, прервать их нельзя. Можно уехать за океан и чувствовать себя там лучше, чем дома, но связь все равно сохранится, невыясненное останется невыясненным, оно никуда не исчезнет, пока будет жив хотя бы один из них. В семье, которую связывает ненависть, даже смерть не может ничего изменить, она будет витать над могилами подобно ядовитому газу. Люди, незнакомые с такой формой чумы, не понимают, какие там бушуют силы и какие силы следует убить и обезвредить. Они не понимают, что для того, чтобы ток перестал поступать, нужно уничтожить саму линию высокого напряжения.

Для Эрлинга семейные отношения изменили свой характер, но по сути остались прежними. В разном возрасте на поверхности видны разные стороны одной и той же проблемы. Теперь уже много лет на поверхности лежало непонимание, которое всегда окружало Эрлинга и казалось ему наиболее существенным. Все детство и отрочество он, робкий и подавленный, жил среди людей, которые попирали логику, причинно-следственные связи, признание. Он и не знал тогда всех этих мудреных слов, но ведь нам и не требуется знать, что любовь называется любовью, а ненависть — ненавистью, нам это безразлично. Эрлинг вспомнил, как Густав однажды мылся дома на кухне, поставив таз с водой на табуретку. Вымывшись, он не глядя бросил полотенце, и оно упало в кастрюлю с молоком, стоявшую на кухонном столе. Бешенство Густава, вспыхнувшее из-за того, что мать поставила молоко именно туда, можно было сравнить разве что с приступом буйного помешательства. Несколько дней вся семья дрожала от страха перед ним. Мать плакала, просила прощения и обещала в другой раз закрывать кастрюлю крышкой, но Густав был неумолим.

Можно ли в таком поведении найти логику или нечто другое, дающее ему разумное объяснение? Эрлинг не находил. Ясно было одно: если Густав сталкивался с тем, что ему не нравилось, виноват в этом был кто угодно, только не он. Он не нападал, он лишь защищался от несправедливости. Военная машина неизбежно должна превратиться в вермахт. Картина поведения Густава была так ясна, что Эрлинга мутило. Если бы Густав одновременно с кем-то увидел на тротуаре десять эре, он ни за что не уступил бы другому эту находку. Я первый увидел эту монетку! — и он впал бы в праведный гнев из-за того, что кто-то, кроме него, хочет присвоить себе собственность, принадлежавшую третьему лицу.

Такое поведение можно описать очень подробно, но понятнее оно от этого не станет. Есть много неплохих по сути людей, которые упрямо собирают материалы о поведении человека и столь же упрямо называют это наукой. Эрлинг не питал уважения к психологам, занимавшимся проблемами поведения, он относился к ним как к людям, решившим почему-то коллекционировать примеры поведения вместо почтовых марок.

Эрлингу открыла Эльфрида, она не сразу узнала его, потому что не ожидала увидеть. На лице у нее мелькнуло замешательство, которое он хорошо знал. В давние дни, когда в задачу старшего брата входило учить младшего и внушать ему, что легкомыслие до добра не доведет, она всегда выступала на стороне Густава. Ты только посмотри на своего дедушку! — выпалила однажды Эльфрида. А что мне смотреть, ответил Эрлинг, я и так знаю, что у него нет рук! Похоже, что у тебя их тоже нет, поспешил на помощь жене Густав, и уж тут не имело никакого значения, есть ли у кого-то руки или нет.

Однако они никогда, даже Эрлинг, не произносили слов, которые могли бы привести к окончательному разрыву. Тот, кто понимал, что дело зашло слишком далеко, всегда пытался сгладить острые углы. Ни Густав, ни Эльфрида не наносили последнего удара: Ты знаешь, что можешь поступать по-своему, это твое дело, сам и будешь расплачиваться за свою глупость. Эрлинг же со своей стороны мог спросить Эльфриду, как ей нравится его новый галстук. Она не отталкивала протянутую ей руку и, внимательно посмотрев на галстук, говорила, что бывают галстуки и хуже.

Но то было в молодости, тогда им еще не было двадцати пяти. Когда Эрлинг стал приобретать известность, в Густаве проснулась настоящая ненависть. Он не принадлежал к числу добрых простачков, которые принимают без сопротивления даже то, чего не понимают. Сердце его было из камня. И Эрлинга он презирал совершенно искренне. Он считал его недотепой, не желавшим работать, как все люди, пьяницей и распутником, и было бы только справедливо, если б кто-нибудь написал об этом в газету. Вот тогда он запел бы по-иному и понял наконец, что такое жизнь. Эльфрида поддакивала мужу, она в этом разбиралась не лучше Густава, однако, если его не было рядом, в разговоре с соседками всегда вставляла словечко о своем знаменитом девере. Густав возмутился бы, узнав об этом; с каждым годом родство с Эрлингом ожесточало его все больше, и он лелеял заветную мечту, что в один прекрасный день Эрлинг придет к нему и признает все свои заблуждения. Ничего не изменилось и тогда, когда у обоих появились внуки — у Эрлинга, конечно, от незаконных детей, — что Густав в душе считал смягчающим вину обстоятельством, подтверждавшим, однако, его самые мрачные догадки. С откровенным презрением, без капли скрытой зависти он называл брата похотливым котом.

Наконец отношения между братьями прекратились без открытого разрыва. Он не был закреплен крупными буквами: Катись к черту, идиот! Ты меня больше не увидишь! Нет, к круглым датам они посылали друг другу поздравительные открытки, но не к Рождеству и уж тем более не к Пасхе. Эти открытки к круглым датам поддерживали температуру чуть выше нуля. Если бы братья встретились в трамвае, им бы ничто не помешало поговорить о погоде. Густав чувствовал себя оскорбленным, однако такие отношения нравились ему даже больше, а Эльфрида говорила соседям по лестничной клетке, что ее деверь стал таким знаменитым, таким знаменитым… Через несколько лет братья встретились у могилы отца. С тех пор они снова стали как будто братьями и хотя редко, но все-таки виделись друг с другом. Эрлинг по-своему интересовался братом. Густав же, со своей стороны, находил мрачное утешение в том, что оказался прав по всем статьям и что его брат лишь по рассеянности полицмейстера еще находится на свободе.

Эрлинг вошел в гостиную, Густав курил трубку, сидя в кресле и положив на подлокотники свои большие, натруженные ладони. Он не встал и процедил сквозь зубы:

— Решил заглянуть? Что это на тебе за костюм? У тебя совсем нет вкуса. Даже интересно, откуда у тебя столько денег? По твоему виду не скажешь, что ты голодаешь. Да, да, некоторым везет.

С придыханием, вырвавшимся из самой глубины его существа, Густав выпустил облако дыма:

— Можно выпить кофейку по случаю воскресенья. Я позавчера повредил ногу. На меня упал камень.

Эрлинг подумал: слава богу, это все-таки только несчастный случай.

— Но взрыв тут ни при чем, — с торжеством сказал Густав, словно угадав мысли брата. — Один парень возился с камнями на склоне выше меня. Идиот. Он и упустил тот камень, что свалился мне на ногу, я как раз только присел со спущенными штанами.

Эрлинг быстро отвернулся к окну. Чувством юмора Густав не отличался.

— Этот камень мог бы раскроить мне голову или колено или сломать позвоночник, — проворчал он. — Но теперь у нас, слава богу, есть страховка, придется им все сполна выплатить рабочему человеку.

Вот оно что, подумал Эрлинг. Он осмелился повернуться к брату и спросил, болит ли у него нога.

Густав продолжал ворчать.

— Ты небось тоже состоишь в страховой кассе? — спросил он немного погодя. — Впрочем, теперь любой получает страховку по закону, и это несправедливо. Даже неработающим теперь выплачивают деньги по болезни. Между прочим, этот свалившийся камень принесет мне немалую сумму. В дни моей молодости мы о таком и не мечтали.

Густав забыл, что Эрлинг был всего на два года моложе, чем он сам. Странная вещь эта разница в возрасте. Когда Густаву стукнет девяносто, он будет считать, что его восьмидесятивосьмилетний брат еще сосунок…

Эрлинг вспомнил тот день во время оккупации, когда ему сообщили, что он должен немедленно покинуть дом и уйти в подполье. Что-то у него тогда не заладилось, и он оказался на улице, не зная, куда идти. По понятным причинам он не мог никому позвонить и вспомнил о Густаве, но путь к Густаву был заказан. Густав еще до того начал работать на немцев. Однажды какой-то незнакомый Эрлингу рабочий остановил его на улице и спросил, не приходится ли он братом Густаву Вику, и рассказал ему, что рабочие отказались работать с Густавом, отчего тот пришел в ярость. Какая же это свободная страна, если честный человек не может согласиться на ту работу, которая его устраивает? Он даже — наверное, единственный раз в жизни — по собственной воле помянул своего брата Эрлинга. Эти идеи распространяются Эрлингом и ему подобными негодяями, только зря они беспокоятся о рабочих людях, лучше держались бы от них подальше.

Эрлинг сказал тому парню, что он тут ни при чем. Его брат упрям, и уж если он вбил что-то себе в голову, то переубедить его невозможно. Угрожать ему тоже бесполезно. Густав лучше даст содрать с себя кожу, чем уступит. У нас это семейное, подумал Эрлинг, с удивлением обнаружив в себе что-то общее с братом. Никакие разумные доводы и попытки что-то объяснить Густаву никогда не имели успеха. Густав обладал силой носорога и его же безоглядной, все сметающей на своем пути смелостью. Эрлинг не знал никого, чьи глаза наливались бы кровью от злости, как у Густава, ярость скручивала его так, что он кричал, словно полоумный. Был ли Густав членом национал-социалистской партии? Эрлинг был уверен, что нет. Густав был членом только Ложи трезвенников и членом профсоюза. И уж, конечно, он был одним из самых воинствующих трезвенников, ибо с его темпераментом он не мог в глубине души не испытывать смертельный ужас перед алкоголем. Однако, думал Эрлинг,

Густав вполне мог бы вступить в члены НС, если бы кто-нибудь запретил ему это. Единственное, чего хотел Густав, — быть свободным человеком в свободной стране.

После войны Густава никто не тронул. Возможно, до него просто не дошли руки, потому что таких, как он, было слишком много.

Эрлинг прекрасно знал, что было бы, если б он в тот злосчастный день пошел к Густаву. Прежде всего торжество — этот заносчивый брат никогда не слушал, что ему говорят старшие и более умные люди, к которым он, однако, бежит, когда его прижало. Потом Эрлинг выслушал бы лекцию о людях, которые не желают трудиться и суют свой нос туда, куда не следует, мало того, приползают на брюхе к порядочным людям и ради собственной выгоды склоняют их пойти против полиции и закона. Попробуй только еще раз явиться сюда! Никто не посмеет сказать обо мне, что я дал прибежище негодяю и ленивому недотепе, который не желал честно трудиться, как все люди! Таким, как ты, место в тюрьме!

А на другой день во время обеденного перерыва Густав, призвав взглядом своих людей к тишине и вниманию, рассказал бы им об этом. Наконец-то он мог отречься от брата! Больше не существовало причин, мешавших ему сделать это. Он начал бы так: Все-таки есть на свете справедливость!.. И эта справедливость покарала человека, который всегда отказывался работать. Она загнала его в ловушку, которой ему так долго удавалось избегать. Если подумать, немцы пришли не зря, хорошо бы они смогли засадить за решетку еще и этого ленивого мерзавца Квислинга, хоть он и сын пастора. А вот от профсоюзов пусть держатся подальше, или им не поздоровится. И вообще…

Эрлинг знал, что это был бы величайший день в жизни его брата. Если б Густав не был на ножах с религией, потому что пасторы придумали, будто Господь ленился, и если б знал поговорки, он бы сказал: Божья мельница мелет медленно, но основательно.