События моей жизни разворачивались в таком темпе, что в промежутке между двумя ударами я всегда успевала перевести дух, собраться с силами – но чем дольше длилась эта пауза, тем тяжелее воспринималась новая беда. Уловив этот ритм, я уже и в лучшие периоды своей жизни не могла избавиться от подспудной тревоги.
Казалось бы, Сиамак благополучно устроился на Западе, и от самых страшных опасений я была избавлена. Хоть я и тосковала по нему и порой желание увидеться становилось нестерпимым, я ни разу не пожалела о том, что отправила его в Германию, ни разу не пожелала, чтобы он вернулся. Я беседовала с его фотокарточкой и писала ему длинные письма обо всем, что происходило в нашей жизни. А Масуд рос таким добрым и кротким, что не только не доставлял мне никаких проблем – он и мои готов был решать. Через трудные, тягостные годы отрочества он прошел терпеливо, с достоинством. Он считал себя мужчиной в доме, ответственным за меня и Ширин, и брал на себя большую часть повседневных дел. Я старалась не злоупотреблять его добротой и самоотверженностью, не требовать от юноши большего, чем ему по силам.
Поздно вечером он становился у меня за спиной, массировал мне шею и говорил:
– Боюсь, как бы ты не заболела от такой работы. Ложись, отдохни.
А я отвечала:
– Не беспокойся, мой дорогой. Никто еще не заболел от работы. Усталость рассеется с ночным сном, двух выходных дней в неделю вполне достаточно. А вот от праздности, бесплодных мыслей и тревог и впрямь недолго расхвораться. Работа – основа жизни.
Он стал мне больше, чем сыном – моим помощником, другом и советчиком. Мы с ним обсуждали все, вместе принимали решения. Он был прав, никого нам больше не требовалось. Я тревожилась только, как бы во взрослой жизни люди не стали злоупотреблять его добротой и уступчивостью: сестра из него веревки вила, добиваясь всего, что вздумается, поцелуем или слезой. По отношению к Ширин Масуд вел себя точно заботливый отец. Он записал ее в школу, ходил на родительские собрания, каждый день провожал ее в класс и покупал ей все необходимое. Во время воздушных налетов он хватал Ширин и прятал ее под лестницей. Я наслаждалась их близостью, но в отличие от многих матерей вовсе не радовалась тому, как быстро они росли. Меня это пугало – и пугало тем более, что война все длилась.
Каждый год я уговаривала себя, что война закончится именно в этом году, прежде чем Масуда призовут, но нет, она не кончалась. Вести о мученичестве детей – из соседских, из дружеских семей – нагоняли еще больший мрак, а когда погиб и Голам-Али, сын Махмуда, я впала в панику. Никогда не забуду, как виделась с ним в последний раз. Он вдруг появился у нас на пороге – после многих лет, когда я его не видела. Не знаю, в военной ли форме дело или в том странном блеске в глазах, из-за которого он казался намного старше своих лет, но это был не тот Голам-Али, какого я знала мальчиком.
Я приветствовала его, но не могла скрыть своего удивления:
– Что-то случилось?
– Что-то непременно должно случиться, иначе я не могу к вам наведаться? – с упреком переспросил он.
– Нет, дорогой, я всегда тебе рада. Просто это неожиданно – ты никогда раньше к нам не заглядывал. Прошу тебя, проходи.
Ему все-таки было не по себе. Я налила ему чай и стала расспрашивать о семье, но не упоминала о том, как и почему он добровольно пошел в армию и уже побывал на фронте. Мне было страшно и говорить, и даже думать об этом. Война – кровь, боль и смерть. Когда же я перестала болтать, он сказал:
– Тетя, я пришел попросить у вас прощения.
– За что? Что ты сделал – или собираешься сделать?
– Вы знаете, я был на фронте, – сказал он. – Сейчас я в отпуске и скоро поеду обратно. Идет война и, если будет на то воля Аллаха, я смогу стать мучеником. Если мне выпадет такое счастье, я должен заранее попросить у вас прощения за то, как мои родители и я сам обходились с вами и вашими сыновьями.
– Не дай Господи! Не говори так! Ты только начинаешь жить – Аллах не допустит, чтобы с тобой случилась беда.
– Но это вовсе не беда, это благословение. Я только об этом и мечтаю.
– Не говори так! – возмутилась я. – Подумай о своей несчастной матери. Если бы она слышала, как ты рассуждаешь – что бы с ней сталось? Не представляю, как она тебе позволила пойти на войну. Разве ты не знаешь, что важнее всего согласие и одобрение родителей?
– Знаю. Но я получил ее согласие и одобрение. Сперва она все плакала и рыдала. Тогда я отвел ее в приют, где живут инвалиды войны, и сказал: “Посмотри, как враг губит жизни. Мой долг – защищать ислам, свою родину и свой народ. Неужели ты помешаешь мне исполнить мой религиозный долг?” Моя мать – женщина веры. Думаю, ее убеждения на самом деле гораздо сильнее, чем у отца. Она ответила: “Кто я, чтобы спорить с Аллахом? Да будет его воля моей”.
– Прекрасно, дорогой, но сначала закончи школу. Если Аллаху будет угодно, к тому времени война завершится, и ты сможешь построить свою жизнь.
Он презрительно фыркнул:
– Жизнь, как у моего отца? Вы о такой жизни?
– Ну, вроде того. Чем это плохо?
– Уж вы-то знаете, чем это плохо – даже если больше никто не догадывается. Нет, не такого хочу я для себя! Фронт – совсем другое дело. Только там я чувствую близость к Богу. Вы понятия не имеете, каково это. Каждый готов жертвовать жизнью, единая цель у всех. Никаких разговоров о деньгах и положении в обществе, никто не хвастается, никто не гонится за прибылью. Вы себе представить не можете, как парни наперебой стараются попасть на фронт. Там – истинная вера, без лицемерия, без обмана. Там я встретил настоящих мусульман, которые ни во что не ценят богатства и все земное. Там, с ними, я обретаю мир. Я ближе к Аллаху.
Я уставилась в пол и вслушивалась в слова глубочайшей веры, исходившие из уст этого юноши – он нашел свою истину. Голам-Али вдруг погрустнел:
– Когда я начал по вечерам работать в магазине отца, я увидел, какие нехорошие вещи он делает. Я стал задавать вопросы. Вы ведь не видели наш новый дом?
– Нет, не видела. Только слышала, что он очень большой и красивый.
– Да, большой, – подтвердил он. – Просто огромный. В нем можно заблудиться. Но, тетя, это же экспроприированная собственность, по сути – ворованная. Как же отец, с его вечными разговорами о вере и преданности Богу, может там жить? Я все твержу ему: “Отец, религия воспрещает жить в этом доме: законный владелец не дал на это согласия”. А отец говорит: “К черту владельца, он был мошенник и вор, а после революции удрал. Нам просить разрешения у господина Вора?” Многое в его словах и делах смущает меня. Хочется бежать от этого. Я не хочу быть похожим на него – я хочу быть настоящим мусульманином.
Я пригласила его поужинать с нами. Когда он читал вечерние молитвы, меня пробрала дрожь от такой чистоты веры. Прощаясь, он шепнул мне: “Молитесь, чтобы я стал мучеником”. Вскоре его заветное желание сбылось, и я еще долго оплакивала Голама-Али. Но я так и не смогла заставить себя пойти в дом к Махмуду и принести свои соболезнования. Матушка сердилась на меня, говорила, что у меня каменное сердце, что я храню обиду так же упрямо, как верблюд. Но я просто не могла переступить порог этого дома.
Через несколько месяцев я повстречала Этерам-Садат в доме матушки. Она казалась старой, сломленной, кожа на лице и шее обвисла. При виде нее я расплакалась. Я обняла ее, но не знала, что сказать матери, лишившейся сына, пробормотала традиционные слова утешения. Она слегка, без гнева, оттолкнула меня и сказала:
– Не нужно соболезнований. Ты должна меня поздравить: мой сын стал мучеником.
Я была ошеломлена. Смотрела на Этерам-Садат, не веря своим ушам, и только утирала слезы тыльной стороной руки. Поздравить мать с гибелью сына?
После ее ухода я спросила матушку:
– Неужели она не скорбит о смерти сына?
– Не говори так, – ответила матушка. – Ты себе и представить не можешь, как она страдает. Но она утешается мыслью о мученичестве. Ее вера так сильна, что помогает ей вынести боль утраты.
– Наверное, с Этерам так все и обстоит. Но я уверена, Махмуд сумел обернуть мученическую гибель сына к своей выгоде…
– Накажи меня Аллах! Что ты несешь, девчонка! – возмутилась мать. – Они потеряли сына, а ты шуточки шутишь у них за спиной.
– Я Махмуда знаю, – сказала я. – Хочешь сказать, он не нажился на смерти сына? Не может быть! Откуда же у него столько денег, по-твоему?
– Он купец. Что ты ему завидуешь? У каждого свой удел в жизни.
– Полно, ты сама прекрасно понимаешь, что честных и чистых денег в таких количествах не бывает. Разве дядя Аббас не купец? И он начал свое дело на тридцать лет раньше Махмуда. Почему же у него до сих пор только одна лавка, а Али, который занялся этим делом не так уж давно, гребет деньги лопатой? Я слышала, он покупает дом ценой в несколько миллионов туманов.
– Теперь ты и за Али принялась? Хвала Аллаху, бывают такие люди, как мои сыновья – умные, набожные, – и Бог помогает им. А есть несчастливцы вроде тебя. Так угодно Аллаху, а тебе бы не следовало ревновать.
Потом я долго не заглядывала к матушке. К госпоже Парвин я по-прежнему наведывалась часто, но к матушке ни разу не постучалась. Возможно, она была права и все дело в зависти. Но я не могла смириться с тем, что в пору всеобщих страданий – от войны, от недостатка продуктов – мои братья изо дня в день накапливали все большие богатства. Нет! Это не по-человечески, это безнравственно. Это грех.
Я в ту пору жила довольно бедно, тяжело работала, тревожилась о будущем.
Через год после бегства Сиамака скончалась мать Хамида – рак быстро распространился по всему организму. Она явно хотела поскорее умереть, и мне казалось, она сама подстегивает ход болезни. Несмотря на свое тяжелое состояние, она не забыла нас в завещании, а дочерей заставила поклясться, что они не лишат нас дома. Я знала, что это дело рук Мансуре, и впоследствии она сделала все, чтобы соблюсти волю матери, хотя ей и пришлось противостоять ради этого сестрам.
Муж Мансуре – инженер-строитель – тут же снес старый дом и построил на его месте четырехэтажное жилое здание. Он постарался не затронуть нашу часть сада, и мы не были вынуждены переехать, но два года мы жили рядом с грязью, пылью и шумом стройки, пока не поднялся новый дом: на каждом этаже по две квартиры площадью сто метров, а на верхнем этаже – единственная огромная квартира, где и поселилась семья Мансуре. Нам они предоставили одну из квартир на первом этаже, а вторую муж Мансуре оборудовал под свой офис. Манижэ получила второй этаж, одну квартиру заняла, а вторую сдавала.
Узнав, что мы получили квартиру, Сиамак сердито сказал:
– Они должны были отдать нам весь этаж – ты сдавала бы вторую квартиру и имела бы хоть какой-то доход. И даже это составило бы не более половины того, что нам причитается.
– Дорогой мой, ты никак не смиришься? – рассмеялась я. – С их стороны немалое благодеяние – выделить нам квартиру. Их никто не заставлял это делать. Посмотри на дело с другой стороны: теперь у нас есть прекрасная новая квартира, за которую мы ни гроша не заплатили. Нам бы радоваться и благодарить.
Нашу квартиру закончили первой, чтобы мы сразу переехали, и муж Мансуре мог заняться той дальней частью двора. Теперь у каждого была отдельная комната – какое счастье! Не так-то легко жить в одной комнате с Ширин, с ее играми и шумом, среди разбросанных игрушек, да и она рада была избавиться от моей педантичности и постоянных попреков. Масуд был в восторге от своей новой комнаты – светлой, красивой – и по-прежнему надеялся, что когда-нибудь ее с ним разделит Сиамак.
Летело время. Масуд уже заканчивал школу – а война все не прекращалась. Каждый год, когда он с отличием сдавал экзамены за очередной класс, мои тревоги удваивались.
– Куда ты торопишься? – ворчала я. – Помедленнее, ты мог бы получить аттестат на год-другой позже.
– Мне что, завалить экзамены? – удивлялся он.
– Почему бы и нет? Я хочу, чтобы ты оставался в школе, пока не наступит мир.
– О нет! Я должен побыстрее закончить, снять хоть часть забот с твоих плеч. Я пойду работать. А насчет военной службы не беспокойся – я непременно поступлю в университет и получу отсрочку от армии еще на несколько лет.
Как я могла сказать ему, что по нынешним правилам его в университет не примут?
Масуд закончил с прекрасными оценками, он день и ночь готовился к вступительным экзаменам. К тому времени он уже понял, что с таким прошлым, как у нашей семьи, шансов на поступление у него практически нет. Он подбадривал и меня, и себя: “Я никогда ни в чем замешан не был, в школе мной все довольны, за меня будут ходатайствовать”. Но все тщетно. Его заявление отвергли сразу из-за того, что его отец и брат считались противниками режима. Он вернулся домой, ударил кулаком по столу, вышвырнул книги в окно и заплакал. И я, все свои надежды связывавшая с его будущим, плакала вместе с ним.
Теперь я могла думать только об одном: как уберечь Масуда от войны. Через несколько месяцев его должны были призвать. Сиамак и Парванэ звонили, умоляли поскорее отправить Масуда в Германию. Но его я не смогла уговорить.
– Я не могу бросить тебя и Ширин, – сказал он. – И откуда взять деньги? Ты только недавно выплатила те, что взяла в долг, чтобы переправить Сиамака.
– Деньги не проблема. Деньги я найду. Нам бы только проводника надежного.
Но и его непросто было отыскать. У меня была единственная ниточка – номер телефона и подпольная кличка “госпожа Махин”. Я позвонила, ответил мужчина и подтвердил, что он и есть “госпожа Махин”, однако акцент у него был другой, не тот, что у молодого проводника, с которым я имела дело несколько лет назад. И он начал задавать подозрительные вопросы – я сообразила, что попала в ловушку, и поскорее повесила трубку.
Я обратилась за помощью к мужу Мансуре. Он все выяснил и сказал мне, что проводников, которые переправили Сиамака и Ардешира через границу, арестовали, и теперь на этом участке граница бдительно охраняется. Со всех сторон я слышала о том, как молодых людей хватают при попытке выбраться из страны, и о том, как проводники, взяв с них деньги, бросают их где-нибудь в горах или в пустыне.
– Чего все раскудахтались? – усмехался Али. – Твой сын чем-то лучше других? Все обязаны сражаться за отечество, как Голам-Али.
– Вот ты и сражайся – ты и такие, как ты, кому сейчас хорошо живется, – отвечала я. – Мы тут изгнанники, бесправные. У тебя деньги, положение в обществе, все выгоды. А мой сын, такой способный, не имеет даже права получить образование, достойную работу. Все отборочные комитеты отказывают ему из-за политических убеждений его родственников – убеждений, которых он никогда не разделял. И во имя какой такой веры он должен умереть за эту страну?
В ту пору вся моя логика сводилась к одному: спасти мое дитя. Но как? Я не могла найти надежного способа вывезти его из страны, а сам Масуд не только не помогал мне, но еще и спорил.
– Чего ты так боишься? – говорил он. – Два года военной службы – не так уж долго. Все служат, и я отслужу. После этого мне выдадут паспорт, и я смогу выехать легально.
Но с этим я смириться не могла.
– Мы воюем! Это не шуточки. Я не переживу, если с тобой случится беда.
– Не всех же на войне убивают, – резонерствовал он. – Вон сколько ребят вернулось целыми и невредимыми. В конце концов, все наши поступки рискованны. Разве попытка незаконно удрать из страны так уж безопасна?
– Но сколько мальчиков уже погибло! Или ты забыл про Голама-Али?
– Полно, мама. Не усложняй. Судьба Голама-Али напугала тебя, но я обещаю вернуться живым. Да и пока меня призовут, пока я пройду обучение – война, вполне возможно, закончится. С каких это пор ты стала такой трусишкой? Ты единственная женщина, кого я знаю, кто не пугается завывания сирен и воздушных налетов. Ты всегда говорила: “Вероятность того, что в наш дом угодит бомба, не выше вероятности погибнуть в автомобильной аварии, но мы же не паникуем каждый раз, когда садимся в машину”.
– Пока ты и Ширин со мной, я ничего не боюсь, – призналась я. – Но ты не знаешь, какой ужас охватывает меня, если вдруг завоет сирена, а вас рядом нет. Вот если бы меня послали на фронт вместе с тобой, тогда бы я не тревожилась.
– Чепуха какая! Смешно! Хочешь, чтобы я сказал им, что на фронт пойду только с мамой? Буду с мамочкой вместе воевать?
И так всегда. Любой спор заканчивался шутками, смехом, Масуд тормошил меня, целовал в щеку.
И наступил день, когда с тысячами своих сверстников отправился проходить военную подготовку и Масуд. Мои дни и ночи превратились в молитвенный коврик, расстеленный перед Господом, я неустанно вздымала руки к небесам, молясь о том, чтобы война скорее закончилась и мой сын вернулся домой.
Уже семь лет наша жизнь была отравлена этой войной, но никогда еще я не воспринимала так явственно ее ужасы. Каждый день тянулись погребальные процессии, я все пыталась понять, в самом ли деле убитых и раненых стало больше или их всегда было так много, а я не замечала. Куда ни пойди – всюду такие же матери, как я. Я научилась инстинктивно различать их. Отдавшись на милость немилосердной судьбы, мы надломленными голосами утешали друг друга, а страх в глазах выдавал: все мы отчаянные лжецы.
Масуд завершил обучение, но чуда не произошло – война все длилась. Пристроить его в тылу мне не удалось, так что настал день, когда я взяла Ширин за ручку и мы пошли провожать Масуда на фронт. В униформе он казался повзрослевшим, в его ласковых глазах застыло мрачное предчувствие. Я не сумела сдержать слезы.
– Мама, пожалуйста, – взмолился он. – Не поддавайся горю, ты должна позаботиться о Ширин. Посмотри, как держится мать Фарамаза, как спокойно все родители прощаются с сыновьями.
Я обернулась и поглядела на них. Мне показалось, что все матери плачут, даже если не проливают слез.
– Не беспокойся обо мне, дорогой, – сказала я. – Все хорошо. Через час я перестану плакать, пройдет несколько дней – и я привыкну к тому, что тебя рядом нет.
Он поцеловал Ширин, попытался ее рассмешить. Мне он шепнул:
– Обещай: когда я вернусь, я застану тебя такой же красивой, здоровой и сильной.
– А ты обещай, что вернешься невредимым.
До последней минуты я не сводила глаз с его лица, я бежала за поездом, когда тот тронулся, я пыталась запечатлеть каждую черту Масуда в моей памяти.
Лишь через неделю я осознала сам факт, что он уехал на фронт – примириться с этим я так и не смогла. Я тосковала по нему, я тревожилась из-за опасности, которой он подвергался, и мне поминутно не хватало его помощи. Теперь, когда он уехал, я вдруг поняла, как много он делал, от скольких забот меня избавил. Я подумала: мы склонны принимать помощь как должное и не замечаем великодушных усилий того, кто нам помогает. Теперь, когда мне пришлось все делать самой, я научилась ценить все, что делал для меня Масуд, и сердце сжималось каждый раз, когда я выполняла что-то из его “обязанностей”.
– Я глубоко переживала казнь Хамида, – делилась я с Фаати, – но, по правде говоря, на моей повседневной жизни его смерть никак не отразилась, ведь он никогда ничего не делал по дому. Мы оплакали смерть отца и мужа и через несколько дней вернулись к обычной жизни. Но отсутствие человека, который принимает непосредственное участие в жизни семьи, ощущается гораздо острее и к этому никак не привыкнешь.
Целых три месяца понадобилось нам, чтобы хоть как-то приспособиться к жизни без Масуда. Ширин, всегда такая жизнерадостная, почти перестала смеяться и каждую ночь – а то и по несколько раз за ночь – просыпалась, усаживалась и громко плакала. Я находила покой только в молитве. Я часами не сходила с молитвенного коврика, забывая и о себе, и обо всех окружающих. Я могла забыть даже о том, что Ширин толком не поела, не заметить, как она уснула над учебниками или перед телевизором.
Масуд звонил так часто, как мог. Всякий раз после разговора с ним я на сутки успокаивалась – а потом меня вновь одолевала тревога и, словно камень, катящийся под гору, с каждой минутой тревога набирала размах и скорость. Когда две недели прошли без весточки от него, я места себе не могла найти от страха и начала обзванивать родителей его друзей, кого отправили служить вместе с ним.
– Дорогая моя, рано еще беспокоиться, – снисходительно пеняла мне мать Фарамаза. – Мне кажется, мальчик вас избаловал. Они же не у тетушки гостят, чтобы звонить домой всякий раз, как вздумается. Порой они несут службу в таких местах, где и умыться-то невозможно, не то что позвонить. Потерпите хотя бы месяц.
Месяц без вестей от сына, который где-то там под пулями и снарядами! Но я терпела. Я пыталась заполнить дни работой, но разум отказывался повиноваться, я не могла сосредоточиться. Прошло два месяца, и я решилась наконец обратиться с запросом в военное министерство. Следовало сделать это раньше, но я страшилась ответа. Я стояла перед зданием военного министерства, ноги подгибались, но выхода не было: нужно было идти туда. Меня направили в большое, битком набитое помещение. Мужчины и женщины – бледные, с налитыми кровью глазами – стояли в очереди, чтобы узнать, где и как погибли их дети. Я опустилась на стул перед столом администратора, коленки у меня стукались друг от друга, удары сердца отдавались в ушах так громко, что я почти ничего не слышала. Он пролистал записи и спросил:
– Кем вам доводится рядовой Масуд Солтани?
Я несколько раз беззвучно открывала рот, пока не сумела ответить, что я его мать. Этот ответ почему-то не понравился чиновнику. Он нахмурился, уткнулся взглядом в блокнот, снова его пролистал. Потом с притворной почтительностью и заботой спросил:
– Вы одна? Его отец не с вами?
Сердце чуть не выпрыгнула из груди. Я сглотнула, стараясь удержать слезы, и голосом, который мне самой показался незнакомым, ответила:
– Нет! У него нет отца. Что с ним, скажите мне. – И я сорвалась, закричала: – Что с ним? Скажите же, что с ним сталось!
– Ничего, ханум, не беспокойтесь. Не беспокойтесь, прошу вас.
– Где мой сын? Почему от него нет вестей?
– Я этого не знаю.
– Вы не знаете? – вскрикнула я. – Что это значит? Вы послали его туда, а теперь говорите, что не знаете, где он?
– Послушайте, матушка, по правде говоря, в тех местах были тяжелые бои, часть приграничной зоны переходила из рук в руки. Мы до сих пор не располагаем достоверной информацией обо всех бойцах, но мы проводим расследование.
– Не понимаю. Если вы отбили эту территорию, значит, вы там обнаружили что-то…
Выговорить слово “трупы” я не смогла, но он и так меня понял.
– Нет, матушка, тело с медальоном вашего сына пока не было найдено. Больше никакой информации у меня нет.
– А когда будет?
– Не знаю. В зоне, где проходили боевые действия, сейчас ведутся поиски. Нужно подождать.
Кто-то помог мне подняться со стула – люди, ждавшие, чтобы получить такую же весть. Одна женщина попросила сохранить для нее очередь и проводила меня до двери. Очередь как очередь, такие же стояли за продуктами, отпускаемыми по государственным ценам, за всякими необходимыми вещами.
Не помню, как я добралась домой. Ширин еще не вернулась из школы. Я бродила по пустой квартире, выкликая имена сыновей: “Сиамак! Масуд!” – мой голос разносился по комнатам, а я повторяла их имена все громче, как будто мальчики где-то спрятались и я надеялась их дозваться. Я открыла шкаф с их вещами, вдохнула запах их одежды, прижала чью-то рубашку к себе. На этом провал. Ширин нашла меня возле шкафа и позвонила своей тете. Та привезла врача, мне сделали укол успокоительного. Дальше – тревожный сон и кошмарные сновидения.
Садег-хан и Бахман взялись сами выяснять судьбу Масуда. Через неделю они сказали мне, что его имя числится в списках без вести пропавших. Этого я понять не могла. Он что, испарился в воздухе? Мой сын погиб так, что ни частицы от него не осталось, все исчезло бесследно? Как будто и не жил на этом свете? Нет, в этом не было никакого смысла. Я должна была разобраться сама.
Мне вспомнился рассказ одного коллеги: через месяц после того, как его племянник пропал на фронте, они отыскали его в госпитале. Не могла же я сидеть и ждать, пока чиновники наведут порядок в своих бумагах. Всю ночь меня одолевали эти мысли, а к утру я поднялась с уже готовым решением. Полчаса я простояла под душем, избавляясь от похмелья, вызванного успокоительным и снотворным, оделась, оглядела себя в зеркале. Как много седых волос. Госпожа Парвин, не отходившая от меня в эти черные дни, с удивлением спросила:
– Что такое? Куда ты собралась?
– Поеду искать Масуда.
– Не можешь же ты ехать одна! Одинокую женщину никто и не пропустит на передовую.
– Я объеду полевые госпитали.
– Подожди! – сказала она. – Давай я позвоню Фаати. Может быть, Садег-ага сумеет отпроситься на работе и поехать с тобой.
– Не нужно. С какой стати бедняга должен бросить работу, нормальную жизнь – лишь потому, что он муж моей сестры?
– Так обратись к Али или даже Махмуду! – настаивала она. – Какие бы они ни были, они твои братья. Они тебя не оставят.
Я горько рассмеялась:
– Вы же понимаете, какая это чушь. В самые тяжелые моменты моей жизни они обращались со мной хуже чужих людей. Да мне и проще поехать одной. Я буду сама располагать своим временем и буду искать мое дитя, пока не найду. Если со мной поедет кто-то еще, мне придется поспешно вернуться, ничего не добившись.
До Ахваза я доехала на поезде. Большинство пассажиров составляли солдаты. В купе со мной оказалась пара, тоже ехавшая на поиски сына – но они-то уже знали, что он ранен и лежит в госпитале в Ахвазе.
Весна в тех местах больше похожа на палящее лето. Шел уже восьмой год войны, а я только тогда поняла, что же это такое. Трагедия, страдание, опустошение, хаос. Ни единой улыбки. Все куда-то идут, торопятся, но движения, выражения лиц безрадостны, безнадежны, как будто все провожают покойника к могиле или только что вернулись с кладбища. В глазах неизбывный страх, с трудом скрываемая тревога. Каждый, с кем я говорила, понес какую-то утрату.
Я обходила госпитали вместе с господином и госпожой Фарахани, моими попутчиками. Они нашли сына. Он был ранен в лицо. Эта сцена воссоединения родителей с сыном была душераздирающей. Я твердила себе: если бы и Масуда нельзя было узнать по лицу, я бы признала его по мизинцу на ноге. Пусть я найду его калекой, без руки, без ноги – только бы я могла снова прижать его к себе.
При виде такого множество юношей – раненых, изувеченных, изуродованных – я чувствовала, как начинаю сходить с ума. Сердце изболелось за их матерей. Я все спрашивала себя: кто же несет за это ответственность? Как могли мы ничего не замечать, верить, будто война сводится лишь к воздушным налетам? Мы не понимали масштабов постигшего нас бедствия.
Я искала повсюду, обращалась в различные штабы, обходила госпитали и в конце концов нашла солдата, который видел Масуда в ночь последнего боя. Молодой человек оправлялся от ран, и его должны были вскоре перевести в Тегеран. Он старался ободрить меня и сказал:
– Я видел Масуда, мы шли близко друг к другу, он – на несколько шагов впереди, и тут начались взрывы. Меня оглушило, и я не знаю, что сталось с другими, я слышал, что почти всех раненых и мучеников из нашего батальона уже нашли и опознали.
Все бесполезно. О судьбе моего сына никто не знал. “Пропал без вести” – кузнечным молотом било мне в голову. На обратном пути груз моего горя словно сделался в тысячу раз тяжелее. Я, как в тумане, вошла в дом и сразу же направилась в комнату Масуда, как будто забыла сделать неотложное дело. Я перебирала его одежду, решила, что рубашки надо срочно погладить. Как же так, рубашки моего сына висят мятые! И я взялась за глажку, словно за самое важное дело, какое у меня только было. Вся ушла в разглаживание невидимых глазу складок на ткани. Когда я подносила рубашку к свету, она все же казалась мне чуть сморщенной, и я вновь принималась утюжить.
Мансуре болтала без умолку, но я почти не замечала ее присутствия. Потом до меня донеслись слова:
– Фаати, так еще хуже. Она теряет рассудок – она уже два часа гладит одну и ту же рубашку. Лучше бы ей сказали, что он принял мученичество. Тогда она могла бы его оплакать.
Я бешеной псицей выскочила из комнаты Масуда и взвыла:
– Нет! Если мне скажут, что он мертв, я покончу с собой. Я живу лишь надеждой на его спасение.
Но я и правда недалека была от потери рассудка. Часто я ловила себя на том, что вслух разговариваю с Богом. Мои отношения с ним были прерваны – вернее, они превратились во вражду между беспощадной мощью и той, кого эта мощь поразила, кто утратил надежду. Я сдалась, я больше не верила в спасение, но в эти последние минуты своей жизни я набралась мужества высказать все, что лежало на сердце. Я высказывалась безо всякой почтительности. Бог стал в моих глазах идолом, требующим человеческих жертв, – вот и мне пришлось возложить одного из своих детей на алтарь. И мне чудилось, будто выбор за мной, и порой я предлагала ему Сиамака или Ширин вместо Масуда, а потом, с чувством вины и глубочайшей ненависти к себе, я плакала и спрашивала себя: “Что бы сказали мои дети, если б знали, что я готова пожертвовать одним из них ради другого?” Я не могла ничего делать, госпожа Парвин насильно меня мыла. Мать и Этерам-Садат явились с какими-то советами, толковали о чести и славе мученичества. Матушка пыталась внушить мне страх Божий:
– Смирись с его волей! – твердила она. – У каждого своя судьба. Раз так угодно Аллаху – смирись.
Но я, обезумев, кричала:
– Зачем он дал мне такую судьбу? Я ее не желаю. Разве я мало страдала? Сколько я ходила то в одну тюрьму, то в другую, сколько крови отстирала с одежд моих любимых, сколько горевала, работала день и ночь, всему вопреки подняла детей – и для чего? Для этого?
– Не богохульствуй! – унимала меня Этерам-Садат. – Аллах тебя испытывает.
– Сколько еще испытаний он собирается послать мне? Аллах, что же ты все время меня испытываешь? Хочешь доказать свою мощь такому несчастному человеку, как я? Я отказываюсь проходить твои испытания. Мне нужен только мой сын! Верни мне мое дитя – и можешь считать, что испытание я провалила.
– Да помилует тебя Аллах! – ужаснулась Этерам. – Не гневи Бога! Или ты думаешь, ты одна такая? Все матери, у кого есть сыновья твоего возраста, в таком же точно положении. У кого-то в семье уже четверо, пятеро мучеников. Подумай о них и не будь такой неблагодарной.
– Думаешь, я благодарю Бога за чужие несчастья? – крикнула я. – Мое сердце болит и за этих людей тоже. За тебя, Этерам-Садат! За меня – я лишилась сына, ему было всего девятнадцать, и даже не могла обнять его труп…
Значит, смерть Масуда уже стала для меня явью. Впервые я произнесла эти слова – “его труп”. Но от этих споров и ссор мне становилось только хуже. Я утратила счет недель и месяцев, горстями заглатывала успокоительное и болталась в мире теней между сном и бодрствованием.
Однажды я проснулась – в горле так пересохло, что я начала задыхаться. Я вышла на кухню за водой, и увидела, что Ширин моет посуду. Я удивилась. Обычно я не подпускала ее к домашней работе, жалела маленькие ручки.
– Ширин, почему ты не в школе? – спросила я.
Она обиженно оглянулась на меня:
– Мама, летние каникулы уже месяц как начались!
Я застыла на месте. Где же я была все это время?
– А экзамены? Ты сдала за этот класс?
– Да! – буркнула она. – Уже давно. Ты и этого не помнишь?
Нет, я не помнила – и не заметила, как моя дочка сделалась такой худой, ослабшей, печальной. Какая же я эгоистка! Столько месяцев предаваться скорби – и забыть о существовании дочки, об этой маленькой девочке, которая оплакивала Масуда, наверное, так же горько, как я. Я обняла ее. Она, должно быть, давно этого ждала и все старалась потеснее прижаться ко мне. Мы плакали вместе.
– Прости меня, дорогая, – сказала я. – Прости меня. Я не имела права забывать о тебе.
Я наконец-то разглядела мою Ширин – несчастную, растерянную, изголодавшуюся по любви, – и это вывело меня из долгого беспамятства. У меня еще оставался ребенок, ради которого нужно было жить.
И так, одинокая, с разбитым сердцем, я вернулась к повседневной жизни. Я засиживалась на работе, заставляла себя вникать в тексты – дома я не могла сосредоточиться ни на чем. Я запретила себе плакать при Ширин. Пусть девочка живет нормальной жизнью, пусть у нее будут детские радости. Ей всего девять лет, она уже и так травмирована. Я попросила Мансуре взять ее с собой, когда они поедут на свою виллу на берегу Каспия. Но Ширин не хотела расставаться со мной, и в итоге я поехала с ними.
Все та же вилла, что десять лет тому назад, на северном берегу – все та же красота дожидалась меня, чтобы перенести в прошлое, к лучшим дням моей жизни. В ушах зазвенели голоса мальчиков, игравших с отцом. Я ловила на себе заинтересованный взгляд Хамида. Я могла часами сидеть и смотреть, как он играет с детьми. Однажды я поймала мяч и кинула его им. И все эти прекрасные образы прошлого мгновенно рассыпались, вторгся чуждый звук. Боже, как быстро все миновало. Только и было у меня счастливой семейной жизни – тот месяц. Все остальное – одиночество, страдание, боль.
Куда бы я ни глянула – все порождало воспоминания. Порой я инстинктивно распахивала объятия навстречу любимым и вдруг приходила в себя, оглядывалась в страхе, в смущении: не видел ли кто. Однажды ночью, когда я сидела на пляже, погруженная в свои мысли, я почувствовала руку Хамида на своем плече. Его присутствие казалось таким реальным, таким естественным. Я прошептала: “О, Хамид, как же я устала!” Он легонько сдавил мне плечо. Я прижалась щекой к его ладони, другой рукой он ласково гладил мои волосы.
От оклика Мансуре я так и подскочила.
– Где ты была? Я тебя уже час ищу.
Плечу все еще было тепло от ладони Хамида. Что же это за фантазия, так похожая на реальность? – дивилась я. Если же безумие означает разрыв с реальностью, значит, я безумна. Как хорошо! Отдаться наваждению, провести остаток жизни в сладостном бреду, в свободе, даруемой сумасшествием. Соблазн был велик, и я уже стояла на краю. Только мысль о Ширин, об ответственности за нее воспретила мне броситься с обрыва.
Я поняла, что мне пора возвращаться домой, иначе фантазии одолеют меня. Два дня я еще боролась, на третий собрала свои вещи и уехала в Тегеран.
Теплым августовским днем, в два часа, все в офисе вдруг принялись бегать, орать от радости, поздравлять друг друга. Алипур распахнул дверь в мой кабинет и крикнул:
– Война закончилась!
Я даже не встала со стула. Чего бы я ни отдала, чтобы услышать эту весть годом раньше! Я давно уже не обращалась за справками в военное министерство. Хотя матери солдата, пропавшего в бою, оказывалось всякое уважение, эти официальные любезности так же резали сердце, как те оскорбления, которые я выслушивала у ворот тюрьмы, сперва как жена коммуниста, потом как мать моджахеда. Невыносимо.
Прошло больше месяца после окончания войны. Школы еще не открылись. Однажды в п утра дверь в мой кабинет распахнулась, ворвались Ширин и Мансуре. Я вскочила, испуганная, не решаясь даже спросить, что случилось. Ширин бросилась мне на шею и заплакала. Мансуре стояла и глядела на меня и тоже плакала.
– Масум! – еле выговорила она. – Он жив! Он жив!
Я рухнула на стул, откинулась головой к спинке, закрыла глаза. Если это сон, не хочу никогда больше просыпаться. Ширин стала бить меня по лицу своими маленькими ладошками:
– Мама, проснись! – взывала она. – Проснись, ради Аллаха!
Я открыла глаза. Она радостно засмеялась и сказала:
– Позвонили из штаба. Я сама говорила с ними. Они сказали, имя Масуда есть в списках военнопленных, в списках ООН.
– Ты уверена? – переспросила я. – Правильно ли ты поняла? Надо мне самой сходить разузнать.
– Не надо, – остановила меня Мансуре. – Ширин прибежала ко мне, и я сама им перезвонила. Имя Масуда и вся личная информация есть в списке. Мне сказали, его скоро обменяют.
Не помню, что со мной было. Наверное, я танцевала, как безумная, и простиралась в молитве на полу. К счастью, Мансуре была рядом, она отгоняла любопытных от двери моего кабинета, и никто не видел, как странно я себя веду. Я должна была отправиться в какое-нибудь святое место, испросить у Аллаха прощения за мои прежние богохульства, пока только что обретенное счастье не просочилось сквозь пальцы, словно вода. Мансуре предложила съездить к гробнице Салеха: до нее было ближе всего.
Я ухватилась за ограду, отделявшую паломников от гробницы, и повторяла снова и снова:
– Господи, я виновата, прости меня! Аллах великий, милосердный, прости меня! Обещаю прочесть все пропущенные молитвы, обещаю подавать милостыню бедным…
Оглядываясь на те дни, я понимаю, что вот тут-то я и впрямь обезумела. Я разговаривала с Богом, словно дитя со своим товарищем по игре, причем правила игры устанавливала я и зорко следила за тем, чтобы ни одна сторона не нарушала эти правила. Аллаха я упорно молила не отворачиваться больше от меня. Как женщина, воссоединившаяся с возлюбленным после разрыва, я была и счастлива, и неспокойна и все просила у Бога прощения в надежде, что он позабудет мою неблагодарность, поймет причину моего исступления.
Я ожила. В мой дом возвратилась радость. Вновь разносился по комнатам смех Ширин. Она бегала, играла, с разгону бросалась мне на шею и целовала. Я кое-что знала об участи военнопленных, я понимала, что Масуду довелось немало страдать, но я знала теперь, что любое страдание со временем изгладится. Важно одно – он жив. День изо дня я ждала его освобождения. Я мыла и убирала дом, приводила в порядок одежду Масуда. Шли месяцы, каждый следующий тяжелее предыдущего, но я держалась, я жила надеждой свидеться с сыном.
И вот летним вечером моего сына привезли домой. Соседние улицы давно уже были украшены огоньками и флагами в честь его возвращения, в нашем доме сладко пахло цветами, конфетами, вареньем – пахло жизнью. Квартира была битком забита людьми. Многих из них я не знала, но обрадовалась при виде кузины Махбубэ и ее мужа, а когда увидела, что и ее свекор приехал к нам, готова была целовать ему руки – в моих глазах этот старик был воплощением любви и веры. Организовала этот праздник госпожа Парвин, а Мансуре, Фаати, Манижэ и Фирузе – за это время моя племянница выросла в красивую юную девушку – готовили несколько дней не покладая рук. Накануне торжественного дня Фаати глянула на меня и сказала:
– Сестра, покрась волосы. Если мальчик увидит тебя такой, он в обморок упадет.
Я согласилась. Я бы на что угодно согласилась. Фаати покрасила мне волосы и выщипала брови. Фирузе, смеясь, заметила:
– Тетушка словно к свадьбе готовится. Красивая, как невеста.
– Да, дорогая, для меня это словно свадьба – но лучше свадьбы. В день свадьбы я вовсе не чувствовала себя счастливой.
Я надела красивое зеленое платье – зеленый цвет Масуд любил больше других, – а Ширин нарядилась в розовое, которое я ей только что купила. С утра мы обе нарядились и изнывали от нетерпения. Приехала матушка с Али и его семьей, появилась и Этерам-Садат. Вид у нее был измученный: она не позволяла себе горевать о сыне, и подавленное страдание становилось все глубже и сильнее. Смотреть ей в глаза я не могла. Мне стало чуть ли не стыдно за то, что мой ребенок остался жив, а ее мальчика нет на свете.
– Зачем ты взяла с собой Этерам? – упрекнула я матушку.
– Она хотела приехать. Что не так?
– Она будет смотреть на меня с завистью.
– Чушь! С чего ей завидовать? Она – мать мученика, ее участь гораздо выше твоей. Аллах воздает ей величайшую честь. Неужели ты думаешь, что она станет тебе завидовать? Нет, дорогая моя, она счастлива, и о ней ты можешь не беспокоиться.
Возможно, матушка была права. Быть может, вера Этерам-Садат была так сильна, что помогла ей пережить потерю. Я старалась больше о ней не думать, но в глаза ей я так и не решилась заглянуть.
Ширин все пыталась разжечь маленькую жаровню с благовониями, но огонь гас. Вот уже девять, у меня лопалось терпение. Наконец-то потянулась процессия. Сколько успокоительных я наглоталась, сколько времени было, чтобы подготовиться, и все же меня охватила сильная дрожь, и я лишилась чувств. Но как прекрасен был момент, когда я открыла глаза – в объятиях Масуда.
Мой сын стал выше ростом, но он был очень бледен и худ. Выражение его глаз изменилось. Перенесенные испытания сделали его взрослым. Он хромал, часто страдал от боли. По его поведению, по его бессонницам и кошмарам, которые преследовали мальчика, когда ему все же удавалось заснуть, я могла угадать, через какие муки он прошел. Но он не хотел это обсуждать. Он был ранен, полумертвым попал в руки иракцев, лежал в госпитале. Не все его раны полностью исцелились, время от времени поднималась температура, возвращалась боль. Врач сказал, что от хромоты его избавит сложная операция. Когда силы вернулись, Масуд прошел это лечение, и, к счастью, оно оказалось успешным. Я ухаживала за ним, как за малым ребенком. Каждая минута подле него была для меня благословением. Я порой сидела рядом и просто смотрела, как он спит. Во сне его красивое лицо становилось совсем детским. И я дала ему прозвище “Дар Бога” – ведь это Аллах возвратил его мне.
Телесное здоровье постепенно возвращалось к Масуду, но характер изменился, это уже был не тот живой, подвижный юноша. Он перестал рисовать, не делал даже набросков. И он не строил никаких планов на будущее.
Порой его навещали друзья – однополчане и товарищи по плену, – и тогда он на время отвлекался, но потом снова затихал, уходил в себя. Я просила его друзей не оставлять Масуда. Среди них были и люди постарше. Я решила обсудить состояние Масуда с господином Магсуди – этому человеку предстояло сыграть важную роль в судьбе моего сына. Ему было под пятьдесят, его лицо казалось добрым, он хорошо разбирался в жизни. Масуд глубоко уважал его.
– Не волнуйтесь, – сказал мне этот человек, – все мы вернулись примерно такими же. А бедный юноша к тому же был тяжело ранен. Постепенно он поправится. Ему нужно работать.
– Но он очень умный, талантливый, – возразила я. – Я хотела, чтобы он учился.
– Правильно. Его примут в университет вне конкурса – как ветерана войны.
Я была в восторге. Кинулась к Масуду, выложила перед ним учебники и заявила:
– Все, ты уже здоров. Пора подумать о будущем и завершить то, что осталось незавершенным. Самое главное – образование. Приступай прямо сегодня.
– Нет, мама, поздно мне, – тихо ответил Масуд. – Мой мозг отвык работать, у меня не хватит терпения на зубрежку для подготовки к вступительным экзаменам. Меня не примут.
– А вот и нет, дорогой! Ты пройдешь вне конкурса, по льготе для ветеранов.
– То есть как? – переспросил он. – Если я не гожусь, как же меня могут принять – и какая разница, воевал я или нет?
– Уж ты-то годишься, ты будешь прекрасным студентом, стоит тебе только поступить, – настаивала я. – Получить университетский диплом – привилегия каждого ветерана.
– Иными словами, мне предоставили право занять чье-то место – того, у кого на самом деле прав гораздо больше. Нет, не согласен.
– Ты возьмешь лишь то, что твое по праву – этого права тебя несправедливо лишили четыре года назад.
– Тогда меня лишили моего права – а теперь я поступлю так же с кем-то другим? – возразил он.
– Неважно, правильно это или нет, – таков закон. Неужели закон всегда должен быть только против нас? Дорогой мой, в кои-то веки закон на нашей стороне. Ты сражался, ты страдал за эту страну и ее народ. Теперь народ и страна готовы тебя вознаградить – почему же ты отвергаешь награду?
Из затянувшегося спора я в итоге вышла победительницей. И главную роль в этой победе сыграла Фирузе. Она заканчивала школу и каждый день приходила к нам с учебниками, просила Масуда помочь ей с уроками, а тем самым вынуждала и его учиться. При виде ее милого, доброго личика радость возвращалась и на лицо Масуда. Они вместе занимались, болтали, смеялись. Порой я заставляла их отложить книги и сходить куда-нибудь поразвлечься.
Масуд подал документы на факультет архитектуры и был принят. Я поздравила его и поцеловала.
– Между нами говоря, я этого не заслужил, – рассмеялся он. – Но я так счастлив!
Затем появилась новая задача – найти работу.
– Неудобно парню моих лет сидеть на шее у матери, – повторял он, а порой даже начинал что-то бормотать насчет ухода из университета.
Я вновь обратилась к господину Магсуди, который занимал довольно высокий пост в министерстве.
– Разумеется, для него найдется работа, – с уверенностью заявил он. – И учебе это нисколько не помешает.
Масуд с легкостью сдал экзамен на должность, прошел через собеседования – на этот раз проверка была скорее формальной, – и его взяли. Клеймо отверженных, которое мы носили столько лет, вдруг исчезло. Теперь Масуд был что алмаз драгоценный, и мне как матери ветерана тоже оказывали всяческое уважение и предлагали работу и столько возможностей, что от некоторых приходилось даже отказываться.
Забавно было наблюдать за столь резкими переменами нашей участи. Как же странно устроен мир! Ни милость, ни гнев не длятся в нем вечно.