Дмитрий Санин
Сборник короткой прозы (на 14/11/2009)
ИСТОРИИ БЫВШЕГО КОТА ВАСИЛИЯ.
ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ: ЗА РЕШЁТКОЙ.
«Иди–иди–иди!» — запричитал домофон. Петя с ненавистью толкнул заиндевевшую стальную дверь и вывалился из парадного. Стужа мгновенно пробила одежду, больно дохнула на скулы. Нахлобучив поглубже капюшон, Петя потащился через двор — ёжась, голодно затягиваясь сигаретой, звякая дужкой мусорного ведра.
Над городом нависли тяжёлые шлейфы дымов ТЭЦ, розовые в лучах февральского восходящего солнца.
Вынести мусор — дело нудное, как стоять в пробке. Двадцать лет назад было проще: помойка имелась в Петином дворе — пока первоклассник Петя с друзьями её не спалили. Тогда помойку укрупнили, разместив в смежном проходном дворике — там она, верой и правдой, долго служила всему кварталу. При Собчаке помойкам устроили люстрацию — вместо помоек приезжал мусоровоз, по расписанию. А теперь и от мусоровоза отказались; помойку вернули, только ещё больше централизовали, и установили в двух кварталах от Петиного дома, заняв детскую площадку — ибо громадные нарядные евробаки, врытые в землю, требуют очень много места, «соответствующей инфраструктуры», как говорят городские чиновники. Помойка ныне солидностью и обводами напоминает французскую атомную электростанцию, и почему–то вызывает смутные мысли об укреплении вертикали власти.
Петя, наглухо упакованный в пуховик (наружу торчали только нос и сигарета), в сапогах на меху, уныло шаркал по наметённому снежку к выходу на улицу — тому самому проходному дворику, в котором раньше была помойка.
И тут его подстерегло огорчение. Привычный дворик, вчера ещё доступный всем — вдруг стал навсегда чужим. Дорогу преградила решётка. Тяжёлая решётка, крепкая, дорогая. Она глумливо блестела шёлковым налётом инея, словно фата невесты, выбравшей другого: «Всё, дорогуша! Иди отсюда, свободен!» За решёткой, в похорошевшем вдруг дворике, вольготно расположился новенький чёрный «ауди», а за ним — ещё машины.
Петя, справившись с первым приступом обиды и ревности, с надеждой подёргал калитку — вдруг ещё не заперта? Но увы: замок уже стоял. И не примитивный шифровой, который любой откроет в два счёта, а надёжная «таблетка» — только для своих… Петя вспомнил, как вчера тут разворачивалась бригада гастрабов. «Быстро…» — с неприязнью подумал он.
Однако долго расстраиваться Петя не стал, будучи большим оптимистом. Ничего не поделать — придётся обходить через главный вход. Халява кончилась… «А молодцы соседи… Предприимчивые…» — великодушно порадовался он за жильцов дворика. — «Теперь к ним во двор никто не будет шляться, их машины в безопасности. Не то, что наши тюти лопоухие…»
— Вот ё–моё! — вдруг послышался знакомый зычный голос. — Совсем ох–хренели, ворюги!
Петя оглянулся: это был дед Матвеич. Деда Матвеича, высоченного, как оглобля, красноносого, ещё крепкого пожилого мужика, тащил огромный лохматый терьер Штыц. Штыц отчаянно рвался гулять, суча и буксуя косматыми лапами, натужно хрипел на конце длинного поводка, выпуская облака пара. Дотянув до решётки, могучий Штыц уперся в неё намордником, и недоумённо остановился, обнюхивая.
— Совсем охренели! — взревел дед Матвеич, злобно разглядывая решётку, торчащую остриями пик вдвое выше его роста. — Сорок лет тут хожу — и на тебе!
Матвеич дедом являлся только по возрасту и семейному положению — а так выглядел чуть за пятьдесят и был вполне бодр — долговязый, с угловатыми плечами, румяным носом, и чрезвычайно громогласный. Он оттащил Штыца от калитки, и вдруг пнул её — резким, хорошо поставленным ударом. Дед Матвеич некогда был офицером–десантником — и, говорят, весьма непростым десантником. Удар тяжёлого ботинка оказался очень сильным — но калитка устояла, только звон побежал волной по решётке, и посыпался иней.
— Вот воррюги! — взбеленился окончательно Матвеич. Он широким лыжным шагом заметался вдоль забора, глухо ругаясь и ища что–нибудь, подходящее для расправы с калиткой. Штыц (грозный Штыц!) сидел, испуганно вжав огромную голову в узкие собачьи плечи и, заискивающе повесив уши, большими жалобными глазами косился на бушующего хозяина. Ему очень хотелось примирительно дать лапу; лучше даже обе, для верности.
— Почему обязательно — ворюги? — вежливо спросил Петя Матвеича. — Что у Вас за совдеповские предрассудки, что все успешные люди — непременно воры?
Совки Петю раздражали — своей узколобостью и чёрной завистливостью…
— А потому, Петюня, что это — психология вора! — с весёлой злостью, веско заявил Матвеич, остановившись. — Если место человека за решёткой — то он и будет всю жизнь окружать себя решётками. Судьба у него такая. Судит об окружающих — по себе. Всех такими же ворами считает. Вот и обносит себя решётками, сигнализациями, высоченными глухими заборами. Ещё и колючку протянуть норовит, и вертухая на вышке поставить. Воры думают о себе, и никогда не думают о других.
Матвеич внушительно показал длинный палец. Глазки у Матвеича были голубенькие, шальные и злые — но притом какие–то внимательные, пристально прищуренные. Как у человека, имеющего рефлекторную привычку всё замечать. Для такого злость злостью — была и пройдёт — а блик оптики в лесу пропустить нельзя. Необычный он дед, Матвеич… Хоть и любит отвесить ерунду для красного словца. Руина империи.
Петя, сдерживая раздражение, уже собрался дать Матвеичу хорошую отповедь — мол, заврался дед насчёт вышек и вертухаев, это всё бред совкового воображения — как вдруг осёкся. Он вспомнил позавчерашнюю поездку — к Петровым, в их чудесный коттеджный посёлок, в десяти километрах от Питера. Петров, надо сказать, хоть свой в доску человек, и дружат они со школы — но на руку малость нечист. Водятся за ним кое–какие шалости… И вот вокруг коттеджного посёлка, припомнил Петя с неприятным удивлением, действительно, имелся огромный глухой забор. И охранники при въезде сидели — в уютной кабинке, из которой видно территорию, и которую иначе как вышкой назвать трудно… Раньше он как–то не обращал внимания… Надо же, что получается: коттеджи–бараки, высокий забор, и вышка с вертухаем… «Тьфу ты», — с досады от такого совпадения плюнул Петя, — «всё равно Матвеич пургу несёт!»
Тем временем, Матвеич откопал под снегом обрезок трубы, и стал просовывать в калитку, для рычага. Петя скептически смотрел на неугомонного Матвеича: дед с трубой — против качественной решётки… А Штыц преданно сидел по стойке «смирно», и глаз его не было видно из–за свисающих со лба лохм.
И тут Петя заметил: в одном из окон приникло к стеклу лицо — бледное, перекошенное злобой… Круглое лицо, холёное, с пухлыми откормленными губами. Бизнес–лицо. Явно принадлежащее кому–то из поставивших решётку. «Ай–яй–яй!» — тревожно подумал Петя: запахло большим конфликтом. Пете очень не хотелось стать его участником, и он заторопился к другому выходу со двора.
Огибая дом, Петя обратил внимание на решётки. Многочисленные решётки, понаряднее и попроще — но все как одна крепкие, аккуратно выкрашенные и красиво принаряженные инеем — виднелись всюду, тянулись вдоль улицы, уходя в ледяную даль. За годы демократии вокруг появилось множество решёток: решётками наглухо отгорожены дворы, и школа теперь огорожена решёткой, и даже скверик, в котором маленький Петя гонял с мальчишками в войнушку — тоже оказался обнесённым решёткой — основательно, по–хозяйски.
«И это правильно», — оптимистично размышлял Петя. — «Людей, жильцов, уважать надо. Уважать их право — право на приватность. Уважать право школьников на безопасность. Хотят ставить решётки — пусть ставят! Это их дело, их право. Теперь у людей есть права — и это здорово! У нас теперь свободная страна!»
Размышляя так, он поравнялся со злополучным двориком. Там, на повышенных тонах, разбирались холёный бизнесмен и Матвеич, который таки проломился через калитку. Бизнесмен стоял, как чугунный, тяжело упершись расставленными ногами в снег, и зловеще цедил Матвеичу какие–то жуткие слова. У бизнесмена было очень нехорошее выражение лица, бычья шея, чёрное дорогое пальто и белый шарф. Очень, очень нехорошее выражение лица было у бизнесмена… Зарвавшийся Матвеич, в своём потёртом китайском тряпье, метался перед деловым, не зная как выпутаться из истории — словно долговязая дворняга перед питбулем. Воистину, руина империи — так и не понял, дурной пенсионер, что жизнь уже совсем другая, и другие люди теперь всё решают… Серьёзные люди, а не Слава Капээсэс. Петя ускорил шаг, миновав зарешечённый внешний проход дворика.
Сзади донёсся зычный рёв правдолюба Матвеича, пытавшегося хорохориться:
— А ну пошёл отсюда! Ни хера ты не имеешь права — отчуждать территории общего пользования! Я тебе эту решётку сейчас разберу нахрен, и по прутику в одно место затолкаю — и буду прав! Тоже мне выискался, частный собственник!.. Ты о тех, кто здесь ходит — подумал? Как пожарные сюда поедут, если что? Э!!! Ты что, охренел?!
Пак! Пак! — отвратительно резко хлопнули два выстрела, и Петя, инстинктивно пригнувшись, пулей влетел за угол. «Я ничего не видел!» — метнулась паническая мысль, и тут же, следом: «Бедный Матвеич…» Петя остановился, сдерживая дрожь в коленях, машинально полез за сигаретой, и тут — пак! — донёсся ещё выстрел. «Контрольный…» — с бессильной липкой тоской понял Петя, нервно отшвырнул незажжённую сигарету, и помчался галопом дальше, не чуя ног, тихонько подвывая от ужаса — и не замечая этого. — «Бедный дед… Надо же соображать, с кем связываешься…»
…От помойки Петя возвращался по другой стороне улицы. Сердце тяжело прыгало. Но не будет же он поджидать, верно?.. Поравнявшись со злополучным двориком, Петя осторожно покосился направо и остановился от удивления. Подошёл поближе.
Обе решётки — и на входе, и на выходе из дворика — валялась, покорёженные, словно через них пронёсся бронетранспортер. Посреди дворика стоял чёрный «ауди», от него к поваленной решётке тянулся буксирный трос. Лобовое стекло «ауди» пошло трещинами, а на капоте имелись большие вмятины, словно били неким тупым предметом, размером с человеческую голову…
Возле «ауди» на снегу сидел её хозяин, холёный бизнесмен. Бизнесмен бессмысленно смотрел сквозь Петю. Пальто его было вываляно в снегу, пуговицы оборваны, на покатом лбу краснели две свежие шишки. Руками бизнесмен держался за волосы — трагически, с таким видом, словно ему, как минимум, выстрелили жаканом в голову, и требуется удержать растекающиеся остатки до прихода судмедэкспертов.
— Вы должны засвидетельствовать… — обрадованно забормотал бизнесмен бабьим голосом, заметив Петю. — Вызывайте милицию! Частную собственность… И резинострел отнял! Мы его посадим!
Он тихонько застонал — раненым зверем, вторые сутки сидящим в капкане.
— Я ничего не знаю! — нервно отрезал Петя, и торопливо пошёл домой, от всей души надеясь, что его не узнают в глухом капюшоне.
«Вот ведь козёл Матвеич! Подумаешь — решётки ему мешают!» — думал он на ходу. — «Зато теперь у нас — свобода! Выбирай, что хочешь. Хочешь — селись в центре, в приватных двориках за решётками. Хочешь — в новостройке. Люди могут делать, что раньше нельзя было. Это называется свобода. А Матвеич — безнадёжный совок. Так в себе раба и не преодолел… Раб!»
И ходит свободный Петя, что показательно, между решётками, за которые его больше не пускают. Покорно ходит, безропотно — ибо шаг влево, шаг вправо с улицы теперь невозможны. Потому как теперь свобода. А раньше, когда не было решёток, и всякий ходил где хотел — свободы не было, известное дело.
Вот такой свободный человек — в свободном мире, тесно огороженном решётками.
***
Это самая первая история, рассказанная мне Василием. Окончив рассказ, Василий смерил меня равнодушными жёлтыми глазами, и занялся вылизыванием лапы.
— Это ты к чему?.. — осторожно спросил я. Я и сейчас–то побаиваюсь Василия — а тогда…
— А ни к чему, — фыркнул Василий. Он прекратил надраивать лапу, и пристально посмотрел на меня, забыв убрать кончик языка. Глаза его полыхнули зелёными фарами. — Тебе разве неинтересно?
— Интересно, — горячо признался я. — Мне очень интересны современные люди…
— Разве тебе неинтересно, что со всеми происходит — в том числе с тобой?
Я, совсем в смятении, всплеснул руками.
— Дай ещё пожрать, — пригасил взгляд Василий, — да пойду я, пожалуй… Пусть это будет моей благодарностью.
— Значит, в следующий раз тоже что–нибудь расскажешь?
Василий промолчал. Он немного вредный: никогда не ответит на ненужный, по его мнению, вопрос.
И я пошёл к холодильнику.
О том, кто такой Василий, и почему он бывший кот — в другой раз…
— — — — — — — -
ИСТОРИЯ ВТОРАЯ: ЗДРАВСТВУЙ, ВАСИЛИЙ!
Знаете, как свора собак играет с котом? Это очень весёлая забава. Командная игра, развивающая дух товарищества, чувство собачьего локтя, и всё такое… Для начала находится зазевавшийся кот. Кота обступают, постепенно сжимая хоровод. Тут главное — делать это игриво, дружелюбно, чтобы не спровоцировать кота немедленно начать дорого продавать жизнь. Жертве всегда надо оставлять надежду. Кот пока танцует, вертится, выгнув спину — и горе тому кто подставит морду под его восемнадцать когтей. Пёс без глаз не жилец. Но спереди никто и не нападает, дураков нет — спереди только отвлекают. Подонок Дик, например, это умеет делать просто виртуозно. Талант. Яростно наморщив морду, остервенело рявкнув — чтобы аж слюна брызнула для убедительности — делает ложный выпад, и кот совершает последнюю в жизни ошибку: бросается на Дика. Тогда Гадёныш Фоша мгновенным броском хватает кота за хребет — и начинается весёлый волейбол. Девяти кошачьих жизней хватит на всех, всем достанется живого котика…
Вот и сейчас Подонок выходит на свой коронный номер. Гадёныш уже сзади, кот уже заподозрил Подонка… Дурашка… Шаг… Ещё шаг… Пора! Х–х–гав–в!!! ТРАХ!!! Посыпались искры, ошалевшего Фошу отшвырнуло на пару метров, Дик завизжал и кубарем покатился. Завоняло собачьим ужасом и палёной шерстью.
В отличие от людей, собаки соображают быстро: уже через три секунды стаи во дворе не было, только мелькнул облезлый хвост Дика, забегающего за угол последним. Взлохмаченный кот проводил их горящим недобрым взглядом и распрямил спину. Стоящая дыбом серая шерсть его постепенно разглаживалась. Обошлось… Сейчас бы ещё мягкие бабушкины руки погладили… И поесть бы… Есть, есть–то как хочется! Логисты, где вы?! Бабушка бы уже пару хвостов минтая дала… Бабушка Татьяна Елисеевна…
Но бабушки больше не было в его жизни. Бабушка навсегда осталась за чертой одного недоброго весеннего утра, когда пьяный от шального солнца Василий решил рискнуть и перебежать дорогу. Не было никаких гудков, никакого визга тормозов… Его накрыло, ударило, перевернуло несколько раз, он приземлился на все четыре, секунду постоял, удивлённо глядя на непривычно кривую лапу и на удаляющуюся машину, потом мучительно кашлянул на асфальт красным и забился в тоскливой смертной судороге. Мир исчез, наступила полная темнота. А потом и темнота исчезла.
Но исчезло не всё. Время не исчезло… Оно ещё где–то призрачно существовало. Еле ощутимо трепыхалось — словно дрожащая паутинка колышет воздух из угла комнаты — бледно, замирая… Складывалось в секунды, минуты, часы небытия…
Время прошло — и в конце его вдруг появилось слово. Слово встало, заполнило собой всё, оно стало миром, Вселенной, оно значило, оно было тёплым, ярким, оно БЫЛО! Слово было: ВЕЛИКАЯ. Затем было другое слово: БАСТЕТ.
Великая Бастет! Удивительно, как много смысла имели эти слова… Великая — это сущность женского рода, непостижимая, перед которой преклоняются… А Бастет — это вовсе не сброшенная со стеллажа статуэтка хорошенькой кошечки, за которую Василию надрали уши, а несравненная богиня… Как много слов потянулось, как много смысла! Великая Бастет, я жив! Под правым боком ощущалось что–то тёплое и мягкое, кругом раздавалось еле слышное гудение. Сильно пахло — чем–то неживым. И кто–то живой был рядом. Василий приоткрыл глаза. Он лежал на процедурном столе, освещённый ярким синим светом. Рядом, за границей света, стояли двое — Добрый и Вежливый. Они ждали его.
От Доброго отделилась мысль и раскрылась внутри Василия. Это не было видно зрением, это просто ощущалось.
— Здравствуйте, Василий! Как Вы себя чувствуете?
— Спасибо… Спасибо… Спасибо… — мысли входили в Доброго и Вежливого, они в ответ ласково кивали.
— Вы будете теперь наблюдать.
Так Василий стал наблюдателем. Отныне у него была новая жизнь — и она ему уже не принадлежала. Его кошачий мозг усилили, разогнали, научили мыслить, в него поместили массу нужных и ненужных наблюдателю сведений… Сколько видов разумных существ живёт на Земле (три, не считая одного разумного кота — наземные, подводные и пернатые; плюс ещё один полудикий вид пернатых, паре представителей которого Василию в своё время доводилось пускать эти самые перья)… Какие типы цивилизаций имеются вообще и на Земле в частности (на Земле одна техногенная и две этико–иерархических)… Как летает тарелка (до безобразия просто, и как это только авиаконструкторы до сих пор не догадались — дисковидный несущий фюзеляж стабилизируется вращением, самая обыкновенная фрисби)… Как добывать информацию и как с ней работать… И ещё терабайты всяких «сколько», «как» и «что». Великая Бастет, не сведения эти, в конце концов, важны — ведь они же жизнь вернули ему! Жизнь! Уже только за это он был им благодарен и обязан до гроба. Вернее, до полной выработки ресурса. А бабушку Татьяну Елисеевну нужно было забыть, бабушка осталась далеко от Питера — в Опочке. И маму забыть, и папу, и ябеду Катюшку, и восемь томов Конан–Дойля, и сытную жизнь ленивого любимчика…
Да, сытная жизнь закончилась. С едой дело обстояло неважно. Красть — нельзя. Охотиться на грызунов — тратить драгоценное наблюдательное время; да и опасно для здоровья. Не в магазин же идти, золото отоваривать? Логистов было всего двое, и они тоже были заняты в работах на пределе возможностей, и не могли они три раза в день приносить еду… Оставляли в условленных местах, и не всегда было время до этих мест добраться, и не всегда еда там дожидалась Василия… Сегодня, например, его объел хозяин чердака, рыжий Митька. Всё сожрал, весь суточный запас, и на радостях наоставлял вокруг своих торжествующих меток, паразит… И как он только тайник унюхал?
«Есть, есть–то как хочется!!!» — хрипло взвыл Василий. Судьбу он не проклинал, конечно — не слабак. Просто очень хотелось есть. А вот вы — знаете, что такое не есть больше суток? На воздухе, в постоянном движении?
Тут с железным оглушительным грохотом распахнулась дверь парадного, и вылетел на улицу разъярённый мужик — лицо небритое, помятое спросонья, в глазах слепая злоба, в руках ведро и арматурный прут. Мужик страшно замахнулся арматуриной на Василия:
— ФУ!!!
Василий прижался к земле и попятился назад.
А мужик удивлённо остановился, оглядывая двор. Посмотрел на целого и невредимого кота.
— Фу… — выдохнул он с облегчением. — Удрали? Повезло котейке… Кс–кс–кс!
Василий угрюмо смотрел на мужика.
— Кс–кс–кс! Да иди, иди! Напугался, да? Сосисок дам! Вкусные сосиски… Ням–ням…
Мужик поставил ведро с водой, отложил прут. Он держал лодочкой пустую ладонь, наивно подманивая Василия. Он сюсюкал и строил умильные рожи, и вообще был страшно доволен собой, что заступился за кота. Наивный и безобидный мужик, ему и в голову не приходило, что кот без него справился…
Любой благоразумный кот сбежал бы, замахнись на него арматуриной — но Василий, не будь дураком, подошёл. Великая Бастет! Сосиски — стоящее дело, если не врёшь…
«Жра–а–ать… Да–а–ай…» — проскрипел он по–кошачьи и хитро зыркнул сияющим глазом.
Так мы с Василием и познакомились. Я его подкармливал, гладил; он поджидал меня у двери, радовался, тряс хвостом и бодался об ноги — в общем, вёл себя, как самый обычный кот, подселившийся при доме. Иногда он неделями пропадал, иногда заявлялся каждый день.
И никогда б я не узнал, кто такой на самом деле Василий, если бы не занесло меня однажды в Затерянную Империю Добра. По моей дурости занесло, честно скажу; сам виноват. До сих пор стыдно вспомнить… И вытащил меня оттуда именно Василий; без него я бы пропал. Когда–нибудь, может, я расскажу вам об этом. Вот с тех пор мы и подружились по–настоящему…
— — — — — — — -
Третья история бывшего кота
Наследство Мидаса.
Фр–р–р–р! — это блесна Юсси взлетела, таща паутинку лески, блестящую на солнце, и летела долго–долго, как в замедленном кино. Лодку мощно качнуло. Микко, щурясь от бликов, важно кивнул: блесна плюхнулась у дальних тростников. Да, Юсси — мастер дальних забросов, Микко так не умеет… Хотя тоже заядлый рыбак.
Тут он заметил сумку Юсси — как всегда, валяющуюся — и заботливо убрал под банку. Юсси перкеле, когда научишься убирать вещи?!
— Хочешь водки? — спросил Юсси, сосредоточенно накручивая катушку спиннинга. — У меня в сумке есть.
Он говорил по–английски.
— Не хочу, спасибо, — ответил серьёзный Микко — лобастый, голубоглазый и светловолосый, тоже по–английски.
Он тихонько подгребал, молча наблюдая как Юсси азартно работает спиннингом, и неторопливо обдумывал, как бы поделикатнее отпроситься домой. Щекотливость положения заключалась в том, что вчера, за пивом, Микко наобещал Юсси рыбачить с ним целый день. Кружка за кружкой — пообещал показать и Щучью протоку. Юсси тут же загорелся. Но с утра задул северный ветер, и чем сильнее он дул, тем меньше Микко хотелось рыбачить. Клёва не будет — значит, нет и смысла сидеть на воде. Но вот проблема: обещал. И ещё проблема: Юсси — рыболов–маньяк, ему наплевать на клёв и северный ветер, на потраченный впустую день. Он и Микко считает таким же — в своём русском бесцеремонном компанействе. У себя в Пиетари он каждое утро, вместо пробежки, ходит на Неву ловить рыбу; а два раза в месяц приезжает порыбачить к Микко. Приезжает в Финляндию, потому что в России рыбы мало — русские не умеют следить за своими лесами и водоёмами. И, похоже, Юсси не интересует, почему так — и что надо, чтобы у них тоже стало хорошо. Они не строят вокруг себя уют — они просто приезжают за уютом в Финляндию. А так жить неправильно, что–то в этом паразитическое — и Микко это огорчает и немного возмущает; и только деньги смиряют его возмущение.
Вернулась пустая блесна, разочарованно закапала водой с крючьев.
— А я, пожалуй, хлебну… Ветер бодрит, — легкомысленный Юсси выудил из сумки бутылку и крепко приложился. Рослый и тощий, в стёганой безрукавке, в зелёной кепке с длиннющим козырьком, он был похож на крокодила Гену — такой же добродушный и нелепый.
Микко неодобрительно покосился — пить на воде нехорошо… Он загрёб посильнее.
Да, надо строить уют… Отпустил бы ты меня, Юсси, чёрт такой! Микко с сожалением посмотрел в сторону своего дома. С такого расстояния дома казались игрушками — яркими, милыми и добрыми, как пластмассовые домики «Лего» из детства. У Микко немного потеплело на душе. До чего же прекрасна его Финляндия! Тихая и благоустроенная, вся украшенная нарядными домами, уютно расставленными по ухоженным лесам… Он вздохнул. Русским этого не понять — дикари они неорганизованные, всё у них наперекосяк. А дома масса дел. Немытый почтовый ящик, немытый джип… В магазин надо, и газон полить.
Эх, Юсси–рюсся, ничего ты не понимаешь в нормальной уютной жизни!..
Вообще–то Юсси зовут Иваном — Микко доверительно переиначил его имя на финский лад; так у них и повелось. Ведь какой из него Иван, в самом деле?.. От него совсем не пахнет щами и махоркой. Юсси не наглый и не злой, не гогочет и не орёт неприлично на всю улицу. Не норовит обжулить, или что–нибудь украсть, или сломать. Не тупой — по–английски вполне понимает, и даже финский немного подучил. Не мусорит, за него не стыдно перед соседями. Выпить любит — но не напивается до скотства и мордобоя. Не пристаёт с пустыми разговорами насчёт контрабандной водки и травки — только ловит рыбу и собирает грибы. Микко всегда радовался, что у него такой приличный постоянный дачник. А немного безалаберный и неорганизованный — то куда уж русскому без этого…
Сам Юсси, правда, утверждает, что он как раз нормальный русский. Просто за границу, по его словам, ездят в основном те русские, кто недавно разбогател — бывшие спекулянты, воры, гангстеры, и их продажные женщины — люди очень специфические. И иммигрируют — тоже в основном в поисках лёгкой богатой жизни. Вот по этой пене, утверждает Юсси, и судят о русских. Но он, конечно, всё путает — по своей русской безалаберности и легкомыслию. Уж Микко–то повидал разных русских! Да и богатство даётся только трудолюбивым и хозяйственным — значит, это самые трудолюбивые и хозяйственные русские, а остальные ещё хуже…
— Не повезло нам сегодня, — наконец, осторожно начал разговор Микко. — Зря теряем время. Не будет… — он защёлкал пальцами, вспоминая английское слово «клевать». — …Ничего не поймаем, короче. Северный ветер. А?
Он многозначительно посмотрел на Юсси — но тот намёка не понял.
— Поймаем! — утешительно сказал Юсси, улыбнулся и снова замахнулся спиннингом. — Не переживай! Дойдём до Щучьей протоки — там нам ветер не будет мешать.
Микко мысленно чертыхнулся, на его добродушном гладком лице промелькнула еле заметная тень досады.
— Понимаешь… — начал он тщательно обдуманный второй заход, как вдруг…
… Как вдруг Юсси напрягся и замер, словно прислушиваясь. Микко мгновенно забыл меланхолию. Ну?! Юсси подождал секунду… Аккуратно, плавно подсёк. И тогда спиннинг изогнулся дугой, задрожал, удилище сильно повело в сторону — совсем, как в прошлом году, когда он поймал Ту Самую Щуку На Двенадцать Килограммов. Микко, ахнув, азартно схватил подсачек — не забыв, впрочем, приготовить багор, на всякий случай… Ничего себе, ай да Юсси — неужели опять такую громадину зацепил?!
Юсси, сделав страшное лицо, с усилием мотал катушку. Рыба была уже близко — леску водило из стороны в сторону; опытный Юсси не давал ни малейшей слабины. Это не был лосось или форель — свечек рыбина не делала. Это наверняка была щука. Огромная щука — уж очень тяжело идёт… Микко вглядывался в воду, свесившись за борт.
— Добрая рыба, добрая, — приговаривал он по–фински.
Там, в глубине, вдруг вспыхнуло жёлтым. Микко удивился — неужели большой карп сел на блесну? Так не бывает…
Он, волнуясь, сунул в воду подсачек. Снова вспыхнуло жёлтым — уже совсем близко. Микко, не замечая, что мочит рукава, ждал. Снова вспышка жёлтого — прямо возле сачка — и Микко аккуратно подхватил рыбу. Ахнув от натуги, он вывалил её в лодку.
Это была щука. Огромная, килограммов на десять.
С чешуёй из чистого золота.
Именно так.
Обычно у щук зелёная чешуя — вернее, камуфляжная. Пятна, полосы, светлое брюхо… У карпов чешуя другая — тёмно–золотистая. А у этой щуки чешуя была червонно–золотой, ослепительно полыхающей на солнце, как купола Исаакиевского собора в Пиетари….
Каждая чешуйка сияла, как новенькая золотая монета.
Юсси и Микко молчали, тяжело дыша. Они оторопело разглядывали удивительную щуку. На её золотое сияние было трудно смотреть. Она не билась, лежала спокойно, только шевелила жабрами и разевала золотистый рот. Микко на всякий случай накрыл её подсачеком — вдруг выпрыгнет из лодки?
Юсси взял плоскогубцы, осторожно завёл щуке в зубастую пасть, дрожащей рукой вынул крючки.
— У нас нет лицензии на такую щуку, — сказал Микко дребезжащим голосом. И добавил: — Это финская щука, её нельзя вывозить из Финляндии…
Микко сам удивился, какую чепуху несёт.
— Надо позвонить ихтиологам… — сказал Юсси, растерянный не меньше. Он удивлённо чесал тёмные волосы под кепкой.
— И телевизионщикам! — оживился Микко.
Точно! Это же их шанс прославиться! О них будет говорить вся Финляндия! А может, и весь мир. Он представил многочисленные интервью, участие в шоу… О, это — оседлать Удачу!
И вдруг звучный женский голос сказал, на чистом английском языке:
— ОТПУСТИТЕ МЕНЯ, ПОЖАЛУЙСТА!
Микко и Юсси, совсем ошеломлённые, уставились друг на друга. Юсси недоверчиво покосился на бутылку водки, лежащую на сумке, потом снова уставился на Микко.
— Это ты сказал?..
— Нет… Я думал, мне померещилось…
— ОТПУСТИТЕ МЕНЯ, ПОЖАЛУЙСТА! — повторила Золотая Щука, и скосила на рыбаков умный страдальческий глаз.
Юсси и Микко одновременно нагнулись к щуке, чтобы лучше слышать, и больно стукнулись головами.
Микко, с досадой держась за ушибленный лоб, подумал, что если Золотую Щуку отпустить, то не видать им славы. С другой стороны — говорящая щука, разумная… Её нельзя убивать.
О чём думал Юсси, по его быстрым карим глазам прочитать было нельзя.
— ОТПУСТИТЕ! Я ИСПОЛНЮ ЛЮБОЕ ВАШЕ ЖЕЛАНИЕ!
— Только одно?.. — быстро спросил Юсси.
— ДА.
Микко непонимающе смотрел на Золотую Щуку, всё ещё держась за лоб. Что значит — любое желание? Только одно…
— Даже сто миллионов евро? — уточнил он, в свою очередь, не веря.
— ДА. ЛЮБОЕ, НЕ ПРОТИВОРЕЧАЩЕЕ ЗАКОНАМ ПРИРОДЫ. ТОЛЬКО ОТПУСТИТЕ.
Тогда нет ничего проще! Он мысленно прикинул в уме, сколько пятисотевровых купюр влезет в лодку, чтобы они смогли доплыть до дома, и открыл было рот, как Юсси схватил его за руку:
— Погоди!
— Я хотел попросить сто миллионов евро — как раз влезут в лодку… По пятьдесят каждому.
— Погоди! — глаза Юсси остро блестели. — Погоди, я знаю это… Можно ведь попросить не только для себя. Можно попросить для всего человечества!
Микко, поражённый, уставился на Юсси. Действительно, можно попросить для всех людей сразу — как же он об этом не подумал?!
— Можно, мы вначале обсудим наше желание? — попросил Юсси у Золотой Щуки.
— ДА. ТОЛЬКО ПОЛИВАЙТЕ МЕНЯ ВОДОЙ.
Микко схватил черпак и аккуратно облил щуку. Что можно попросить для всех людей сразу? Счастья? Вечной жизни? Богатства?
Какой непростой выбор…
Он снова зачерпнул воды и задумался, хмуря белёсые брови.
— Давай попросим вечной жизни для всех… — наконец, предложил он.
— Правильно, — одобрил Юсси. — Я тоже так думаю.
— ЭТО ПРОТИВОРЕЧИТ ЗАКОНАМ ПРИРОДЫ.
Микко обиделся:
— Это ещё почему?
Но щука молчала, тяжело шевеля жабрами.
— Может, попросить счастья для всех? — с сомнением кусая губу, спросил Юсси.
— А вдруг нас всех сделают счастливыми идиотами? — резонно возразил Микко. — Не хочу я такого счастья… Давай лучше попросим всем долголетия, пусть все живут по сто пятьдесят лет!
— Тогда можно попросить кое–что получше. Ведь такого долголетия можно достичь и наукой. Давай попросим, чтобы наука бурно развивалась?
И тут Микко осенило:
— А может, лучше попросить, чтобы в мире больше не было войн? Это было бы добрым делом…
Юсси задумался.
— Просто прекратить войны — ещё ничего не значит. Вдруг для этого Щука уничтожит человечество…
Почему–то им обоим мерещился подвох. Что поделать — они навидались жульничества в своей жизни…
— Тогда надо сделать так, — сказал Микко, — чтобы все люди жили хорошо. Хорошо трудились, жили в экологически чистом мире, среди благоустроенной природы. Чтобы всем хватало еды, чтобы у каждого был уютный домик. Чтобы все были честными и доброжелательными, уважали друг друга… Тогда и войн не будет, и преступности, и наука будет развиваться.
— Правильно! — горячо поддержал Юсси. — И чтобы человек был высшей ценностью.
— Ну, это разумеется…
— Значит, пусть на Земле установится коммунизм!
Микко вдруг сердито нахмурился.
— Не надо коммунизма! — зло замотал он головой. — Не надо. У меня дед погиб в тридцать девятом, защищая линию Маннергейма от коммунистов.
— Но ты же сам только что предложил коммунизм… Мы всегда мечтали именно о таком будущем. Это и есть коммунизм!
Микко упрямо тряс круглой головой.
— Не надо коммунизма! Я предложил, чтобы все жили, как сейчас живём мы в Финляндии. У нас хорошо, мы ни на кого не нападаем.
— Даже в восемнадцатом году не нападали? — криво усмехнулся Юсси. — И в двадцать первом, и в сорок первом?
Микко обозлился.
— А вы ещё больше нападали!
— Да–да, «своя страна — клубника, чужая — черника»…
Они смотрели друг на друга — пара быстрых карих глаз, и пара спокойных упрямых голубых глаз.
Неужели они поссорятся, когда можно добиться счастья для всех?
И тогда Микко мягко улыбнулся, протянул руку и сказал доброжелательно:
— Вот ты, Юсси, приезжаешь отдыхать именно в Суоми. Значит, у нас хорошо, тебя это устраивает. У нас уютно — и тебе этого не хватает. Ты приезжаешь за нашим уютом. Правильно? Почему бы всем так не жить? Пусть все живут уютно.
И тогда Юсси согласился, и пожал гладкую ладонь Микко. В самом деле, ну чего нам ещё нужно?! Пусть все люди в мире заживут, как сейчас живут в Финляндии. Пусть наш мир станет уютным, как Финляндия.
Так они и загадали Золотой Щуке, отпуская её обратно в холодные воды Кииви–ярве.
Вечером, в теленовостях, они увидели начало исторических Хельсинкских переговоров. Как известно, экономические и политические принципы, выработанные в ходе переговоров, положили конец печально знаменитой Великой Расплате, страшному долговому кризису начала XXI века, и привели Планету к нынешнему золотому веку. И никто так и не узнал, что обязан своим счастьем двум скромным приятелям–рыболовам.
***
Пятьдесят лет спустя, ветреным августовским днём, Микко и Юсси рыбачили в Отрадном.
Чистое небо полоскалось и играло в озере, оттого вода казалась акварельно–синей, с золотыми блёстками холодного северного солнца. Вдали молодёжь гоняла на аэротерах — прыгали десятиметровыми «блинчиками», закладывали крутые виражи, оставляя белые петли следов на воде — там, наверное, стоял рёв и смех. А здесь ветер шумел тростниками, стелил синие бархатные дорожки по воде и прощально махал красными гроздьями рябины. Последний день августа, последнего месяца лета, улетал вместе с ветром.
Фр–р–р–р! — взлетела блесна Юсси, и плюхнулась у тростников. Микко поправил толстые дальнозоркие очки и довольно хмыкнул: наконец–то он сравнялся со своим приятелем в дальности заброса. Но тут же ему стало тоскливо. Ведь на самом деле — они просто одряхлели. Юсси совсем сдал в последнее время…
Микко налил некрепкий кофе в термокружку, и заботливо принёс на корму Юсси. Тот докрутил катушку, вынул сияющую мокрую блесну и взял кофе. Долго молчал, отдыхая, держа двумя слабыми руками кружку — одетый как из коробочки, ярко и нарядно, но безнадёжно сутулый, совсем высохший, с бледноватой веснушчатой лысиной и дряблой шеей. И похож он был не на крокодила — а на тритона. На тощей волосатой лапке Юсси светился зелёным медбраслет, сообщая, что его хозяин более–менее здоров и в срочной медпомощи не нуждается.
— Страшно мне, Микко, — наконец, глухо сказал он, посматривая на приятеля выцветшими слезящимися глазами. — Страшно уходить. Наверное, это мой последний август…
Микко понимающе положил ему руку на плечо и слегка сжал. Лицо его стало расстроенным.
— Мне тоже страшно… Но что поделать, Юсси, такова природа. Нам не о чем жалеть — мы прожили долгую и достойную жизнь. И мы сделали людей счастливыми — есть чем гордиться, — глаза Микко, как всегда, светились ровным голубым светом. — Жаль только, мы в Бога не верим…
Юсси рассеянно слушал и смотрел вдаль, на качающиеся ветки рябин. Там, справа от рябин, стоял его прекрасный уютный дом, хорошо видный с воды. Но Юсси не смотрел на дом — он смотрел на рябину.
— Не будем себя обманывать: мы не сделали людей счастливыми. Я даже себя не сделал счастливым… — сказал он горько.
Микко мягко возразил:
— Посмотри, как уютно стало в мире. Вы ведь тоже об этом мечтали — чистый воздух, доброжелательные люди, уютные дома, нет войн… Вы мечтали о такой жизни в далёком будущем — а она вот, наступила сейчас.
На них упала тень патрульного дирижабля.
— Уют… — сварливо сказал Юсси. — В том–то и вся беда, что вся наша жизнь — сплошной уют. До чего ни дотронешься… В том–то и вся мерзость. Мы сидим на комфортабельных анатомических креслах, ездим в бесшумных автомобилях, живём в сверхуютных красивых домах, вокруг нас аккуратно отремонтированные фасады. Смотри — вот суперудобная ручка на кружке; сколько сил «Шмитт унд Браун» ухлопала на этот патент, только чтобы моей руке стало чуть–чуть удобнее, чем человеку, державшему кружку тысячу лет назад… все уши рекламой прожужжали.
Микко ласково потрепал Юсси по плечу.
— Ты просто старый ворчун. Как можно ругаться на то, что тебе уютно?
— Слишком дорого обошёлся мне этот уют! Никто ведь меня не спрашивает — меня окружают очень дорогими уютными вещами, и я должен работать и работать, чтобы их оплатить. Мне навязывают ненужный мне уют. Всё чуть–чуть красивее и уютнее, чем мне нужно, и чуть дороже, чем я готов отдать! «Живи достойно!» Зачем мне эта термокружка со сверхудобной ручкой?! Я бы и из обычной попил кофе! Зачем мне новый нарядный сайдинг на доме?! Зачем мне это мягкое кресло, если я готов сидеть на простом стуле — только верните дни жизни, потраченные на отрабатывание уютного кресла! Зачем нам со старухой восемь комнат в доме, если эти комнаты оплачены годами непрерывной работы? Зачем нам эти постоянные подновления фасадов на муниципальных зданиях и вычурная подсветка? Они всегда красивы, как из набора игрушек — но это слишком дорогая красота, потому что все силы общества отдаются ей.
Я жизнь отдал за этот чёртов уют. Всю жизнь занимался своим уютным гнёздышком. Уют стал смыслом жизни, заменив истинный смысл. А мы ведь мечтали о другом! Что когда–нибудь жизнь станет такой, что уют сам потихоньку войдёт в неё, не отнимая всех сил, не отнимая твоего предназначения. Ведь уют хорош, если он достался даром; но если на его достижение потрачено время — это время потрачено впустую. А уж если вся жизнь потрачена…
Микко развёл руками. Ну что за вспышка застарелого дикарства…
— Я не делал ничего для людей, понимаешь? — сказал Юсси высоким голосом. — Я прожил жизнь зря. Строил вокруг себя уют — для себя. Терпеливо, как мышка роет норку. Всю жизнь рыл норку. Рыл, рыл — так и прожил для себя. И теперь с ужасом чувствую, что прогулял свою настоящую жизнь, как школьник прогуливает уроки.
— Как это — не сделал ничего для людей? — удивился Микко. Он даже очки снял от удивления. — Ты же всю жизнь работал!
Юсси покивал, словно ожидал этих слов.
— Я работал для себя. Мне было безразлично, что я делаю — мне были нужны деньги, чтобы оплатить дом, машину, катер, красивую одежду, уют… Я вкалывал ради этого избыточного уюта — а не ради того, чтобы делать то лучшее, что могу. Я трудился ради уюта на работе, я трудился ради уюта дома. НА ЧТО Я РАСТРАТИЛ СВОЙ ТРУД?! И теперь страшно.
Юсси надолго замолчал, браслет его нехорошо пожелтел. Молчал и Микко. Он понял, о чём говорил его друг. Но что поделать — не всем дано стать великими учёными или творцами, оставляющими людям плоды своего гения… Простым людям нужно довольствоваться скромным. Раз уж так — то хотя бы просто живи достойно. Делай, что должен — и будь что будет.
Микко вдруг спохватился, что браслет друга пожелтел, и схватился за валидол.
— А вот когда уходил мой дед, он не боялся, — сказал Юсси, отказываясь разжимать кулак; Микко с силой пихал в него таблетку. — Дед уходил, а его дела оставались людям — и вот он действительно прожил не зря.
Микко трепал его плечо.
— Ты соси, соси таблетку… Твой дед был писателем или учёным? Ты ничего не говорил…
— Дед был просто учителем физики. Но он был учителем по–настоящему, а не ради денег. Его любили и ценили ученики, и он гордился, сколько его учеников стало настоящими учёными… Я уж и не помню, сколько. А ещё дед воевал, победил фашизм — и это тоже был его подарок людям… Понимаешь, тогда люди жили немного по–другому, не для богатства и уюта, а чтобы трудиться с пользой для человечества. Каждый делал, что мог — труд был отчётом о прожитом.
Микко недоверчиво пригладил белоснежные волосы. Когда это — «тогда»? При коммунистах, что ли? Труд… Вечно коммунисты про труд болтают, сплошной обман. Труд нужен для того, чтобы жить достойно…
Что–то вдруг щёлкнуло в его голове, как будто свет включили.
— Хорошо бы поймать снова ту щуку… — дрожащим голосом сказал Юсси, язык его плохо ворочался из–за валидола. — Зря мы попросили у неё уюта. Надо было просить…
— Сто пятьдесят лет жизни каждому?
— Нет. Надо было просить не это…
— А что?.. — в голубых глазах Микко светилась наивная надежда…
И вдруг — всё заколыхалось, рассыпалось, растаяло — и… оказалось, что они по–прежнему сидят на Кииви–ярве, в тот самый день и час, когда они поймали Золотую Щуку. И Юсси по–прежнему в старой зелёной крокодильей кепке и жилетке, молодой и страшно удивлённый.
Микко ошеломлённо провёл руками по своей куртке, потрогал чистое лицо. Что же, это всё ему померещилось? Ничего не было? Ни Золотой Щуки, ни желания, ни старости?..
Они уставились друг на друга и молчали не меньше минуты.
— У тебя, кажется, водка была, — запинаясь, пробормотал Микко по–фински.
Юсси его понял. Он мощно глотнул из горлышка и протянул бутылку Микко.
— Тебе тоже показалось, что мы были стариками?..
Микко булькал водкой. Наконец, он оторвался, крякнул в рукав и аккуратно убрал пустую бутылку, не забыв завинтить крышечку.
— Поплыли домой. У меня там виски есть.
Юсси торопливо закивал. Ему тоже очень хотелось как следует набраться. Всё–таки это было страшно — оказаться стариком…
Перед тем, как завести мотор, Микко спросил озабоченно:
— Юсси, а ты читал Маркса?
— Конечно!
— И у Маркса написано про труд, что это смысл жизни человека? И что труд можно организовать по–другому, не так, как у нас?
Юсси рассеянно пожал плечами:
— У него много чего написано. Но уж больно занудно, — он с удовольствием рассматривал свои руки, сильные и молодые.
— Это хорошо, — удовлетворённо кивнул Микко. — Значит, у него всё правильно написано. Вы, русские, неорганизованные — вот вам и кажется, что у Маркса занудно… Вечно вы всё не так делаете — поэтому у вас и не получилось с Марксом.
— Ты ещё нас коммунизму поучи!..
— Так не зря же ваш Ленин к нам ездил, в Финляндию, — очень серьёзно сказал Микко. У него немного порозовел нос. — Он здесь нашей мудрости набирался…
Заревел мотор и лодка понеслась к дому Микко.
А на берегу, на камне, сидел серый кот — издали похожий на фигурку богини Бастет. Он довольно жмурил жёлтые глаза. Серия экспериментов по социальной мотивации людей завершена; Вежливый будет очень доволен.
***
Это третья из историй бывшего кота Василия.
— — — — — — — — — -
Бронесказка.
От войны да от «кумы» не зарекайся.
Танковая пословица.
В крокодиловой коже динамической защиты, с противонейтронным подбоем, расшвыривая гусеницами ошмётки дёрна, выбрался из прибрежных зарослей танк. Настороженно прислушался, поводил красными глазками ИК–прожекторов — приземистый, пугающий, как нильская рептилия, такой же безжизненный, немигающий, неспособный на жалость…
Речка мирно шумела, перекатываясь по россыпям валунов. С того берега удивлённо смотрел крупный олень: такого чуднОго зверя с хоботом он ещё не встречал… Олень посмотрел, величаво повернулся и медленно скрылся в зарослях, недоверчиво подрагивая хвостиком. Заросли, в которых скрылся олень, вели вверх по склону – там, на залысой вершине, ждали олениха с оленёнком. Тоже никем не пуганые…
Следовательно — врага там тоже не было.
Тогда танк (оказавшийся новеньким Т–90А) коротко скомандовал — и следом на берег речки, с неприметной лесной дороги (а кое–где и прямо из зарослей, ломая кривые деревца), с тяжёлым грохотом вывалилась вся рота. Стало тесно, грязно и душно. Костяк роты состоял из срочников, «семьдесят вторых», чумазых, тощих и злых на весь свет после суточного марша. С ними были трое резервистов: «шестьдесят второй» и пара стариков «пятьдесят пятых». И молчаливый «тунгус» впридачу.
Усталые танки приладились было передохнуть, но тут, на беду, по размешанной в грязь дороге примчался прапор с обеспечением — потёртый, бывалый Т–80УД «Берёза», въедливый, как ржавчина – и завертелась занудная проза полевого быта. Выставили охранение, расчистили сектора обстрела, поставили маскировку. Танки, подгоняемые прапором, деловито гудели, дымили сизым выхлопом, вскрывали банки с солидолом и бочки с горючим. Самых грязных прапор погнал мыть катки. «Берёзу» побаивались – был он мордаст, плечист, и весьма вспыльчив… Командир неподалёку педантично сверялся с картами, колдовал над комплектом спутниковой связи. Прапор, убедившись, что все при деле, укатил к командиру за распоряжениями.
— Эх, «даночку» бы сейчас пощупать, — тут же растянулся в траве неугомонный разгильдяй Бэшка, показывая, какие объёмистые бока у «даночки».
— Смотри, Ромео, прилетит тебе в бок «ломик», оглянуться не успеешь, — хмуро пробурчал один из резервистов, лобастый «шестьдесят второй» по прозвищу Компьютер, возясь со скользкой от пролитой смазки бочкой.
Танки Компьютера уважали: он был настоящей энциклопедией на гусеницах – про военную технику и сражения минувших эпох знал всё, сыпал цифрами, датами, характеристиками, цитатами – побольше, чем в иной библиотеке; слушать его было одно удовольствие. Все лениво потянулись поближе: после того, как нечаянно раздавили бумбокс, словесные баталии между Компьютером и Бэшкой стали единственным развлечением в роте.
— А мы сначала позаботимся, чтобы «даночка» одна осталась, — вкрадчиво объяснил Бэшка. – На то мы и танчики! Всем вкатим по самые Нидерланды!
— А если там «абрашка» окажется, или «лёпа»? – подначил кто–то скептический.
— Командир его порвёт, как Тузик грелку! – убеждённо заявил Бэшка. – С нами же Командир!
Все солидно согласились: они тоже верили в Командира…
— Танки с танками не воюют, — напомнил Компьютер, по–прежнему хмурый. – Наше дело – взламывать оборону и идти в прорыв. А насчёт «абрашки» ты сильно неправ; не дай Мехвод с ним встретиться — даже Командиру… Ты что–нибудь про броню «чобхэм» знаешь? А про уранокерамику? Таких зверюг взять можно только тактикой — если повезёт…
— Наши танки всегда были лучшими в мире! – гнул своё упрямый Бэшка.
— «Лучшими…» — проворчал Компьютер. – У них даже без «абрашек» и «лёп» — у всех тепловизоры, спутниковая навигация, автоматические системы управления огнём… Обученные, натасканные, как овчарки. И хорошо знают, чего хотят; всё у них под цель заточено. А у нас?.. Срочники да резервисты. Тепловизор только у командира… – он сплюнул. – Бросили нас отдуваться — старьё, хлам доперестроечный… «Лексусов» с «кайенами» себе напокупали — вместо тепловизоров. Либеральная, м–мать, империя… А потом, случись что, ещё и скажут, что нас было больше… И не забывай, — он потыкал пулемётом вверх, — наш главный враг там, за облаками. Так и не увидишь, откуда «маверик» прилетел…
Танки трижды сплюнули.
— Ну, за облака я не достану – а вот «абрашку» отмудохаю, — шалопай Бэшка вдруг вскочил. – Ты мне только покажи, где у него боекомплект, я уж его нащупаю! — он по–боксёрски резко поднырнул. Жилистый и резкий, как разболтанная пружина, он настырно надвигался на пятящегося Компьютера, показывая хлёсткими хуками со всех сторон, как будет щупать у врага боекомплект. – А у командира – управляемое оружие! А у командира – «Штора»! Всех порвём!
Странные чувства испытывали танки, слушая их споры. Компьютеру они верили разумом, и всегда признавали его скептическую правоту; но следом делал ход лихой Бэшка – и будто тучи рассеивались, и выходило, что он тоже прав, и всё не так плохо… Хотя ничего умного он не говорил; просто была в нём какая–то дикая, вызывающая восхищение, всесокрушающая напористость, заразительная вера в возможное, в простоту жизни и в себя. Обладатели такой веры идут по жизни легко, не видя ни в чём препятствий, расправляясь с проблемами, о которых прочим и помыслить невероятно; всё им по плечу; они ухитряются уводить самых красивых и неприступных женщин – порой без копейки в кармане! — и считают унизительным уступить хоть кому–то из встреченных, в чём бы то ни было… Жизнь кипит и легко переламывается вокруг таких; всегда за удачу почитаешь быть с таким в одной команде; одна беда – трудно им удержаться в рамках дозволенного…
Так и спорили в роте две правды: правда знания, от которого многие печали — и правда веры в себя и своё оружие. Две правды…
— Отставить балаган! — угрюмо осадил Бэшку незаметно подкативший прапор. Недоверчиво вытянув ствол, он принюхивался к горючему и к выхлопам. Бэшка тут же присмирел. — Раз твоё шило в гузне не угомонилось — бери Компьютера — и дуй бегом на высотку осмотреться. Если чисто — глянете за склоном. Ищите любые следы. В эфире без нужды не шуметь, три щелчка – «порядок». Пятьдесят пятые, — хрипло кашлянул прапор, ткнув в стариков, — смените охранение. Остальным отдыхать — час. И хватит об этом.
Откатившись, прапор пнул бочку с горючим, прислушиваясь к звуку — бочка была полна.
— «И хватит об этом», — состроил ему вслед рожу Бэшка. — Подвигали, Компьютер.
— Я не понял!.. – удивлённо обернулся прапор. — Бегом — выполнять!!!
…Через пять минут пришли условленные три щелчка: Бэшка сообщал с вершины, что вокруг чисто, и они идут осмотереться вниз по склону. А ещё через пять минут вдруг бабахнуло, эфир взорвался стрельбой и криками. Докатило глухое эхо, встряхнуло до потрохов, принеся сосущее противное чувство, что это уже происходит — наяву и с тобой…
— Нарвались!!! Командир, десять часов вниз по склону, танки, не меньше роты! Отходи, Компьютер!!! Отходи!!!
Было слышно, как задолбил спаренный пулемёт, снова гулко бабахнула пушка. В эфир врывалась неразборчивая чужая речь, какие–то «альфа», «браво», «чарли». Кто–то истерически визжал «Йаху!!!»
— Пиндосы!!! – прорычал командир, взревев дизелем, и всем стало не до переживаний. – Берёза, Тунгус, третий взвод – высоту; остальные – за мной! Бэшка, Компьютер – держаться!
Снова резко бабахнуло, кто–то замысловато выматерился – кажется, Компьютер, и это было странно — слышать от него мат…
— Бей, бей суку!!! – оглушительно орал Бэшка. – Молодец, отлично!!!
Танки в молчании неслись напролом через жидкий лесок, с ненавистью сшибая деревья. Хлестали по броне ветви. Командир вёл чётко, безошибочно, как автомат – спускались, карабкались, переваливали, перепрыгивали — вперёд, вперёд! В эфире по–прежнему стоял треск стрельбы, и кто–то опять визжал «Йаху!!!»
— Всё… траки… — тоскливо просипел Компьютер. Было отчётливо слышно, как он с надрывом дышит.
— Отползай!!! – орал Бэшка. – Н–на, гнида!!!
— Не могу, — ответил Компьютер, уже совершенно спокойно. – Уходи.
— Трос!!! Трос готовь!
— Дурень! Уходи!..
Баханье пушек слышалось уже совсем рядом, и что–то очень сильно рвануло.
— Н–на, гнида!!!
— Йаху!!!
И тут Бэшка болезненно айкнул, а через секунду — ещё раз…
…Впереди открылась излучина реки – точно такая же, как на которой отдыхали пять минут назад. Стелился дым, ревели двигатели, вспыхивал огонь.
Компьютер, закопчённый, с красными пятнами грунтовки и сорванной взрывом боекомплекта башней, догорал. Чуть ближе дымились три чужака, глядя в разные стороны, уткнув в землю стволы.
А ещё ближе расстреливали неподвижного Бэшку.
Расстреливали вдесятером, встав веером. Как учили, как на полигоне, по очереди — с колена, лёжа, под башню, в борт. Кто–то по–прежнему после каждого выстрела в экстазе визжал «Йаху!». Бэшка молча горел, вздрагивая от попаданий. А неподалёку кого–то заботливо эвакуировали; молотил лопастями «ирокез» с красными крестами. Всё было красиво, правильно, аккуратно — как набор солдатиков из коробочки…
Бой был коротким. Вернее, боя–то уже никакого и не было… Только Тунгус угрюмо пролаял: «Вижу ударный вертолёт «ирокез»!» — и срезал его очередью.
Когда домчались до Бэшки, всё уже кончилось. Перед Бэшкой веером стояли вражеские танки – мёртвые.
Мёртвые — все, как один. С виду абсолютно невредимые – но мёртвые, как мистическим проклятием сражённые. Десять Т–72 — точно таких же, как подбежавшие наши. С импортными нашивками и обозначениями, в пижонском пустынном камуфляже… Люки настежь. И сам Бэшка, их близнец, только обгорелый до неузнаваемости, чёрный, осевший на брюхо…
И – всё… Снова мирно блестела на солнце речка, и леденил броню чистый горный ветерок, унеся дым и смрад. Ватная горная тишина съела все звуки… Как не было войны – красота и покой; наслаждайся и радуйся жизни, пока движок молотит…
В скорбном молчании, бережно подтащили Компьютера — страшного и скрюченного.
Закурили.
— Так они и не увидели своего «абрашку»… – наконец, сказал старик «пятьдесят пятый» горестно, дотронувшись до остывающего борта Бэшки. — Парни, парни…
Командир постоял ещё несколько секунд — как всегда, аккуратный и подтянутый – потом молча развернулся, подкатил к Тунгусу, уже спустившемуся с высоты, и принялся что–то выпытывать вполголоса.
— Я не видел, что он санитарный… — отвирался Тунгус заунывным голосом, угрюмо глядя в сторону. – Я читал… Я учил… Там было написано: «ирокез» — ударный вертолёт… Я так и доложил по радио — вижу ударный вертолёт «ирокез», все слышали…
Командир что–то тихо сказал, и Тунгус вдруг вытянулся и обрадованно залопотал:
— Так точно! Я думал, это крест, как на их флаге!..
— Вот тебе и бой, — в сердцах сплюнул кто–то. — С викторией, мля, славяне…
Снова стало тихо — только ветер шелестел травинками.
— Мы не дрались, — ясным голосом, не оборачиваясь, ответил Командир. — Дрались Бэшка и Компьютер. Значит, победили они. Это был их бой.
— И хватит об этом, — совсем севшим голосом добавил прапор. Мрачно бренча инструментами, он полез снимать с мёртвых врагов тепловизоры.
Все угрюмо стояли и думали — как же это так, как такое может быть — брошенные танки… Танк может чувствовать — не так, как люди, но может. Он умеет обижаться, ненавидеть, может любить, даже бояться – одного не умеет: удивляться. И уж тем более — удивляться до оторопи. Но сейчас… Это было непонятно, противоестественно — подло, наконец! В это не верилось. Оказывается, смерть бывает не только в ударе и взрыве — но и вот так, когда ветер гуляет в распахнутых люках… Оказывается, война бывает не только до победы — а ещё когда убил и сбежал. Оказывается, можно предать всех и вся – предков, товарищей, даже свой танк — и всё равно это будет война, а предавшего кто–то назовёт воином. Проклятая война, в которой настоящего врага ты даже не увидишь — и не потому что он высоко за облаками — а потому что сначала придётся драться с бывшими своими, которых подговорили против тебя, вцепившись друг другу в глотку…
За чью–то уютную любовь к деньгам.
За Родину.
Вот две правды об этой войне. Вернее, одна.
— — — — — — -
Приключения Залепищева, или кому завидуют богатые.
Богатым все завидуют, и оттого ненавидят. Это известно любому богатому.
А ведь разбогатеть совсем несложно — что бы ни говорили лентяи и завистники! Это тоже — хорошо известно любому богатому. Главное — иметь эту цель; упорно, самозабвенно и трудолюбиво стремиться, растить и терпеливо лелеять мечту. Это главное. А завистники, между тем, даже не пытаются! Как же можно разбогатеть, не пытаясь, не стремясь к богатству, не любя деньги всей душой? Поэтому они и бедны. Надо быть достойным богатства — и тогда оно немедленно придёт. Вот и весь секрет.
Доказательств требуете? Пожалуйста: вчера отчим подарил Залепищеву на день рождения деньги — восемнадцать новеньких гладких пятисотевровых купюр, и Залепищев стал богатым. Видите — ничего сложного. Ибо капитал неустанно рыщет, куда быть вложенным, ищет устремлённых, инициативных и эффективных. Вступайте в клуб богатых; забудьте, наконец, про бедность!
Купюры, жёсткие, как крылья майского жука, переливались радужными голограммами, мистически просвечивая чистыми водяными знаками. «Мы — безраздельно твои» — шуршали они. Они сладко нашёптывали тысячи сокровенных обещаний, от них исходила сдержанная сила, аккумулированная энергия тысяч человеко–часов. Множество людей, из самых разных уголков мира, вырабатывали эти человеко–часы — ради краткого обладания ими — и Залепищев был на седьмом небе, полночи созерцая и изучая подарок. Наконец, он заботливо уложил деньги в «Макроэкономику» Сакса (да–да, он теперь студент Финэка!) - и счастливо заскрипел пружинами кровати, мягко подхватившей его тело — молодое перспективное тело будущего хозяина жизни.
Залепищев парил в мечтах. С абсолютной точностью, достойной будущего финансиста, он знал, что будет делать с деньгами. На шесть тысяч он купит тюнинговую стритрейсерскую 'двенаху'-трёхлетку, не сильно б/у — но хорошо пролеченную, и вложит в неё дополнительно тысячу. Ещё две тысячи ему понадобятся, чтобы покорить Иванову.
Для покорения Ивановой был расписан специальный план — точнее сказать, бизнес–план. Конечно, Иванова девчонка не из дорогих и престижных — но именно такие самые верные. И ему она нужна не на вечер и не на ночь — а на всю жизнь, и он готов простить ей всё. Понадобятся только алые паруса, чтобы уладить дело… Залепищев представил себе, как каждый вечер, взрыкивая прямоточным глушителем, он подлетает к их парадной на своей красной зверюге, как небрежно встаёт из машины. Сабвуфер гулко прокачивает двор басами, а с другой стороны из машины поднимается верная Катя, насмешливо опустив тяжёлые ресницы — и идёт с ним под руку к двери, с каждым шагом эффектно закручивая лёгкую юбку взад–вперёд на своих крутых смуглых бёдрах. И все оборачиваются… И ни одна зараза не посмеет вспомнить, с кем гуляла Катька раньше — потому что она вам теперь не Катька, а госпожа Залепищева!
Сон всё никак не шёл, отогнанный волнующими мыслями. Залепищев встал, включил настольную лампу, и, любуясь, опять разложил купюры, словно карты Таро. Под стеклянной столешницей, между разложенных купюр, проглядывала желтоватая антикварная фотография Столыпина. Благообразный Пётр Аркадьевич, всегда такой холодный и праведно–высокомерный, сейчас взирал на своего ученика с умилением: стремление Залепищева к процветанию, методичное и терпеливое, стало приносить первые плоды. Как раз к исходу двадцати лет, предвосхищённых Столыпиным…
Наутро, перед выходом из дому, Залепищев в сладком волнении пригладил волосы, набриолиненные назад. В тихом полусвете обширной прихожей, окружённый со всех сторон дорогим деревом, он смотрел в чистоту огромного зеркала. Сегодня предстоял великий день. Пришло его время. Дураки и лузеры не понимают, что в жизни надо хватать — и делать это настолько быстро, насколько возможно. Успеть ухватить то, до чего пока не дотянулись другие, ненадолго задержанные делами. Разглядеть раньше всех; идти на шаг впереди остальных; хватать и опережать других в своей нише — вот залог успеха. Недаром «успех» и «успеть» так похожи! А начать надо с кусков помельче, которыми пока не интересуются сильные…
С высокого потолка лился мягкий сдержанный свет, похожий на освещение трибуны — и Залепищев, ощутив себя перед аудиторией, ещё некоторое время удовлетворённо жестикулировал перед зеркалом. Он то проницательно прищуривал свои быстрые глаза, то по–голливудски улыбался, то изображал холодную жестокость в адрес врагов — в общем, строил всевозможные солидные рожи. На его лице, чистом и круглом, не обнаружилось ни одного прыща. Да, он теперь взрослый. Он расправил плечи под джинсовой курткой, и пожалел, что безвозвратно минули благословенные времена котелков и тростей.
В приподнятом настроении, лёгкой светской походкой джентльмена, он прошёлся по магазинам — любуясь эластичностью спроса и товарным насыщением. Его город, сказочно похорошевший с приходом финансовых потоков, блистал и сиял на солнце, как новенькая серебряная юбилейная монета Сбербанка: улицы были подметены, фасады чисты и нарядны послеремонтной свежестью, и утреннее солнце ослепительно играло в заставленных товарами витринах. Залепищев хозяйски обходил район, мысленно помахивая тростью. С колокольни радостно трезвонили — и Залепищев, благочестиво спохватясь, солидно крестился. Жизнь пёрла асфальтовым катком, сметая препятствия, в процветающее будущее, в прекрасное далёко, которое ласково звало Залепищева — в свои богатые объятия. Люди охотно тратили деньги, качая кровь экономики — а в киосках, с обложек глянцевых журналов, сияли гладкой кожей первые красавицы страны. Все — сплошь светские львицы и знаменитости, стройными шеренгами выставляющие напоказ свою ослепительную наготу — как наглядное доказательство, что красота теперь надёжно измеряется в рублях, и что жизнь, наконец, твёрдо опирается на самый прочный фундамент — на товарно–денежные отношения. Залепищев мысленно сравнивал журнальных львиц с Ивановой, с удовольствием находя, что Иванова не хуже.
Он купил громадный букет алых роз, какой только смогли собрать у «Лиговки», в самом богатом цветочном ларьке. Неторопливо поднялся на пятый этаж к двери Ивановой, и, аккуратно поправив воротник, чтобы была видна золотая цепочка, позвонил. Раньше он никогда бы не решился на такое — но с деньгами он преобразился. Деньги насыщали его силой, делали мужчиной — смелым, спокойным, уверенным в себе, и отчаянно циничным. Специально купленный большой бумажник — для оставшихся семнадцати купюр — лежал в нагрудном кармане джинсовки и источал концентрированную энергию, словно маленький ядерный реактор. Деньги — это власть над миром. И у Залепищева теперь был кусочек этой власти. Власть над кусочком мира… Он, как ни крути — теперь самый состоятельный парень микрорайона…
А красивые женщины должны принадлежать богатым, и никому другому — так устроена жизнь! Самые красивые женщины — актрисы, певицы, какими бы неприступными они себя не изображали — все до одной — быстро оказываются раздетыми редакторами гламурных журналов. За деньги! Они наперебой слетаются на богатый гламурный блеск — потому что выбрали богатство. И не надо нищебродского ханжества: даже Грэй был богат, когда обрёл счастье с Ассолью… И пусть Иванова лёгкого поведения — но она ничем не хуже богатых знаменитых телешлюх, публично раздевающихся в «Максиме» или «Плейбое». Бляди теперь — тоже нормальные деловые люди, и нечего тут стесняться! Вы каждый день видите их по телевизору — они поют и ведут шоу, любят и ненавидят, страдают и радуются, они искренние и лживые, умные и глупые — как все. Такие же хорошие, как и вы. Любят деньги. Человечество движется вперёд, прочь от предрассудков, к демократичности и толерантности, и блядство постепенно обретает всё более уважаемый статус — сферы услуг и шоу–бизнеса, где вертятся колоссальные средства. Бляди рекламируют себя в журналах, продают себя миллионерам — да и сами имеют порой миллионные обороты, давно оккупировав высшее общество, сцену и телевидение… Ведь блядство — это нормально, это всего лишь обострённое желание богатства — максимально доступным естественным способом, и ничего больше. Кто–то торгует телом, кто–то — национально–историческими претензиями. Это абсолютно то же, что торговать своим трудом, знаниями, или нефтью — just a business. В постиндустриальной реальности доминирует сфера услуг. Так что забудьте это омерзительное бранное слово — навсегда! Экономикс не признает бранных слов — только блага, только удовлетворение потребностей общества.
Залепищев, цинично щурясь и по–крысиному задрав верхнюю губу, смотрел на старую дверь, недавно покрашенную простой масляной краской. Да, к его счастью, Иванова — не миллионная цыпа… Пока… Глаза Ивановой наполнятся благодарными слезами, и он поднимет её в уютный благоустроенный мир, мир успешных джентльменов…
Замок громко щёлкнул.
— Толя?! — Иванова обрадованно улыбалась своими гладкими полными губами. И вовсе не насмешливо, как обычно, а приветливо, слегка удивлённо и даже немного растроганно. — Заходи, Толя…
— Здравствуй, Катя. — Залепищев удивился себе — раньше он немел в присутствии Ивановой. А теперь был спокоен и деловит. Он с трудом просунул огромный букет в узкую дверь. — Это тебе.
Глаза у отступившей назад Ивановой стали совсем удивлёнными. Её огромные карие глаза на тонком лице, и бархатные и блестящие одновременно, всегда такие загадочные и красивые… Она ахнула, восхищаясь громадным букетом, немного растерянно засуетилась, осторожно подхватила розы и понесла в ванную, а Залепищев любовался её осиной талией, ладно обтянутой лёгким летним платьем, и чёрным блеском длинных вьющихся волос, усмирённых и направленных массивной белой заколкой; и тонкими изящными лодыжками, восхитительно заканчивающими идеальные гладкие ровные ноги — лодыжками такими изящными, будто бы она не босиком по прихожей шлёпала, а на высоких тонких шпильках. Она смутилась, да!!!
Через минуту Иванова вернулась, глаза её сияли, она тихо и загадочно улыбалась. Залепищев с ходу взял быка за рога:
— Катя, будь моей ж…
Иванова стремительно протянула свой тонкий пальчик, и шутя зажала Залепищеву губы:
— Толечка, солнышко, не произноси поспешных слов с порога!
От этого невинного, игривого прикосновения у неопытного Залепищева закружилась голова. Он оторопело замолчал, и от его губ, до которых дотронулся её пальчик, по телу потекло медвяное томление. А загадочные глаза Ивановой блестели в сумерках прихожей, словно бы извиняясь. Она живо взяла оцепеневшего от счастья Залепищева за руку, и отвела в комнату, усадив на мягкий диван, а сама легко села в кресло напротив.
— Толечка… — она тараторила что–то беззаботное, дружелюбно улыбаясь, но Залепищев ничего не слышал. В голове его шумело, щёки постепенно раскалялись. Он рассматривал комнатку Ивановой — давно не ремонтированную, без кондиционера, с дешёвой мебелью тридцатилетней давности, но трогательно–чистенькую, с обязательными ковром на стене, книгами в застеклённых полках, плюшевыми игрушками по углам и детскими фотографиями на стенах. Медвяное томление поднималось в нём, захлёстывая его целиком, и текли непрерывной чередой головокружительные мысли. Он никогда здесь не был — и вот он здесь! Он, взрослый мужчина, пришёл к женщине — и как всё оказалось просто и естественно! За какие–то три минуты он услышал от неё слов раз в сто больше, чем за все десять лет в школе… Ключ мудрого отчима открыл дверь в большую жизнь! Да, истинно сказано, что удел красивых женщин — принадлежать богатым, ибо они нуждаются в богатстве для своей красоты, а богатые нуждаются в красивых женщинах, и спрос находит предложение с обеих сторон… Это даже удачно, что она немного б/у — тем дешевле обойдётся, и конкурентов на неё нет. Он поднимет её со дна, очистит, немного в неё вложится — и она засияет! И ещё несколько минут — и… Он смотрел на грудь Ивановой, и никак не мог оторваться. Эта прекрасная грудь, обтянутая лёгкой тканью, ничем не поддерживаемая, совершенной формы — и смуглая кожа предгорий, нежно светящаяся в скромном разрезе простенького платья… О, она может позволить себе быть скромной! Самая красивая и самая большая грудь в микрорайоне. А ведь это он, Залепищев, первым открыл красоту этой девчонки — ещё в шестом классе, когда у неё ничего такого в помине не было… Он был по уши влюблён, и она иногда на него смотрела… А потом она расцвела, распустились они — и налетели со всех сторон наглые чужие охотники на готовенькое, развратили юный цветок и всё кончилось… Она гуляла с ними! Залепищев их часто встречал, с деланным безразличием отводя обожжённые ревностью глаза — и любовь, растоптанная бесцеремонными копытами чужаков, вскоре засохла и угасла.
«Не засохла!!! Не угасла!!!» — в нагрудном кармане билась могучая сила. Он уже решил, что делать. С предложением он пока решил повременить, на пару часиков: сначала он воспарит с Ивановой к вершинам мужской состоятельности — как все, а потом уже, после всего, спокойно с ней обо всём договорится. Плевать на деньги — один раз как все можно! Денег ещё хватит — зато он будет говорить уже как мужчина!
Залепищев торопливо выхватил бумажник, трясущимися от возбуждения пальцами демонстративно достал все восемь с половиной тысяч, и бросил на журнальный столик пятьсот евро (без сдачи не было). Он хотел сказать «Я тут немного приподнялся, и делаю теперь девять штук евров в месяц» — неторопливо, спокойно, с железобетонной уверенностью — но вместо этого прохрипел:
— Разденься… я… давай… — он сглотнул конец фразы.
— Толя… — Иванова ошеломлённо уставилась на купюру. Казалось, она не верила.
Слишком щедро?!
— Ты что — дурак?! — округлившиеся глаза Ивановой смотрели испуганно и как–то болезненно. Она часто–часто моргала, и красивое загорелое лицо её вдруг стало пепельно–серым.
Мало или много?! Или ломается? Проклятье!.. Смешавшийся Залепищев решил действовать наверняка. На карте стояло ни много, ни мало, а его мужская честь.
— Красивые женщины должны принадлежать богатым! В этом справедливость. Тебе дают стошку за ночь — вот тебе… штука. Ты этого достойна…
Он щедро, не глядя, швырнул на столик ещё пятьсот, рухнул на колени и в сладостной медвяной истоме потянулся к её гладким, матово светящимся золотистым коленкам.
И тут прилетела обжигающая звонкая пощёчина слева, со звуком лопнувшего мяча, от которой занемело лицо. И следом страшный гулкий удар в правое ухо — это Иванова, молотящая наотмашь, не глядя, промахнулась левой рукой и попала чуть дальше. Залепищев ахнул от боли в повреждённой барабанной перепонке и потерял равновесие. Иванова, тем временем, стремительно отскочила за кресло, с отвращением и ужасом глядя на барахтающегося на четвереньках Залепищева.
— Ах ты… мразь! Гад! Подонок толстожопый!!!
Господи, сколько оскорбительной злобы и ненависти было в её словах, вылетающих словно выстрелы в лицо… Как это было обидно слышать — от неё! Как это чудовищно и омерзительно контрастировало с тем счастьем, что представлялось ему всего несколько минут назад! Ах, всё пошло не так…
Смертельно оскорблённый в лучших чувствах, Залепищев почувствовал, что сейчас потеряет Иванову навсегда — и не будет уже с ней идти от машины рука об руку, на зависть всему двору — если немедленно не исправит положение и не объяснится до конца.
— Как будто я ничего не знаю! Ты же спишь за деньги — с Сергеевым, с Улумбаевым, и с прочими! Они мне всё рассказывали! — Залепищева обуревал праведный гнев обделённого; стоя на коленях, он дотянулся и крепко ухватил отчаянно вырывающуюся Иванову за запястья. — Дурочка моя ненаглядная! — (Да!!! Он решился это сказать!!! Да! Какое всепрощающее блаженство!!!) - А я чем хуже?! Я же ничем не хуже!!! Почему мне нельзя?! Я же хочу благородно… — Залепищев говорил громким срывающимся трагическим полушёпотом, его душила кипящая смесь обиды, эротической страсти и страсти возвышенной. А тут ещё взыграла в нём патриархальная добропорядочность, спавшая до того где–то в глубинах. Добропорядочность настойчиво призывала показать крепкую руку хозяина, силой восстановив мир и порядок в отношениях с неразумной будущей женой — для простоты и общего блага…
А Иванова бешено вырывалась и кричала, так что звенели плафоны на люстре:
— А ну, руки!!! Пусти!!! Пусти, подонок!!!
В совершенно потемневших больших глазах её сверкали слёзы, побледневшие губы расплылись. Она всё кричала и не давала слова вставить, и Залепищев сильно встряхивал её, пытался поцеловать — словно искусственное дыхание гибнущей любви делал. Желание бить он уже сумел превозмочь волевым усилием, и теперь лишь ласково бормотал:
— Дурочка ты моя… выслушай же… да выслушай же, наконец, и ты всё поймёшь!!!
Но злая судьба сыграла с ним очередную несправедливость: в комнату ворвался младший брат Ивановой, Витька. Он был младше на три года, легче и меньше — но, не раздумывая, бросился на Залепищева и стал бить кулаками по голове — умело, зло и довольно больно. Залепищев с силой оттолкнул Витьку, и пока тот с грохотом поднимался среди упавших стульев, выставил перед собой ещё одну купюру, вроде щита:
— На!!! — прохрипел Залепищев. — Это тебе, дуралей! Только за то, чтобы твоя сестра спокойно выслушала меня!!!
Витька на мгновение уставился на купюру, как бычок–однолеток на красную тряпку — и с удвоенной яростью ринулся на Залепищева, опрокинув журнальный столик с деньгами:
— Ах ты, подонок!!!
— Успокойся… Да успокойся же… — рычал Залепищев, отталкивая, но Витька всё бросался и бил. — Я же знаю, что у вас и хлеб–то к чаю вечером не всегда есть! Что вы из себя тут изображаете?! Вам же нужны эти деньги! Тоже мне — заповедник нищебродской гордыни!
Залепищев мог поклясться, что ни на мгновенье не терял контроля — но каким–то непостижимым образом вдруг оказался сидящим на асфальте во дворе, возле парадной Ивановой. Лицо горело и болело со всех сторон, рот был залеплен какой–то кровавой массой. Залепищев сплюнул — это оказались мятые, все в крови купюры. Он зажал их в кулаке и, рыдая от огромного горя, не оборачиваясь, бросился вон со двора. Сзади с него по одной ссыпались розы, прицепившиеся крест–накрест шипами к джинсовке, но он этого не замечал.
В туалете при кафе горячей воды не было, из рукомойника текла ледяная тонкая струйка. К счастью, мыло имелось, и Залепищев попеременно то отмывал окровавленные купюры, то плескал пригоршни холодной воды в отбитое лицо. К его великой радости, купюры отмылись начисто, и совершенно не пострадали. Он отряхнул их и, бережно проложив туалетной бумагой, спрятал в бумажник. Оставались ещё перемазанные штаны и куртка, и поруганная честь. «Отвергнут… Отвергнут… Отвергнут…» — болезненно пульсировала шишка на затылке, и Залепищев, приведя себя в мало–мальски приличный вид, горестно побрёл, куда глаза глядят. Мечтая о дуэли, он машинально спустился в метро, и шёл по перрону, мимо проносящихся с воем поездов. Потом куда–то бездумно ехал в оглушительно грохочущем вагоне, выходил, переходил… Ему мерещилось, что все встречные всё знают, всё понимают и издевательски ухмыляются.
На душе было свинцово–тоскливо: он потерял такое близкое счастье. И его жестоко унизили… «Подонок» — какое мерзкое, противное, всеразрушающее слово…
«А если это правда?! Если я и вправду подонок?!» — Залепищев остановился и стал в замешательстве ощупывать лицо, словно ослепший. Мимо с грохотом нёсся очередной серо–голубой поезд.
Как всякий глубоко порядочный человек, Залепищев трепетно относился к мнению окружающих. «Неужели я был неправ? Неужели моя философия блага богатства может быть где–то не совсем верна, и я чем–то действительно их обидел? Неужели я допустил ошибку, поверив?.. Нет, это чудовищно…» Он в ужасе, крепко стиснул голову. Откуда–то в мозгу всплыло: «…до того оброс шерстью, что верил всяким гадостям о любимой девушке»… Неужели он… Неужели она…
Перед ним словно открылась пропасть, в которую страшно было шагнуть — как под проносящийся поезд.
«Я — подонок?.. Нет. Нет! Этого не может быть! Я хочу добра людям, высокого уровня жизни; ведь богатство умножает блага общества! Я хочу посвятить свою жизнь процветанию общества, качать финансовую кровь по венам этой страны… Значит, я хороший! Хороший!»
И, повинуясь инстинкту самосохранения, он отпрыгнул от страшной пропасти…
И тогда из нагрудного кармана снова пришла, разлилась по телу уверенным теплом спасительная Сила. «Подонок — это просто ругательство, обзывалка», — сказала Сила под нарастающий рёв нового поезда. — «Это брань, а экономикс не признаёт бранных слов. Это абсолютно антинаучный термин — а раз так, то всего этого не существует в природе. А раз не существует — то это просто ложь, и ты можешь быть абсолютно спокоен! Твоя философия правильна: тебе нужно великое процветающее общество, а им нужны великие потрясения…»
Залепищев с надеждой и облегчением вздохнул.
Фу ты! Ну конечно! Как он сразу не сообразил? Мучил только себя бессмысленным самокопанием… Он поднял просветлевшие глаза, с удовлетворением щёлкнул влажными пальцами — перед лицом, словно собирался крикнуть «Эврика!» — и, преувеличенно–радостный, беззаботно пошёл прочь.
«А судьи, судьи–то кто?!» — саркастически вопрошал сам к себе воспрянувший Залепищев, в восторге на ходу всплескивая руками и хлопая по округлым бёдрам. — «Они же сами ни на грош в это не верили, они просто хотели сорвать на тебе злобу! Они — озлобленные, глубоко порочные люди — сестра–путана и братец, тоже будущий сутенёр. Вот они от злобы и наговорили тебе гадостей!»
Они…
Они…
Ох, ёлки–палки! Залепищев даже засмеялся от облечения — во весь голос, нарочито громко — словно заглушая что–то внутри себя, и кто–то из несущихся мимо пассажиров обернулся.
ОХ, ЁЛКИ–ПАЛКИ, ДА ОНИ ЖЕ ПРОСТО ЗАВИДОВАЛИ!!! Всё оказалось так просто и понятно! Да, он столкнулся с самой обыкновенной злобной завистью!
И Залепищев тут же в это поверил — и в душе его воцарилось спокойствие.
«Это классовая зависть», — с наслаждением от простоты решения размышлял он, широко шагая вверх по наклонному переходу между станциями. «Они завидуют богатым — и потому ненавидят нас. Вот и всё». Как всё оказалось просто…
Впереди вспыхнула драка, и прямо на Залепищева больно толкнули какого–то интеллигентного кавказского паренька. Тот испуганно пискнул «Извыните!», подхватил падающие очки в роговой оправе, и проворно скрылся за спиной Залепищева, оставив запах приличной туалетной воды — а толкнувшие его жлобы, противные, в одинаковых кепках, с тусклыми глупыми глазами и низкими выпуклыми лбами — очевидно скинхеды — оглушительно–злобно кричали сорванными голосами ему вслед что–то обидное — чтобы не смел тут торговать, убирался в свои горы, и тому подобное. А потом вдруг яростно взвыли и рванулись следом, расталкивая прохожих — видимо, храбрый кавказец показал им какой–то обидный жест. Залепищев поспешно отскочил в сторону, и они пролетели мимо, бешено и сосредоточенно молотя ножищами, как жуткие дикие звери.
«Тоже завидуют», — философски анализировал происходящее Залепищев, упиваясь могуществом своего интеллекта. — «Завидуют богатому приличному парню с Кавказа, который в их родном городе стал культурнее их — вот и ненавидят… Расовая ненависть и классовая ненависть — как всё просто…» Он с симпатией улыбнулся какому–то встречному кавказцу, опасливо остановившемуся при виде скинхедов.
Тут Залепищев впервые обратил внимание, что в груди его ощущается странный холод и пустота. Он привычным жестом дотронулся до кармана — и обомлел:
БУМАЖНИК ИСЧЕЗ!
Он рывком стащил куртку. Дрожащими руками ощупал карманы — пусто! И в брюки он тоже не провалился… И мобильника не было… Тогда Залепищев стремительно развернулся и, рыская над полом, как потерявшая след гончая, ринулся назад. Он уже понимал, что его элементарно одурачили. Но, быть может, он просто выронил бумажник и никто ещё не успел подобрать?!
Через полчаса Залепищев сидел в отделе милиции, до потолка провонявшем застоявшимся табачным дымом, и торопливо, без утайки, в точных деталях рассказывал свою историю.
Слёзы уже высохли, и вой давно затих в успокоившемся горле — осталась только тоска, достойная Иова. Ограбленный, избитый, поруганный, он ощущал себя ничтожнее валяющегося окурка — никчемный, никому не нужный, выброшенный в этом жестоком мире на обочину, неспособный даже позвонить отчиму. Его грела лишь вера — в железную мощь закона и государства, в торжество правосудия.
Залепищев рассказывал про подарок, про Иванову, про деньги, и про «ссору с неработающим младшим братом Ивановой» (он старался говорить казённым языком, как в криминальной хронике). Ему было очевидно, что только Иванова и её брат, зная, что он имеет при себе крупную сумму, могли наслать на него «заказную кражу».
— Раскрыть такое простое преступление, — пояснил он, — по горячим следам труда не составит…
Он ждал. Он — честный гражданин, он готов делать всё: сотрудничать, опознавать, участвовать в задержании…
— Слушай, Залепищев, — огромный прокуренный рыжеусый капитан, принимавший заявление, поморщился; его серые цепкие глаза тускло блестели, как лезвие давно находящегося в службе ножа. Капитан смотрел исподлобья, сердито жуя незажжённую сигарету, от которой едко шибало дешёвым табаком. — Если б я собственными ушами не слышал… в лицо сказал бы любому, что таких феерических идиотов не бывает! — он раздражённо захлопнул тяжёлой красной ладонью мятую картонную папку с заявлениями.
«И этот тоже завидует!» — в смятении понял Залепищев. — «За что же?! За что на меня такие страшные испытания?!!»
И тогда Залепищев сделал то, что единственно оставалось в его незавидном положении.
Он вдруг неудержимо стал завидовать — самому себе, каким он был два часа назад; тому не знающему преград, недостижимому счастливцу.
И сразу же следом, автоматически, возненавидел объект зависти. Как и положено по теории.
Не помогли ему ни деньги, которые отчим, напуганный душевным состоянием пасынка, в тот же вечер снова дал ему; равно как не помогли ни лечение, ни финансовая карьера, ни достигнутый успех. Зависть и ненависть к себе так и душили Залепищева всю оставшуюся жизнь, с виду вполне благополучную и преуспевающую.
— — — — — — -
Ложь–60.
— Мама, ты — проститутка! — сообщил восьмилетний Колька и отпихнул тарелку. Он ненавидел гороховый суп.
На кухне наступила тишина. Потом с грохотом упала кастрюля — это мама уронила.
— Так… — отец спокойно отложил ложку. — Ты, Николай, конечно, ещё не знаешь, что это такое. Но выдрать тебя придётся — просто, чтобы научился думать впредь, что родителям говоришь.
Он встал и потянулся к ремню. Отец у Кольки военный, ремень у него всегда поблизости. Пока он только грозил — но сейчас, похоже, был настроен серьёзно.
— Мальчик в школе набрался слов, сам не понимает, — лепетала мама, хватая огромного отца за руки, закрывая Кольку собой. — Ну, Вася, ну перестань…
— Пусть башкой учится думать! — делал грозные глаза отец, пытаясь прорваться к Кольке. — Пусти!
Верный признак неправоты, между прочим — когда на слова отвечают силой…
— Я знаю, что такое проститутка, — неожиданно громко и отчётливо сказал Колька из–за спины матери. Он стоял, скрестив руки на груди. — Я всё знаю. Проститутка — это нехорошая, аморальная женщина, которая занимается сексом за деньги. Так вот, наша мама — проститутка.
Родители замерли. У мамы на лице проступили веснушки.
— Коленька, глупый, что ты такое говоришь…
— Я не глупый. Я всё про вас знаю — хоть вы и пытались меня обмануть. Вы мне всё время лгали. Лгали, лгали, лгали… — Колька говорил ясно и отчётливо, как будто щелбаны раздавал. Именно так и должна звучать правда. — Лгали про деда Мороза. Лгали, что Вольфа отдали в дом для престарелых собак. А ведь Вольфа убили — «усыпили», как вы выражаетесь! Лгали, когда говорили, что детей приносит аист. На самом деле дети рождаются от секса; а сексом занимаются голые проститутки, — он с ненавистью выделил слово «проститутки», — за деньги. Отец тебе за секс отдаёт зарплату — потому что ты проститутка.
Мама стояла, ничего не понимая.
— Коля…
— Так… — решительно отодвинул её отец.
Колька попятился.
— И про тебя всё знаю! — смело крикнул он в лицо отцу, стоя на пороге и готовый дать стрекача. — Ты — никакой не защитник Родины, а каратель! Я всё знаю про твои командировки… Хороша семейка! Я–то вас любил! Я–то верил, что вы — лучшие на свете, а вы — лгали!.. Ненавижу!!!
Отец вдруг отбросил ремень. Он сжал руки в кулаки, огромные и красные. Потом разжал ладони, торопливо присел, ища глазами Колькины глаза, попытался ухватить его за руки, но Колька отскочил:
— Не смей трогать, в суд подам!
— Да кто тебе такой чепухи наговорил?!
— Дядя Альфред! И ничего это не чепуха — а правда! — голос Кольки сипел от ненависти. — Он нас учит честности! Он порядочный человек, всю правду о жизни рассказывает, ничего не таит — не то, что вы со своей ложью! Он ещё многому обещал научить. У него много конфет и жевачек; ему их не жалко — не то, что вам! И фильмы про голых обещал мне показать — он честный, не ханжа, он не прячет кассеты с голыми в шкафу, как вы!
— Альфред Вениаминович?.. — переспросила бледная мама.
Тут карие глаза отца стали бешеными, он бросился на Кольку. Колька пулей вылетел с кухни и спрятался в комнате. Он затаился под столом и, задыхаясь, ждал расправы. Дядя Альфред учит ребят, что страдать за правду — благо…
Но отец прогрохотал мимо Колькиной комнаты. Страшно хлопнула входная дверь, полетели лохмотья побелки с потолка.
Разоблачённая мама всхлипывала на кухне. А Колька сидел под столом. Он не плакал, нет — он уже большой. Ему просто было страшно и мерзко, его бил озноб — как жить дальше? Отец — каратель, мать — проститутка. Перед людьми — стыдно, жизнь — навсегда сломана. Навсегда. Уйти из дома?.. Взять потихоньку хлеба, воды и уйти жить в подвал. Или к дяде Альфреду, он не бросит. Он — самый лучший человек во дворе и на свете, учит пацанов играть в футбол, учит добру, учит честности и справедливости. И к Кольке он относится лучше всех. Кольке очень захотелось к дяде Альфреду — посмотреть, наконец, его коллекцию футбольных вымпелов и кубков; давно уже домой приглашает…
Колька сильно вздрогнул — где–то далеко на улице били стёкла, кто–то истошно выл. Какой страшный, несовершенный мир! Кругом ложь, зло и насилие. И лишь один в нём честный и добрый человек — дядя Альфред из седьмого подъезда, который обожает возиться с мальчишками, обучая их футболу.
Вскоре вернулся отец; стал шуметь водой, шипя от злости, полез на кухне в аптечку. Потом долго успокаивал маму. Когда он вошёл к Кольке в комнату — грозный, огромный, тяжело скрипя паркетом, сопя и фыркая, как опасный дикий зверь — Колька сжался в комочек. Он испуганно выглядывал в щель из–под стола. Кулаки отца были забинтованы, рукава закатаны по локоть, лицо — каменное. «Сейчас будет карать» — с тоскливым ужасом подумал Колька. Он представил себе, что отец стреляет в него из автомата, как в кино про эсэсовцев. На улице вдруг взвыла сирена «скорой», и Колька решил, что это уже едут за ним.
Но отец всего лишь закряхтел, сел рядом со столом на пол и стал спокойно говорить с Колькой. Долго они говорили — как мужчина с мужчиной. И всё разъяснилось. Ложь рассеялась — и белая ложь, и чёрная ложь; вернулись любовь и мир. Отец, конечно, немного слукавил, не до конца всё рассказал — но Колька потом был благодарен ему за это. Всему своё время.
Да, а «дядю Альфреда» посадили, как из больницы выписался — он ведь и к другим мальчикам пытался клеиться; всё всплыло.
Хорошо, что Колька такой непосредственный, не затаил в себе. Хорошо, что у Кольки отец есть.
Жаль, не было такого отца у диссидентов–шестидесятников — их ведь точно так же обрабатывали.
— — — — — -
Быдловедица.
«Спасите!!!»
По вагону метро, от сидения к сидению, каталась со звоном пивная бутылка. Бутылке было тоскливо, одиноко и страшно. Она плакала. Она погибала. И никому до этого не было дела — в почти пустом вагоне…
«Спасите меня, люди!!!» — отчаянно звала бутылка.
Жизнь у бутылки хрупкая — задень её ботинком, беззащитную, стоящую на проходе среди тысяч идущих мимо ног — и она полетит, и стукнется о мраморную колонну или гранитную ступеньку, только осколки брызнут. И всё — конец. И никто не пожалеет погибшую бедняжку, только будут злобно ругаться, поскользнувшись на стёклах–коньках… Мало, что смерть — но какая позорная смерть: заслужить проклятия, стать омерзительным мусором, кощунством посреди торжественной чистоты метро…
Поезд наддал скорости, вагон накренился в повороте, и бутылка покатилась, ускоряясь, вдоль по вагону — прямо и неотвратимо на острый железный угол сидения, всё быстрее и быстрее. Бутылка роняла частые крупные слёзы, она подпрыгивала и отчаянно звенела, надеясь, что кто–нибудь из пяти пассажиров вагона вытянет ногу, задержит, спасёт… Она ещё надеялась.
«Люди, люди! Не будьте равнодушными, спасите!!!»
Старик в потёртом пальто и пенсионерских ботах дремал, опершись подбородком о стариковскую палку. Ах, если бы он только её заметил! Из всех пассажиров по–настоящему надеяться можно было только на него… «Дедушка! У тебя крошечная пенсия! Возьми меня, сдай! Дедушка!!!» Но старик не открыл глаз. Пьяный парень рядом с ним крепко спал, открыв рот, почти завалившись боком на сидение — на этого надежды никакой… Ещё неподалёку сидел аккуратный, подтянутый молодой человек… Но увы — он был погружён в чтение дорогого журнала, не видя и не слыша происходящей трагедии. А напротив двое длинноволосых, с проткнутыми серьгами лицами, неприлично оглушительно хохотали — им и вовсе не было никакого дела до пустой пивной бутылки. Бутылка пролетела мимо их всех — и вот она, железная стойка. Всё, конец. Коротка оказалась её жизнь: отлили на заводе, сверкнуло беззаботное счастье детства, звонко смеялись сёстры–выпускницы, и впереди ждало неведомое взрослое будущее, стучали колёса товарного вагона, мелькали города… Что, думалось тогда, принесёт она людям? Лекарство? Лимонад? Вино? Быть может, её поставят в сервант, в коллекцию, будут любить и ценить… Или, выпив, наполнят домашней наливочкой, и заживёт она долгой жизнью при рачительной хозяйке… Но судьба оказалась проще: в неё впрыснули дешёвое пиво из концентрата, торопливо запихнули в тёмный разболтанный грузовичок, швырнули под прилавок, за полчаса продали, равнодушно и бесчувственно высосали, и незаметно поставили на пол в вагоне («А чо? А все ставят… Ничо я не мусорю — бомжи подберут…») И вот жизнь бессмысленно заканчивается позором и гибелью — об железную стойку под скамейкой, загадив опасными осколками вагон…
Поезд дёрнулся, тормозя перед станцией, бутылку развернуло, и она по касательной проехалась под сидениями, звонко тормозя. Неужели обошлось?! Поезд встал, бутылка медленно выкатилась на середину прохода. Уф…
— «Политехническая», — объявил Голос, и двери открылись.
— Пока, брателло! — спохватился длинноволосый. Он сильно хлопнул гогочущего приятеля по ладони и помчался к дверям. Не глядя под ноги, прямиком на бутылку. Высокий, резкий, грубый, в тяжёлых армейских берцах — сейчас он её заденет, она вылетит в открытые двери, пролетит метров пять навесом, и разобьётся вдребезги о каменные плиты пола.
— Пока, гы–гы–гы! — заорал ему вслед Второй Жлоб.
«Осторожно, двери закрываются», — предупредил корректный Голос. — «Следующая станция — «Академическая»".
Бутылка зажмурилась. Вот он приближается, тяжёлый ботинок! Сейчас будет удар…
Но оба ботинка тяжело протопали рядом, не задев, и спасительно грохнули двери, закрываясь. Поезд тронулся, и бутылка, описав дугу, плавно закатилась под ноги дремлющего старика. Ох! Какая это была немыслимая удача! В это было трудно поверить…
— Дедушка! — звонко позвала бутылка. Она была готова целовать эти старенькие пенсионерские боты. — Дедушка! Я здесь, здесь!!! Возьми меня, сдай… И доброе дело сделаешь, и денежку получишь.
Старик тяжело вздохнул, приоткрыл на секунду глаза, переставил палку поудобнее. Нет, ни за что не будет он собирать бутылки… Нет. Бутылка ясно расслышала его печальные мысли, ей вдруг стало почему–то стыдно…
Вагон заложил поворот, бутылка вновь потеряла равновесие, покатилась… Неужели об железный угол?! Но поезд выровнялся, и она неимоверным усилием задержалась возле Подтянутого.
— Молодой человек! — приятно улыбнулась ему бутылка, нервно переведя дух. — Вы такой умный и аккуратный! Я по Вашим ухоженным ботинкам и выглаженным брюкам вижу… Поднимите меня, пожалуйста, и донесите до урны. Будьте любезны… И мир станет немного чище — ведь Вы так любите чистоту, порядок и аккуратность…
Подтянутый, поджав губы, оторвался от журнала. Он возмущённо скользнул взглядом по бутылке, неприязненно покосился на развалившегося пьянчугу. От пьяного тяжело разило смешанным букетом; преобладала водочная струя.
«Быдло», — брезгливо определил Подтянутый. Мысли его были кристально ясны, аккуратны и отчётливы — бутылка их прекрасно слышала; вот только не поняла загадочного слова «быдло»… Между тем Подтянутый скривился: его стройная система взглядов на жизнь снова подтвердились. — «Тупое быдло. Мешать напитки, напиться, как свинья, и бросить под ноги людям бутылку… Ну и людишки… Безнадёжно испорченный генофонд. Ничто их не переделает, только массовые расстрелы…»
Подтянутый заметил старика в стареньком пальто, и губы его стали тоньше бумаги: неспособный следить за собой — стопроцентное быдло, недостойное жалости…
Бутылка удивлённо слушала. Стоит ли говорить, что Жлоб напротив тоже оказался безнадёжным быдлом, не лучше пьянчуги!.. — «Тоже мне, гермафродит — бабские волосы и пирсинг. Выродок. Никакого чувства собственного достоинства, никакой дисциплины… Развращённость и безответственность, животное… С таким быдлом мы никогда не будем жить нормально. Только стрелять! Стрелять без жалости — всех вырожденцев, всех алкашей — может, лет через сто нам и удастся вывести породу нормальных людей… Как англичане — перевешали всё быдло, и теперь счастливы».
Впрочем, Подтянутый легко справился с накатившим раздражением. Мужчина должен контролировать эмоции…
Вагон качнуло, и бутылка, совершенно растерянная от услышанного, обмирая от страха, вдруг оказалась возле Жлоба. К скучающему лицу Жлоба клеилась привычная ухмылочка, ясно выражающая его жизненную позицию.
— Молодой человек, — нервно прокашлявшись, робея, попросила его бутылка. — Пожалуйста, только не разбейте меня ненароком… А лучше — донесите до урны… Пожалуйста…
Противная ухмылочка Жлоба стала ещё противнее. Глаза его саркастически прищурились — на бутылку, на пьянчугу…
«Быдло…», — необычайно ядовито подумал он, и бутылка отшатнулась от потока ехидной злобы в мыслях Жлоба. — «Какое же кругом тупое быдло! Напиться, как свинья, и бросить под ноги людям бутылку. Всё, всё загажено. Семьдесят лет климов чугункиных… Когда в этой стране будет нормальная жизнь?!»
Он перевёл иронический взгляд на Подтянутого. — «А этот? Такое же быдло, неспособное на самовыражение, неспособное быть свободным. Типичный конформист — косой проборчик, с детства слушался мамочку, а теперь преданно лижет у Начальства и голосует за План Путина… Ишь, сидит с равнодушным лицом, ни до чего ему нет дела… «Бойтесь равнодушных…» Раб феодального режима…»
«А дед?» — со злорадным наслаждением ухмыльнулся Жлоб, блеснув колечком в губе. — «Заслужил ты, дедушка, свою быдляцкую долю. Не боролся ты с режимом за нормальную жизнь; ни для себя, ни для нас, потомков, не старался — и мы тебя, быдлятину, жалеть не обязаны. Извини, дедуля: самим не до жиру — балласт за борт… Нет, — ехидно щурился Жлоб, — с таким быдлом мы никогда не будем жить нормально…»
— «Академическая», — напомнил Голос. Двери открылись. Жлоб и Подтянутый поднялись и, смерив друг друга взглядами, неторопливо, размеренно пошли на выход. Почему–то им обоим одновременно понадобились одни и те же двери, и в проёме они крепко столкнулись плечами — Холодное Презрение и Искренняя Неприязнь.
— Осторожно, двери закрываются, — торжественно объявил Голос. — Следующая станция — «Гражданский проспект».
— Какие–то проблемы, уважаемый?.. — донеслось с перрона.
— Это ты мне, брателло?!
На перроне послышалась возня, злобное шарканье и частое пыхтение.
Двери тяжело грохнули резиновыми челюстями. Поезд, убыстряясь, понёсся в тоннель.
— Станция «Гражданский проспект»…
— Молодой человек! — над пьяным склонился старик, тряся его за плечо. — «Гражданский»! Следующая — конечная…
Пьяный мгновенно проснулся:
— Ох… спасибо… спасибо… — он, согнувшись, словно с низкого старта, ринулся к дверям.
«Осторожно!» — крикнула бутылка, но было поздно: пьяный неуклюже задел её ногой. Бутылка отчаянно взвизгнула, бешено кувыркаясь, вылетела на перрон и с размаху, звонко долбанулась горлышком о гранитное основание колонны.
«А–а–а–й!!!»
Но чудом не разбилась… Опять ей повезло!
— Вот черти, — пересохший язык пьяного ворочался с трудом. — Вечно они бутылки под ноги ставят, идиоты…
Он вдруг, качнувшись, цепко ухватил бутылку, и, широко мотаясь из стороны в сторону, целеустремлённо заспешил к эскалатору.
— Молодой человек!
Пьяный обернулся, пытаясь понять, кто же его зовёт. Сзади к нему спешил старик.
— Давайте–ка я Вас придержу, а то Вы обязательно упадёте. А наверху Вас могут забрать в милицию…
— Ох, спасибо Вам, — потёр лицо пьяный. — Спасибо. Извините.
Они вместе зашли на эскалатор.
— Извините меня, Бога ради, — сказал пьяный виновато и не очень разборчиво. — Стыдуха. Перебрал. Понимаете, кандидатскую защитил, банкет… Ничего не помню, — помахал он рукой перед лицом.
И действительно — несмотря на помятость, был он одет довольно прилично.
— Хорошее дело, — заметил старик, крепко поддерживая новоиспечённого кандидата за локоть. Старик вдруг улыбнулся: о таких банкетах он кое–что знал не понаслышке…
— Вам на трамвай?
— Нет, нет… Я тут, через двор живу… Спасибо… Вам… Извините, что так…
— Ничего, ничего. Нам по пути. Давайте–ка я Вас до двора доведу.
Они вышли из метро и заскрипели молодым снежком, удаляясь.
А бутылка уютно лежала в тёплой урне, на мягкой бумаге. Все опасности остались позади; она, ошеломлённая, ещё не веря своему счастью, прислушивалась к болтовне новых подружек.
— Ну, и как тебе люди? — пропищала ей глупенькая «пепсиколка», вымазанная помадой. — Правда, душечки? У них такие вкусняшные жевачки, вау…
— Ой, не знаешь ты жизни, — нервно засмеялась наша опытная бутылка, затягиваясь окурком. Пивные соседки понимающе закивали. — Это какой–то кошмар. Сплошное… быдло.
— — — — — — — — -
Плохая примета.
…Обитатели бункера давно привыкли, что боятся их — а не они. И тем страшнее им было сейчас. Страх просачивался через потолок, вместе с ударами канонады, растекался по коридорам и помещениям. Иногда бункер нервно дёргался от особо близких разрывов. На столах валялись карты и схемы, зияли распахнутой пустотой сейфы. С верхних уровней доносились звуки патефона: там пьянствовали обезумевшие солдаты.
Перекошенный человечек, бледно–восковой от горя и ужаса, метался по тесному подземному кабинету. Его колотила крупная дрожь; он придерживал трясущуюся руку другой, словно прикрывал срам. Там, куда свисали руки, мучительно сосало, дёргало и сжималось. Но Гитлер всё ещё верил, что выберется. Верил и надеялся: возле дверей стояли два чемодана, на одном лежала женская шубка.
В дверь тихо стукнули, вошёл Борман.
— Мартин! — выдохнул Гитлер клекочущим горловым голосом, всплеснул руками и бросился к вошедшему. — Мартин!!!
Он схватил Бормана за руки.
— Где армия Венка?!! — его безумные глаза бегали по зрачкам Бормана.
— Мой фюрер, на Венка надежды нет, — печально покачал головой Борман. — Придётся спасаться бегством. Коридор подготовлен.
— Не терять ни секунды! — затряс осунувшимися щеками Гитлер. Его взмокшая чёлка прилипла ко лбу. — Будущее национал–социализма и Европы решается в это мгновение! Мы ещё остановим большевизм, в этом наше историческое предназначение! Ева! Ева!!!
И тут, откуда–то издалека, донёсся глухой металлический удар, словно гигантской кувалдой:
— БАМ–М–М–М…
Гитлер и Борман вздрогнули. Через полсекунды удар повторился. Ещё раз… Ещё… Мерные удары слышались всё яснее: БАМ–М–М… БАМ–М–М… БАМ–М–М… Они приближались.
— Что это?!
На пару секунд удары прекратились; в соседнем зале совещаний послышался придушенный взвизг, будто раздавили крысу. И снова эти жуткие БАМ–М–М… БАМ–М–М… БАМ–М–М…
Борман и Гитлер стояли, держась за руки, оцепенев от ужаса.
Двери распахнулись от удара ногой, и, согнувшись в три погибели, стремительно вошёл Металлический Гость.
Гитлер тоненько завизжал от ужаса и бросился в угол кабинета. У Бормана подкосились ноги, он рухнул на пол и закрыл рукой голову. Многотонный Гость, двигаясь пугающе угловато и быстро, придвинулся к Борману, придавил его металлической ногой и принялся трамбовать — слышался треск костей и жуткое чавканье, как по грязи, летели красные брызги. Надрывно, как бормашины, выли сервомоторы. Через несколько секунд под его страшной ногой остались только лужа и грязное тряпьё.
— Аста–ла–виста–бэби, — громыхнул гость бездушным металлическим голосом и повернулся к Гитлеру.
Гитлер тихо скулил, закатив глаза, и царапал стену за спиной.
Взвыв сервомоторами, Металлический Гость в два шага достиг фюрера. Левой рукой он придерживал распахнутое бронзовое пальто, правую вытянул вперёд.
— Плохая–примета–памятники–Ленину–трогать… — пророкотал он. Бронзовые пальцы крепко ухватили сомлевшего Гитлера за горло и подняли. Гитлер трепыхался в его бронзовой руке, хрипя и мелко вздрыгивая ногами.
— Модель–9К720–точка–Берлин–1945–нормализация–истории–завершена, — доложил терминатор, когда Гитлер обмяк. Бронзовое лицо робота было добрым, с бородкой и лукавым прищуром. — Готов–к–отправлению–в–точку–СПб–2009–для–выполнения–второй–части–миссии…
…И тогда Ющенко дёрнулся последний раз и с визгом проснулся. Он подскочил на кровати — задыхаясь, держась за горло. Сердце ухало в желудке, мучительно болело заспанное ухо, майка была липкой и ледяной. Возле кровати лежал DVD–диск с любимым американским фильмом.
В спальню заглянуло переполошенное лицо охранника:
— Виктор Андреевич, с Вами всё в порядке?!
Ющенко колотила крупная дрожь.
И вместе с ним в эту секунду крупная дрожь колотила ещё десятки людей — президентов, губернаторов, мэров, спикеров и прочую дрянь.
— — — — — — -
Ахтунг! Режиссёр Фёдор Бандрачук снимает римейк «Укрощения огня»!
«После грандиозного успеха проекта «Необитаемый остров», режиссёр Фёдор Бандрачук, по его словам, всерьёз увлёкся историей космонавтики и приступил к съёмкам римейка фильма «Укрощение огня». Фильм, как обещают, будет иметь рекордный бюджет и стартует в прокате 12 апреля 20хх года.»
«Новости кино»
***
Уютный номер в тихом маленьком отеле. В открытом окне виден пик Тейде, ярко освещённый полуденным солнцем. Ветер доносит шум океанского прибоя. За окном покачиваются пальмы.
В прохладной полутьме номера негромко разговаривают двое. Они с увлечением говорят о работе.
На столике перед ними разбросаны листочки с рисунками и текстами, помятые, заляпанные разноцветными пятнами, с весёлыми следами круглых донышек разных размеров. Бандрачук, развалившись в мягком кресле, задумчиво теребит косматую щетинку вокруг рта. Он выглядит измученным и помятым, каким–то бомжеватым — гораздо хуже, чем обычно в журналах и телевизоре. Продюсер грузно развалился в кресле напротив; он щедро плещет в стаканы по третьей порции виски. Толкает стакан Бандрачуку через весь стол, тот жадно ловит.
— Дреды и бородка косичкой, говоришь… Ладно, я с тобой согласен, в образе Главного Конструктора должны быть выраженные черты учёного–маньяка – так будет понятнее и зрелищнее. Окей, Гоша справится. Сценарий… Ну тут ты, как фанат истории космонавтики, разбираешься лучше моего, – Продюсер отодвигает стопку листочков. — А Первого Космонавта кто играть будет? – помятые глаза Продюсера мало–помалу разлипаются, начинают блестеть, сквозь заросли на давно небритых щеках пробивается румянец. — Ты же понимаешь – это патриотическое кино! Просвещение, нах! Так что Первый Космонавт должен пробить зрителя. До печёнок. Он должен сказать «Поехали!» так, чтобы у зрителя оргазм от патриотизма случился, как на XXVI съезде КПСС! Твою мать…
— Ну ты сам подумай: ничего не нужно изобретать, – уверенно скалится Бандрачук. Расстегнув воротник мятой сорочки, он разминает непослушные щёки, мучительно трёт блестящий загорелый череп и смотрит на Продюсера неопределённым взглядом, тоже блестящим. – Гагарин же! Всё уже описано. Он же наш, первый парень на деревне – куда проще! У него же, бля, улыбка!..
— Улыбка… — озадаченно чешет лоб Продюсер. — Кто у нас из портретов улыбаться нормально умеет? Они же все — под спецназы и братву заточены. Ты хочешь, чтобы Вдовиченков улыбался? Или Серебряков? Они тебе улыбнутся! Они так улыбнутся — сам все деньги отдашь… Микки Рурка, что ли, звать прикажешь улыбаться?..
— Всё уже придумано. Красивая улыбка — это красивые зубы и красивые губы, — раздельно внушает Бандрачук. Он говорит хрипловатым солидным баском, сверкая заплывшими глазами. – Это тебе любой журнальный фотограф скажет. Понимаешь? Ну?! Неужели не сообразил, кого мы наметили?
Продюсер сдвинул брови. Он напряжённо шевелит ртом.
— Безруков? – он косится на Бандрачука, но лицо того неподвижно. – Нет…
Вдруг до него доходит.
— Зверев, сука, что ли?! — проясняется его взгляд.
— Бинго! – Бандрачук, с усилием перегнувшись через столик, одобрительно подставляет ладонь, и Продюсер, довольный своей проницательностью, хлопает в неё своей волосатой пятернёй.
— Креативно, — с удовольствием соглашается Продюсер, и трясёт над стаканами остатками из бутылки. – Окей, Гагарина будет играть Серёжа Зверев, красавчик, – они звонко чокаются, — замётано. А ракеты? Бля, мне эта старпёровская совковая банальщина а–ля 60е, все эти сигарообразные формы — нах не нужны, — он пилит жирную шею ребром пухлой ладони. — И зрителю — нах не нужны, у нас не программа «Время». На дворе XXI век. Нужны концептуальные дизайны, современные, чтобы всех пропёрло!..
— Я тебя умоляю! – уверенно показывает ладони Бандрачук. — Дизайн будет улётный, команда художников – мировой класс. Надо будет — Джейсона Брукса подрядим.
— Допустим… А ты сам кого играть будешь? — Продюсер хитро смотрит на Бандрачука.
— Да я ещё окончательно не решил…
— Кого–кого?! – проницательного Продюсера не провести.
— Да так, — скромно опускает глаза Бандрачук, — эпизодическую роль. Секунд на двадцать экранного времени.
— Кого?! Колись!
Бандрачук пожимает плечами.
— Да колись же! – не отступает Продюсер.
— А… Генералиссимуса, кого же ещё… Ну помнишь эпизод, когда тот наезжает на Башкирцева – мол, нам не нужен космос, нам военную пользу давай. Понимаешь, — задушевно объясняет Бандрачук, рассматривая и теребя пуговицу на сорочке, — никто не хочет играть Сталина. Все зассали. У нас, конечно, теперь кругом патриотизм — но все ссут, как бы карьеру не поломали. Боятся, что в Голливуд дорогу закроют. Так что — придётся мне отдуваться и спасать фильм…
— Сочувствую… – хихикает Продюсер. — Ну ладно, ты творец – тебе решать. Только чтоб семейные ценности, патриотизм, и никаких Белоснежек. Теперь главное. Бюджет?..
— Тридцать.
— Долларов?
— Евров, евров, — Бандрачук бросает быстрый умный взгляд на Продюсера. В похмельных глазах Продюсера вялая неопределённость, и тогда Бандрачук храбро добавляет: — И пятнаху – на раскрутку.
— Ну ты, Фэд, сука, и осваивать, т–твою мать! – Продюсер в восхищении достаёт вторую бутылку.
После этой прелюдии и начинается собственно разговор о главном — чрезвычайно эмоциональный, насыщенный профессиональными терминами и приёмами, крайне интересный для участников, но абсолютно непонятный и оттого неинтересный нам, непосвящённым.
***
…Премьера. Адский грохот звука в кинозале, пол ходит ходуном. Шаттлы взлетают навстречу астероиду, угрожающему Земле. Звучат могучие аккорды темы из «Космической одиссеи 2001».
Усталый Башкирцев провожает шаттлы печальным взглядом отца, благословляющего повзрослевшего сына на битву. Его костлявый нос с летящими нозрями задирается всё выше и выше, утренний ветерок играет дредами. Наконец, инверсионные следы исчезают в вышине.
«Поехали!» — говорит Башкирцеву кто–то сладким, уютно–развратным контральто. – «Да поехали же, любимый!» Камера отъезжает: Башкирцев, в белой кожаной куртке с красными вставками, восседает на чоппере, сияющем чёрным и никелем, с высоким рулём, руки выше головы. Раненое левое плечо наскоро перевязано банданой. Сзади его крепко обнимает руками и длинными ногами верная жена. К спине жены ремнём притянут чемоданчик с 50 000 000 евро, отнятыми у главного злодея. Камера описывает дугу: у колёс чоппера лежит и сам главный злодей, сексот КГБ. Тот самый, оклеветавший Башкирцева в далёком 1937м; глаза остекленели, в горле надёжно торчит его же собственный нож–ацтек, с гарпунными зазубринами. Башкирцев выкручивает газ, чоппер тяжело рычит и уносится по пустынной ленте шоссе — навстречу солнцу, которое медленно встаёт — красное, размером в полгоризонта. Ещё некоторое время виден чоппер, то исчезающий, то поднимающийся в дрожащем мареве по волнам шоссе, уходящего прямиком к солнцу. А красное солнце уже во весь экран.
Плывут финальные титры, под размеренный речитатив Децла:
Россия моя,
Зелёные поля.
Космический ветер–Крутым не помеха…
***
«Я выходил из зала, дрожащими пальцами мял незажжённую сигарету, и мечтал лишь об одном: чтобы никто из впереди идущих случайно не обернулся, и не увидел моих слёз. Но все молча шли, тихо пряча глаза и глядя пред собой, как и я. Фильм, яростный и пронзительный, никого не оставит равнодушным. Он — о нас с вами. Понимаете?! Он о нас, о тех простых россиянах, кто прошёл ужасы сталинских лагерей, и не сломался, кто своими руками зачал космическую эру человечества. Мы начали забывать светлые страницы своего прошлого. Сегодня я вспомнил – спасибо Фёдору Бандрачуку. Я горжусь этими нашими великими достижениями… Это, без сомнения, лучшее кино XXI века.»
Известный критик Бычков–Минтаев.
— — — — — — — — -
Мрачная тайна Ы–н’тхуа–лхы–гхы.
Эта история тянется своими корнями в глубокую древность — седую, как обветренные ледники, которые тогда медленно отступали к северу.
…Ып–хы, храбрый охотник из рода Ып–уп, неуклюже топтался у входа в пещеру колдуна Ы–н’тхуа–лхы–гхы. Он опасливо озирался, нерешительно приглаживая длинную чёрную бороду; поминутно оправлял без нужды большой свёрток коры мать–дерева, который держал подмышкой. Беспокоить сурового колдуна было страшновато. Ещё страшнее — если родичи проведают, зачем он пришёл к колдуну… Наконец Ып–хы решился и, стиснув покрепче свёрток, громко прокашлялся.
— Заходи, кто пришёл! — раздался из пещеры сварливый, скрипучий голос. Ып–хы, склонившись, раздвинул полог и торопливо нырнул внутрь.
В маленькой пещере было тепло и сухо, ел глаза дым, весело трещал огонь. Колдун Ы–н’тхуа–лхы–гхы сидел на медвежьей шкуре возле очага, скрестив тощие волосатые ноги. Отблески огня играли на его жилистом теле, натёртом жиром. Лицо колдуна всё заросло буйным волосом, цвета разъярённого моря; въедливые чёрные глазки поблёскивали из–под косматых седых бровей. Завидев гостя, он отложил два плоских камня, которыми растирал какой–то колдовской порошок.
— Как охота, храбрый Ып–хы? — спросил колдун сурово.
— Охота радует, добрый Ы–н’тхуа–лхы–гхы, — церемонно ответил на приветствие гость, как полагалось. Он развернул свёрток и протянул колдуну — там оказался окорок кабана.
Колдун взял, понюхал.
— Солёный пшу… — довольно причмокнул он и поскрёб пятернёй пышную бородищу.
Ып–хы смиренно сел к очагу, как положено гостю. Они помолчали, глядя в огонь. Ып–хы всё никак не мог решиться заговорить с колдуном о своём страшном деле – язык словно лишился сил, а рот никак не хотел открыться.
— Пы–ытуа–ы–хы, вождь рода Пы–уп – большой дурак, — первым начал разговор Ы–н’тхуа–лхы–гхы, видя робость гостя. Он сердито фыркнул и поправил трещащее полено.
Ып–хы продолжал скромно молчать: такого вождя он не знал. Далёкий род Пы–уп он, конечно, знал, а вот вождя его – нет. Впрочем, чего там! Это храбрые вожди родов и всесильные колдуны знают друг друга – а мы простые охотники… На всякий случай Ып–хы солидно кивнул в знак согласия.
— Этот дурак решил пойти против духов… – противно скривился колдун, и Ып–хы поёжился: идти против духов – действительно страшная глупость… Он старательно закивал.
Ы–н’тхуа–лхы–гхы, между тем, продолжал, высоким скрипучим голосом:
— Всякому ясно: сытные корни и злаки, а также всякая трава и деревья рождаются духами. Духи леса, незримые и всесильные, сажают ростки, и от этого всё произрастает по их воле. А Пы–ытуа–ы–хы, дурак такой, решил сам растить корни и злаки — и женщин своих подучивает… Говорит, из зерён вырастут колосья, без всякой воли незримых духов! Идиот невежественный, – колдун зашёлся в сухом ехидном смешке. – Будет наказан духами, — сообщил он сурово, вдруг прекратив смеяться. – Идти против порядка, установленного духами леса – глупость.
Ып–хы с благоговением и страхом посмотрел на колдуна. Да, их колдун – велик… Вожди – всего лишь самые сильные воины; а колдуны ведают духов, они могущественнее всех вождей, и скоро вожди уступят им свою власть на всей земле, к тому всё давно идёт… А их колдун – самый могущественный среди колдунов, куда уж какому–то вождю рода Пы–уп до него… Цвет гривы колдуна, цвет разъярённого моря – великий признак мудрости и расположения духов; чтобы дожить до бороды такого цвета, надо пережить много–много зим, многое–многое увидеть и понять… Много–много – Ып–хы даже не знал, сколько, он умел считать только до восьми (два пальца у него когда–то откусил пещерный медведь). Простые охотники и вожди столько не живут, они уходят к предкам черноволосыми…
— Вожди – глупцы, это ты верно думаешь, — проницательно посмотрел на Ып–хы колдун, и опять противно хихикнул. Он поставил на очаг горшок с водой, всыпал горсть чёрной вяленой травы. – У кого самые крепкие руки – у тех самые слабые головы. Да… А ты знаешь, что сильнее любых рук, даже самых могучих?
Ып–хы в смятении помотал головой. Что может быть сильнее рук вождя, если эти руки добивают самого большого мамонта?!
— Сильнее любых рук — Правда! Ведь вождь убивает мамонта не просто рукой, — колдун снова метнул насмешливый взгляд на Ып–хы, — он делает это копьём. Он знает, как сделать копьё и как нанести им удар. Он знает Правду о копье – и только благодаря этой Правде может убить мамонта.
Ып–хы поразился: действительно — Правда сильнее рук!
— А Правда ведома именно нам, колдунам, — в ехидном голосе Ы–н’тхуа–лхы–гхы послышалось величие, – нам её открывают духи… Мы — самые умные, мы — впереди всех, и потому Правда только у нас, больше ни у кого. Смотри: разве кто–то ещё умеет оживить камень?! — колдун широко повёл чумазой рукой, указывая на стены пещеры. Глаза его лучились ясным светом мудрости.
Ып–хы, чьи глаза уже привыкли к сумеркам, в который раз подивился зверям и охотникам, бегущим по каменным стенам. Воистину, рисовать – дар духов; только колдуны способны оживлять камни рисунками. Ып–хы тайком несколько раз пробовал рисовать — и головнёй, и охрой — но у него ничего не получилось, только какие–то неровные линии…
— Это духи ведут нашей рукой, когда мы рисуем – так рождается правдивый образ. Значит, с нами Правда – верно?
Ып–хы согласно кивнул.
— Духи научили нас, а мы научили всех, как откалывать острые кусочки кремня, и как долбить дыру в кремне, чтобы вставить рукоять…
Тут Ып–хы чуть–чуть удивился: любой, кто делал топор, знает, что дырку не долбят, а сверлят. Впрочем, раз колдун так говорит – ему виднее… В главном ведь он прав: кто–то же научил дедов, которые учат мальчишек, сверлить камень? Кто, как не колдуны, которых подучили духи?!
— А когда мы, колдуны, говорим – все нам внимают. Почему? Потому что наша Правда выше правды тех, кто слушает; они ниже нас. Благодаря духам мы знаем Великую Правду и просвещаем остальных. И если уж искать где–то Правду – то только у нас, у колдунов… А потому мы главнее всех, и все должны нам внимать и не сметь возражать – для их же блага. Понимаешь?
Ып–хы энергично закивал: да, воистину колдуны главнее всех – ибо кто такие все остальные, чтобы тягаться с Правдой мудрых? Родами должны править мудрые, да. Скоро так и будет, и всем станет хорошо…
— Но мы отвлеклись, — помолчав, заметил Ы–н’тхуа–лхы–гхы, и ясный свет в его глазах погас, сменился на обычную колючую ехидность. — За каким делом ты пришёл?
Ып–хы, увлечённый мыслями о Правде и мудрости колдунов, совершенно забывший о своём деле, спохватился. От колючего взгляда всевидящего колдуна охотнику стало не по себе, он мучительно покраснел и опустил глаза.
— Слабеть я стал, великий колдун… – наконец, отчаянно сознался он, судорожно тиская большой грязный кулак. – Хочется спать целыми днями; охота не радует больше; и даже… – его голос предательски дрогнул, — даже мою Ып–ху догонять в лесу не хочется…
Ып–хы смотрел на свои чёрные ногти на ногах, не смея поднять глаз. Слабеющий охотник – это страшный позор…
— Ха! – колдун вдруг звонко щёлкнул пальцами перед бородой Ып–хы.
Ловкий охотник мгновенно отпрянул – и всё же колдун успел вырвать несколько волосков из его бороды. Ып–хы зарычал от неожиданной боли.
Ы–н’тхуа–лхы–гхы сдул волоски в огонь, закатил глаза и мелко затрясся. – Ха! Хы!!! Ха! Хы!!!
Он вскочил, закинув голову, широко раскорячив узловатые колени. Каждый кусочек его тощего стариковского тела трясся, лицо стянулось в безжизненную грязную маску. Он топал, тряс гривой и стучал специальными колдовскими косточками.
Ып–хы, забыв про боль, с благоговением смотрел танец духов.
Колдун, сделав в танце три круга вокруг очага, вдруг издал страшный вопль и замер. Он с минуту постоял, закрыв глаза, и снова сел на шкуру, мрачно глядя перед собой.
Ып–хы, затаив дыхание, ждал. Ы–н’тхуа–лхы–гхы сурово молчал, помешивая варево в горшке.
Наконец, колдун заговорил.
— Я общался с духами, — сказал он скрипуче, упершись колючим немигающим взглядом в охотника, — и теперь всё про тебя знаю.
Дурное предчувствие противным холодком пробежало по могучей спине Ып–хы. Что же такое узнал Ы–н’тхуа–лхы–гхы?!
Колдун, так и сверля охотника чёрными глазками, продолжил:
— Слабость твоя – не от плохой еды. Она только в твоей голове. В тебя подселился злой дух, это он тебя морочит и тянет из тебя силы. Он очень злой и никого не слушает. Ты должен прогнать злого духа!
— Прогнать злого духа… – всё так и оборвалось внутри Ып–хы. Он тоскливо повесил голову. Больше всего он боялся именно этого… Связываться с духами – самое страшное дело; даже разъярённый тигр, защищающий добычу, не делает воина таким робким, как духи…
– Может, трава какая–нибудь поможет, а? – заискивающе, с робкой надеждой спросил охотник. – Звери, когда слабы, едят всякие травы…
— Молчи, невежда! – злобно зашипел Ы–н’тхуа–лхы–гхы. — Всё в нашем мире управляется руками незримых духов, — разносился под низким закопчённым сводом пещерки его гнусавый голос. – Замени злого духа на доброго — и он расставит всё внутри тебя в правильном порядке. Только так!
Ып–хы сидел, убитый страшной вестью. Сражаться со злым духом… Да лучше с тремя пещерными медведями сразу, даже без копья и топора!
— Ты не бойся: я буду помогать тебе, — вдруг тихонько шепнул колдун — глядя нарочито в сторону, самым уголком рта — чтобы его не подслушал злой дух. — Ты приходи ко мне каждый день, после охоты – вместе мы прогоним злого духа!
О счастье! Ып–хы, едва услышав, что Ы–н’тхуа–лхы–гхы согласился ему помогать, с облегчением вздохнул и доверчиво улыбнулся. Давящий потолок тесной душной пещера словно бы отступил, стало легко дышать. Слава доброму Ы–н’тхуа–лхы–гхы!
«Всё управляется незримыми руками духов… Правда у них… Незримые духи всё расставят по местам…» — уходя, старательно повторял он заклинание, которому его научил великий колдун Ы–н’тхуа–лхы–гхы.
***
Много тысяч лет спустя, примерно в тех же краях, молодой человек по фамилии Иванов, смущённо улыбаясь, зашёл в некий кабинет. В кабинете было довольно уютно – мягкий ковёр, шторы, диван; в углу моргал огромный плоский телевизор.
— Здравствуйте, — деликатно кивнул ему вежливый пожилой доктор. – Что беспокоит?
Доктор – в белоснежном халате, при галстуке, с лицом профессора — очень напоминал Айболита, только ещё не окончательно поседевшего.
— Да вот, — мучительно покраснел Иванов, садясь перед доктором. Он машинально обернулся в открытую дверь процедурной — но там никого не было. – Похоже, у меня инфекция…
Пожилой доктор участливо покивал, погладив привычным жестом эспаньолку цвета соли с перцем:
— Ночью встаёте? Жжение испытываете?..
Иванов сокрушённо кивнул.
— Ну что же… Да, это, вероятнее всего, инфекция. Будем лечить, — ободряюще улыбнулся доктор. — Для начала нужно собрать анализы, — и доктор размашисто зашуршал ручкой в медкарте.
— Как записать Вашу фамилию? – поинтересовался он небрежно.
— Горбунков, — быстро ответил Иванов.
— Горбунков… Семён Семёнович… – без малейшей тени улыбки записал бывалый доктор.
— А анализы сколько будут стоить? – кашлянув, поинтересовался Иванов. Чтобы не накрутили лишнего, цену всегда надо оговаривать заранее…
Доктор назвал цену, не прерывая письма.
Иванов погрустнел.
— А долларами – можно?
— Как Вам будет угодно, — спокойно, с чувством собственного достоинства, ответил доктор, подняв на секунду умные глаза. – У нас свободная страна, а мы – свободные люди.
Он сказал это так, что Иванову стало стыдно за свою несвободность, и что так плохо подумал о прогрессивном докторе, который со всей душой идёт навстречу пациенту…
Пока доктор писал и приклеивал какие–то листочки, Иванов уныло смотрел в телевизор. Вот чёрт, всё–таки намотал на винт… Он прикинул, во сколько ему обойдётся курс лечения (а счёт в этой шарашкиной конторке ему накрутят по полной, можно не сомневаться – кто–то же должен оплачивать уютный ремонт с телевизором!), и как придётся каждый день мотаться сюда делать уколы — и погрустнел ещё больше.
В новостях, тем временем, показывали встречу белорусского президента Лукашенко с каким–то Раулем Кастро. Кто такой этот Кастро, Иванов по молодости лет не знал.
— Идиоты, — не отрываясь от медкарты, интимно поделился доктор, кивнув острой эспаньолкой в сторону телевизора. – Мучают только свои народы, вместо нормальной жизни… Насилуют законы экономики, насилуют людей. И почему такие болваны во власть попадают? Править должны умные, образованные, высокодуховные люди, а не всякие председатели колхозов. Только тогда в обществе будет справедливость, порядок и процветание — когда самые умные, самые духовные, встанут во главе его, и будут следовать естественным законам экономического развития. А эти – разве они понимают, что такое духовность? Ничего, кроме нищеты и насилия, породить не способны… – он закрыл медкарту и снова поднял на Иванова чёрные умные глаза, лучащиеся интеллигентностью. – Так и живут, в бездуховности и нищете.
— И ещё чёртов кризис кругом… – дипломатично поддакнул Иванов. Спасибо интеллигентному доктору – теперь он представлял, кто такой этот Кастро…
А по телевизору, тем временем, хлёстко выступил знаменитый режиссёр С.: он тоже возмущённо клеймил режимы Рауля Кастро и Лукашенко, притом в удивительно похожих выражениях.
— Сейчас возьмём пробу, — пригасил интеллигентный свет в глазах доктор, поднимаясь из–за стола. – Снимайте брюки, вставайте на тахту, на четвереньки… Вот так, на локти…
Иванов вдруг с ужасом осознал, что сейчас должно произойти… Ноги мгновенно стали ватными.
О, боже! Он много раз слышал об этом, хихикал над анекдотиками – но чтобы с ним, прямо сейчас?! Нет!!!
Доктор терпеливо ждал.
С робкой надеждой в голосе Иванов спросил:
— Доктор, а можно как–нибудь по–другому? Ну, кровь из вены… Если это вопрос денег…
— К сожалению, по–другому никак, — мягко улыбнулся доктор. – Вы не беспокойтесь, ничего страшного…
Иванов в тоскливом ужасе повиновался, и медленно, ослабевшими ногами, полез на тахту, как на эшафот. Чуть не плача, зажмурясь, он ждал — словно удара топора.
— Не напрягайтесь, — посоветовал доктор.
Иванов зажмурился ещё крепче.
— Вот Вы говорите – кризис. Только и слышно со всех сторон: «кризис», «кризис», – успокоительно философствовал доктор. — Какой ещё кризис? Кризис — он, главным образом, в головах… Не надо бояться кризиса – незримая рука рынка расставит всё по своим местам…
И доктор ловко натянул на руку перчатку, обильно намазанную вазелином.
«Незримая рука рынка…» — в панике повторял про себя Иванов, как древнее заклинание. – «Незримая рука рынка… Незримая рука рынкА–А–А–А!..»
— — — — — — —
Живая книга джунглей.
Чёрная, горячая, влажная ночь медленно отступила.
— Вижу солнце!.. — протяжно выкрикнул из далёкой выси Орёл.
Душные джунгли, задыхающиеся от горячей утренней бани, огласились торжественными хорами птиц. Птицы на разные голоса обсуждали восход. На верхних ветках ликовали: подул ветерок, видно чистое голубое небо и краешек солнца, хватает свежего воздуха… Птицы пониже торопливо подпевали. Каждая птица радостно пела вокруг себя, чтобы слышали подальше, изредка прислушиваясь к соседкам и к самым верхним. Весёлый гомон стоял до небес. Иногда птицы ненадолго отвлекались, улетая быстренько склевать пару–тройку червяков и гусениц — и скорее вернуться к своему любимому пению. Не пропустить бы нового!
Песен были миллионы. Восемь лучших песен были о восходе солнца. Девятая лучшая — о том, взойдёт ли солнце снова. Десятая лучшая песня напоминала всем, что автор песни номер три — как всегда, идиот и дятел, и сейчас опять Начнётся. Девяносто пять процентов остальных песен, уникальных и неповторимых, были о том же самом. Оставшиеся пять процентов – безнадёжно терялись в песнях о главном.
Гвалт всё усиливался.
— Не взойдёт! Ах! Вдруг не взойдёт! — тяжело переживали самые грустные.
— Идиот! Дятел! Начнётся! Нагадить ему на красную шапочку! — иногда врезались отдельные злые трели.
Но в подавляющем большинстве птицы самозабвенно и радостно передавали друг дружке весть:
— Солнце взошло! Солнце взошло! Солнце взошло! — хотя с восхода прошло уже часа два, и небо давно было затянуто горячей хмарью…
К обеду небо налилось фиолетовым мраком. Оглушительно и резко грохнуло, совсем рядом. Все испуганно замолчали, и в наступившей тишине, среди угрожающе приближающегося тяжёлого шума, далеко разнеслось счастливое карканье попугая:
— Я пр–редупреждал, пр–редупреждал, пр–редупреждал!
Попугай от счастья завис на ветке вверх лапами.
Лирохвосточка, из верхних, немедленно сложила красивую песнь, как ей страшно и как она не хочет Этого. Многие подхватили жалобными чистыми голосами. Но подавляющее большинство теперь демонически хохотало, ликуя:
— Вот дура! Он предупреждал! Он предупреждал! Он предупреждал! Вот дура!
— Сами вы дуры! — обиделась Лирохвосточка, и стала сгонять со своей ветки всех, кто назвал её дурой. Она топорщила крылышки, её сердечко отчаянно стучало: так горько разочаровываться в приличных птицах…
— Дуро! Дуро! Дуро! — слышалось с соседних веток. — Тупая Лирохвосточка — в Тёплых Пёрышках! Гламурное дуро!
Лирохвосточка немедленно с гордостью оглядела свои нарядные и уютные тёплые пёрышки. Ну разумеется, они все завидовали…
Стало совсем темно. И началось… Вспыхнули одновременно десятки ломаных молний, над джунглями встал непрерывный грохот. Налетевший шквал вывалил тонны воды, согнул деревья. Свежести он не принёс — казалось, вода льётся на раскалённую плиту, и взлетает обратно душным горячим паром. Горячий ветер рвал джунгли в клочья. Задержавшегося в высоте Орла швырнуло о торчащий из джунглей утёс. Нахохлившиеся птицы жались к стволам, отчаянно цеплялись когтями за ветви. Им было очень, очень страшно…
Но вскоре ливень прекратился. Посветлело. Гром укатился в мутную даль. Птицы отряхивались.
— Орла убило! – первой запела Лирохвосточка — печальным, красивым голоском.
— Орёл погиб! — засвистели вокруг. — Как жаль! Что мы будем делать?!
— Орёл был дрянью, дрянью, дрянью! – со злобным наслаждением вывел кто–то.
— Ах! Уходи прочь! – в гневе погнала его Лирохвосточка со своей ветки. — Как можно петь такие противные гадости?
Долго ещё джунгли волнами гомонили, из конца в конец:
— Как жаль! Как жаль! Что мы будем делать?!
— Нет, Орёл был дрянью!
И тут снова заорал Попугай, близоруко оглядываясь:
— Солнце уходит, дур–рачьё! Взойдёт ли оно снова?!
Джунгли немедленно взорвались торопливыми прощальными трелями:
— Солнце уходит! Не взойдёт! Ах! Вдруг не взойдёт!
Все спешили выразить своё сомнение. Как можно красивее и громче. Но самую красивую песню об этом сложил, как всегда, Номер Первый. Над джунглями летела горестная мелодичная тоска…
Уходил удушливый влажный день, наваливалась горячая тяжёлая ночь. Птицы замолкали, набираясь сил перед новым днём, который принесёт новые важные темы для песен. Если он наступит, конечно…
Старый толстый удав, сменивший уже двести шкур, сыто дремал, обняв ветку. Он обожал пение птиц. В песнях он не разбирался, но благодаря пению всегда отлично знал, не трогаясь с места, сколько и где имеется певуний, и чем занята каждая. Можно неторопливо подползать – никто и не заметит исчезновения соседки, увлечённый собственными трелями…
***
А внизу, под ярусами ветвей, среди вечной грязи и липких испарений, копошилась своим чередом другая жизнь — унылая, плоская, как сама земля, незаметная сверху. Ползали толстые жуткие змеи, топали и трещали ветвями слоны. Кого–то всё время жрали. Угрюмые обезьяны — не умеющие петь и летать, вечно грязные и лохматые, обленившиеся до того, что перестали влезать на деревья — учились пользоваться пальцами, камнями и палками. У них пока получалось плохо; они впадали в раздражение, ссорились, яростно щеря друг на друга крепкие клыки, ухающе переругивались примитивным мемом из трёх букв.
До изобретения Интернета оставалось ещё пять миллионов лет.
(Сборка на 2009/11/14 by Иркмаан)