…Летала птичка необычная: темная, с синеватым отливом крыльев. Летала плавно, как бабочка. Огибала кусты, налитые солнцем, изливающие нежную прозелень. Подлетала к смоляным стволам, повисала в воздухе, неслышно взмахивала округлыми крылышками, наискось падала в терпкую траву, но тут же вспархивала и вновь повисала, словно раздумывая, куда лететь.

…Бежал босоногий мальчишка. Бежал за необычной птичкой. Тянул мальчишка руки, ловил необычную птичку. Но птичка уходила из рук, как струя воздуха.

Бежал мальчишка за птичкой, бежал, бежал. Ловил. А та вилась у глаз, у губ. Никак не поймать. Потом она запела. Голосом Ланьгук запела:

Это птенчик, это птенчик крыльями затрепетал.

Мальчишка коснулся руками. Но птичка опять бестелесно выпорхнула. И опять поплыла, как бабочка. Над кустами, напоенными солнцем. Между огненными стволами лиственниц. И опять доносится песня Ланьгук:

Упадет на землю птенчик, крылья сложит и неслышно затаится между кочек. Будет ждать покорно птенчик, как над ним сомкнутся когти и от крыльев, и от крыльев…

Не надо, птичка, так не пой. Зачем тебе эта песня?

Летает птичка. Молчит птичка. Больше не поет она песню Ланьгук. Но мальчишка останавливается лишь на миг и снова бежит за птичкой.

Все тело налито болью. Сбросить бы ее, освободиться. Ыкилак медленно просыпается. Медленно просыпается. Просыпается, слышит боль во всем теле. Откуда она и почему?

Потом голоса, негромкие, приглушенные. То и дело доносится лай собак. Где он? А птичка? А мальчишка, который бежал за птичкой? Почему так холодно? Ведь были солнце, трава… Холодно. Ыкилак наконец понимает: не было никакой птички! Не было солнца и трав, и мальчишки не было!

Он с трудом садится. Оглядывается. Лидяйна нет. Ыкилака охватывает стыд. Ему, зятю, надобно показать усердие, чтобы люди видели: Ыкилак настоящий мужчина, уж он-то не будет ходить по стойбищу и занимать в долг дрова, чтобы его жена и дети не окоченели, не будут его дети ходить по соседям, смотреть на сытых людей глазами голодных воронят.

Авонги, конечно, ушли туда, где народ, где их ждут дела. Не разбудили его. Зачем же? Пожалели? Но ведь он устал не больше их.

А потом — что за сон приснился?

Долго гадать некогда — надо быстрей к людям. Накинул доху, выскочил из то-рафа. Его встретили солнце и белый-белый снег. Но снег вдруг стал черным. Ыкилак долго жмурится, ждет, когда глаза привыкнут к слепящему свету. Люди сновали по стойбищу, каждый занятый своим делом. Одни несли из лесу охапки черемухи. Другие утаптывали снег — готовили место для игрищ. Третьи тащили сухие бревна к то-рафу старейшего. У тропы, ведущей к месту для игрищ, сидят отец и Наукун. Они собрали священные черемуховые стружки в венчики с длинным извивающимся языком. Стволы елок освободили от коры, и они отдавали белизной, будто это не древесина, а обнаженное белое тело. Потом елки превратятся в стражей-посланников, будут сопровождать душу медведя к Курнгу — всевышнему, передадут ему просьбы людей.

А просьб у них много: чтобы зима принесла удачную охоту, чтобы в роду никто не болел и не умер, чтобы в стойбище раздавалось больше детских голосов… Самую высокую ель приставили к то-рафу старейшего. Вознесенная к небу вершина дерева и шелестящие языки нау с окрашенными брусничным соком кончиками оповестили мир: торжества начались! Люди древнего рода Авонгов приглашают всех, кого застал сегодняшний день в пути, всех, кто пришел в стойбище гостем, всех, кто вызвался помочь Авонгам в хлопотах, — всех, всех, всех!

Женщины в ярких нарядных халатах чинно стоят с палками в руках. Нос у деревянного медведя полит брусничным соком — так задобрили его душу.

Место игрищ утоптано, отделено четырьмя елками. На устремленных к небу ветвях гремят священные стружки. А женщины возле тятида. И снова первая — мать Ыкилака. И снова с самого края стоит Ланьгук. Она неуверенно поднимает палки и не всегда удачно вступает в игру. Что с нею? И почему отец мрачен? Да и Наукун отводит глаза в сторону.

Подвешенное на ремнях бревно раскачивается, как лодка на волнах. Густой гул перебивается четкой дробью и нарастает, как гром у скалистого берега во время шторма. И… глядите, глядите! Кто это белой рыбой выплывает из толпы? Да это же Музлук. Хорошо одеты женщины рода Авонгов: белый халат из выделанной кожи тайменя с ярким орнаментом. Древний рисунок его радует глаз цветом ясного голубого неба и алой зари, полыхающей над сопками. Красивы женщины рода Авонгов. Стройная, с гибким станом, с горящими щеками и кроткими глазами, Музлук привлекает к себе все взгляды. Толстые длинные косы двумя ручьями стекают с маленькой аккуратной головы и падают на спину, как в раннее весеннее полнолуние ложатся черные тени берез на серебристый снег. Ноги в расшитых узором нерпичьих торбазах неслышно переступают, будто уносят ее вслед убегающим вдаль волнам.

Талгук незаметно отставила палки, постояла, словно раздумывая, и решилась! Скользящими шажками очутилась рядом с танцующей Музлук. Как она танцует! Не было в ней гибкости, которой отличалась женщина рода Авонгов. Вскинутые полусогнутые руки, в меру порывистые движения придавали танцу Талгук строгость и сдержанность. Каждому движению корпуса вторила сложная игра рук.

Наукун и Ыкилак привыкли видеть свою мать всегда за работой: очаг и домашние заботы не отпускали от зари до зари. Глаза всегда привязаны к чему-нибудь, неба не видят над собой. А тут…

Касказик на какое-то время забылся, глядя на жену. Струя дыма над обугленным чревом трубки вот-вот оборвется. Он спохватился, спешно зачмокал, втягивая воздух, в котором поначалу едва улавливался запах и вкус табака. А жена все танцевала и танцевала. Даже музыканты зачарованно смотрели на женщину рода Кевонгов. Касказик ударом о подошву выбил пепел, сдвинул лисью шапку набок, ожесточенно почесал голову и сказал только:

— Хе…