За неделю состояние Хамида несколько улучшилось. Температура упала, он мог больше съесть, но до выздоровления было еще далеко. Кашель по ночам усиливался, и мучила слабость – последствия четырех лет плохого питания и незалеченных болезней. Но постепенно я стала понимать, что не в этом главная беда. Помимо телесной болезни его терзал какой-то духовный недуг. Хамид проваливался в депрессию, отказывался разговаривать, не проявлял интереса даже к новостям – а ведь каждый день приносил важные, порой даже потрясающие известия. Он не виделся со старыми друзьями и не желал отвечать на вопросы.
– По вашему мнению, такое угнетенное состояние, отсутствие интереса к чему-либо нормально? – спрашивала я врача. – Через это проходят все, кого освободили?
– В определенной мере – да, но не в такой, – ответил врач. – Конечно, всем бывшим узникам нестерпимо многолюдство, они переживают отчуждение, им нелегко адаптироваться к обычной семейной жизни. Но Хамид был освобожден внезапно – и происходит революция, о которой он столько мечтал, и он вернулся в лоно семьи, которая его так тепло приняла. Такие обстоятельства должны были бы придать ему сил, вернуть интерес к жизни. С бывшими заключенными вроде Хамида у меня обычно совсем другая проблема: сдерживать, успокаивать, чтобы они не возбуждались непосильно для своего физического состояния.
– А мне-то приходится всячески теребить Хамида, чтобы он хотя бы умылся, провел обычный день…
Я долго не понимала причины этой депрессии. Поначалу я связывала ее с болезнью, но ему уже стало намного лучше, а он все молчал. Может быть, наши родственники не дают ему времени и покоя, чтобы заново приспособиться к жизни? В доме все время толпилось множество народа, мы даже поговорить друг с другом толком не могли. Дом превратился в караван-сарай, люди все время приходили, уходили. В довершение беды на вторую же ночь мать Хамида перевезла свои вещи и поселилась у нас. А потом и Монир, старшая сестра, приехала с детьми из Тебриза. Все, конечно, помогали по дому, но ни Хамид, ни я не могли выдержать такое столпотворение.
Я понимала, что главным образом тут виноват Махмуд. Он словно приобрел циркового уродца и каждый день приводил новых зрителей полюбоваться на него. Чтобы заткнуть мне рот, он взялся полностью обеспечивать гостей едой, постоянно присылал нам всевозможные припасы, говоря, что излишки я могу отдать бедным. Его щедрость меня настораживала. Я не знала, какую ложь он уже успел сочинить, но, несомненно, освобождение Хамида он ставил себе в заслугу. Позволь я только, он бы его догола раздевал и предъявлял шрамы на всеобщее обозрение.
Политика стала главной темой разговоров у нас в доме. Появился и кое-кто из старых друзей Хамида, и новообращенные. Они приводили с собой пламенных юношей, мечтавших познакомиться с великим героем, услышать из его уст историю партии, рассказ о товарищах, которые пожертвовали жизнью во имя революции. Но Хамид не хотел никого видеть и под любым предлогом уклонялся от встреч. Это меня в особенности удивляло, потому что он не избегал друзей Махмуда и прочих посторонних, являвшихся к нам в дом.
Однажды, в очередной раз осмотрев Хамида, врач спросил меня:
– Почему у вас в доме всегда столько народу? Я же сказал вам: больному нужен покой. – И уходя, повторил во всеуслышание: – Я с самого начала говорил вам, что этому пациенту нужен покой, свежий воздух, тишина и отдых, чтобы выздороветь и вернуться к нормальной жизни. А ваш дом больше похож на клуб. Неудивительно, что сейчас его эмоциональное состояние даже хуже, чем в первый день. Если так и дальше пойдет, я за его здоровье не ручаюсь.
Все в оторопи уставились на врача.
– Как же нам быть, доктор? – спросила мать Хамида.
– Если не можете держать двери на замке – увезите его куда-нибудь.
– Конечно, дорогой доктор, я с самого начала хотела перевезти его к себе, – обрадовалась она. – У меня и дом больше, и людей мало.
– Нет, госпожа, – возразил он. – Нужно тихое место, где он остался бы наконец наедине с женой и детьми.
Настал мой черед радоваться. Именно об этом я мечтала от всей души. Все наперебой стали советовать, как это сделать, но хотя бы разошлись пораньше. Мансуре всех пересидела, а потом сказала мне:
– Доктор прав. У меня и то голова лопается, каково же ему, бедолаге, после четырех лет в изоляции. Единственный выход – вам всем поехать на Каспийское море, и там Хамид поправится. Наша вилла стоит пустая, и мы никому не скажем, где вы.
Вот радость! Это и правда было самое для нас лучшее. Каспийское побережье – отчизна моей души. Поскольку декретом правительства все школы были закрыты, из-за беспорядков не проводились и занятия в университете, нам ничто не мешало провести какое-то время на севере.
Прекрасная, полная сил осень ждала нас на побережье: ласковое солнце, голубое небо, море, ежеминутно менявшее оттенки. Прохладный ветерок доносил до берега соленый запах, и если не купаться, то сидеть на пляже можно было часами.
Мы все вчетвером вышли на террасу. Я велела детям глубоко втянуть себя воздух и сказала, что этот воздух всякого вернет к жизни. Затем я обернулась к Хамиду: он оставался слеп к этой красоте, глух к моим словам, он не вдыхал запахи моря и, казалось, не ощущал дуновение бриза на своем лице. Усталый, равнодушный, он вскоре ушел в дом. Я твердила себе: “Не сдавайся”. Я рассуждала так: “Это целебное место, и у нас вдосталь времени. Если и тут я не сумею его вылечить, то не достойна называться женой, не достойна ниспосланного мне благословения”.
Я продумала наш режим. В солнечные дни – а в них в ту осень не было недостатка – я под любым предлогом вытаскивала Хамида на прогулку по красивому песчаному берегу или в лес. Порой мы доходили до главной дороги, покупали продукты и возвращались. Он следовал за мной молча, погрузившись в собственные мысли. Моих вопросов он либо вовсе не слышал, либо отвечал кивком, коротким “да” или “нет”. Но я не сдавалась, продолжала рассказывать ему и о том, что случалось в его отсутствие, и о природе, об окружавшей нас красоте, и о нашей жизни. Порой я садилась и глядела вокруг, словно завороженная пейзажем, подобным картине – он был так прекрасен, что казался фантазией. В восторге я прославляла это великолепие.
В таких случаях Хамид разве что поглядывал на меня с удивлением. Он был беспокоен и мрачен. Я перестала покупать газеты, отключила радио и телевизор – любые новости только ухудшали его состояние. И мне тоже, после стольких лет напряжения и тревог, приятно было отрешиться от известий из внешнего мира.
Даже дети не казались бодрыми и счастливыми, как следовало бы.
– Мы слишком рано лишили их детства, – говорила я Хамиду. – Они многое перенесли. Но еще не поздно. Мы успеем все загладить.
Хамид пожимал плечами и отворачивался.
Он с таким равнодушием взирал на окрестный пейзаж, что я уж гадала, не сделался ли он дальтоником. Я затевала с детьми игру в цвета: каждый должен был припомнить цвет, который не попадался тут на глаза. Мы часто расходились во мнениях и обращались к Хамиду, как к судье нашего состязания. Он бросал безразличный взгляд на море, на небо и высказывал свое мнение. Я повторяла про себя: “Я его переупрямлю”, но хотела бы я знать, как долго еще он будет противиться и держать нас на расстоянии. Наши ежедневные прогулки удлинялись. Он мог пройти уже довольно много не запыхавшись. Он окреп, набрал сколько-то веса. И я продолжала болтать, как бы не замечая его молчаливости, не позволяя себе обижаться – и понемногу он тоже стал приоткрываться мне. Когда я чувствовала, что он готов заговорить, я вся обращалась в слух: только бы не спугнуть.
Мы пробыли на побережье неделю, когда ярким, солнечным октябрьским днем я устроила пикник. Мы отошли достаточно далеко от виллы и расстелили одеяла на холме, откуда открывался дивный вид: по одну сторону море и небо переливались всеми оттенками синевы, соединяясь нераздельно где-то в недоступной взгляду дали, по другую роскошный лес вздымался к небесам, играя всеми красками, ведомыми природе. В прохладном осеннем ветерке плясали пестрые ветви, и дуновение, касавшееся наших лиц, было бодрящим и жизнетворным.
Дети играли. Хамид сидел на одеяле и смотрел вдаль. На щеках у него появился слабый румянец. Я протянула ему чашку свежезаваренного чая, отвернулась и тоже стала смотреть куда-то.
– Что-то не так? – спросил он.
– Все в порядке, – ответила я. – Так, мысли.
– Какие мысли?
– Неважно. Неприятные.
– Расскажи!
– Обещаешь, что не огорчишься?
– Да! Ну же?
Вот счастье: впервые он поинтересовался, что у меня на уме.
– Прежде я часто думала, что тебе лучше было бы погибнуть вместе с ними, – начала я.
Его глаза блеснули.
– Правда? – переспросил он. – Значит, мы думаем одинаково.
– Нет! Это тогда – когда я думала, что ты уже не вернешься, погибнешь в тюрьме мучительной медленной смертью. Если бы тебя убили вместе с другими, это была бы мгновенная смерть – без страданий.
– Я тоже постоянно думаю об этом, – признался он. – Меня терзает мысль, что я не удостоился такой славной смерти.
– Но теперь я счастлива, что этого не произошло. В эти дни я часто вспоминаю Шахрзад и благодарю ее за то, что она сохранила тебя для нас.
Он отвернулся и вновь уставился вдаль.
– Четыре года я пытался понять, почему они так обошлись со мной, – задумчиво выговорил он. – Разве я в чем-то их подвел? Почему мне ничего не сообщили? Разве я не заслужил хотя бы весточки? Под конец они оборвали все связи. А я готовился именно к этому заданию. Быть может, если бы они не утратили доверия ко мне…
Слезы помешали ему договорить.
Я боялась даже шелохнуться, чтобы не захлопнулось это крошечное приоткрывшееся было окошечко. Я сидела тихо и предоставила ему выплакаться. Когда он успокоился, я сказала:
– Они не утратили к тебе доверия. Ты был их другом, и они всегда тебя любили.
– Да, – откликнулся он, – это были единственные мои друзья. Они были для меня дороже всего – я бы пожертвовал ради них всем, даже семьей. Я никогда бы ни в чем им не отказал. А они отвернулись от меня. Отбросили, словно предателя, подонка – и в тот самый момент, когда я более всего был им нужен. Как мне теперь смотреть людям в глаза? Меня спросят: “Почему ты не погиб вместе с ними?” Меня, быть может, считают доносчиком, думают, что это я их выдал. С тех пор как я вернулся домой, все глядят на меня с недоумением, подозрительно.
– Нет-нет, мой дорогой, ты ошибаешься! Ты был им дороже всего – дороже собственной жизни. И хотя ты был им нужен, они подвергли себя еще большей угрозе, лишь бы спасти тебя.
– Глупости! Между нами не было места подобным соображениям. Для всех нас главной целью была наша борьба. Мы готовились к выступлению и к смерти. Такая щепетильность в нашем деле неуместна. От дела отлучали только предателей и тех, на кого не могли положиться. И так поступили со мной.
– Нет, Хамид, все было не так, – уговаривала я. – Мой дорогой, ты неправильно понял. Мне известно то, чего ты не знаешь: Шахрзад сделала это ради нас обоих. Ведь прежде всего она была женщиной и мечтала, как все, о тихой семейной жизни с мужем и детьми. Помнишь, как она ласкала Масуда? Он заполнил пустоту в ее сердце. И она не смогла лишить Масуда отца, сделать его сиротой. Хотя она и верила в борьбу за свободу, хотя высшей целью было счастье всех детей, Масуда она полюбила материнской любовью – и, как всякая мать, для своего ребенка она сделала исключение. Для нее, как для любой матери, важнее было счастье ее ребенка, ее мечты о том, как он будет расти. Понятная, конкретная цель в отличие от абстрактного лозунга счастья для всех. Инстинкт, пристрастие, которому поддается каждый, став родителем. Ни одна женщина не способна испытывать к ребенку, умирающему в Биафре, такое же сочувствие, как к своему родному. За те четыре-пять месяцев, что Шахрзад прожила с нами, она стала матерью. Она не могла допустить, чтобы ее сын лишился отца.
Хамид удивленно поглядел на меня, подумал и возразил:
– Это ты ошибаешься. Шахрзад была сильной, настоящим бойцом. Она верила в наши идеалы. Нельзя сравнивать ее с заурядной женщиной – даже с такой, как ты.
– Мой дорогой, можно быть сильной, быть настоящим борцом – и все-таки оставаться женщиной. Одно другому не помеха.
И мы оба замолчали и сидели тихо, пока Хамид не повторил:
– У Шахрзад были великие цели. Она…
– Да, и она была женщиной. Она говорила со мной о своих чувствах, о той стороне своей натуры, которую ей приходилось скрывать, о страданиях женщины, столь многого в жизни лишенной. Она говорила о том, о чем прежде ни с кем не имела возможности поговорить. Скажу кратко: однажды она призналась, что завидует мне. Ты можешь в такое поверить? Она – и завидует мне! Я приняла это за шутку. Сказала, что это мне следовало бы завидовать – она была настоящей современной женщиной, а я, словно сто лет назад, день-деньской возилась по хозяйству. Мой муж считает меня символом угнетенной женщины, сказала я. И знаешь, что она мне ответила?
Хамид покачал головой.
– Она прочла стихотворение Форуг.
– Какое стихотворение? Ты запомнила?
Я по памяти повторила:
Прочитав стихи, я продолжала:
– Помнишь ночь, когда она покинула наш дом? Она долго прижимала Масуда к груди, целовала его, впитывала его запах, плакала. На пороге она сказала: “Любой ценой нужно сберечь твою семью, чтобы эти дети росли счастливыми, в безопасности. Масуд очень чувствителен, ему нужны оба, и мать, и отец. Он – хрупкий ребенок”. В тот момент я не понимала истинного смысла ее слов. Лишь потом я догадалась, что ее требование – защитить мою семью – не было советом мне. Это она себя уговаривала, с собой боролась.
– Трудно в такое поверить, – возразил Хамид. – Ты как будто совсем о другом человеке рассказываешь, а не о Шахрзад. Разве она не по своей воле вступила на этот путь? Разве она не верила в наше дело? Ее никто не принуждал. Она в любой момент могла уйти, и ее никто бы словом не попрекнул.
– Как ты не понимаешь, Хамид? Это была та же Шахрзад – но другая ее сторона. Та, скрытая, о существовании которой она прежде и сама не подозревала. И ради этой своей женской, материнской природы она успела сделать только одно: спасти тебя от смерти. Она не взяла тебя на дело, чтобы тебя же защитить. И уговорила остальных не связываться с тобой, чтобы защитить их: тебя могли схватить первым. Не знаю, как она их убедила, но ей поверили.
Поразительное сочетание чувств – сомнения, изумления и надежды – проступило на лице Хамида. Он не мог без спора принять все мои слова, но впервые за четыре года ему представилось иное объяснение того, почему он был в последний момент отстранен. Надежда была еще слабой, но в Хамиде произошла великая перемена: молчание прервалось. С того дня мы с ним говорили непрестанно. Мы обсудили свои отношения и обстоятельства своей жизни, проанализировали изменения в себе и поведение, когда мы вынуждены были жить в секретности. Одна за другой рушились преграды и открывались все новые окна и двери – к свободе, счастью, избавлению от тайных разочарований. Вновь проклюнулась и стала расти его уверенность в себе, которую он считал уже все равно что мертвой. Порой в разгар такого разговора он с радостным изумлением взглядывал на меня и восклицал:
– Ты так переменилась! Ты стала зрелой, начитанной. Рассуждаешь, словно философ или психолог. Неужели это все благодаря нескольким годам учебы в университете?
– Нет! – отвечала я, не скрывая своей радости и гордости. – Жизненные трудности закалили меня. Пришлось взрослеть, пришлось думать и выбирать правильный путь. На мне лежала ответственность за детей, и не было права на ошибку. К счастью, мне помогали твои книги, университет и работа.
За две недели Хамид набрался сил, настроение у него заметно улучшилось. Он стал похож на себя прежнего. Теперь, когда он избавился от давившей на его дух чувства тяжести, выздоравливало и тело. Зоркие глаза мальчишек заметили эту перемену, и сыновья тоже начали льнуть к отцу. Влюбленные, взволнованные, они ловили каждое его движение, выполняли малейший приказ, эхом откликались на его смех – и я с восторгом следила за ними. Теперь, когда к нему вернулось здоровье и аппетит к жизни, вновь пробудились обычные потребности и желания, и после стольких темных и пустых лет тем более страстными были наши ночи любви.
Однажды на выходные к нам приехали родители Хамида вместе с Мансуре. Они не могли нарадоваться произошедшей в Хамиде перемене.
– Я же тебе говорила, что это поможет! – напомнила мне Мансуре.
Мать Хамида была в восторге. Она так и вилась вокруг сына, изливала на него всю свою любовь и благодарила меня за его исцеление. Так это было щемяще трогательно, что даже в разгар нашей радости я готова была плакать при виде нее.
В те два выходных дня было холодно и все время лил дождь, а мы сидели у камина и разговаривали. Бахман, муж Мансуре, рассказывал новые анекдоты о шахе и тогдашнем премьер-министре Азхари, и Хамид от души смеялся. Хотя все считали его уже здоровым, я хотела продлить наше пребывание у моря еще на неделю или две, потому что мать Хамида по секрету сказала мне, что Биби уже совсем плоха и что друзья Хамида повсюду его разыскивают. Бахман предложил оставить нам машину – сами они вернутся домой на такси, а мы сможем поездить по городам побережья. Правда, в то время непросто было раздобыть горючее для автомобиля.
Мы провели еще две прекрасные недели у моря. Для мальчиков мы купили мяч, и Хамид каждый день играл с ними в волейбол. Он бегал с ними, занимался спортом, и мальчики, никогда не знавшие такой близости с отцом, благодарили и его, и Бога. Хамид сам сделался для них божеством, настоящим идолом. Масуд все время рисовал семью из четырех человек – на пикнике, за игрой или на прогулке среди цветущих садов, и на каждой его картине сияло солнце, улыбалось этой счастливой семье. Всякая сдержанность, церемонность между детьми и отцом исчезла. Они рассказывали ему о своих друзьях, о школе, об учителях. Сиамак хвастался своей революционной деятельностью, рассказывал, куда водил его дядя Махмуд и что он там слышал. Хамида эти рассказы настораживали, но сыну он ничего не говорил.
Однажды, вдоволь наигравшись с мальчиками, он рухнул возле меня на одеяло и попросил чаю.
– Сколько же сил у мальчишек! – вздохнул он. – Они не знают усталости.
– Как они тебе? – спросила я.
– Замечательные! Никогда не думал, что так их полюблю. С ними словно вернулось мое собственное детство и отрочество.
– Помнишь ли, как ты не хотел иметь детей? Помнишь, как ты поступил, когда я рассказала тебе, что беременна Масудом?
– Нет! Как же я поступил?
Я чуть было не рассмеялась: он забыл, как отверг меня! Но неподходящий это был момент вспоминать старые горести и оживлять горькие обиды.
– Забудем, – сказала я.
– Нет, расскажи! – настаивал Хамид.
– Ты отказался иметь какое-либо к этому отношение.
– Ты прекрасно знаешь, что дело не в детях. Я не был уверен в завтрашнем дне – буду ли я сам жив. Не рассчитывал больше, чем на год. В подобных обстоятельствах нам обоим было неправильно обзаводиться детьми. Признайся честно, ты-то сама разве не думаешь, что страдала бы в эти годы гораздо меньше, не будь у тебя двоих детей и стольких обязанностей?
– Если бы не мальчики, мне и жить было бы незачем, незачем бороться, – ответила я. – Именно они побуждали меня действовать – их существование помогало все перенести.
– Странная ты женщина, – вздохнул он. – Во всяком случае теперь я очень рад, что они у нас есть, и я благодарен тебе. Ситуация изменилась. Их ждет хорошее будущее – и я больше не тревожусь за них.
Поистине благословенны были его слова. Я улыбнулась и переспросила:
– В самом деле? Так тебя это больше не пугает – ты готов иметь еще детей?
Он так и взметнулся:
– О нет! Ради Аллаха, Масум, что ты такое говоришь?
– Не пугайся заранее, – засмеялась я. – На таком сроке еще ничего не угадаешь. Но ведь это вполне возможно. Мои детородные годы еще не закончились, а таблеток здесь нет. Кроме шуток: если бы у нас появился еще один ребенок, тебя это так же напугало бы, как и в тот раз?
Он обдумал мой вопрос и ответил:
– Нет. Разумеется, мне бы не хотелось иметь больше детей, но это для меня уже не так страшно, как прежде.
Обсудив все наши личные дела и сняв бывшие между нами недоразумения, мы затронули политические и социальные вопросы. Хамид еще не разобрался в событиях, которые произошли за эти годы и привели в итоге к его освобождению, не понимал, отчего люди так изменились. Я рассказывала ему о студентах, о своих коллегах, обо всем, что было. Рассказывала о собственном опыте, о том, как люди относились ко мне поначалу и как стали относиться в последнее время. Я говорила о господине Заргаре, который взял меня на работу лишь потому, что мой муж был политзаключенным, о господине Ширзади, бунтовщике от природы, которого политическое и социальное угнетение превратило в озлобленного параноика. И, наконец, я упомянула Махмуда и его клятвы, что он готов и жизнь, и все состояние пожертвовать на благо революции.
– Странная вышла история с Махмудом! – сказал Хамид. – Вот уж не думал, чтобы мы с ним хоть два шага могли пройти в одном направлении.
К тому времени, как мы вернулись в Тегеран, уже прошел седьмой день со смерти Биби и была проведена заупокойная церемония. Родители Хамида не сочли нужным известить нас об ее уходе. Они опасались, как бы большое собрание людей, появление множества родственников и знакомых не оказались утомительны для Хамида.
Бедная Биби, никого-то ее смерть не затронула, ничье сердце не сокрушалось по ней. На самом деле она давно уже не жила, и ее кончина не вызвала даже той мимолетной печали, которую пробуждает в нас смерть чужого человека – смерть древней старухи мало что значила по сравнению с гибелью молодых. Активистов в те дни убивали десятками.
Окна на первом этаже дома были закрыты. Книга жизни Биби, когда-то, наверное, увлекательная, в чем-то прекрасная, подошла к последней странице.
Мы вернулись в Тегеран, а Хамид – как будто и на годы в прошлое. Отовсюду хлынули книги и брошюры, с каждым днем толпа его приверженцев росла. Знавшие его прежде теперь представляли его как героя молодому поколению: политический узник, единственный уцелевший из пожертвовавших собой основателей движения. Все выкрикивали лозунги, восхваляли Хамида, приветствовали в нем своего вождя. И к нему не только возвратилась прежняя уверенность – он с каждым днем преисполнялся гордости за себя. Он стал держаться как настоящий вождь, учил молодежь правилам и методам сопротивления.
Через неделю после того, как мы приехали в Тегеран, он с группой своих верных товарищей наведался в типографию. Они сорвали печати и замки и добрались до того оборудования, которое еще там оставалось. Уцелело немногое, но как раз хватало для того, чтобы размножать листовки, брошюры и газету.
Преданным псом Сиамак держался подле отца, выполняя его поручения. Он гордился тем, что он – сын Хамида, и на любом собрании хотел сидеть рядом с ним. Напротив, Масуд, для которого внимание посторонних было невыносимо, начал отдаляться от них обоих, сидел со мной и целыми днями рисовал уличные демонстрации – всегда мирные, без малейшей угрозы насилия. На его картинах никогда никого не били, не проливалось ни капли крови.
На девятый и десятый день Мухаррама, когда поминается мученичество имама Хоссейна, у нашего дома собралась толпа, и мы все вышли и присоединились к запланированной на этот день демонстрации. Друзья окружили Хамида и разлучили с нами. Его родители рано вернулись домой. Сестры Хамида, Фаати, ее муж, Садег-ага и я старались не потерять друг друга в толпе и выкрикивали лозунги, пока не охрипли. Я с волнением и восторгом наблюдала за тем, как люди дают выход своему разочарованию и ненависти, и все же изнутри меня когтило пугающее предчувствие: впервые Хамид своими глазами увидел прилив общенародного гнева, предвестие революции, и, как я и предполагала, это произвело на него мощнейшее впечатление: он тут же с головой окунулся в эту волну.
Через две-три недели я стала замечать перемены и в самой себе. Я быстрее уставала и по утрам меня слегка подташнивало. Втайне я была счастлива. Я говорила себе: теперь мы – настоящая семья. Этот ребенок родится под другой звездой. И если это будет хорошенькая маленькая девочка, с ней в наш дом придет больше любви и тепла. Хамиду никогда еще не выпадало счастье возиться с младенцем.
И все же я никак не могла собраться с духом и сказать ему. Когда же наконец призналась, он рассмеялся и сказал:
– Так и знал, что ты снова нас в это впутаешь. Но не беда. Это дитя – тоже плод революции. Нам нужны бойцы.
Революция. Каждый день полон событий. Забот хватало всем. Люди толпились и шумели и в нашем доме, и у Махмуда. Постепенно наш дом превратился в штаб политических активистов. Это все еще было небезопасно, собрания были под запретом, но Хамид делал свое дело, приговаривая:
– Они не посмеют вмешаться. Если меня снова арестуют, я превращусь в легенду. На такой риск они не пойдут.
Поздно вечером мы поднимались на крышу и вместе со всеми горожанами, стоявшими на крышах по всему городу, распевали “Аллах велик”. Используя устроенный Хамидом годы тому назад путь отступления, мы по ночам заходили к соседям, разговаривали, обсуждали идеи. Все, и стар и млад, сделались знатоками политики. Шах бежал из страны – революция нарастала.
Махмуд предложил нам собираться также и у него, снабжал нас информацией о различных событиях, свежими новостями. Хамид и Махмуд общались вполне дружески. В политические споры они не вступали, но делились информацией о своей деятельности, выслушивали мнения друг друга, Хамид излагал Махмуду и его друзьям основы вооруженного восстания и повстанческой войны. Порой за такими разговорами они засиживались до рассвета.
По мере того как приближался день, назначенный для возвращения в Иран аятоллы Хомейни, укреплялось и становилось более координированным сотрудничество различных политических партий и фракций. Народ забыл старинные раздоры, восстанавливались давно порушенные отношения. К примеру, нас разыскал дядя по матери, который вот уже двадцать пять лет жил в Германии. Как все иранцы за рубежом, он был взволнован этими событиями и хотел быть в курсе, он постоянно звонил Махмуду. Махмуд начал общаться с мужем нашей кузины Махбубэ, они обменивались сведениями о событиях в Тегеране и Куме. Порой я переставала узнавать Махмуда. Он щедро распоряжался своим богатством, ничего не жалел для революции. “Да неужто это наш Махмуд?” – спрашивала я себя.
Тринадцатилетний Сиамак быстро взрослел и выполнял свой долг наравне с отцом. Его я почти не видела, как правило, не знала, что он поел на обед или на ужин, но я понимала, что теперь-то он счастлив. Масуду поручили писать лозунги на стенах. Он также писал своим каллиграфическим почерком плакаты на огромных листах бумаги, а когда хватало на это времени, еще и украшал их рисунками. Он целыми днями носился по улицам с другими детьми, и, невзирая на опасность, я не могла это им запретить. В конце концов я сама примкнула к их группе – меня оставляли сторожить на углу, пока они писали свои лозунги, а еще просили поправлять ошибки. Таким образом я могла присматривать за младшим сыном и вместе с ним участвовать в революции. Масуд по-детски радовался нелегальной деятельности со мной в качестве сообщницы.
Одно лишь огорчало меня – новая разлука с Парванэ. На этот раз не расстояние отделило нас друг от друга, а разница в политических убеждениях. Хотя Парванэ всячески помогала нам, пока Хамид сидел в тюрьме, заботилась о мальчиках и – среди очень немногих – часто приходила к нам домой, вскоре после освобождения Хамида она порвала с нами отношения. Семья Парванэ поддерживала шаха, революционеры в их глазах были злодеями. В эту пору каждый раз, когда мы встречались, мы спорили и с каждым спором все более отчуждались друг от друга. Зачастую мы обижали друг друга, вовсе того не желая, и разговор грозил перерасти в ссору. В конце концов мы перестали общаться – до такой степени, что я не знала, когда именно Парванэ и ее муж собрали вещи и вновь покинули страну. Как бы пылко я ни поддерживала революцию, мне все же горестно было вновь потерять мою Парванэ.
Волнующие и радостные дни начала революции пронеслись ураганом. Кульминация наступила 11 февраля: пало временное правительство. Революционеры захватили правительственные здания, теле– и радиостанцию. По телевизору звучал государственный гимн, ведущий детской программы зачитал стихотворение Форуг, начинавшееся словами: “Я мечтала, как кто-то придет…” Это было счастье. Мы ходили из дома в дом, распевая гимн, угощая друг друга сладостями и поздравляя всех. Мы были свободны. Нам стало так легко. Словно тяжкое бремя спало с наших плеч.
Школы вскоре открылись, возобновили торговлю магазины, действовали компании, но жизнь все же была далека от нормальной, царил хаос. Я вернулась на свою работу, но и там все дни проходили в спорах. Одни считали, что нам следует всем скопом зарегистрироваться в только что появившейся Партии Исламской Республики и таким образом выразить поддержку революции, другие не видели в этом нужды. В конце концов, говорили они, это же не как при шахе, когда всех принуждали вступать в государственную партию.
Неожиданно я оказалась самым популярным человеком среди коллег. Меня поздравляли так, словно я единолично осуществила революцию, и все хотели познакомиться с Хамидом. Однажды по пути из типографии Хамид заехал за мной на работу, и мои коллеги затащили его к себе и приветствовали как героя. Хамид, при всей своей бурной деятельности, оставался человеком застенчивым; захваченный врасплох, он терялся, так что и на этот раз он произнес всего несколько слов, роздал только что отпечатанную организацией листовку и ответил на вопросы.
Моим сотрудникам и друзьям Хамид показался красивым, добрым, очаровательным человеком. Все меня поздравляли. От гордости голова шла кругом.