Мы жили в непрерывном ликовании, наслаждаясь только что обретенным даром свободы. На улицах разносчики продавали все те книги и брошюры, за чтение которых еще недавно можно было поплатиться жизнью. Стали доступны любые газеты и журналы, свободно обсуждалось все на свете, мы не страшились больше ни САВАК, ни кого другого.
Но прожив столько лет в неволе, мы не научились – и не могли научиться – правильно распоряжаться свободой. Мы не умели вести дебаты, не привыкли выслушивать разные точки зрения, а тем более допускать противоположные мысли и мнения. В итоге медовый месяц революции продлился меньше даже пресловутого месяца и преждевременно оборвался.
Различия во взглядах и личных склонностях, до сих пор затушеванные солидарностью в борьбе против общего врага, теперь обнажились и стали еще более жесткими и непримиримыми. В борьбе мнений каждый занимал свою сторону, сыпались взаимные обвинения – противник оказывался врагом народа и веры. Что ни день возникали новые политические группировки, бросавшие вызов всем остальным. В тот год традиционные новогодние визиты и встречи оборачивались жаркими политическими спорами и даже драками. Произошло и в нашей семье роковое столкновение – в доме Махмуда, когда мы пришли поздравить его и домочадцев с Новым годом. Спор между Хамидом и Махмудом быстро перерос в скандал.
– Единственное, чего хочет народ, ради чего он совершил эту революцию, – ислам! – провозгласил Махмуд. – И к власти должно прийти мусульманское правительство.
– Понятно! – буркнул Хамид. – А не потрудишься ли ты объяснить, что такое “мусульманское правительство”?
– Которое будет осуществлять все заповеди ислама.
– То есть вернуться на тысячу четыреста лет в прошлое? – воскликнул Хамид.
– Законы ислама – законы Аллаха! – парировал Махмуд. – Они не устаревают, они актуальны всегда.
– Тогда будь добр объяснить, как эти законы применимы к экономике? А как насчет гражданских прав и свобод? – разгорячился Хамид. – Или возвратитесь к гаремам, будете ездить верхом на верблюдах и отрубать за провинности руки и ноги?
– И это тоже – закон Бога! – отрезал Махмуд. – Если бы ворам по-прежнему отрубали руки, их бы не развелось столько, да и всевозможных предателей и шарлатанов. Что смыслит в заповедях безбожник вроде тебя? Каждое слово Аллаха – мудро.
Они сцепились и осыпали друг друга оскорблениями. Оба были нетерпимы. Хамид говорил о правах человека, свободе, возвращении отобранного имущества, перераспределении богатств и управлении посредством комитетов – Махмуд называл его безбожником и неверным, чья смерть будет угодна Аллаху. Он даже обвинил Хамида в измене родине и в шпионаже. В ответ Хамид обозвал его догматиком, узколобым традиционалистом. Этерам-Садат, ее дети, а также Али и его жена встали на сторону Махмуда. Я, видя, что Хамид остался в одиночестве, сочла своим долгом поддержать его. Фаати с мужем колебались и никак не могли решить, за кого они. Матушка, в полном отчаянии, не понимая ничего в этих словесах, просила об одном: “Дети, не ссорьтесь!”
Самое страшное: Сиамак попал меж двух огней. Ошеломленный, растерянный, он никак не мог понять, кто же из них прав. В памяти его еще свежи были религиозные проповеди Махмуда, которых он наслушался за несколько месяцев до того, но с тех пор он жил в интеллектуальном и политическом поле своего отца. До того момента Сиамак не отдавал себе отчета в непреодолимом конфликте между этими двумя учениями. Пока его отец и его дядя сотрудничали во имя революции, их столь разные позиции каким-то образом сливались в его представлениях. Но теперь эти двое поссорились – а мой сын растерялся и не знал, кому верить.
Сиамак не мог уже безраздельно положиться ни на того, ни на другого. Он жил в постоянном напряжении, раздражался по малейшему поводу. Однажды, после долгого спора, он вдруг уронил голову мне на грудь и заплакал, как плакал в детстве. Я попыталась утешить его, расспросить, что его так мучает.
– Всё! – всхлипывал он. – Неужели папа в самом деле не верит в Аллаха? И он – враг аятоллы? А дядя Махмуд в самом деле думает, что папу и его друзей следует казнить?
Я не знала, как отвечать ему.
А в целом жизнь пошла, как много лет назад, еще до ареста: Хамид опять забыл свой дом и семью. Он разъезжал по стране, писал статьи и речи, издавал газеты, журналы и листовки. И считал, что Сиамак должен разделять его убеждения. Но Сиамак утратил прежний энтузиазм.
Как я уже сказала, школы, университеты и предприятия открылись, люди вроде бы вернулись к обычным делам, но повсюду продолжались споры – каждый готов был драться за свои убеждения. В университете кто первый займет аудиторию, тот и повесит на двери название свое группировки и давай раздавать листовки. Так вели себя отнюдь не только студенты: профессора тоже делились на фракции и вступали в борьбу друг против друга. Стены и двери были увешаны и исписаны взаимопротиворечащими лозунгами, а также разоблачительными уликами, например снимками профессоров и студентов, получающих награды из рук шаха и его супруги.
Не помню, как мы в тот год учились, как ухитрились сдать экзамены. Все затмевали идеологические войны. Вчерашние друзья готовы были забить друг друга насмерть, а победив или даже убив оппонента, плясали и праздновали победу своей группировки. Хорошо еще, что для меня это был последний семестр.
Хамид посмеивался надо мной:
– Вот так любительница учебы! Мне кажется, тебе сам процесс нравится, заканчивать ты и не собираешься.
– Бессовестный! – отвечала я. – Я бы управилась за три с половиной года, но из-за тебя мне пришлось бросить университет, а когда я вернулась, то могла сдавать лишь по несколько предметов в семестр, чтобы управляться и с работой, и с детьми. И тем не менее я получу самые высокие оценки на выпускных – вот увидишь, мне еще предложат пойти в аспирантуру.
К несчастью, из-за всех этих пертурбаций в университете, из-за увольнения многих преподавателей и частой отмены занятий я опять не смогла сдать все предметы – кое-что пришлось оставить на следующий семестр.
Примерно так же обстояли дела и на работе. Каждый день обнаруживали новых “агентов САВАК”, бросались самыми дикими обвинениями, множились слухи. Чистка антиреволюционных элементов входила в программу каждой политической партии, и каждая фракция обвиняла другие в антиреволюционной деятельности.
А у нас дома? У нас Сиамак приносил из школы газету моджахедов.
В середине сентября 1979 года у меня родилась дочь. На этот раз Хамид был с нами. После родов, когда меня перевезли в отделение для матерей с детьми, он с улыбкой заметил:
– Этот ребенок похож на тебя больше, чем старшие!
– В самом деле? Мне-то она показалась смугловатой.
– Пока что она скорее краснокожая, чем смуглая, но ямочки на щеках – твои. Очень красивая девочка. Мы назовем ее Шахрзад, верно?
– Нет! – сказала я. – Мы ведь решили: она, в отличие от Шахрзад, будет жить долго и счастливо. И мы дадим ей подходящее имя.
– Какое же имя подойдет нашей малышке?
– Ширин.
Понимая, что Ширин – последний ребенок, которого мне суждено родить, я твердо вознамерилась не упустить ни минуты из ее младенчества, которое – это я тоже знала – проходит так быстро. Сиамака новый член семьи особо не интересовал, но Масуд, нисколько не ревновавший к маленькой, взирал на нее как на чудо и приговаривал:
– Такая маленькая, а все при ней. Только посмотрите, какие крошечные пальчики! А ноздри – точно два нолика!
Его умиляли и ушки Ширин, и хохолок на почти лысой макушке. Каждый день, придя из школы, он усаживался поболтать и поиграть с сестренкой. И вроде бы Ширин тоже привязалась к нему. При виде Масуда она смеялась и принималась размахивать руками и ногами, а когда стала чуть старше, кроме меня шла на руки только к Масуду.
Ширин росла здоровенькой, а по характеру оказалась близка и к Масуду, и к Сиамаку: веселая и приветливая, как Масуд, озорная и беспокойная, словно Сиамак. Губы и щеки она в самом деле унаследовала от меня, а от Хамида – кожу цвета спелой пшеницы и большие черные глаза. Я так погрузилась в ее младенчество, что перестала замечать долгие отлучки Хамида, а в его делах и вовсе не хотела принимать участия. Я даже Сиамака забросила. Учился он, как и прежде, отлично, приносил хорошие оценки – но чем еще он был занят, про это я ничего не знала.
Отбыв трехмесячный декретный отпуск, я решила взять год без содержания. Я хотела спокойно и мирно растить дочку, получить тем временем диплом, а если удастся – и подготовиться к экзаменам в аспирантуру.
Помимо ближайших родственников Ширин приобрела горячую поклонницу в лице госпожи Парвин, которая уже не работала и чувствовала себя очень одинокой. Похоже, люди перестали шить на заказ, клиентов у нее почти не осталось. Она сдавала две комнаты в глубине двора и этим жила, то есть могла не беспокоиться по поводу отсутствия заказчиков. Большую часть свободного времени госпожа Парвин проводила у нас, а когда я записалась на зимний семестр в университет, она с радостью согласилась присматривать за Ширин, пока я буду на занятиях.
Университет все еще кипел. У меня на глазах группа студентов вытолкала за ворота, буквально пинком под зад, старого, всеми уважаемого профессора – только потому, что в свое время его книга была отмечена премией шаха. Самое страшное: кое-кто из преподавателей наблюдал эту сцену с улыбкой, одобрительно кивая. Когда я рассказала об этом Хамиду, он покачал головой и сказал:
– В пору революции не стоит зря растрачиваться на сочувствие. Любому перевороту сопутствуют изгнания и люстрации. Одно только плохо: эти люди не умеют правильно проводить чистку рядов, они ведут себя безответственно. Каждая революция приводит к кровопролитию, массы должны отомстить за века угнетения. Но у нас ничего не происходит.
– Как это ничего не происходит? – изумилась я. – Только недавно в газетах публиковали фотографии казненных членов свергнутого правительства.
– Жалкая горсточка! Если бы нынешние власти и этих пощадили, они бы сами попали под подозрение.
– Не говори так, Хамид! Ты меня пугаешь: мне и это кажется чрезмерным.
– Ты слишком чувствительна, – сказал он. – Беда в том, что в нашем народе не привита культура революции.
Беспорядки, политические и общественные конфликты достигли такого накала, что университет закрыли уже официально. Страна была очень далека от мира и стабильности. Ходили даже слухи о неизбежной гражданской войне, об отделении провинций, в первую очередь Курдистана.
Хамид часто уезжал. Однажды он отлучился на месяц, не подавал вестей о себе. Вновь я не находила себе места от тревоги, но на прежнее мое терпение и понимание на этот раз он не мог рассчитывать. Я решила поговорить с ним начистоту, когда он вернется.
Шесть недель спустя он явился – усталый, всклокоченный. С порога отправился в постель и проспал двенадцать часов подряд. На следующий день дети своим шумом все-таки разбудили его. Он помылся, плотно поел и, довольный, отдохнувший, остался сидеть за кухонным столом, перешучиваясь с мальчиками. Я пока что мыла посуду – и вдруг он с удивлением спросил:
– Ты что, вес набрала?
– Вовсе нет. Напротив, за последние месяцы я сильно похудела.
– Так ты прежде набрала вес?
Так бы и бросила в него чем-нибудь тяжелым. Он забыл, что семь месяцев тому назад я родила – вот почему он не спросил о дочке. И тут Ширин заплакала. Обернувшись к Хамиду, я свирепо спросила:
– Припоминаешь? У вас есть еще и третий ребенок, мой господин!
Конечно же, он наотрез отрицал, что забыл о ее существовании. Взяв Ширин на руки, он стал ее нахваливать:
– Как она выросла! Пухленькая, хорошенькая!
Масуд принялся перечислять все таланты и умения сестрицы: как она ему улыбается, хватает за палец, как узнает всех родных и уже пытается ползать и у нее прорезалось два зуба.
– Не так уж долго меня не было, – перебил его Хамид. – Неужели она сильно изменилась за это время?
– Зубы у нее прорезались еще до твоего отъезда, – вмешалась я. – И она уже тогда многое умела, но тебя же никогда нет дома, и ты ничего не замечаешь.
В тот вечер Хамид никуда не уходил. В десять часов кто-то позвонил в дверь. Он подскочил, схватил пиджак и кинулся на крышу. Меня вдруг отбросило в тот страшный год. Так что же, все по-прежнему? Подкатила дурнота.
Не помню, кто в тот раз наведался к нам. Во всяком случае эти люди опасности не представляли, но мы с Хамидом пережили тяжелое потрясение. Я с упреком глядела на него. Ширин уснула. Мальчики, взбудораженные возвращением отца, оттягивали укладывание, но я велела им отправляться в свою комнату. Хамид вытащил из кармана небольшую книгу и направился в спальню.
– Сядь, Хамид! – строго велела я. – Нам нужно поговорить.
– Уф! – нетерпеливо вздохнул он. – Непременно сегодня?
– Да, сегодня. Боюсь, завтра у нас может и не быть.
– О, как мрачно – и как поэтично!
– Говори, что хочешь – смейся надо мной, если хочешь, – но я должна высказаться. Послушай, Хамид, за эти годы я со многим мирилась, многое вынесла и никогда ничего от тебя не требовала. Я уважала твои идеи и идеалы, пусть сама в них не верила. Я терпела одиночество, страх, тревогу, твое отсутствие. Твои желания всегда были на первом месте. Я пережила ночной обыск, когда вся моя жизнь перевернулась, годы унижений и обид перед тюремными воротами. Я одна несла бремя нашей общей жизни – и я вырастила наших детей.
– Так в чем суть? Ты не даешь мне спать, чтобы добиться от меня благодарности? Благодарю за подвиги, госпожа моя!
– Не веди себя словно капризный ребенок! – рявкнула я. – Не нужно мне твоего “спасибо”. Пойми наконец: я не семнадцатилетняя девчонка, поклонявшаяся герою и тем счастливая. Да и ты не тот здоровый и крепкий тридцатилетний мужчина, который мог выдержать все эти испытания. Ты говорил: если режим шаха падет, если победит революция и народ получит то, в чем нуждается, ты вернешься к нормальной жизни, и мы спокойно, счастливо будем растить детей. О них-то подумай. Ты нужен им. Остановись! У меня кончились и силы, и терпение. Главная цель достигнута, ты исполнил свой долг перед партией и страной – предоставь остальное молодым.
Хоть раз в жизни пусть дети будут для тебя главным. Мальчикам нужен отец. Я не могу больше заменять тебя. Помнишь тот месяц на Каспийском море? Какими они были жизнерадостными, счастливыми? Как болтали, как всем с тобой делились? А теперь я не знаю, во что Сиамак ввязался, с кем дружит. Он уже подросток – тяжелый, тревожный возраст. Нужно, чтобы ты больше времени уделял ему, присмотрел за сыном. И пора уже подумать об их будущем. Расходы растут с каждым днем, при нынешней инфляции мне одной на все не заработать. Ты хоть раз задумался, как мы вытягиваем это время, когда я в отпуске без содержания? Можешь мне поверить, давно растаяли и мои скудные сбережения на черный день. Долго еще твоему старику-отцу содержать нас?
– Деньги, что он выдает тебе ежемесячно, – это мое жалованье, – возразил Хамид.
– Какое еще жалованье? К чему себя обманывать? Ты думаешь, типография приносит такой доход, что может позволить себе платить человеку, который никогда не появляется на работе?
– Так в этом все дело? – спросил он. – Денег не хватает? Я скажу им, чтобы увеличили мне жалованье. Тогда ты успокоишься?
– Ты не хочешь меня понять? Из всего, что я сказала, ты расслышал только про деньги?
– Все остальное и вовсе ерунда, – заявил он. – Беда в том, что у тебя отсутствуют идеалы. Твоему узко-материалистическому уму безразлично мое служение народу.
– Не надо лозунгов, – взмолилась я. – Если тебя так волнует народ, если ты заботишься о бедных, давай уедем в какой-нибудь глухой угол страны, устроимся в школу, будем трудиться для людей и чему-нибудь их научим. Можно купить участок земли, стать крестьянами, растить урожай, можно делать все что угодно, что, по-твоему, послужит народу. И пусть это вовсе не принесет нам денег, я не стану жаловаться, лишь бы быть вместе. Я хочу, чтобы у моих детей был отец. Я готова жить в любом месте, которое ты выберешь, – клянусь! Только подальше от этой борьбы на износ, от вечных тревог и страхов! Прошу тебя: раз в жизни выбери в пользу семьи, в пользу твоих детей!
– Закончила? – сердито спросил он. – Ты в самом деле так глупа, так податлива на свои фантазии? Вообразила, что с моей подготовкой – после стольких лет страданий, стольких лет в тюрьме – теперь, когда мы почти у цели, я передоверю все новичкам, забьюсь в глухой угол и буду растить бобы с полудюжиной соседских крестьян? Моя миссия заключается в создании демократического правительства. Что за вздор, будто революция уже восторжествовала? Нам предстоит еще долгий путь. Я должен бороться за освобождение всех народов. Когда же ты наконец поймешь?
– Что такое демократическое правительство? – спросила я. – Правительство, избранное народом, не так ли? Так ведь народ уже сделал свой выбор – только вы, господин хороший, никак не примиритесь с тем фактом, что народ, тот самый, о котором вы рассуждаете, бия себя в грудь, предпочел исламское правительство. С кем же ты теперь собрался воевать?
– Перестань, какие там выборы? Голоса необразованных, опьяненных революцией людей. Они не понимали, в какую ловушку их загоняют.
– Понимали или нет, но они выбрали правительство и пока что не отказали ему ни в своих голосах, ни в доверии. Ты не можешь говорить от имени народа, и ты обязан уважать его выбор, пусть он и расходится с твоими убеждениями.
– То есть сидеть праздно и ждать, пока все рухнет? – спросил он. – Я политик, я знаю, как нужно управлять государством, и теперь, когда основы заложены, мы доведем дело до конца. И пока не добьемся своей цели, я от борьбы не отступлюсь.
– От какой борьбы? Против кого? Шаха больше нет. Станешь бороться против правительства республики? Что ж, давай. Объяви во всеуслышание свою программу, через четыре года выйдешь с ней на выборы. Если твой путь – лучший, люди проголосуют за тебя.
– Это иллюзии. Разве исламисты мне позволят? И к какому народу ты предлагаешь мне апеллировать? К неграмотным, живущим в страхе перед Аллахом и Пророком, отдающим последний грош религиозным фанатикам?
– Грамотный или неграмотный, это наш народ, и он сделал свой выбор, – повторила я. – А ты хочешь навязать стране свои собственные идеалы управления.
– Да! Пусть даже силой, если придется. Когда люди поймут, что это для их же блага, увидят, кто трудится ради их будущего, – они встанут на нашу сторону.
– А как насчет тех, кто не встанет на вашу сторону? Тех, кто думает иначе? – поинтересовалась я. – Сейчас в стране сотни политических группировок и фракций, и каждая верит в свою правоту, и ни одна из них не приемлет твой вариант правительства. Как быть с ними?
– Только подрывные элементы и предатели не думают о благе народа и противятся ему. Их нужно устранить.
– То есть вы их казните?
– Да, если понадобится.
– Так поступал и шах. Что же вы так возмущались тираном? А я-то, глупая, превозносила тебя и питала такие надежды! Я и думать не думала, что после стольких лет борьбы во имя народа, жертв во имя любви, проповеди гражданских свобод ты подашься в палачи! Ты так одурманен своими фантазиями, что воображаешь, будто религиозники будут сидеть сложа руки и дожидаться, пока ты обзаведешься оружием, затеешь новую революцию и всех их истребишь? Пустые мечты! Это они расправятся с тобой! Они-то не повторят той ошибки, которую допустил шах. А учитывая, что ты им готовишь, они вообще-то будут правы.
– Они хотели бы расправиться с нами, потому что они – фашисты! – заявил Хамид. – Именно поэтому нам следует вооружиться и быть сильнее.
– Да ведь ты такой же фашист! – парировала я. – Даже если бы немыслимое удалось и твоя организация захватила власть – ты бы уничтожил не меньше людей, а то и больше.
– Довольно! – заорал он. – Дело революции тебе не по уму.
– Нет, конечно. И никогда не было. Мне важно только одно – уберечь семью.
– Ограниченная и эгоистическая позиция.
Что толку было спорить с Хамидом? Мы описали круг и вернулись в то место, с которого много лет назад начинали. И снова борьба и преследования, вот только я была уже сыта по горло, а он – он сделался еще более бесстрашным и напористым. Еще несколько дней я продолжала тот же спор, но уже про себя. Я продумала свою жизнь и свое будущее и поняла, как глупо возлагать на Хамида хоть малейшие надежды. Рассчитывать я могла только на себя, или мне не удержать нашу жизнь. В итоге я решила отказаться от остававшихся у меня месяцев без содержания, а госпожа Парвин согласилась приходить ежедневно и нянчить Ширин.
Господин Заргар был удивлен моим преждевременным возвращением.
– Не лучше ли вам было растить дочку до года и дождаться, пока все хоть немного успокоится? – спросил он.
– Я вам не нужна? Или что-то произошло, о чем мне следовало бы знать?
– Нет, ничего особенного не произошло, и вы нам нужны. Но… но теперь предпочитают, чтобы женщины носили головной платок – да и чистки вызвали некоторые волнения.
– Мне это безразлично. Большую часть жизни я носила платок, а то и чадру.
Но еще до конца дня мне пришлось понять, на что намекал господи Заргар. Та свободная и открытая атмосфера первых дней революции успела испариться. Мои коллеги, как и все прочие, разбились на группы, и каждая группа враждовала со всеми прочими. Некоторые сотрудники не желали иметь со мной дела. Стоило мне войти, и разговоры обрывались, или вдруг кто-нибудь ни с того ни с сего отпускал презрительное замечание в мой адрес. Другие, напротив, пытались вовлечь меня в секретные разговоры и требовали последних сведений, словно я единолично возглавляла все левые партии, сколько их было. Революционный комитет, членом которого меня когда-то избрали в числе первых, был распущен, вместо него появились другие. Главным оказался комитет по чисткам: в его руках находилась судьба каждого сотрудника.
– Разве агентов САВАК не разоблачили еще в прошлом году? – спросила я господина Заргара. – К чему все эти собрания и перешептывания?
Господин Заргар с горечью рассмеялся и ответил:
– Скоро и вы поймете, что к чему. Люди, которых мы знали годами, вдруг проснулись ревностными мусульманами. Они отрастили бороды, не выпускают из рук четки, постоянно твердят молитвы и сводят старые счеты – кого-то увольняют, что могут, захватывают. Этих оппортунистов от настоящих революционеров уже не отличить, и они гораздо опаснее тех, кто открыто противится революции и состоит в оппозиции. Кстати, не забудьте присоединиться к полуденной молитве, или с вами разделаются.
– Вы же знаете, я женщина верующая, я никогда не переставала молиться, – сказала я. – Но молиться здесь, в этом здании, которое было захвачено незаконно, молиться на глазах у всех, только чтобы доказать свою набожность, – нет, этого я делать не стану. Я никогда не умела молиться в толпе, на глазах у людей.
– Забудьте такие разговоры, – предупредил меня господин Заргар. – Непременно приходите на полуденную молитву. Множество людей ждет этого от вас.
Каждый день на доске объявлений вывешивался список очередных уволенных, “вычищенных”. Каждый день мы со страхом подходили к этой доске узнать свою судьбу – и вздыхали с облегчением, не найдя в списке своего имени. Значит, день прошел благополучно.
В тот день, когда между Ираном и Ираком началась война, мы услышали грохот бомб и выбежали на крышу. Никто не понимал, что происходит. Одни думали, что это выступили противники революции, другие и вовсе испугались переворота. Я, тревожась за детей, побежала домой.
Так началась война, и жизнь стала еще труднее. Затемнения по ночам, дефицит многих продуктов, бензина и другого топлива не хватало, а уже наступали холода. Но всего хуже были ожившие в моем воображении ужасные образы войны.
Окна в детской я затянула черной тканью. По ночам, когда отключали электричество и звучала порой воздушная тревога, мы сидели при свече и со страхом прислушивались к тому, что творилось снаружи. Оставайся Хамид дома, нам было бы намного легче, но, как всегда, когда он более всего нам нужен, он отсутствовал. Я не знала, где он и чем занят, но сил беспокоиться еще и за него недоставало.
Из-за нехватки бензина транспорт практически не работал. Зачастую госпожа Парвин не могла найти ни такси, ни автобуса, чтобы доехать до нас, и шла пешком.
Однажды она опоздала, и я добралась до работы позже обычного. Едва войдя в здание, я почувствовала неладное. Охранник отвернулся – не только не поздоровался, но и не ответил на мое приветствие. Там же сидели работавшие в нашей организации водители – они выглянули и уставились на меня. Пока я шла по коридору, все, кто попадался навстречу, торопливо отводили глаза, притворяясь, будто не заметили меня. Я вошла в кабинет – и застыла. Словно смерч пронесся: все ящики вывернуты прямо на стол, повсюду разбросаны бумаги. У меня задрожали ноги, что-то внутри сжималось от страха, ненависти, унижения.
Голос господина Заргара вернул меня к действительности.
– Прошу прощения, госпожа Садеги, – произнес он. – Зайдите ко мне в кабинет, будьте добры.
Молча, оглушенная ударом, я двинулась за ним – словно робот. Он предложил мне сесть. Я почти упала на стул. Он что-то говорил, но я не разбирала ни слова. Тогда он протянул мне какое-то письмо. Я машинально взяла и спросила, что это.
– Из центрального офиса Комитета по чисткам, – ответил он. – Я так понимаю… Тут сказано, что вы уволены.
Я уставилась на него. Непролитые слезы жгли глаза, тысячи мыслей осаждали мозг.
– Как это? – сдавленным голосом переспросила я.
– Вас обвиняют в симпатиях к коммунистам, в связях с антирелигиозными группировками и в пропаганде их деятельности.
– Но у меня нет никаких политических симпатий, и я ничего не пропагандировала. Я почти год была в отпуске.
– Видимо, из-за вашего мужа…
– Какое ко мне отношение имеет его деятельность? Я тысячу раз говорила, что не разделяю его убеждений. И если даже он в чем-то провинился, несправедливо наказывать за это меня.
– Это верно, – согласился господин Заргар. – Разумеется, вы можете оспорить выдвинутые против вас обвинения. Однако они утверждают, будто располагают доказательствами, и несколько свидетелей подтвердили.
– Какими доказательствами? И что могли подтвердить свидетели? Что я сделала?
– Они говорят, что в феврале 1979 года вы привели своего мужа к нам в офис именно с целью популяризировать его коммунистическую идеологию, что вы организовали дискуссию и раздавали при этом антиреволюционные издания.
– Он заехал сюда, чтобы отвезти меня домой. Только и всего. Коллеги чуть ли не силой затащили его вовнутрь!
– Знаю, знаю. Я все помню. Мое дело – уведомить вас о предъявленных обвинениях. Вы можете официально опротестовать это решение. Но, откровенно говоря, боюсь, что и вы, и ваш муж подвергаетесь опасности. Где он сейчас?
– Не знаю. Он уехал неделю тому назад, и я не получала от него известий.
Усталая, измученная, я вернулась в кабинет за своими вещами. Слезы набухали в глазах, но я не выпускала их на волю. Не позволяла зложелателям увидеть мое отчаяние. Аббас-Али, уборщик нашего этажа, скользнул ко мне в кабинет с подносом. Вел он себя так, будто ступил на вражескую территорию. Печально оглядел меня, мою комнату и шепнул:
– Госпожа Садеги, я очень огорчен. Клянусь жизнями моих детей, я против вас ничего не говорил. Я от вас ничего, кроме доброты и внимания, не видел. Все мы очень расстроены.
Я горько рассмеялась:
– Ну да, оно и видно – и по их поведению, и по тому, что они наклепали на меня. Люди, рядом с которыми я проработала семь лет, сговорились против меня, да так ловко, им даже не пришлось поглядеть мне в глаза.
– Нет, госпожа Садеги, все не так. Просто все очень испуганы. Вы бы ушам своим не поверили, если бы услышали, в чем обвиняют ваших подруг, госпожу Садати и госпожу Канани. Поговаривают, что их тоже уволят.
– Не может быть, чтобы все было так плохо, – сказала я. – Вы, наверное, преувеличиваете. И даже если их все-таки уволят, то никак не из-за дружбы со мной. Это все старые счеты, старые раздоры.
Я взяла сумку, раздувшуюся от уложенных туда вещей, взяла папку с личными бумагами и направилась к двери.
– Госпожа, ради Аллаха, не вините меня! – взмолился Аббас-Али. – Отпустите мне грех!
До полудня я бродила по улицам, пока унижение и гнев не вытеснила тревога: тревога за будущее, тревога за Хамида и за детей, тревога безденежья. Инфляция все росла – как мне управиться без жалованья? Предыдущие два месяца типография не давала дохода, отцу Хамида не из чего было платить “жалованье” сыну.
Голова отчаянно разболелась. Я еле дошла до дома.
– Что это ты рано? – удивилась госпожа Парвин. – А с утра припозднилась. Будешь так себя вести, тебя уволят.
– Уже уволили.
– То есть как? Шутишь, что ли? Покарай меня Аллах! Это все из-за того, что я опоздала сегодня утром?
– Нет, – сказала я. – За опоздание никого не увольняют. Не увольняют за безделье, за то, что мешают другим, за некомпетентность, за воровство или разгильдяйство, за разврат, обман или глупость. Увольняют таких, как я: тех, кто работал как мул, кто знает свое дело, кому не на что больше содержать детей. Я оказалась на примете, и меня уволили: в организации проходят чистки, она очищается.
Несколько дней я проболела. Голова раскалывалась, уснуть я могла только с помощью новалгина, которым поделилась со мной госпожа Парвин. Хамид вернулся из Курдистана, но домой заглянул всего раз или два. Он сказал, что у него много работы и на ночь он будет оставаться в типографии. Я даже не успела сказать ему, что меня выгнали с работы.
Известия о Хамиде и его организации становились все более грозными, страх во мне с каждым днем рос. А потом вновь сбылся тот кошмар, который мне довелось уже однажды пережить.
Посреди ночи силовики ворвались в наш дом. По их репликам я сообразила, что типографию уже захватили и Хамид вместе со всеми, кто там был, арестован.
Те же оскорбления, тот же страх, та же ненависть: меня словно принудили во второй раз смотреть старое, страшное кино. Эти всюду проникающие пальцы, эти глаза, при одном воспоминании о которых меня и поныне передергивает – они лезли в самые интимные уголки моей жизни, а я вновь тряслась в наготе и ледяном холоде. Но ярость Сиамака на этот раз полыхала не только в его глазах – пятнадцатилетний вспыльчивый подросток корчился от гнева, и я боялась, как бы он не дал себе воли – на словах, а то и на деле. Я сжимала его руку и шепотом умоляла сидеть спокойно, ничего не говорить, не делать нам всем еще хуже. И все это время Масуд, без кровинки в лице, наблюдал за этой сценой. Ширин он держал на руках, но не пытался унять ее плач.
Вновь все сначала. На следующее утро спозаранку я позвонила Мансуре и просила ее как можно мягче сообщить о случившемся отцу. Найдутся ли у родителей Хамида силы вновь пройти через все мучения? Час спустя его отец позвонил мне, и мое сердце острой болью отозвалось на скорбь в его голосе:
– Отец! – сказала я. – Придется все начинать сначала, но я не знаю, как и откуда. Знаете ли вы кого-нибудь, кто мог бы выяснить, где он?
– Пока нет, – ответил он. – Я попробую кого-нибудь разыскать.
Дом был разгромлен, мы все замучены и издерганы. Сиамак ревел, как раненый лев, ногами и кулаками лупил в стены, проклинал все на земле и на небе. Масуд заполз за диван и притворился, будто спит – я понимала, что он плачет и прячется от всех глаз. Ширин, обычно веселая и покладистая, почуяла неладное и заливалась криком не смолкая. А я, потрясенная, потерянная, пыталась отогнать от себя самые страшные мысли.
Я и проклинала Хамида – из-за него наша жизнь вновь переломана, – и спрашивала себя, по-прежнему ли в тюрьмах применяются пытки. В каком он сейчас состоянии? Он говорил, что сильнее всего арестованных мучают в первые двое суток. Выдержит ли он? Его стопы только недавно приобрели нормальный, здоровый вид. И в чем, собственно, его обвиняют? Неужели он предстанет перед Революционным судом?
Крик рвался с губ. Мне нужно было остаться одной – я вернулась в спальню и плотно прикрыла за собой дверь, заткнула уши, чтобы не слышать детей, и дала волю слезам. Я видела свое отражение в зеркале – бледная, испуганная, беспомощная, сбитая с толку женщина. Что мне делать? Хотелось бежать прочь. Если бы не дети, я бы ушла в горы, в пустыню, я бы исчезла. Но как быть с детьми? Я – капитан, чье судно тонет, а пассажиры глядят на капитана с надеждой в глазах. Но тонула я, не корабль. Пошлите за мной шлюпку, заберите меня отсюда! Нет у меня больше сил нести тяжкое бремя ответственности.
Звук младенческого плача становился все громче, перерастая в жалобные вопли. Я поднялась и утерла слезы. Заговорил инстинкт. Выбора не было. Я нужна детям. И на корабле, застигнутом ураганом, нет другого капитана, кроме меня.
Я позвонила госпоже Парвин, коротко объяснила, что произошло, и попросила ее оставаться дома – я отнесу к ней Ширин. Трубку я положила, когда в ней еще звенел испуганный вскрик госпожи Парвин. Ширин наконец-то успокоилась – Масуд взял ее на руки. Я знала, что он не позволит сестре надрываться криком и перестанет притворяться, будто он спит, не трогайте его. Сиамак сидел за кухонным столом – лицо раскраснелось, челюсти и кулаки крепко сжаты, на лбу пульсирует вздувшаяся вена.
Я села с ним рядом и сказала:
– Послушай, сын. Тебе надо выплеснуть это из себя – кричи, плачь, но не держи в себе.
– Они пришли сюда и перевернули вверх дном всю нашу жизнь. Они арестовали отца! А мы сидели тут как идиоты и позволяли им делать все, что вздумается! – крикнул он.
– А что бы ты хотел сделать? Что мы могли? В наших ли силах было остановить их?
Он ударил кулаками по столу. Руки его уже были в крови. Я взяла их обеими руками и крепко сжала. Сиамак начал выкрикивать непристойные ругательства. Я выждала, пока он не успокоился.
– Помнишь, Сиамак, – сказала я, – в детстве ты вечно лез в драку, закатывал истерики. Я брала тебя на руки, а ты пинал и бил меня, пока весь гнев не выйдет. Если тебе это поможет успокоиться – иди ко мне.
И я прижала его к себе. Он вырос намного выше и сильнее меня и без труда мог бы освободиться из моих объятий. Он не стал. Он уронил голову мне на плечо и заплакал. Несколько минут спустя он сказал:
– Мама, как ты счастливо устроена – такая спокойная, такая сильная.
Я рассмеялась, подумав: пусть он так считает… Масуд со слезами на глазах следил за нами. Ширин уснула у него на руках. Я поманила младшего к себе, и он, осторожно уложив сестренку, подошел к нам. Я обняла и его тоже, и мы плакали втроем – слезы соединили нас и придали нам сил. Несколько минут спустя я отпустила их и сказала:
– Все, мальчики, времени терять нельзя. Плачем отцу не поможешь. Нам нужен план действий. Вы готовы?
– Конечно! – разом ответили они.
– Тогда ступайте наверх и соберите вещи. Вы поживете несколько дней у матушки, а госпожа Парвин побудет с Ширин.
– А ты? – спросил Масуд.
– Я отправлюсь в дом вашего деда, и мы вместе постараемся выяснить, где ваш отец. Надеюсь, нам удастся о нем разузнать. Нужно побывать в десятках разных мест, сейчас столько развелось правительственных комитетов и военных отделов.
– Я пойду с тобой, – заявил Сиамак.
– Нет, ты должен присматривать за братом и сестрой, – возразила я. – В отсутствие отца главой семьей становишься ты.
– Прежде всего, я не пойду к бабушке, потому что я буду стеснять жену дяди Али: при мне она закрывает лицо, а потом жалуется и ворчит. Во-вторых, о Ширин позаботится госпожа Парвин, а Масуд и так уже большой и не нуждается в моем присмотре.
Он был прав, но я не знала, как обстоят дела, и опасалась, что его юная и пылкая душа не справится с тем, что нам еще предстоит узнать и пережить.
– Послушай, сынок, – сказала я. – Для тебя есть и другие поручения. Нужно найти кого-то, кто мог бы нам помочь. Расскажи обо всем дяде Али – может быть, он знает кого-нибудь в каком-нибудь из комитетов. Я слыхала, его шурин вступил в Корпус стражей исламской революции. Если нужно будет, сходи и поговори с ним. Только будь осторожен и не говори ничего, что могло бы еще более повредить отцу.
– Разумеется, – сказал Сиамак. – Я не ребенок. Я знаю, что сказать.
– Хорошо. А затем иди к тете Фаати и расскажи обо всем Садегу-аге. Может быть, он знает тех, кто мог бы помочь. И если хочешь, оставайся у них. Сейчас главное – выяснить, где твой отец. Потом я скажу тебе, что делать дальше.
– А к дяде Махмуду надо сходить? – спросил Сиамак. – Он ведь тоже может помочь. Говорят, он даже возглавляет какой-то комитет.
– Нет. После той ссоры с твоим отцом вряд ли он станет нам помогать. Оставим его про запас. Я приду повидаться с тобой, как только смогу. И тебе завтра необязательно идти в школу. Надеюсь, к субботе многое прояснится.
Но ничего не прояснилось – все оказалось сложно и запутанно. Мы с отцом Хамида два дня подряд обходили его друзей и знакомых, но все тщетно. Влиятельные некогда люди по большей части уехали из страны, остальные лишились должности или же вовсе ударились в бега.
– Все переменилось, – вздыхал отец Хамида, – мы тут больше никого не знаем.
Выбора не оставалось: придется искать Хамида самим.
Руководители полицейских участков и подразделений отрицали причастность к аресту: они-де не располагают информацией. Нас направляли в различные правительственные комитеты. В комитетах нас спрашивали, в каком преступлении обвиняется Хамид. Мы не знали, что отвечать. Со страхом и трепетом я бормотала: возможно, причина в том, что он – коммунист. Никто не считал себя обязанным дать нам ответ. Или же это по соображениям секретности они не говорили нам, где прячут Хамида.
Два дня спустя, еще более измученная, чем прежде, я пошла к матушке в надежде там найти какую-нибудь помощь. Фаати с детьми была у нее – все ждали и волновались.
– Могла бы хоть позвонить! – попрекнул меня Сиамак.
– Нет, мой хороший, не могла. Ты себе представить не можешь, каково это было. Мы побывали в тысяче разных мест и в дом твоего деда вернулись только вчера поздно ночью. Мне пришлось остаться у него, потому что на сегодняшнее утро на полвосьмого была назначена еще одна встреча. Но ты ведь говорил с бабушкой, верно?
– Да, но я хочу знать, что вам с дедом удалось выяснить.
– Как только будут какие-то новости, ты услышишь их первым. А теперь собирай вещи – мы возвращаемся домой.
Обернувшись к Али, я сказала:
– Али, вы с Махмудом знаете множество людей из разных комитетов. Не могли бы вы разузнать, где именно держат Хамида?
– По правде говоря, сестра, про Махмуда можешь забыть: он даже имени Хамида не желает слышать. А что до меня, я не могу вот так в открытую расспрашивать о нем. Как-никак твой муж – коммунист: не успеешь оглянуться, и меня самого обвинят во всех прегрешениях. Но потихоньку я буду разузнавать.
Я была разочарована и чуть было не ответила ему резкостью, но сдержалась: без него нам не обойтись.
– Садег поговорит с теми людьми, кого он знает, – сказала Фаати. – Не терзай себя так. От тебя ничего не зависит. И к чему возвращаться домой?
– Надо, – сказала я. – Ты себе не представляешь, в каком там все виде. Нужно прибраться. И мальчикам в субботу в школу.
– Тогда оставь у нас Ширин, – предложила Фаати. – Ты начнешь хлопотать, а она будет мешаться. Фирузе ее очень любит и играет с ней, точно с куклой.
Фирузе исполнилось пять лет, она была мила и прекрасна, словно цветок, а Фаати ждала второго ребенка.
– Нет, дорогая, – сказала я ей. – В твоем состоянии тебе трудно заботиться о младенце, да и мне спокойнее, когда дети при мне. Вот если бы госпожа Парвин могла…
Госпожа Парвин, которая эти два дня с любовью нянчила Ширин и явно огорчилась, услышав, что я собираюсь забрать девочку, подскочила и сказала:
– Конечно, я поеду с тобой.
– Разве у вас нет своих дел? – спросила я. – Не хотелось бы навязываться.
– Каких дел? Благодарение Аллаху, у меня нет мужа, нет обязанностей, а по нынешним временам никто не шьет на заказ. Поживу у тебя недельку, пока жизнь не наладится.
– Госпожа Парвин, я вас люблю! Что бы я без вас делала? И как, когда я смогу воздать вам за вашу доброту?
Всю пятницу мы приводили в порядок дом.
– Когда они в тот раз проводили обыск, отец, упокой Аллах его душу, прислал работников нам на помощь, – сказала я госпоже Парвин. – А теперь я одна, всеми брошена. Как же я тоскую по отцу, как без него трудно!
Мой голос прервался, а Масуд – я и не заметила, что он поблизости – подбежал ко мне, схватил за руку и сказал:
– У тебя есть мы! Мы тебе поможем! Не печалься, ради Аллаха!
Я растрепала его красивые волосы, заглянула в ласковые глаза и сказала:
– Знаю, дорогой. Пока у меня есть вы, я справлюсь.
На этот раз налетчики не тронули комнаты Биби и подвал, впрочем, почти пустой. Уборку можно было ограничить вторым этажом, и ко второй половине дня мы навели там какой-никакой порядок – по крайней мере с виду. Я отправила мальчиков в ванну, а потом усадила за домашние задания – у обоих накопились долги – и просила подготовиться к школе. Но Сиамак не находил себе места. Он не хотел делать уроки, все время дергал меня. Я понимала, что у него есть основания нервничать, но долго ли я могла терпеть?
В конце концов я села перед мальчиками и строго им сказала:
– Вы сами видите, сколько всего мне приходится делать, вы знаете, сколько у меня хлопот и как болит голова, вы понимаете, что я должна одновременно думать и заботиться о многих вещах. По-вашему, у меня силы немереные? Если вы не поможете, если вы еще подбавлять будете к моей ноше, я рухну И самая лучшая от вас помощь – делайте уроки, чтобы мне хоть об этом не беспокоиться. Вы хотите мне помочь или как?
Масуд от всего сердца обещал, обещал, хотя и неохотно, Сиамак…
В субботу я снова бегала по комитетам. Отец Хамида постарел сразу на много лет, того гляди сляжет от горя. Мне было его жаль, и я не хотела повсюду таскать его за собой.
И сколько я ни бегала, все попусту. Никто не отвечал на мои вопросы. Другого выхода не оставалось – я поняла, что придется обратиться к Махмуду. Было бы проще поговорить с ним по телефону, но я знала, что его домашние научены отвечать мне, если я вдруг позвоню, что Махмуд подойти не может. Я заставила себя дойти до его улицы и ждала на углу, пока не увидела, как он возвращается и входит в дом. Тогда я позвонила в дверь и вошла. Этерам-Садат приветствовала меня холодно. Голам-Али, завидев меня во дворе, весело окликнул: “Здравствуй, тетя!” – и только потом припомнил, что со мной любезничать не следует, нахмурился и отошел в сторону.
– Полагаю, ты зашла не затем, чтобы справиться о моем здоровье, – сказала Этерам-Садат. – Если ты к Махмуду, так его нет, и я не знаю, придет ли он вообще сегодня домой.
– Сходи и позови его, – ответила я. – Я знаю, что он дома, и мне нужно с ним поговорить. Я видела, как он вошел.
– Как? – переспросила она, изображая удивление. – Когда ж это он зашел? Я и не видела.
– Конечно, ты не замечаешь, что у тебя в доме творится, – усмехнулась я. – Скажи ему, что я отниму у него две минуты, не больше.
Нахмурившись, Этерам-Садат поплотнее обмотала чадру вокруг своей расплывшейся фигуры и ушла в дом, что-то ворча. Я не сердилась на нее: она всего лишь выполняла распоряжения мужа. Через несколько минут она вернулась и сказала:
– Он молится. Сама знаешь, как это долго.
– Ничего, – сказала я. – Подожду. Хоть до утра буду ждать, если придется.
Спустя какое-то время Махмуд наконец появился и с недовольным видом пробурчал приветствие. Я всей душой, каждой клеточкой тела рвалась прочь из этого дома. Задыхаясь, я выговорила:
– Махмуд, ты мой старший брат. Другого защитника у меня нет. Отец поручил меня твоим заботам. Ради любви к твоим детям – не допусти, чтобы мои дети остались сиротами. Помоги!
– Это не мое дело, – огрызнулся он. – Меня это никак не касается.
– Дядя Этерам-Садат пользуется большим влиянием в Революционном суде и в правительственных комитетах. Устрой нам встречу, больше я ничего не прошу. Мне нужно лишь выяснить, где находится Хамид и в каком он состоянии. Отведи меня к дяде Этерам, только и всего.
– Только и всего! Пойти и сказать им: “Этот безбожник – мой родственник! Пожалуйста, освободите его!” Нет уж, сестрица, я свою честь и репутацию не в грязи подобрал, чтобы вот так легко их выбросить.
– Можешь ничего не говорить, – молила я. – Я сама с ним поговорю. Я не стану даже просить, чтобы его освободили или помиловали. Пусть навсегда посадят его в тюрьму. Лишь бы не пытка… не смертная казнь… – И я разрыдалась.
С торжеством в глазах, с усмешкой на губах Махмуд покачал головой и сказал:
– Прекрасно, что ты вспомнила про нас, попав в беду. До сих пор муллы были тебе плохи, традиционалисты плохи, Аллаха не было, Пророка не было. Правильно я говорю?
– Остановись, брат! Когда же это я отрицала Аллаха и его Пророка? С детства и по сей день я не пропустила ни одной молитвы. И муллы по большей части люди просвещенные, широкого ума, в отличие от таких, как ты. Разве ты не похвалялся налево и направо, что твой зять – революционер, политический заключенный, что его пытали в тюрьме? И, как бы то ни было, он – отец моих детей. Я вправе знать, где он и что с ним. Ради любви к твоим детям – помоги!
– Встань, сестра! Встань, и держи себя в руках! – сказал он. – Думаешь, все так просто? Твой муж возглавил мятеж против Аллаха и ислама. Он атеист, а вашему величеству угодно, чтобы его не трогали – пусть затевает переворот, пусть губит страну и веру? Скажи по правде: возьми он власть, оставил бы он хоть одного из нас в живых? Если любишь своих детей, скажешь правду… А! Что ж ты примолкла? Нет, дорогая моя, ты здорово запуталась. Аллах велит пролить кровь этого человека. Я всю жизнь посвятил исламу, а теперь пойду к Хаджи-аге и попрошу его совершить грех ради безбожника, который отвернулся от Аллаха? Нет, я никогда этого не сделаю, и Хаджи-ага не допустит, чтобы враг Аллаха и ислама ушел безнаказанным. Пусть хоть весь мир за него вступится – Хаджи-ага поступит так, как следует. Или, по-твоему, мы все еще живем при шахе, и твоего мужа удастся спасти, потянув нужных людей за ниточки? Нет, дорогая моя, теперь все по правде, по справедливости, теперь это вопрос веры – и Аллах единый властен прощать.
Его слова молотом били меня в голову, глаза горели сухим огнем, внутри закипала ярость. Будь я проклята за то, что обратилась к Махмуду! Как могла я умолять о помощи лицемера, не имевшего никакого касательства к Богу? Сжав зубы, я закуталась в чадру, обернулась лицом к брату и крикнула:
– Скажи! Скажи это вслух: “Я использовал его, когда мне было надо, а теперь он не нужен, и всем, что сделано вместе, я попользуюсь сам!” Глупец! Аллах скорбит, взирая на таких слуг, как ты.
И я с проклятиями выбежала из его дома. Каждая жилка в моем теле трепетала гневом.
Две недели понадобилось нам, чтобы найти Хамида в тюрьме Эвин. Каждый день я надевала чадру и с родителями Хамида или одна шла туда, искала начальство или хоть кого-нибудь, кто мог бы предоставить мне надежные сведения. Сам факт преступления отрицать было невозможно: фотографии Хамида на митингах, его речи, написанные им статьи безусловно доказывали его вину. Я так и не узнала, предстал ли он перед судом, и если его судили, то когда.
Через полтора месяца после ареста, в очередной наш визит в тюрьму, нас с отцом Хамида провели в какое-то помещение.
– Неужели нам наконец дадут свидание? – шепнула я свекру.
Мы оба ждали, взволнованные. Несколько минут спустя вошел охранник с каким-то пакетом. Он положил пакет на стол и сказал:
– Вот его личные вещи.
Я уставилась на него, не понимая, что это значит. Он повысил голос: – Вы – родственники Хамида Солтани? Он был казнен позавчера. Можете забрать вещи.
Меня словно било током, все тело неудержимо содрогалось. Я оглянулась на отца Хамида. Побелев, как мел, хватаясь обеими руками за грудь, он рухнул на стул. Я хотела подойти к нему – ноги не слушались. Голова закружилась, и на какое-то время я перестала видеть и чувствовать.
Очнулась я от воя сирены. Открыла глаза. Отца Хамида увезли в реанимацию, меня – в приемный покой. Нужно было известить семью. Я припомнила номера телефонов Фаати и Мансуре и продиктовала их медсестре.
Отца Хамида оставили в больнице, но меня отпустили домой в тот же вечер. Я не могла смотреть в глаза детям. Я не знала, много ли им уже известно, не знала, что и как им сказать. Да и сил не было ни говорить, ни даже плакать. Меня так накачали успокоительным, что вскоре я провалилась в темный, тяжкий сон.
Три дня понадобилось мне, чтобы выйти из этого состояния – потрясения, бреда, три дня понадобилось отцу Хамида, чтобы проиграть битву и обрести наконец вечный мир и свободу. Узнав о его смерти, я смогла выговорить лишь: “Он счастлив! Теперь ничто не потревожит его покой”.
Как я ему завидовала!
Заупокойную службу провели сразу и по отцу, и по сыну, и могли оплакивать Хамида, не страшась расправы. Печальные лица сыновей, опухшие от слез глаза, черные одежды – сердце надрывалось. А я на этой церемонии все вспоминала свою жизнь с Хамидом, перебирала счастливые минуты – всего-то и был тот месяц на берегу Каспия. Из моих родственников пришли только матушка и Фаати.
Мы оставались в доме свекрови до церемонии седьмого дня. Я никак не могла сообразить, где же Ширин. То и дело спрашивала Фаати, но не слышала ответа и через час спрашивала снова.
Мать Хамида была в ужасном состоянии. Фаати уверяла, что ей тоже долго не жить. Она говорила без умолку, и ее невозможно было слушать без слез. Я удивлялась тому, как много она говорила. В несчастье я замолкаю, погружаюсь в мрачные мысли, сажусь и гляжу в одну точку. А она то обнимала моих сыновей, говоря, что от них пахнет Хамидом, то отталкивала их с криком: “Зачем они мне, раз Хамида нет?” Она звала мужа и стенала: “Будь со мной ага Мортеза, я бы еще могла это вынести”, а потом благодарила Аллаха за то, что он умер и не страдает вместе с ней.
Я понимала, как горюют мои мальчики, и видела, что в такой обстановке они быстро сломаются. Я попросила мужа Фаати, Садега-агу, увести их к себе. Сиамак рад был уйти из дома скорби, но Масуд, прижимаясь ко мне, заспорил:
– Мы уйдем, а ты будешь все время плакать, и тебе станет плохо.
Я пообещала ему беречь себя, сказала, что со мной ничего не случится. Когда дети ушли, с моего сердца словно сняли крышку – слезы, которые я сдерживала при них, наконец-то хлынули, и я уже не дышала, но всхлипывала.
Вернувшись домой, я сказала себе: впредь мне нельзя скорбеть и времени терять тоже нельзя. Неотложные проблемы требовали забыть о трауре. Дети запустили занятия в школе, а экзамены уже надвигались, главное же, нужно было срочно найти работу – у нас не осталось никакого источника дохода. Последние месяцы нам помогал отец Хамида, а теперь и его нет. Нужно было что придумать. Искать себе место.
И еще одна проблема не давала мне покоя. В доме свекрови я слышала разговор тети Хамида и жены его дяди – они были в той же комнате, где я прилегла. Тут-то и выяснилось, что дед Хамида завещал дом, в котором мы жили, всем своим детям. Из уважения к матери и ради отца Хамида, который полностью содержал Биби и заботился о ней, дядья и тети Хамида не требовали своей доли – но теперь, когда не стало ни Биби, ни их брата, они не видели причины отказываться от наследства. Через несколько дней при мне же заговорили зятья Хамида. Муж Монир сказал:
– По закону, если сын умирает раньше отца, его семья теряет право на наследство. Спроси кого хочешь…
Как странно, что среди этой суеты и многолюдства я слышала как раз те разговоры, от которых зависела дальнейшая наша жизнь.
Одно было хорошо: угроза нашему существованию вынудила меня скорее покончить с трауром и приглушила скорбь по Хамиду. Темные одинокие ночи наполнялись не столько печалью, сколько мучительным беспокойством. Я не могла спать, не могла даже посидеть спокойно – я бродила по дому, что-то прикидывая, а порой и рассуждая сама с собой вслух, точно помешанная. Все двери передо мной закрылись. Без работы, без Хамида, без поддержки его отца, без дома, без доли в наследстве, с клеймом на лбу – вдова казненного коммуниста – как могла я спасти детей от бури и доставить их в безопасную гавань?
“Отец, где ты? Видишь ли, как сбылось твое пророчество: твоя дочь одна, всеми покинута. О, если бы ты был со мной!”
Однажды поздно ночью, когда я, словно лунатик, бродила по дому, меня напугал звонок телефона. Кто бы это мог быть в такой час? Я вяла трубку. Далекий голос позвал:
– Масум, это ты? Дорогая моя, неужели правда, что Хамид… что Хамида больше нет?
– Парванэ? Где ты? Как ты узнала? – вскрикнула я, и слезы заструились по щекам.
– Значит, правда? Я услышала сегодня по иранскому радио.
– Да, правда, – подтвердила я. – И Хамида, и его отца.
– Как? Что случилось с отцом?
– Инфаркт, – сказала я. – Он умер от горя.
– О, дорогая моя, ты осталась совсем одна. Братья помогают тебе?
– Что ты! Они ради меня и шагу не ступят. Они и на похороны не пришли, не выразили даже притворного соболезнования.
– По крайней мере у тебя есть работа, ты не нуждаешься.
– Какая работа? Меня вычистили.
– Как это? Что значит “вычистили”?
– Это значит – уволили.
– Почему? И с двумя детьми… что же ты будешь делать?
– С тремя.
– С тремя? Когда ты успела? Как давно мы не разговаривали?
– Долго… два с половиной года. Дочери уже полтора.
– Аллах накажет их! – сказала Парванэ. – Помнишь, как ты их защищала? Говорила, что мы самодовольны и безнравственны, что мы обманывали народ, мы предатели, и настала пора перевернуть страну с головы на ноги, народ вернет себе права и все, что законно должно принадлежать ему… И вот чем это для тебя кончилось. Если тебе нужны деньги, если тебе нужна помощь, пожалуйста, скажи мне! Договорились?
Слезы душили меня.
– Что такое? – всполошилась Парванэ. – Почему ты молчишь? Скажи хоть что-нибудь!
Мне вдруг припомнилась строчка из стихотворения, и я сказала: “Не страшны попреки врага, страшно удостоиться жалости друга”.
Парванэ помолчала с минуту и сказала:
– Прости меня, Масум. Пожалуйста, прости. Клянусь – нечаянно сорвалось. Ты же меня знаешь, я ничего не умею держать в себе. Мне очень тебя жаль, я просто не знаю, что и сказать. Я-то думала, твои мечты осуществились и ты живешь счастливо. Мне такое и в голову не приходило. Я тебя очень люблю, ты же знаешь. Ты мне ближе родной сестры. Если уж мы с тобой не станем помогать друг другу, на кого тогда и надеяться? Поклянись мне жизнями детей, что скажешь мне, если у тебя в чем-то появится нужда.
– Спасибо, скажу, – ответила я. – Даже просто услышать твой голос – и то поддержка. Сейчас мне больше всего недостает уверенности, а твой голос вернул мне ее. Вот что мне нужно: чтобы мы друг друга не потеряли.
Я перебрала различные варианты работы. Снова шить? Эту работу я терпеть не могла, но, кажется, была на нее обречена. Госпожа Парвин обещала помочь, но у нее у самой почти не оставалось заказчиков. Я понимала, что ни одна государственная организация меня не примет, да и в частных компаниях действовали отборочные комитеты, сотрудничавшие с правительством, и их я тоже не имела шансов пройти. Разве что какое-нибудь маленькое предприятие? Но и там ничего не получалось: экономика была в упадке, никому не требовались новые работники. Я взялась бы даже готовить соленья или повидло и сдавать в бакалейный магазин или же брать заказы и печь торты, пирожные, что-то еще делать – но как? Опыта у меня никакого не было.
В эту пору мне позвонил господин Заргар. Не такой спокойный, как обычно, взвинченный. Он только что узнал о гибели Хамида. Выразив мне сочувствие, он спросил, нельзя ли ему кое с кем из коллег зайти и лично принести соболезнование. На следующий день он пришел, и с ним еще пятеро былых моих друзей с работы. При виде них старая боль обострилась, и я заплакала. Женщины плакали вместе со мной. Господи Заргар покраснел, губы его дрожали, он старался не смотреть на нас. Когда мы успокоились, он сказал:
– Знаете, кто мне вчера позвонил и просил передать вам свои соболезнования?
– Нет. Кто же?
– Господин Ширзади – из Америки. От него-то я и узнал, что произошло.
– А он так там и живет? – спросила я. – Я думала, после революции он вернулся.
– Вернулся. Вы себе не представляете, что с ним творилось. В жизни не видел, чтобы человек так радовался. Словно много лет с плеч скинул.
– Так почему же он снова уехал?
– Не знаю. Я спросил его: “Почему вы уезжаете? Ведь ваша мечта сбылась”. А он только и ответил: “Вот что была моя мечта: смерть надежды или надежда на смерть”.
– Надо было удержать его на работе, – вздохнула я.
– Ты разве не знаешь? – вмешалась госпожа Молави. – На господина Заргара тоже завели дело.
– Как дело? – спросила я. – В чем вы могли провиниться?
– В том же, в чем и вы, – пояснил господин Заргар.
– Но уж на вас-то никак нельзя взвалить подобные обвинения!
Господин Мохаммади возразил:
– Почему же? Господин Заргар, по их мнению, воплощение чиновника, процветавшего при старом режиме: заносчивый и коррумпированный взяточник!
Все дружно расхохотались.
– Как мило! – сказал господин Заргар.
Мне тоже стало смешно. Скоро это будет восприниматься как незаслуженный комплимент – быть причисленным к богачам былого времени.
– Они меня немного помучили, потому что мой дядя был успешным адвокатом, а я учился за границей и жена у меня иностранка, – пояснил господин Заргар. – Помните, как ненавидел меня директор нашего бюро? Теперь он хотел воспользоваться представившейся возможностью и выжить меня – но не вышло. – И он добавил, глядя на меня: – Вы-то где сейчас трудитесь?
– Нигде! Деньги кончились, я отчаялась найти работу.
В тот же день вечером господин Заргар перезвонил мне и сказал:
– Я не хотел заговаривать об этом при всех, но если вам действительно нужна работа, я могу устроить вам кое-что – временно.
– Конечно, нужна! Вы себе представить не можете, в каком я положении.
И я коротко описала ему свою безнадежную ситуацию.
– У нас есть несколько статьей и книга – рукописи нужно отредактировать и перепечатать, – сказал он. – Если найдете машинку, сможете заниматься этим на дому. Деньги небольшие, но и не такие уж маленькие.
– Не иначе Аллах приставил вас ко мне ангелом-покровителем! Но как же я буду работать на вас? Если в бюро об этом узнают, у вас будут ужасные неприятности.
– Они ничего не узнают, – ответил он. – Мы составим договор на другое имя, а работу я сам передам вам в руки. Вам нет нужды показываться в бюро.
– Не знаю, что сказать, как вас благодарить!
– Не нужно благодарить. Вы прекрасный работник, и мало кто владеет персидским языком так, как вы. Постарайтесь найти машинку, а я завтра во второй половине дня привезу бумаги.
Я была вне себя от радости. Но где же добыть машинку? Та, которую отец Хамида много лет назад дал мне попрактиковаться, уже никуда не годилась. И как раз в этот момент позвонила Мансуре. Она была самой доброй и отзывчивой из сестер Хамида. Я передала ей предложение господина Заргара.
– Я спрошу Бахмана, – сказала она. – У них, наверное, найдется в компании лишняя машинка для тебя.
Я положила трубку, впервые почувствовав облегчение – даже счастье, – и возблагодарила Бога за этот день.
Так я начала работать на дому. Я печатала, редактировала, а порой и шила. Госпожа Парвин стала моей помощницей, советчицей и партнером. Почти каждый день она приходила к нам либо понянчиться с Ширин, либо чтобы шить вместе со мной. Из любого заработка она скрупулезно отчисляла мою долю, и я понимала, что мне она отдает существенно больше, чем причитается.
Она все еще была красивой, энергичной женщиной. С трудом верилось, что после смерти Ахмада у нее больше никого не было – но глаза ее и поныне увлажнялись, когда она вспоминала о нем. И пусть люди говорят, что хотят, – это была прекрасная, благородная женщина, которая помогала мне гораздо больше, чем кровные родственники. Она была столь добра и великодушна, что жертвовала своим удобством и своей выгодой ради нашего блага.
Фаати тоже пыталась помочь, как могла – только мало что могла при двух маленьких детях и скромном заработке мужа. В ту пору всем приходилось нелегко. Из всех, кого я знала, хорошо зажили только Махмуд и Али – знай себе богатели. Отцовский магазин (который вообще-то принадлежал теперь матери) они заполняли добром, полученным по казенной цене, а потом втридорога перепродавали на базаре.
Матушка состарилась, ей все было в тягость. Я не так часто заглядывала к ней, а когда приходила, избегала встречи с братьями. Я также перестала ходить на семейные собрания и всякие мероприятия, но однажды мать позвонила мне с радостной вестью: после стольких лет жена Али наконец-то забеременела. Чтобы отпраздновать это событие и воздать благодарность Аллаху, она решила устроить обед в честь имама Аббаса и пригласила также и меня.
– Что ж, поздравляю! – сказала я. – Передавай наилучшие пожелания жене Али, но ты же понимаешь, что я на этот обед не приду.
– Не говори так! – сказала она. – Ты непременно должна прийти. Это же в честь имама Аббаса, как можно отказываться. Отказаться – к худу. Мало тебе несчастий в семье?
– Нет, мама, не мало – но я не хочу никого из них видеть.
– Так не смотри на них. Просто приходи на обед и молитву. Аллах тебе поможет.
– По правде говоря, – сказала я, – мне хотелось бы сходить на поминовение или даже в паломничество, поплакать, чтобы душа освободилась. Но я не хочу встречаться с моими недостойными братьями.
– Ради Аллаха, перестань так говорить! – возмутилась она. – Какие бы ни были, это твои братья. И что плохого сделал тебе Али? Я сама видела, как он звонил и одним, и другим, и третьим, старался тебе помочь. – И она пустила в ход главный довод: – Приходи не ради них – ради меня. Ты сама-то помнишь, как давно у меня не бывала? Ты все время наведываешься к госпоже Парвин, а со мной даже не поздороваешься по пути. Ты хоть понимаешь, как недолго осталось твоей матери жить на этом свете?
И она принялась плакать и плакала до тех пор, пока не вытребовала у меня согласие прийти.
На церемонии в честь имама я тоже плакала – без конца – и просила Аллаха ниспослать мне силы нести нелегкое бремя моей жизни. Я молилась за своих детей и их будущее. Подле меня плакали и молились госпожа Парвин и Фаати. Этерам-Садат, блистая золотыми украшениями, восседала во главе собрания и на меня предпочитала не смотреть. Матушка шепотом читала молитвы, отсчитывая бусины на четках. Жена Али, гордая, торжествующая, сидела рядом со своей матерью, стараясь лишний раз не шелохнуться – а ну как выкинет. И все время требовала то такое блюдо, то эдакое, и ей их тут же подносили.
Когда гости разошлись, мы принялись убирать, пока Садег-ага, уводивший детей погулять, не вернулся за мной и Фаати. Мать расцеловала внуков, усадила их во дворе и принесла им супа. Тут и Махмуд явился, и Этерам-Садат выкатилась ему навстречу во двор, точно огромный шар. Однако матушка еще не готова была их отпустить. Она принесла суп и Махмуду и начала перешептываться с ним. Я догадывалась, что речь идет обо мне, но я была так обижена и зла на Махмуда, что не желала примирения, хотя и понимала, что мне может однажды понадобиться его помощь. Главное же, я не хотела, чтобы разговор, а тем более спор с братом произошел на глазах у моих сыновей.
Я позвала Сиамака и Масуда и сказала:
– Сиамак, отнеси сумку с вещами Ширин в машину и жди меня там. Масуд, забирай Ширин.
– Куда ты собралась? – спросила матушка. – Дети только что приехали, они еще и суп не доели.
– Мама, мне пора. У меня много работы.
Я снова окликнула Сиамака, и он подбежал к окну, чтобы принять у меня из рук сумку.
– Мама, ты видела, у дяди Махмуда новая машина! – сказал он. – Мы ее быстренько осмотрим, пока ты собираешься.
И он позвал с собой Голама-Али.
Масуд сказал:
– Мама, приведи Ширин с собой. Я пока тоже посмотрю машину.
Мальчики выбежали втроем на улицу.
Матушка явно спланировала примирение брата и сестры, и Махмуд тоже явился подготовленный.
– Ты учишь меня не поступать дурно, сохранять верность семье, – говорил он матушке. – Но я жертвовал своими правами и я прощал, потому что пророк учил мусульман прощать. Но я не могу принести в жертву веру, то, что причитается Аллаху и Пророку.
Возмутительно – однако, зная Махмуда, я понимала, что и эти слова для него – нечто вроде извинения. Матушка подозвала меня к себе:
– Дочка, на минутку!
Я надела свитер: погода в начале марта была еще прохладной, хотя и приятной. Подхватив на руки Ширин, я нехотя вышла во двор. И именно в этот момент с улицы раздались крики, а младший сын Махмуда, Голам-Хоссейн, вбежал во дворе, вопя:
– Скорее, Сиамак подрался с Голамом-Али!
Следом вбежала дочь Махмуда, вся в слезах, и завизжала еще громче:
– Папа, скорее! Он убьет Голама-Али!
Али, Махмуд и Садег-ага кинулись за ворота. Я посадила Ширин на землю, сдернула висевшую на перилах чадру, накинула ее на голову и выбежала следом. Растолкав собравшуюся у ворот толпу соседских детей, я увидела, как Али, прижав Сиамака к стене, осыпает его ругательствами, а Махмуд со всей силы бьет моего сына по лицу. Я знала, как тяжела рука Махмуда, и каждый удар словно приходился по моей плоти.
Вне себя, обезумев, я крикнула:
– Отпусти его! – и бросилась к ним. Чадра упала на землю, когда я кинулась между Сиамаком и Махмудом и обоими кулаками попыталась ударить Махмуда в лицо – попала всего-навсего в плечи. Я бы его на куски разорвала. Снова он обижает моих детей. У них нет отца, который бы вступился за них, вот Махмуд и Али и позволяют себе обращаться с мальчиками, как вздумается.
Садег-ага оттащил моих братьев, но я продолжала, сжав кулаки, охранять Сиамака, точно бдительный часовой. Только теперь я увидела Голама-Али – он сидел на краю канавы и плакал. Его мать растирала ему спину, шипя проклятия. Бедняга не мог толком вдохнуть. Сиамак швырнул его наземь, и Голам-Али расшиб спину о цементный край канавы. Мне стало очень его жаль, и я, не подумав, спросила:
– Дорогой, ты как?
– Оставьте меня в покое! – яростно завопил Голам-Али. – И вы, и этот бесноватый!
Махмуд чуть ли не воткнулся лицом мне в лицо и со злобной гримасой прорычал:
– Попомни мое слово – этого тоже вздернут. Мальчишки – плоть и кровь неверного бунтовщика, и кончат они, как он. Посмотрим, как ты помашешь кулаками, когда его будут вешать.
Всхлипывая от ярости, я запихала детей в свою колымагу и всю дорогу домой плакала и проклинала – ругала себя за то, что поехала на церемонию, ругала сыновей за то, что лезут в драку, точно боевые петухи, проклинала мать, Махмуда и Али. Я вела автомобиль, почти не глядя на дорогу, только и поспевала отирать слезы тыльной стороной руки. Дома я пустилась сердито расхаживать по комнатам. Дети испуганно следили за мной.
Слегка успокоившись, я обернулась к Сиамаку и спросила:
– И тебе не стыдно? Долго ты еще будешь бросаться на людей, как бешеный пес? В прошлом месяце тебе исполнилось шестнадцать. Начнешь ты наконец вести себя по-человечески? А если бы с ним случилась беда? Если б он голову разбил об этот приступок? Что бы мы тогда делали? Тебя бы повесили или на всю жизнь засадили в тюрьму!
И я разрыдалась.
– Прости, мама, – сказал Сиамак. – Правда, прости. Как перед Аллахом – я не хотел затевать драку. Но ты себе не представляешь, что они говорили. Сперва похвалялись своей машиной и смеялись над нашей, потом сказали, что мы заслужили быть еще более бедными и несчастными, чем сейчас, потому что мы не мусульмане и не верим в Бога. Я ничего не отвечал. Я их даже не слушал. Подтверди, Масуд!.. Но они не унимались, они стали говорить гадости про отца. Изображали, как его вешали. Голам-Хоссейн высунул язык и вывернул голову, и все смеялись. А потом он сказал, что папу даже не похоронили на мусульманском кладбище, а бросили его тело собакам, словно падаль… И я не знаю, что было дальше, я уже не владел собой, я ударил его. Голам-Али попытался меня остановить, я толкнул его, и он шлепнулся и ударился спиной… Мама, неужели ты хочешь, чтобы они говорили, что вздумается, а я стоял как трус и ничего не делал? Если б я его не ударил, гнев задушил бы меня в эту же ночь. Ты себе не представляешь, как они издевались над нашим отцом!
Он заплакал. Я молча глядела на него. Больше всего мне хотелось самой хорошенько стукнуть Голама-Хоссейна. При этой мысли я рассмеялась.
– Между нами говоря, ты ему здорово врезал! – сказала я. – Бедняга даже вдохнуть не мог. Боюсь, у него ребро сломано.
Мальчики увидели, что я все поняла и больше не виню их в случившемся. Сиамак вытер слезы и захихикал:
– А ты-то как бросилась между нами!
– Они тебя били!
– Плевать! Пусть он мне сто пощечин дал – лишь бы еще разок стукнуть Голама-Хоссейна.
Мы все засмеялись. Масуд выскочил на середину комнаты и стал изображать меня.
– Как мама выбежала на улицу, чадра упала! Прямо Зорро! Сама махонькая, а кулаки держит высоко, точно как Мохаммед Али. Дяде Махмуду довольно было подуть на нее, и она бы улетела на соседнюю крышу. Но вот что смешно: как они все перепугались. Челюсти у них так и отвалились!
Масуд настолько потешно описывал эту сцену, что мы от смеха повалились на пол.
Как прекрасно: мы не разучились смеяться вместе.
Приближался Новый год, но мне ничего не хотелось готовить. Радовало уже то, что проклятый год наконец-то заканчивается. В ответном письме Парванэ я писала: “Ты себе не представляешь, что это был за год. Каждый день – очередное несчастье”.
По настоянию госпожи Парвин я пошила детям новую одежду. Но в скромное празднование Нового года на этот раз не входила весенняя уборка, и я не накрывала традиционный стол – семь блюд на букву “С”. Мать Хамида требовала, чтобы мы провели Новый год у нее. Первый Новый год после смерти Хамида и его отца – все должны собраться у нее. Но у меня на это сил не было.
Что Новый год наступил, я поняла лишь тогда, когда услышала радостные крики соседей. У нас же – пустое место Хамида за столом. Семь раз мы встречали Новый год вместе с ним за этим столом. И даже когда его не было рядом, я ощущала его присутствие. Теперь же осталось только одиночество и горе.
Масуд сидел с фотографией отца в руках. Сиамак закрылся в своей комнате и не выходил. Ширин бродила по дому. Я тоже закрылась в спальне и плакала.
Фаати, Садег-ага и их дети явились к нам в новой одежде, подняли шум. Наше печальное празднование смутило Фаати. Она вышла за мной на кухню и сказала:
– Сестра, я тебе удивляюсь! Ради детей надо было хотя бы стол накрыть. Когда ты отказалась идти к свекрови, я думала, это потому, что при виде вас все принялись бы горевать, а ты не хотела расстраивать детей. Но ты сама ведешь себя еще хуже. Ступай, оденься. Надеюсь, новый год будет для тебя счастливым и воздаст тебе за все страдания.
– Сомневаюсь, – вздохнула я.
Разговоры о том, что пора освободить дом и продать его, начались сразу после новогодних праздников. Мать Хамида и Махбубэ возражали против этого и боролись, как могли, но тети и дяди решили, что пора продавать. Рынок недвижимости, упавший после революции из-за слухов о конфискации и перераспределении жилья, понемногу наладился, и цены пошли вверх. Родственники спешили продать дом, опасаясь, как бы цены вновь не рухнули или правительство не надумало его конфисковать. Получив от них официальное уведомление о продаже дома, я ответила письмом: до конца школьного года я с места не сдвинусь, и только тогда начну подыскивать для себя другое жилье. И какое, собственно, жилье? Я выбивалась из сил, пытаясь заработать детям хотя бы на одежду и еду – как мне платить еще за съем жилья?
Волновались за нас и мать, и сестры Хамида. Сначала они предложили нам поселиться у свекрови. Но я знала, что она не любит, когда дети с шумом носятся по дому, а я не хотела все время шикать на детей и чтобы они не чувствовали себя дома. Наконец дядя Хамида предложил отремонтировать для нас полуразвалившийся гараж в дальнем конце того же двора – таким образом мы могли бы жить отдельно от матери Хамида, и все же ее дочери были бы спокойны, что за ней кто-то присматривает.
Учитывая, что мои дети не имели доли в наследстве после отца Хамида, я была очень благодарна за такую помощь.
К концу школьного года ремонт в нашем новом доме был практически завершен. Однако я не могла спокойно заняться планами переезда – меня тревожило странное поведение Сиамака. Вновь ожили прежние мои страхи. Домой из школы он возвращался гораздо позже обычного, постоянно рассуждал о политике и, похоже, склонялся к какой-то определенной идеологии. Я не могла с этим смириться. Чтобы уберечь детей от беды, я всячески старалась не впускать политику в нашу жизнь. Быть может, именно поэтому Сиамак все более проявлял интерес к этим вопросам.
Нескольких его новых друзей я видела еще на похоронах Хамида – пришли его поддержать. С виду хорошие, здоровые мальчики, но мне не понравилось, как они все время перешептываются. Словно у них какие-то секреты. Потом они зачастили к нам в дом. Я хотела, чтобы у Сиамака были друзья, чтобы он не прятался в свою раковину, но тут меня что-то смущало. Голос свекрови, вечно твердившей: “Хамида сгубили его друзья”, так и звенел в голове. Вскоре выяснилось, что Сиамак примкнул к моджахедам. На каждом собрании он поднимался со сжатыми кулаками и отстаивал их позиции. Он приносил домой их газеты и листовки, доводя меня до сумасшествия. Наши споры о политике всегда заканчивались ссорой и не только не способствовали взаимопониманию – напротив, Сиамак все более отдалялся от меня.
Однажды я села рядом с ним и, с трудом стараясь сохранять спокойный тон, рассказала ему об отце и о том, как политика разрушила нашу жизнь. Я вспомнила те страдания, через которые прошли Хамид и его друзья, вспомнила их мучения – а в итоге все понапрасну! И я просила Сиамака дать мне слово, что он не ступит на тот же путь.
Голосом уже юноши, взрослого, Сиамак ответил мне:
– О чем ты говоришь, мама! Это невозможно. Все сейчас заняты политикой – нет парня в классе, который не принадлежал бы к той или иной группе. Большинство – моджахеды, и это хорошие ребята, настоящие. Они верят в Аллаха, молятся и борются за свободу.
– Одним словом, – подытожила я, – помесь твоего отца и твоего дяди – и они повторяют ошибки и того, и другого.
– Ничего подобного! Они совсем другие. Я их люблю. Они мои друзья, они меня во всем поддерживают. Как ты не понимаешь: не будь их, я бы остался совсем один.
– А почему тебе все время приходится от кого-то зависеть? – фыркнула я.
Он ощетинился, поглядел на меня с гневом. Понятно, я допустила ошибку. Тогда я понизила голос, предоставила слезам свободно течь по лицу и сказала:
– Извини. Я не хотела. Я просто не могу вынести, чтобы в нашем доме опять началась политика.
И я молила его выйти из этой группы.
В результате Сиамак обещал мне не вступать официально в какую-либо группировку, но сказал, что все равно будет поддерживать моджахедов – останется “сочувствующим”, как он выразился.
Я попросила Садага-агу, который был с Сиамаком в дружеских отношениях, поговорить с ним и присматривать за мальчиком. Положение становилось все хуже. Выяснилось, что Сиамак продает на улице моджахедскую газету. О школьных оценках он вовсе перестал думать, едва сдал экзамены. Еще прежде, чем объявили окончательный результат, я знала, что несколько предметов он завалил.
Однажды Садег-ага позвонил мне и предупредил, что моджахеды готовят на следующий день крупную демонстрацию. С самого утра я зорким соколом следила за Сиамаком. Он надел джинсы и кеды и хотел выйти – дескать, надо что-то купить в магазине. Вместо него я послала за покупками Масуда. Время шло, Сиамак все больше нервничал. Он вышел во двор, какое-то время возился с посадками, потом взял шланг и стал поливать клумбы, все время уголком глаза косясь на окна. Я притворилась, будто прибираю в подвале, а сама из-под навеса караулила сына. Он осторожно положил шланг и на цыпочках двинулся к двери. Я взлетела по ступенькам подвала и добежала до двери раньше него. Раскинув руки, я вцепилась в косяки.
– Довольно! – крикнул он. – Мне нужно выйти. Не смей обращаться со мной, как с ребенком! Надоело.
– Сегодня ты выйдешь из дома только через мой труп, – крикнула я в ответ.
Сиамак шагнул ко мне. Масуд беззаветно кинулся мне на помощь, вклинился между нами, и тот гнев, который Сиамак не мог выплеснуть на меня, обрушился на его брата. Он принялся колотить его руками и ногами, шипя сквозь стиснутые зубы:
– Проваливай, заморыш! Кем ты себя вообразил? Не вмешивайся, дохлятина!
Масуд пытался его урезонить, но Сиамак заорал:
– Заткнись! Не твое дело! – И так сильно ударил Масуда в лицо, что тот упал.
Я заплакала, приговаривая:
– Старший сын должен быть опорой семьи. Я-то думала, он займет опустевшее место отца, а теперь он готов променять меня на чужих людей, хоть я на коленях прошу его не выходить из дома – сегодня, только сегодня.
– Почему не выходить? – рявкнул он.
– Потому что я тебя люблю, потому что не хочу потерять тебя, как твоего отца.
– Что ж ты не остановила моего отца-коммуниста?
– С ним я справиться не могла. Я делала все, но он был сильнее меня. Но ты мое дитя – если я не смогу тебя остановить, лучше бы мне умереть.
Сиамак ткнул пальцем в Масуда и крикнул:
– Выпусти меня, не то я его убью!
– Нет, меня убей. Я все равно умру, если с тобой что-нибудь случится – так убей меня сам.
Он заплакал от ярости. Еще с минуту глядел на меня – потом развернулся и ушел в дом. Скинув кеды, он уселся, скрестив ноги, на деревянную кровать на террасе перед комнатами Биби.
Через четверть часа я попросила Ширин:
– Сходи, поцелуй брата: он расстроен.
Ширин подбежала к нему, с трудом залезла на кровать, приласкалась – но Сиамак оттолкнул ее руку и пробурчал:
– Оставь меня в покое!
Я подошла, спустила Ширин на пол и сказала:
– Сынок, я понимаю, как интересно принадлежать к политической партии и совершать подвиги. Мечтать о спасении народа и всего человечества – блаженство! Но знаешь ли ты, что стоит за этими разговорами и куда они ведут? Что именно ты хочешь изменить? Ради чего готов рисковать своей жизнью? Готов ли пожертвовать собой затем, чтобы одна группа людей поубивала другую и заполучила богатство и власть? Этого ты хочешь?
– Нет! – сказал он. – Ты не понимаешь. Ты ничего не знаешь об этой организации. Они хотят справедливости для всех.
– Сердце мое, все так говорят. Ты слышал, чтобы хоть один властолюбец признался, что вовсе не стремится к всеобщей справедливости? Но справедливость для них состоит в том, чтобы их группа пришла к власти, а если кто-то встанет у них на пути, они его быстренько спровадят в ад.
– Мама, ты хоть одну их книгу читала? – спросил Сиамак. – Слышала хоть одну речь?
– Нет, дорогой. Довольно и того, что ты читаешь их книги и слушаешь их речи. Ты считаешь, правда за ними?
– Да, разумеется! И ты бы так думала, если бы вслушалась!
– А как насчет других партий и групп? Их книги ты тоже читал? Их речи слушал?
– Нет, зачем мне это? Я и так знаю, о чем они говорят.
– Но погоди, так ведь неправильно, – возразила я. – Рано еще утверждать, будто ты нашел верный путь и готов пожертвовать ради этой правды своей жизнью. Вдруг другие предлагают что-то получше? Много ли мнений и идеологий ты изучил – без предубеждения, – прежде чем принял это решение? Прочел ли хоть одну из отцовских книг?
– Нет, его путь был неверным. Они все были атеисты, а то и прямо безбожники.
– Тем не менее он всегда считал, что знает верный путь к спасению человечества и установлению всеобщей справедливости. И он сделал этот выбор после многих лет учения и раздумий. А ты – хотя у тебя нет пока и сотой доли его знаний – говоришь, что он зря сгубил свою жизнь, что погиб, избрав дурной путь. Может быть, ты и прав – я и сама так считаю. Но задумайся: если при всем его опыте твой отец так горько ошибся, не ошибешься ли и ты? Ты даже по имени не знаком с различными школами политической мысли и философии. Подумай, сын мой. Жизнь – самое драгоценное, что у тебя есть. Нельзя опрометчиво рисковать ею, ибо если допустишь ошибку, обратно уже не вернешься.
– Ты ничего не знаешь об этой организации и сомневаешься в этих людях безо всякой на то причины, – упорствовал Сиамак. – Ты заведомо решила, что они обманщики.
– Ты прав, о них я мало что знаю – но одно мне известно: люди, использующие в собственных целях чувства неопытных и невинных юнцов, бесчестны. Я тебя не на помойке нашла, чтобы вот так просто отдать какому-нибудь рвущемуся к власти негодяю.
Я поныне горда решительностью и отвагой, которые проявила в тот день. Ко второй половине дня просочились слухи об арестах и убийствах, началось всеобщее смятение. Каждый день Сиамак узнавал об очередном аресте товарищей. Их руководство ушло в подполье или бежало, а молодежь расстреливали десятками.
Каждое утро по телевизору сообщали имена казненных, и мы с Сиамаком в ужасе слушали этот нескончаемый перечень. Услышав знакомое имя, Сиамак ревел, точно пленный тигр, а я и представить себе не могла, что же чувствуют родители этих мальчиков и девочек, когда имя их убитого ребенка произносят с экрана. И я в своем эгоизме благодарила Аллаха за то, что мне удалось в роковой день удержать сына дома.
Люди реагировали по-разному. Одни онемели от ужаса, кому-то было все равно, кто-то нервничал, а кто-то был доволен. Трудно было поверить, чтобы в обществе, недавно с виду едином, теперь проявлялись столь несхожие чувства.
Однажды я столкнулась с бывшим коллегой, который сильно увлекался политикой. Он поглядел на меня и спросил:
– В чем дело, госпожа Садеги? Выглядите так, словно у вас все корабли потонули.
– А вас не тревожит ситуация – и известия, которые мы получаем каждый день? – удивилась я.
– Нет! По-моему, все идет именно так, как надо.
В начале лета мы переехали в отведенное нам помещение при доме свекрови. Нелегко было покидать дом, где я прожила семнадцать лет. Каждый кирпич в нем хранил воспоминания и подсказывал их мне. Со временем ведь трудно бывает расстаться даже с печальными воспоминаниями. Мы все еще называли гостиную “комнатой Шахрзад”, а первый этаж – “домом Биби”. Запах Хамида все еще чуялся в каждом углу, я все еще находила там и сям его вещи. Лучшие годы моей жизни прошли в этом доме.
Пришлось отчитать себя: выбора не оставалось. И я начала паковать вещи. Кое-что продала, кое-что выбросила, остальное раздарила. Фаати советовала мне:
– Сохрани мебель. Вдруг ты однажды переедешь в больший дом. Зачем же отдавать диваны? Ты и купила-то их в первый год революции, помнишь?
– О, сколько тогда было надежд! Мне казалось – начинается сказочная жизнь! Но к чему мне теперь эти диваны? Большого дома у меня теперь не будет – во всяком случае не скоро, – а комнатки у свекрови очень малы. Да я и не собираюсь устраивать вечеринки. Возьму с собой только необходимое.
Новое наше жилье состояло из двух смежных комнат, а гараж переделали в гостиную и кухню. Ванная и туалет были пристроены к дому, но попасть в них можно было только снаружи. Я поселила в одной комнате мальчиков, а себе с Ширин взяла другую. Мы втиснули в спальни парты мальчиков, мой стол, печатную и швейную машинку, а на кухне поместились два небольших дивана, журнальный столик и телевизор. Из всех трех помещений можно было выйти в сад – большой, с круглым бассейном посередине. Дом свекрови располагался на дальнем конце сада.
Когда из старого дома вывезли всю мебель, я прошлась по комнатам, провела рукой по стенам, которые стали свидетелями моей жизни, и попрощалась. Я поднялась на крышу и повторила “путь отступления” вплоть до соседского дома. Я полила старые деревья во дворе и сквозь пыльные окна заглянула в комнаты Биби. Не так давно этот дом был полон жизни. Я осушила глаза и с тяжелым сердцем закрыла за собой дверь, распрощавшись с этим отрезком жизни, с молодостью и счастьем. Я ушла.