Утром в понедельник 6 августа 1928 года, в шесть часов, по Кайенне вдруг ползет слух, что в больнице Святого Иосифа от яда умер папа Гальмо.
Уже жарко. Утро печально и прекрасно.
Кажется, солнце будет припекать еще злее, чем всегда.
Папа Гальмо!
Не может быть!
Не проходит и пяти минут, как население всего города собирается у больничных врат.
И там, у самых дверей, они видят помощников хозяина, молча стоящих вместе, низко опустив головы.
Невыразимая грусть разливается в толпе, и из нее, точно фермент, начинают вскипать гроздья скорбной ярости.
И тут те, кто сохранил ясный ум и холодное сердце, начинают кое-что припоминать…
Еще в 1924 году, во время выборов, был арестован один каторжник, беспрепятственно слонявшийся по городу, а на каторге выполнявший работу палача. При нем нашли кинжал и круглую сумму денег, и он признался, что ему их дали, чтобы он убил Гальмо… Когда однажды на рассвете пришвартовалось судно «Ойяпок», на котором, как говорили, плавал Гальмо, кто-то выстрелил прямо в сходни и попал в мсье Дарналя, «гальмоиста», чей силуэт был очень похож на силуэт депутата… Друзья Жана Гальмо неоднократно уведомляли прокуратуру о том, что противники бывшего депутата открыто выражали желание избавиться от того, кто доставил им столько неприятностей… Тут опять заговорили и о том самолете, который кто-то хотел утопить…
Сколько еще всего вспоминается сейчас! «Все «гоберисты» знали, что папа Гальмо скоро умрет, — записывает во время тех событий одна девчушка — ей, двенадцати — или тринадцатилетней, довелось стать их свидетельницей. — Начиная еще с июня 1928 года кое-кто из них писал на Мартинику, что Гальмо умер. В последнем номере их газеты «Прогрэ», вышедшей после отъезда Эжена Гобера (папа сохранил эту газету), они писали, что скоро с этими жалкими депутатишками будет беседовать призрак Гальмо. 6 августа одни из этих господ назаказывали себе пирожков и засахаренных марципанов, другие накупили шампанского. В воскресенье они заявили «гальмоистам»: «В понедельник-то вы наплачетесь, готовим вам подарочек, только это пока секрет…» Еще в пятнииу 3 августа Лама, мэр Иракубо, отправился в Тру-Пузон, Синнамари, Мальанани и Куруон, чтобы известить своих приверженцев, что в понедельник папа Гальмо умрет, отравленный мышьяком. Они пили шампанское и плясали, к большому изумлению «гальмоистов», терзавшихся вопросом, что это вдруг могло повергнуть «гоберистов» в такое веселье… Смысл загадочных слов стал ясен «гальмоистам» утром в понедельник, когда начали приходить телеграммы. Лама принялся палить из ружья, выпил еще шампанского, однако жители Иракубо, приставив ему дуло ружья к горлу, заставили его отправить телеграмму о своей отставке, и многие потом написали жалобы на этого типа, знавшего, кто отравил папу Гальмо…»
Вот о чем думает эта толпа, поддаваясь закипающему бешенству. Поводов у нее предостаточно. Конечно, ей вспоминаются темные слухи о пьяйях, [13]Пьяйя (фр. Piaye). В некоторых изданиях примечание к этому слову дает сам Сандрар, используя текст Луи Шадурна, работавшего секретарем Жана Гальмо. «Пьяйя — оккультная сила, воздействию которой противостоять невозможно; это и любовный напиток, и яд отмщения; незримые козни врага; восковая фигурка, проткнутая иглой; волос, вымоченный в отваре лиан».
насланных на депутата от Гвианы не кем иным, как Илларионом Ларозом, могильщиком Кайенны, и Жаном Клеманом, душой окаянной, ведь оба они злые колдуны. Кто ж не знает, что обе эти «черномазые гниды» — несравненные знатоки ядов, которые варят из лесных трав, и страшно их колдовство… А смазливая Адриенна, служанка папы Гальмо, — она разве не родная племянница Лама, одного из холуев Эжена Гобера, того самого великого колдуна, который заставил мертвецов голосовать и через несколько дней сбежал?..
Неистовая ярость вот-вот захлестнет все вокруг. Толпа растет. И нет больше папы Гальмо, чтобы успокоить, приручить ее! Эти дьяволы скоро поймут, до какой степени были неосмотрительны!..
Снова обратимся к письму малышки Зинетты, чтобы узнать продолжение событий того трагического понедельника. «Во всех коммунах Гвианы воздвигли поминальные часовенки и устроили ночные молитвенные бдения по народному кумиру, чье тело заменяла одна из тех его фотографий, что висели над каждым гвианским очагом. В те часы, когда в Кайенне шли похороны, повсюду служили обряд отпевания. Вся страна замерла в глубочайшей скорби. Но очень скоро все опомнились, и в каждом закипела жажда отмщения. Из всех уголков страны стекались в Кайенну люди с ружьями наперевес.
Утром в понедельник, когда все пребывали в ужасной подавленности, когда из всех глоток вырывались скорбные вопли и стенания, некоторые из «гоберистов» осмелились провоцировать толпу. И тут ее ярость вырвалась на волю. Бойня пошла чудовищная: женщины, дети забросали камнями, линчевали сперва Лароза, затем Бургареля, преследуя их до самых жилищ, где те попытались скрыться, и в буквальном смысле растерзав на куски; их жуткие головы валялись в пыли, а тела еще бились в последних судорогах. Забирать их кому бы то ни было запретили, и плевали на их останки. Лароза убили почти перед самым полицейским участком. Комиссара, выскочившего в форменной перевязи, прогнали обратно вместе с его служащими под угрозой расправиться с ним так же, как с только что убитым бандитом…
В ночь с 6 на 7 августа дома Жана Клемана, Гобера и Тебья подверглись разгрому и разграблению. Тебья был убит в постели, а Жюбеля расстреляли из револьвера в его спальне. Мадам Гобер смогла спастись только потому, что призвала на помощь нового мэра… Утром в понедельник она была среди тех, кто пил шампанское с Ларозом, и потом издевательски кричала с балкона проходившим женщинам: «Умер Гальмо, умер белый ворон». Утром во вторник, проезжая по улице Свободы, можно было видеть разбросанные повсюду остатки всего имущества Гобера и Жана Клемана. Хранившиеся в шкафу банковские билеты были порваны в клочья, драгоценности и наборы кухонной посуды, серебряные сервизы разбиты молотком… Ударами топора вышибали дно у бочонков с вином и ромом, рубили ящики с шампанским… Погромщики плакали, говоря: «Это все на деньги папы Гальмо; руби, ломай, круши тут все, все…»
Жан Клеман вышел из дома, попыхивая сигареткой, с зонтиком под мышкой, и толпа сразу окружила его… Он успел сделать не более 50 шагов, как женщины принялись избивать его. С этой минуты он походил на судно без ветрил, несомое бурей. Он шел с поднятыми руками, моля о пощаде, его заносило то на правую сторону улицы, то на левую; камни осаждали его, точно стая москитов, поражая то висок, то затылок, то лицо. Он шатался как пьяный, падал, поднимался, встал на колени, и тогда толпа, охваченная безумием, остервенилась совсем и поддалась ничем не спровоцированному бешенству… «Мертв», — сказал кто-то, и все принялись радостно обниматься. Тогда солдаты сложили носилки из ружей и оттащили его в тюрьму… Толпа вышибла двери тюрьмы и накинулась на свою жертву с новой яростью, колотя его палками, стульями и камнями с мостовой… Но Жан Клеман еще не был мертв. Он оказался живуч. Он провел ночь в невыразимых мучениях, вспоминая своих родных и друзей, взывая к папе Гальмо, и испустил дух лишь на следующий день… Приходские священники отказались принимать его труп и устраивать погребение. Будучи председателем «Ложи», он не соблюдал принципов франкмасонства. Катафалк ехал под охраной солдат, а шествовавший впереди судебный следователь так и шел, прижимая палец к губам и показывая этим жестом толпе, что перед лицом смерти лучше молчать… Боже милостивый! Каким дурным, наверное, был этот человек при жизни, если его так ненавидели уже после смерти.»
В результате — шестеро убитых, множество разрушенных домов, «лотьеистов» заставили спешно погрузиться на корабли и отплыть из Гвианы, а «гоберисты» вынуждены скрываться и сидеть тише воды ниже травы. Сторожевое судно «Антарес», как и два месяца назад, когда объявили законным избрание Эжена Лотье на второй срок, пришвартовалось и сгрузило 50 морских пехотинцев и 50 жандармов…
Искрой, от которой все вспыхнуло, оказалось признание законными апрельских выборов 1928 года.
В стране с 1924 года не стихали волнения.
Эжен Гобер снова привел к избирательным урнам мертвецов. 1700, 1300 или 2100?
Без разницы.
Восставшая толпа собралась перед Домом правительства. Она была вооружена. Ее намерения более чем ясны.
Не совсем ли утратил разум губернатор Майе? Он вызвал Жана Гальмо и посадил его под арест.
Гальмо расхохотался от эдакой дурости.
В Гвиане за тридцать лет сменилось сорок губернаторов. Господин Майе только что прибыл, он мало знал об этой стране.
К счастью, нашелся кто-то, вразумительно объяснивший губернатору, что тот поставил на кон свою жизнь и общественное спокойствие. Ему пришлось принять все условия Жана Гальмо и освободить его. Были выдвинуты требования отставки мэра Гобера и всей клики муниципального совета. И разумеется, муниципальных выборов, проведенных с гарантией законности…
Бедняга Жан Гальмо, Дон Кихот до кончиков ногтей! Видно, жизнь так ничему и не научила его, раз он до сих пор верит в законность?.. Никуда ему не деться от своей крестьянской закваски и честной души скромного буржуа из Перигора. Он упустил возможность приключения… А ведь случаи предоставлялись недюжинные.
Он и слышать не хотел о предложениях, которые ему уже давно делали «воротилы» из заграницы. Его бы снабдили оружием и миллионными суммами. Он провозгласил бы Гвианскую республику, независимую и самостоятельную. Изгнал бы тамошних функционеров, отдался под протекторат, быть может, Бразилии — этой великодушной матери для всех негров, — а то и Соединенных Штатов, зорко стоящих на страже южноамериканских свобод. В обоих случаях ему гарантировали защиту с помощью доктрины Монро. Что могли с этим поделать шестьсот солдат гарнизонного войска и сторожевой кораблик, который не мог даже выходить за пределы прибрежных вод? А что могло поделать с этим правительство в Париже?
В его распоряжении было два военных корабля, уже зашедших в порты, и некая группировка обещала ему сокровища Романовых… Ему стоило только захотеть.
Нет. Жан Гальмо все еще верит в законность. Вот за этот атавизм ему и придется поплатиться. Он будет сражаться тем оружием, которое разрешено законом. И можно было бы подумать, что, пожалуй, он прав.
Список его кандидатов единодушно избирают на муниципальных выборах, а его самого объявляют мэром Кайенны.
Но в тот же день он подает в отставку, потому что губернатор заявил ему, что ради сохранения спокойствия в стране он предпочел бы видеть на этом посту кого-нибудь другого. И выбирают Кинтри, предавшего его иудушку…
Жан Гальмо продолжает быть человеком, покровительствующим врагам своим, вождем, который, встав у окна губернаторского дворца, скрывая, что он в наручниках, своей мягкостью утихомиривает толпу, испускающую страшные вопли, готовую пойти на убийства, лишь бы освободить его… Он приручает ее словами и знаками, убеждая не заходить слишком далеко, разойтись по домам. Прекрасна его вдохновенная речь, но какой безнадежности полны жесты его…
Да чего же он добивается?
Несчастный Жан Гальмо, он не знает, что ему уже подписан смертный приговор…
И все-таки предчувствие у него было… а раз так, отчего не поставить на кон сразу все и не погибнуть в борьбе?..
Вот он, Илларион Лароз, по прозвищу Глист, — тот, что пел, спрятавшись в тени своей хижины:
Он поет, черномазый ведьмак, и все его тело конвульсивно извивается.
В апреле 1928 года, только что приплыв в Гвиану, из которой ему уже не суждено будет вернуться, Жан Гальмо прислал другу в Ангулем нечто вроде завещания, где писал так:
«У меня нет ничего на свете, разве что моя жена, несчастный больной сын и бедная мать. Я мог бы счастливо жить рядом с теми, кого люблю, в собственном доме. Я покинул его, чтобы приехать сюда и дать клятву, которую я подписал 15 марта 1924 года. Больше жизни моей люблю я свободу; и больше всего на свете люблю я душу моих друзей из Гвианы, их изменчивую, нежную и тонкую душу, благородную и коварную, в которой я вновь почувствовал мягкую томность моих предков. Что я знаю точно? Я люблю Гвиану так, что готов пожертвовать жизнью. Скорее всего, я очень скоро буду убит. Я верю, что буду отомщен. Да что мне за дело, ведь я даровал свободу моей стране!»
Мягкая томность… Вот точные слова… Вот что помешало ему взять в руки оружие… Или — как знать? — не жил ли уже тогда Гальмо исключительно внутренней жизнью…
В пятницу 3 августа он вдруг почувствовал странное недомогание и сильную боль в челюсти. Решили, что у него нагноился зуб. Следствие установило, что бритву, которой он обычно брился, тайком от него носили к Иллариону Ларозу…
Когда утром в воскресенье 5 августа, после ночи страшных болей, проведенной им у себя дома в полном одиночестве после того как его служанка Адриенна в субботу вечером напоила его бульоном и ушла, когда его, корчившегося от боли, везли в больницу Святого Иосифа, он сказал своему врачу, доктору Ривьерасу: «Это тот креольский бульон, который в субботу вечером мне принесла Адриенна! Они меня отравили!..»
Адские боли измучили его. Агония продолжалась долго. Он умолял сидевших рядом с ним сестер уйти, выйти, так тяжело было смотреть на его ужасающие страдания, от которых он буквально лез на стенку. Он долго исповедовался епископу Кайенны монсеньору де Лавалю, и последними его словами были: «Ах! Негодяи! Негодяи! Они меня одолели!..»
Судебный следователь Маттеи констатировал отравление после вскрытия, обнаружившего во внутренних органах чудовищное количество мышьяка.
Я привожу целиком единственную уцелевшую на сегодняшний день страницу «Двойного существования», той книги, что Жан Гальмо завершил совсем незадолго до смерти, рукопись которой таинственно исчезла:
«Начать жизнь заново? Слова, не имеющие смысла…
Выбирал ли я судьбу мою? Однажды я просто уехал… меня влекла какая-то сила. Почему суждено эта дорога, а не иная? Что я об этом знаю? На упругой поверхности Земли шаги мои не оставили следов. Жизнь кружилась по обеим обочинам дороги, словно на экране кинотеатра… Многолюдная, кипучая, похожая на то, как животные в засуху бегут по распутьям джунглей, толкая друг друга, гонимые жаждой.
А сколько существований довелось пережить тебе?.. Одно-единственное?.. Тогда ты ничего не знаешь о жизни. Ты словно пресытившийся слепец, сидящий на берегу большой реки. И тогда ты, даже начав жить заново, снова, снова выберешь то самое место, на котором будет загнивать твоя душа…
Но я-то, я повидал, как под небесами всего мира, среди пылающего пурпура тропиков, в песках пустынь — повсюду движутся караваны людей, которые дерутся, находят и теряют, и режут, и убивают друг друга за деньги и во имя любви, чтобы начать жить снова…
Мое старое тело, покрытое шрамами, познало много славы и весь мыслимый и немыслимый стыд, видело груды мертвых тел, оно вдыхало дуновение пассатов и воздух городов, где теснится род человеческий. Мне нечему больше учиться у жизни. Зачем начинать ее сначала?..
Начать жить снова? Глаза мои, ослепшие от дорог, помнят одни только мерцающие лики кошмара… сорок лет борьбы, каждодневной, ежечасной борьбы с хищниками тропического леса и хищниками в образе человеческом. Снова увидеть этот долгий сон? Никогда…
— О ком ты?
— Ах да… правда… однажды появилась женщина… Сейчас это лишь образ, но он так крепко прирос к душе моей, этот фосфоресцирующий свет, поднимающийся из самых моих глубин, озаряющий внутренний мрак существа моего.
Ее глаза — сияние посреди сияния — вот и все, что я помню… Ради нее я хотел бы заново начать жить. Какой мужчина ради встречи с такой женщиной не вступил бы, плача от счастья, на ту обагренную кровью дорогу, какой оказалась моя?
Жан Гальмо ».
Недавно в Лондоне я беседовал о Жане Гальмо с одним из самых крупных представителей делового мира, финансистом, хорошо знавшим его, и вот что сказал он мне:
— Мы тут, в Англии, думаем, что Жан Гальмо мог бы стать Сесилом Родсом Гвианы!