Я смотрю на Клавдию Ивановну с острым любопытством. Хорошо рассчитанными движениями она раскладывает инструменты (словечко-то какое – инструменты! Будто на человеке гайку завинчивать!), сдержанно переговаривается с бледным Витей и покрикивает на меня.
– Ты что стоишь, как, простите, столб? Выноси стулья, принеси халаты. И не вздумай руками трогать! Где мыло? Да не туалетное, Боже мой, хозяйственное!
Я забегал по медпункту. Я был даже малость разочарован. Женщина как женщина, самая что ни на есть обычная, лет под пятьдесят (это между нами). Но ведь ее прибытие опередили легенды! О ней рассказывали разные чудеса. Когда «Ореанда» промышляла в Атлантике, Клавдию Ивановну вызывали со всех судов, даже за десятки миль, лишь бы она сделала операцию. Только она, и никто другой. Сначала врачи-мужчины оскорблялись, пытались обижаться, но потом, смирив гордыню, сами стали радировать на «Ореанду»: «Просим срочно прибыть на „Алеут“ зпт тяжелый случай кишечной непроходимости», «Ждем на „Муссоне“, „Вы необходимы на «Кореизе“.
Вот вам и что ни на есть обычная! «Я смотрю ей вслед, ничего в ней нет», но когда я увидел ее глаза, то понял, что человек с такими глазами не может быть обычным. Я не физиономист и часто ошибаюсь в людях. Но в глазах Клавдии Ивановны нельзя было ошибиться. Они очень добрые – и вдруг начинают отсвечивать сталью, ласковые – и мгновенье спустя колючие и насмешливые. О, у этой женщины есть характер, будьте покойны!
Но об этом потом. А пока я бегаю по операционной в качестве «прислуги за все»: протираю спиртом ампулы с новокаином, убираю ненужные предметы, готовлю ремни, мыло и щетки для мытья рук. Витя волнуется и нервно трет платочком лоб. На нем еще нет стерильных перчаток, и это еще допустимо, а после, во время операции, я то и дело буду прикладывать полотенце к Витиному лбу.
А Борис сидит в своей каюте и курит одну сигарету за другой. Рядом с ним – Александр Евгеньевич, великодушный Евгеньич, который на сутки освободил Деда от клятвы. Евгеньич шутит, а Дед невесело улыбается. Впрочем, никто от него и не требует, чтобы он хохотал. Лично я еще не видел человека, который изнемогал бы от смеха, зная, что через полчаса его будут вскрывать, как консервную банку.
И вот эти полчаса проходят, и я приглашаю Деда к столу. Не к тому столу, за которым сидят, а совсем наоборот. Борис быстрыми затяжками докуривает сигарету, бросает прощальный взгляд на свою каюту и храбро идет в операционную. Из всех дверей высовываются головы, Деду желают ни пуха ни пера.
– Сейчас будут шкерить Деда, – разносится по «Канопусу».
И все затихает. Даже волны и те понимают, что сейчас следует вести себя корректно, потому что качка на море – самый опасный враг хирурга.
Клавдия Ивановна ласково треплет Бориса за волосы.
– Через два дня будешь учиться ходить, – сообщает она.
Дед грустно кивает. Чтобы эти «через два дня» были уже сейчас, он пожертвовал бы своим лихим чубом. Я сочувствую Борису. Я уже дважды лежал на операционном столе и знаю, как выглядят затянутые в халаты хирурги с марлевыми масками на лице. К тому же действие происходит не в городской больнице, у дверей которой нюхает валерьянку преданная жена, а на море, на котором «Канопус» подпрыгивает, как цирковой акробат на сетке.
– Боже, куда ты уставился? – возмущается моим созерцательным бездельем Клавдия Ивановна. – Привязывай больного к столу… Да не так, у него же руки замлеют! Витя, где ты выкопал такого бездарного ассистента?
Витя краснеет и сконфуженным шепотом оправдывается. Клавдия Ивановна ухмыляется и фыркает. До меня доносится: «Фельетон про нас приехал писать?» На этот раз возмущаюсь я. Клавдия Ивановна жестом останавливает мои излияния и кивает уже доброжелательно. Я мгновенно обретаю уверенность, по всем правилам прикручиваю Деда к столу и набрасываю на него простыню.
– Спирт! – командует Клавдия Ивановна. – Шприц!
Отрешившись от всего земного, хирурги священнодействуют над Дедовым животом. Они перебрасываются ученой латынью, и это придает их действиям еще большую таинственность. Борис держится мужественно, хотя от ожидания и страха его лицо покрывается крупными каплями пота. Я вытираю пот и развлекаю Деда разными историями. Рассказчик я неважный, но сейчас лезу вон из кожи и трещу как сорока. Дед привязан, он беспомощен, как младенец, и вынужден меня слушать, хотя поначалу от злости готов дать мне по уху. И я рассказываю о своих операциях и переломах, о проделках товарищей по студенческому общежитию, когда в нашу комнату боялись войти из-за неожиданно падающей на голову кастрюли, грязной швабры или завернутых в газету картофельных очисток, о газетных ляпах, о шутках великих людей, вычитанных из «Науки и жизни» – словом, болтаю обо всем, что приходит в голову. И замечаю, что Дед слушает и даже улыбается. Клавдия Ивановна мне подмигивает и шепчет: «Молодец, продолжайте». Я чувствую необыкновенный прилив гордости от сознания того, что сама Клавдия Ивановна положительно оценила мою работу по психоанестезии, и с удвоенной энергией продолжаю болтать. Я до того смелею, что начинаю смешить Деда анекдотами про жену и командированного мужа. Он хихикает, и Клавдия Ивановна грозит мне пальцем: этак Дед может остаться без селезенки. Я прошу разрешения дать бедному больному закурить. Разрешение получено, и Борис с наслаждением потягивает из моих рук сигарету.
Но вот его челюсть чуть перекашивается – больно. Я тут же обращаюсь с новой просьбой, и Борису делают добавочный укол новокаина. Челюсть возвращается на место, и Дед продолжает спокойно слушать, он даже задает вопросы.
Операция идет к концу. Деда зашивают, как лопнувшую рубаху. На его бледном лице застыло ожидание. Я отвлекаю его пересказом шуточной автобиографии Марка Твена, и Дед тихонько повизгивает. Мне снова грозят пальцем – приходится менять тематику. Но вот наложен последний шов, Клавдия Ивановна сбрасывает маску и – улыбается. Она сразу становится совершенно другой – милой, добросердечной и совсем простой женщиной. Даже не верится, что именно она только что сердилась, командовала и говорила жестким металлическим голосом.
Пока хирурги снимают халаты, я сую Деду последнюю сигарету и спешу за грузчиками. В коридоре – целая толпа добровольцев. Отбираем четырех поздоровее. Они входят в операционную, словно в церковь, и осторожно похлопывают ошкеренного Деда по плечам. Потом поднимают его, несут в коридор, протаскивают, как шкаф, по трапу и укладывают на койку в каюте. Все.
Я возвращаюсь в медпункт, где врачи обмениваются впечатлениями.
– Молодец, – коротко говорит Клавдия Ивановна, кивая на Витю. – Будет хирург настоящий. Я в него верю.
Витя откровенно счастлив: он сдал экзамен на пятерку, и не кому-нибудь, а знаменитой Клавдии Ивановне, первоклассному хирургу, на счету которой двадцать тысяч операций. Теперь он абсолютно уверен в себе. Следующую жертву, моториста Володю Дугина, Витя будет оперировать сам, от начала до конца. Клавдия Ивановна будет стоять рядом и смотреть, только смотреть. Витя счастлив и беспричинно смеется. Нам весело и радостно на него смотреть.
Мы вместе идем к каюте стармеха. Дед лежит на постели, чинный и серьезный, как святой. А над столом, уставленным всевозможной снедью, хлопочет Гриша Арвеладзе. Мы – это человек пятнадцать ближайших родственников – пьем за здоровье Бориса и с аппетитом закусываем. Мы едим, а он смотрит на нас горящими глазами голодного волка: у него сутки во рту не было маковой росинки.
– Ничего, Дед, – успокаивает Саша Ачкинази, с наслаждением жуя копченую колбасу, – завтра мы тебе наварим манной кашки, и ты тоже набьешь свою утробу.
Дед жалобно стонет.
– И послезавтра манной кашки – отличная еда для отощавшего мужика!
Я рассказываю, что академик Сергей Сергеевич Юдин после операции на желудке давал больному чарку спирта – для дезинфекции внутренностей. Клавдия Ивановна одобрительно кивает головой. В глазах у Деда загорается безумная надежда.
– Это к тебе, Боря, не относится, – с иронией замечает Клавдия Ивановна. – Спокойнее, мой друг, потерпи еще… с недельку.
Дед испускает разочарованный вздох и отворачивается.
А потом мы долго, до поздней ночи, сидим с Клавдией Ивановной, и она рассказывает о своей жизни.
Вот что я услышал от Клавдии Ивановны Кабоскиной, от нее самой, и от тех, кто ее знает.
Совсем молодым врачом она ушла на фронт в первые дни войны, когда практики для хирургов было, увы, слишком много. Ей приходилось делать по двадцать пять операций в день – страшная цифра. Бывало, что отказывались служить ноги, перед глазами расплывались радужные круги, и тогда сестры делали ей уколы, приводили в чувство сильнодействующими средствами. Не работать было нельзя: лишний час сна мог стоить жизни раненому бойцу. Как и все труженики войны, Клавдия Ивановна работала на износ, и как о редком счастье вспоминает она о тех днях, когда можно было передохнуть, нормально, по-человечески поспать.
В 1942 году она оперировала тяжело раненного комиссара полка Писаренко. Врачи приговорили его, но Клавдия Ивановна спасла комиссара и считает эту операцию самой сложной и волнующей в своей жизни. Писаренко долго разыскивал молодого хирурга и, найдя адрес, прислал ей письмо, которое так и пропало во фронтовой сутолоке. Где теперь этот человек, в излечение которого никто не верил, Клавдия Ивановна не знает. Может быть, он откликнется?
В 1944 году во дворе госпиталя под Будапештом разорвался снаряд, и осколками буквально изрешетило пленного венгра. Друзья раненого молча внесли его в госпиталь и, увидев, что операцию собирается делать «девчонка», так же молча ушли. Шесть часов Клавдия Ивановна боролась за угасающую жизнь и победила. И когда венгры, все это время стоявшие во дворе в безнадежном молчании, узнали, что их товарищ будет жить, они так горячо и необычно благодарили «девчонку», что ей даже как-то неловко об этом вспоминать.
– Понимаете, – смущенно рассказывает Клавдия Ивановна, – они подходили, по очереди становились на колени и целовали мне руки.
Много жизней спасла Клавдия Ивановна и после войны, работая заведующей хирургическим отделением одной киевской больницы. Оттуда она в начале 1965 года и ушла в море, неожиданно для всех и для самой себя.
А на море было всякое. И качка, которую сначала Клавдия Ивановна совершенно не переносила (она со смехом рассказывала про гамак, который повесили для нее в медпункте), и недоверие, с которым встретили на траулере женщину-врача, и сложнейшие операции, и всеобщее признание.
Нынче о Клавдии Ивановне рыбаки говорят только в восторженных тонах: о том, как она бесстрашно, при любом волнении моря, прыгает в дорку; как выискивает у рыбаков малейшие намеки на заболевания, особенно связанные с хирургическим вмешательством; как излечивает болезни одним своим авторитетом.
В доказательство приводят такой чуть ли не евангелический случай. На траулере «Муссон» один матрос лежал со столь жестоким приступом радикулита, что его психическое состояние начало внушать окружающим серьезную тревогу. Его мучили сильнейшие боли, которые никак не удавалось снять. Признав свое бессилие, судовой врач по требованию больного вызвал Клавдию Ивановну, которая, осмотрев страдальца, заявила ему:
– Ну, дружок, хватит бока отлеживать. Вставай и иди!
– Ты что, издеваешься? – завопил больной. – Я двинуться не могу!
– Вставай и иди! – ледяным голосом повторила Клавдия Ивановна. – Ты совершенно здоров! Товарищи работают, а ты… Немедленно вставай!
Потрясенный таким надругательством над своим седалищным нервом, больной встал… и пошел. И ходит до сих пор, счастливый.
– Заурядная психотерапия, – смеется Клавдия Ивановна, давая пояснения по поводу чудесного исцеления. – Но в средние века меня бы сожгли на костре как колдунью.
Клавдия Ивановна привыкла к рыбакам, и ей нравится здесь, на море, и необычность обстановки, и сами ребята, крепкие духом и телом, и ни с чем не сравнимая роль судового врача – единственной надежды попавшего в беду рыбака. Из бесед с разными людьми я установил, что, если бы не блестящие операции Клавдии Ивановны, по меньшей мере в шести рыбацких семьях на берегу был бы траур. Со всех судов на «Ореанду», как в хирургическую Мекку, сходятся на операции врачи, они учатся и восторгаются ювелирной работой «флагманского хирурга» – звание, присвоенное Клавдии Ивановне не штатным расписанием, а рыбацким фольклором.