Мы - псковские!

Санин Владимир Маркович

Автор посвятил свое произведение маме жены — любимой теще. Поездка к ней в гости вылилась в "повесть-путешествие" о Псковской области той поры, о древнем Пскове и его месте в истории Руси, о Пушкинских местах.

 

МЕНЯ БЕРУТ ШТУРМОМ

С приближением лета я все чаще ловил на себе вопрошающие взгляды Травки и Малыша. Весной, возвратившись со станции «Северный полюс-15», я легкомысленно брякнул, что нынешним летом — голову на отсечение, что не вру! — мы отправимся странствовать вместе. Малыш недоверчиво покачал головой, но обещание мое запротоколировал и подшил к делу. Я сразу же понял, что сделал большую ошибку — лишняя иллюстрация к аксиоме: ничего не обещай, когда у тебя хорошее настроение. Но в глубине души я надеялся, что к лету все забудется и я спокойно улизну в очередную командировку. Дальше события развивались так.

— Ты все закончил на сегодня? — спросила Травка в один прекрасный вечер.

Ничего не подозревая, я кивнул.

— Отлично, Малыш, он освободился, иди сюда!

Травка и Малыш уселись напротив меня с самым решительным видом. Я забеспокоился.

— Так куда мы едем? — спокойно спросила Травка и сочувственно добавила: — Прокашляйся, милый, мы никуда не спешим. Малыш, принеси ему стакан воды.

Кашлял я долго. Для себя я давно решил, что летом буду ездить по деревням, знакомиться с сельским хозяйством. Не возить же за собой такую компанию? Да и отдохнуть им нужно. Нелегкая ситуация...

— В каком смысле — едем? — с отвращением выпив стакан теплой воды, спросил я.

— В самом прямом. В буквальном смысле, — разъяснила Травка.

— Боюсь, папа, что на этот раз тебе не выкрутиться, — дружелюбно вставил Малыш, вертя в руках протокол. — Влип ты основательно. Как ты считаешь, мама?

— Думаю, что ему не улизнуть, — сдержанно согласилась Травка.

— О чем вы говорите? — удивился я. — Конечно, мы поедем вместе. В свое время.

— Этим летом? — уточнил бдительный Малыш.

— Ну, зачем так категорично, — уклончиво ответил я. — Кто знает, как сложится жизнь? Разве может человек с его слабыми силами предвидеть зигзаги судьбы? Разве дано человеку знать, что ждет его даже через полчаса? Судьба, друзья мои, — это производная из столкновений бесчисленных случайностей. Ибо сказано: «Случай правит миром!»

— Тянет время, — констатировал Малыш.— Как «Спартак» при счете один — ноль в свою пользу.

— И с этим человеком я прожила шестнадцать лет под одной крышей, — горько посетовала Травка. — Смотри, сейчас начнет симулировать глухоту.

— Нет, он сейчас скажет: «Вы меня удивляете!» — возразил Малыш. — А потом начнет говорить вроде бы на эту тему, но совсем о другом, так что забудешь, с чего и начинали.

— Теперь, когда мы его раскусили, он придумает что-нибудь другое, — развивала мысль Травка. — Например, хлопнет ладонью по лбу и воскликнет: «Как это я забыл, что меня ждут в редакции!»

— Или начнет строчить в блокноте, бормоча: «Не мешайте, сюжет!» — размышлял Малыш.

— Обычные фокусы загнанного в угол морального банкрота, — резюмировала Травка.

Нужно сказать, что эта парочка неплохо изучила лазейки, которыми я обычно пользовался в сложных ситуациях. Следовало срочно менять тактику. Я решил, что оскорбленная добродетель — это как раз то, что мне нужно.

— Лестного же вы мнения обо мне, — с глубокой обидой сказал я. — Можно подумать, что когда-нибудь в жизни я хоть раз вас обманул.

Глядя в потолок и шевеля губами, Травка и Малыш начали молча загибать пальцы.

— Хорошо же, черти! — взорвался я. — Едем вместе. Но не туда, куда вы рассчитываете, совсем не туда! Хотите со мной — готовьтесь к поездке без всякого плана, по деревням — куда глаза глядят. Ну, чего замолкли? Не нравится? То-то...

— Отличная идея, — мечтательно произнесла Травка. — Вот не ожидала, что тебе такое в голову придет. Молодец!

— Здорово придумано, папа, — похвалил Малыш и, ухватив мою руку, энергично ее потряс. — Можешь рассчитывать на меня.

Я перепугался:

— Одумайтесь! Мне нужно будет непрерывно разъезжать! Ночевать придется где попало!

— Спать на сене... — вздохнула Травка. — Сколько лет я не вдыхала запах свежего сена!

— До чего я хочу на сеновал! — простонал Малыш.

— Там не будет столовых! — стращал я. — Только подножный корм!

— Костер на опушке, на берегу лесного озера... — проворковала Травка. — Каша с дымком...

— Рыбалка, уха, грибы! — затараторил Малыш.

— Машина застрянет в чистом поле, — упавшим голосом твердил я, — дождь, пронзительный ветер, палящее солнце...

— Какая машина? — удивилась Травка. — О машине не может быть и речи. Мы поедем на лошади с телегой.

У меня перехватило дыхание — настолько мне понравилась эта идея.

— Подождите, подождите, — пробормотал я. — Где же мы возьмем лошадь?

— «Бензин ваш, идеи наши», — процитировала Травка. — Это уже твое дело. Добудешь где-нибудь.

— Возьмем напрокат, — подсказал Малыш. — Главное, чтобы не подсунули какую-нибудь старую клячу, на которой и верхом не прокатишься. Жеребца бы с седлом. Мустанга.

— Да, чуть не забыла, — вспомнила Травка. — Мы едем в Псковскую область.

— Конечно, конечно, — ошеломленно согласился я. — Но почему именно в Псковскую?

— Потому что в Порхове живет Балёля, — пожав плечами, разъяснил Малыш.

— Вот именно, — одобрительно сказала Травка. — Делаем Порхов своей базой. Где-нибудь в этом районе добываем лошадь и начинаем бродить. Никаких большаков, только по проселочным дорогам, которых автомобили терпеть не могут. Двойной выигрыш: и пыли глотать будем меньше, и от соперников-корреспондентов избавишься. Еще вопросы есть?

— Утомительное будет путешествие, — пробормотал я.

— Устанешь — возвратимся к Балёле на отдых, — ободрил Малыш и покровительственно похлопал меня по плечу. — С нами не пропадешь!

 

ТРАВКА И МАЛЫШ

Если полчаса назад о совместном путешествии я и думать боялся, то по зрелом размышлении пришел к выводу, что мне на долю выпал далеко не худший жребий.

Женщина вообще более совершенное существо, чем мужчина, она куда лучше приспособлена к существованию в нашем подлунном мире. Чуждая страстей, холодная статистика доказала, что женщина живет значительно дольше мужчины и делает неизмеримо меньше глупостей, чем мы с вами, уважаемые мужчины. Она в среднем несравненно меньше нас курит, пьет, доставляет хлопот органам правосудия, реже выступает на собраниях и не выдвигает философских теорий, объясняющих мир, — вместо этого она заставляет мир себя обслуживать. Женщина великодушно признает за мужчиной право поднимать гири, увечить друг друга на ринге и бегать по сорок километров — велико удовольствие! Все равно Геракл кончит тем, что будет по ее приказу прясть шерсть. Ибо важнейшее достоинство женщины — то, что она значительно практичнее мужчины, этого самодовольного существа, не замечающего в своем ослеплении, что все его силы поставлены на службу женским слабостям.

Я пропел этот гимн женщинам, ни на секунду не забывая, что к ним принадлежит и Травка. При всей своей любви к лирическим стихам, цветам и прочим украшениям нашего бытия Травка на редкость практична и изобретательна. Она может в несколько дней отремонтировать квартиру, починить кран, сделать из дюжины разбегающихся во все стороны студентов коллектив художественной самодеятельности и накормить нежданных гостей, даже если основное содержимое холодильника — крещенский холод. Когда у соседа захлопнулась дверь и слесарь, окруженный галдящими зеваками, бессильно опустил руки, Травка одну минуту поковыряла в замке шилом — и победоносно удалилась, отвесив удрученным мужчинам иронический поклон. Никто лучше Травки не упакует вещи — в один рюкзак она втолкнет столько, что туда не протиснется и муха.

Если к этому добавить, что Травке довелось пожить и поработать в деревне, что ей ничего не стоит отличить ячмень от овса и корову от нетели — вы поймете, какой удачей обернулся для меня тот неожиданный поворот событий.

Что же касается Малыша, то он был взят в экспедицию для расширения кругозора. Он любит природу и ее обитателей — сказывается наследственность: его дед и Травкин отец был лесничим. Малыш растет дома в изысканном обществе черепахи и сотни рыбешек; среди них есть любимчики, за размножением которых установлено тщательное наблюдение. В поездке Малыш рассчитывает изучить образ жизни муравьев и установить интеллектуальный контакт с лошадью.

Малыш — большой любитель логики. Мобилизовать его на трудовой подвиг — сбегать в магазин, вымыть посуду или натереть полы — можно лишь с помощью логических умозаключений. Логику он умело использует в своих корыстных интересах. Лет десять назад за серьезный проступок — он стащил у соседки фарфоровую собачку и пытался доказать, что сам ее сделал, — я задал ему хорошую взбучку. Но в этом справедливом наказании он усмотрел полное отсутствие логики. Травке было изложено следующее: «Почему он меня ударил? Ты меня родила, ты имеешь право меня бить. А папа? Он только учился с тобой в университете!»

В свои тринадцать с половиной лет Малыш вытянулся на 175 сантиметров и продолжает угрожающе расти, пробивая серьезные бреши в нашем бюджете. Телом он довольно крепок, но иногда слегка горбится.

— Мы, очень высокие люди, всегда немного сутулимся, — комментирует он этот недостаток.

 

ПОРХОВ, ГДЕ ЖИВЕТ БАЛЁЛЯ

Когда я подыскиваю сравнение для Порхова, на ум приходит спокойная и работящая Балёля, разрезающая пирог с луком и яйцами на столе, за которым нетерпеливо галдит добрая дюжина едоков.

Я не знаю города, более милого и симпатичного, чем Порхов. Эмоции вообще трудно объяснить, а эмоции, вызываемые городом, — в особенности. Одноэтажный деревянный городок, в который гордо вписались десятка два кирпичных домов, тоже не бог весть каких небоскребов, чистенькие улочки, обрамленные рядами кленов, лип и дубов почтенного пенсионного возраста, телевизионные антенны, которые кажутся случайными на фоне древней крепости, мирно доживающей свой век на берегу уютной реки с поэтичным названием — Шелонь. На тротуарах, полупустых даже в самые прогулочные часы, резвятся босоногие карапузы, по улицам проезжают нагруженные сеном и картошкой машины и мерно ступает лошадь, глядя на мостовую и думая свою вечную Думу.

Мир и спокойствие снизошли на Порхов. Даже релейный цех Ленинградского завода, построенный в последние годы, не нарушил его патриархального очарования. Словно не только люди, но и дома, земля, деревья, птицы сознают, что город этот основал самый симпатичный человек Древней Руси — Александр Невский. Причем тогда, когда у князя было великолепное настроение, о чем свидетельствует летопись: «...оженися князь Александр в Полоцке у Брачислава, да городец сруби в Шелоне с новгородцы». Произошло это в 1239 году.

Смотришь на Порхов, тихий, спокойный и утопающий в зелени, и даже не веришь, что после войны его не было: почти дотла сожгли отступающие фашисты. Мстили: Порхов дал известных стране партизан. Давным-давно изгнали фашистов с нашей земли, а город помнит, все помнит.

 

БАЛЁЛЯ, КОТОРАЯ ЖИВЕТ В ПОРХОВЕ

В один прекрасный день на свет появился Малыш и своим неистовым воплем поставил нас перед проблемой, не имеющей решения. Мы очень скоро поняли, что легче найти золотой самородок на улице Горького, чем няню, пусть даже приходящую. Поэтому большинством голосов (Малыш при голосовании воздержался) мы решили взвалить заботы о сыне на плечи бабушек. И внук, едва научившись как следует орать, начал нескончаемые поездки по маршруту Москва — Могилев — Порхов. Перевернув вверх дном квартиру могилевской бабушки, он давал ей временную передышку и отправлялся устанавливать порядок в дом бабушки Лели, которую со свойственной всем внукам бесцеремонностью раз и навсегда окрестил Балёлей. Теперь лишь отдельные порховские старожилы смутно припоминают, что когда-то Балёлю звали Ольга Сергеевна Травина.

Коренная порховичка, Балёля дала жизнь пятерым детям, которые воспитывались в утонченной аристократической обстановке: целыми днями паслись в огороде, лазали к соседям за яблоками (соседские яблоки всегда вкуснее), обступали Балёлю с кружками в руках, когда она доила корову, и всем выводком убегали на Шелонь, где до синевы купались, презрев перспективу неизбежной и заслуженной порки. Старший в этой мокроносой иерархии был нянькой младшему, то есть следил за его туалетом, кормил кашей и лупил по своему усмотрению.

Среди горьких сюрпризов первого месяца войны был и неожиданный захват Порхова. Дедушка Шура, которого Малыш так и не увидел, уже был на фронте — в 1942 году он погиб под станцией Мга. А в оккупированном Порхове, не успев эвакуироваться, осталась Балёля с детьми, старшей из которых не было и тринадцати лет.

По маленькому, кроткому Порхову загремели кованые сапоги оккупантов. И вдруг оказалось, что уютные улочки, дышавшие, казалось бы, миром и спокойствием, меньше всего на свете располагают к прогулкам на свежем воздухе. Город перешел к сопротивлению — каждой своей клеточкой, всем своим существом. Мчались под откос эшелоны, факелами пылали склады с горючим, и — ярчайшая страница семивековой истории Порхова — взлетел на воздух кинотеатр, битком набитый фашистами, так и не досмотревшими до конца свой последний фильм. Признание еще ждет безвестного до сих пор героя, который в одну секунду вычеркнул из списков вермахта целый батальон. После этого взрыва и пятнадцатилетняя Травка начала свое хождение по мукам; когда-нибудь я расскажу об ее приключениях, а сейчас поведаю историю Балёли.

Это будет история о том, как Балёля, встретив войну в Порхове, закончила ее в Париже, пройдя по пути все круги Дантова ада.

Круг первый — то, что видели ее глаза. Балёля работала на кухне для военнопленных, которых немцы под конвоем выводили на стройку, избивая слабых и стреляя упавших. На какие только хитрости не пускались женщины, чтобы подкормить оказавшихся в беде солдат, ободрить их, передать новости, бывшие зачастую важнее хлеба. Среди пленных был юноша лет шестнадцати, совсем еще мальчик; вместе со своими ровесниками он рыл противотанковые рвы под Ленинградом и — не уберегся. Балёля запомнила его имя и фамилию: Ваня Воинов. Юноша к ней привязался — дети и постарше нуждаются в материнской ласке — и однажды открылся: они с товарищем решили бежать. Но куда? Используя каждое мгновение, когда конвоир отворачивался, Балёля рассказывала Ване, по каким дорогам немцы боятся ходить, какими тропами можно добраться до партизан. Скоро Ваня исчез. Прощаясь, он шепнул Балёле, что к ней придет представитель группы пленных моряков и что ему тоже нужно помочь. Ваню Балёля больше не видела и о судьбе его ничего не знает.

А через две недели Балёлю взяло гестапо. «Расскажи, как собиралась провести моряков к партизанам», — единственный и достаточный для любого поворота судьбы пункт обвинения. Но Балёля интуитивно чувствовала, что гестаповцы знают немногое, и решительно все отрицала. Особенно ободрило ее то, что Ваню Воинова на допросах никто не упоминал, — наверное, ему удалось уйти благополучно...

То ли у следователя было хорошее настроение, то ли заело какую-то шестеренку в отлаженной гестаповской машине, но конвой провел узницу мимо камеры смертников. Несколько недель Балёля просидела в порховской тюрьме, этом втором кругу ада, за которым последовали все остальные.

Вот имена нескольких ее товарищей по тюрьме.

Антонина Тахватулина, порховичка. До ареста работала в комендатуре и добывала для партизан бланки паспортов. Расстреляна.

Две сестры Голышевы, из близлежащей деревни Требеха — расстреляны за помощь партизанам.

Анатолий Данилов и Дмитриев, порховичи, работали в госпитале и передавали партизанам медикаменты. Расстреляны.

Жизнь и смерть — орел или решка, что кому выпадало. Ночью, перепилив добытой ножовкой решетку, бежали узники из мужской камеры. Охранники-полицаи подняли беспорядочную стрельбу, но преследовать беглецов не решились — путь лежал через кладбище, на котором никому не хотелось остаться навсегда.

— Радовались все, особенно Валя, моя соседка по нарам, — рассказывает Балёля. — Среди бежавших был ее родной брат. Хочется верить, что он отомстил за Валю — ее-то через несколько дней расстреляли в Заполянье...

В двенадцати километрах от Порхова находится село Заполянье. Ныне здесь, на месте бывшего лагеря смерти, воздвигнут обелиск — безмолвно кричащая гранитная память о тысячах замученных людей. Сюда вместе с другими узниками порховской тюрьмы перевезли и Балёлю. Очень немногим удалось пройти этот перевалочный пункт на дороге из живых в мертвые. Тряпье, служившее постелями, не успевало остывать — место расстрелянных людей занимали новые жертвы. Здесь можно было увидеть и стойких до конца бойцов, и таких опасных врагов «нового порядка», как восьмидесятилетняя бабка, которая без клюки не могла передвигаться. Сына и невестку бабки казнили, а затем пришли к ней домой переодетые в партизан полицаи и спросили:

— Что за человек, мать, знаешь?

Взглянув на переводчика, непременного и злобного участника всех допросов, бабка заохала:

— Ой, знаю, сыночки, сына убил, невестку, много народу погубил. Что смотришь, злодей, креста на тебе нет!

Вот и посадили бабку...

Много судеб прошло перед глазами Балёли. Был в Заполянье военнопленный, бывший ленинградский профессор, знаток нескольких языков. Про него товарищи-военнопленные рассказывали историю, поражающую своим драматизмом. Яков — так звали профессора, его отчество и фамилию Балёля не помнит — был не только человеком блестящей эрудиции, но и отличным шахматистом. Об этом проведал один эсэсовский офицер, большой любитель шахмат и бесед на абстрактные философские темы. Время от времени он приглашал к себе пленного — почесать язык и сыграть партию-другую. Однако эсэсовца стало раздражать, что каждая партия заканчивается его разгромом, и бывало, что после очередной победы Яков не приходил — его приносили. Но потом немцы пронюхали, что строптивый шахматист еще и ученый, и предложили ему выехать в Берлин, чтобы изложить свои открытия. Профессор решительно отказался, и это была его последняя победа: саботажника отправили в Заполянье. Вот все, что помнит Балёля о Якове: мужчина средних лет, рано полысевший, еврей, преподавал, кажется, в институте имени Покровского.

В годы оккупации слово «Саласпилс» произносили шепотом: у этого небольшого латвийского города был расположен один из самых ужасных лагерей смерти. Здесь, в бараке с пятиэтажными нарами, Балёля провела полгода. Обессилевшие от голода заключенные таскали в корзинах песок, сбрасывали его в кучу, снова загружали в корзины и тащили обратно — бессмысленная работа, которую Достоевский считал страшнее самой изощренной пытки. Но еще страшнее была стирка. Женщин заставляли стирать вещи расстрелянных, и словами нельзя передать горе прачек, узнававших платья сестер и рубашки мужей — последний привет из могилы. Это был период, когда жизнь, казалось, теряла всякий смысл — если бы не последние известия, которые жертвы читали на лицах палачей. Правду не спрячешь, и узники знали, что каждый день после Сталинграда и Курска приближает к ним свободу. И чем мрачнее становились эсэсовцы, тем сильнее надеялась Балёля на скорую встречу с детьми.

А теперь о том, как Балёля попала в Париж. В начале 1944 года гитлеровцы всерьез поверили в неизбежность второго фронта и бросились лихорадочно укреплять «Атлантический вал». На север Франции из оккупированных стран потянулись эшелоны с заключенными, которые должны были своими лопатами спасать «великую Германию». Но Балёля и ее подруги, оказавшиеся в концлагере неподалеку от Ла-Манша, думали иначе. Как могли, саботировали работу русские женщины — в небе Франции днем и ночью летали самолеты союзников, надвигалось столь затянувшееся, столь долгожданное вторжение. Теперь Балёля смеется: «В жизни мы еще никогда так плохо не работали, одну лопату земли — наверх, две — обратно!» Да и охранники были из резервистов, спокойная жизнь для эсэсовцев закончилась: их не хватало, чтобы затыкать многочисленные фронтовые бреши. И когда армии союзников переправились через Ла-Манш, конвоиры бежали в такой панике, что даже не расстреляли заключенных — непростительная оплошность, которую никогда бы не допустили эсэсовцы.

Незабываемое ощущение свободы, грядущей победы, скорого возвращения на Родину! Бывшие узницы послали Балёлю и ее подругу Марию Яковлевну в освобожденный Париж, в советское посольство. Здесь их встретил заместитель посла, который добился перевода соотечественниц в Версаль, где измученные женщины наконец смогли отдохнуть. Балёля с подругами прогуливалась по знаменитому парку, любовалась фонтанами и несравненной красоты дворцами, в которых когда-то прожигали свою жизнь французские короли. Женщины, несколько лет видевшие только политые кровью клочки лагерной земли, бродили по Парижу, молча стояли, склонив головы, у могилы Неизвестного солдата и — считали дни до возвращения домой.

Вот и вся история Балёли. Теперь она на пенсии. Постарела, конечно, располнела немножко, но по работоспособности даст еще сто очков вперед своим дочкам. Сохранила Балёля и свой оптимизм, жизнерадостность и толстую, ниже пояса косу. Одного за другим подбрасывают ей внучат, которые пасутся в огороде и до синевы купаются в Шелони, как когда-то ее дети. На лето все съезжаются в Порхов, и за старым столом размером с футбольное поле с трудом размещаются дети, зятья, внуки, надышавшиеся порховского воздуха: голодная компания, которой сколько ни напеки пирогов — все равно не хватает.

 

КАК ДОБЫВАЛАСЬ ЛОШАДЬ

За несколько дней до нашего отъезда из редакции позвонили псковскому начальству. Ниже следует стенографическая запись разговора. Преамбула — привет, как жизнь, едет корреспондент и так далее — опускается.

Редакция. Так вот, просьба помочь ему с транспортом.

Псков (бодро). Поможем. Выделим ему «газик».

Редакция (сокрушенно). К сожалению...

Псков (иронически). Может быть, он согласится на «Чайку»?

Редакция (co вздохом). Увы, ему нужна лошадь.

Псков. ??!!

Редакция. Алло! Вы меня слышите?

Псков (торопливо). Разумеется, разумеется... Как вы сказали, что ему нужно?

Редакция (торопливо). Ло-шадь. Ленский, Онегин, Шекспир, Антокольский, Друнина, мягкий знак.

Псков. Поня-ятно... Лошадь...

Редакция. Да.

Псков (делая вид, что это остроумная шутка). Ха-ха. Договорились. Выписываем из Африки зебру.

Редакция (твердо). Зебру — в следующий раз. А сейчас нужна лошадь. Кстати, с телегой.

Псков (уныло). Так это не шутка?

Редакция (сочувственно вздыхает).

Псков (вкрадчиво). Знаете что? Мы дадим ему «Волгу»! Идет?

Редакция (решительно). Нужна лошадь. Ленский, Онегин, Шек...

Псков (тяжелым вздохом). Ладно, что-нибудь придумаем, задали вы нам работы. Пусть этот... (далее неразборчиво) приезжает, посмотрим...

 

ВПЕРЕД, ЗА ЧЕТВЕРГОМ

В четырнадцати километрах от Порхова находится знаменитый в области колхоз «Россия». Первый наш визит в «Россию» был кратковременным. В правлении нас встретил новый председатель Александр Антонович Павловский. Когда начальство в поисках лошади обзванивало колхозы, Александр Антонович, на свою беду, оказался в служебном кабинете, и это обстоятельство определило начальный пункт нашего путешествия. Едва мы успели представиться друг другу и обменяться мнениями о погоде, как с дороги донесся веселый грохот пустой телеги.

— Экипаж подан, — галантно произнес Павловский.

Мы выбежали на дорогу. Перед нами, лениво перебирая мощными ногами, стояла упитанная лошадь. Я погладил ее морду, и лошадь повела в мою сторону глазами. В жизни еще никто не смотрел на меня с таким равнодушием. Казалось, она говорила: «Много вас, любителей гладить чужую морду. А как дело дойдет до овса — так все вы в кусты, никого не доищешься». За лошадью вытянулась свежесколоченная телега, на которой восседал поджарый старичок в аккуратном пиджачке. Старичок благожелательно улыбнулся и сообщил, что зовут его Дмитрий Иванович Королев и что к походу он готов. Возница нам сразу пришелся по душе.

— Это кобыла? — доверительно спросил Малыш.

— Как тебе сказать, — задумчиво ответил Дмитрий Иванович. — С какой стороны посмотреть. Вообще-то был мерин.

— А зовут его как?

Прозвище мерина нам не понравилось. Мы сочли, что такая превосходная лошадь заслуживает лучшей доли, и после короткого спора перекрестили мерина в Четверга — по бессмертному примеру Робинзона.

— Пусть будет Четверг, — согласился покладистый Дмитрий Иванович. Мерин замотал хвостом. — Видите? Он согласен. Будем грузиться?

Мы водрузили на телегу чемодан, рюкзак с консервами и концентратами, казанок и треногу, мешок с одеялами и сумку с эмалированной посудой.

— А сами? — спросил Дмитрий Иванович.

— Мы пешком, за телегой.

— Я, грешный человек, предпочитаю ездить, — признался Дмитрий Иванович и взмахнул прутиком.

— Вперед, Четверг!

— Брысь!

Это Малыш прогнал черного кота, который пытался перебежать нам дорогу и поставить тем самым путешествие под угрозу срыва. Кот шмыгнул в сторону, и мы двинулись в путь. Впереди — Четверг с телегой, за ней вышагивал Малыш, а в арьергарде, любуясь придорожным пейзажем, брели мы с Травкой. С одной стороны нам улыбалась колосистая рожь, с другой — изумительно чистыми зелеными волнами переливался лен.

 

ВОЛЫШЕВО

Дмитрий Иванович оказался сущим кладом. Словоохотливый и начитанный старик, с хорошо подвешенным и очень правильным языком, он всю дорогу снабжал нас полезными сведениями. Даже не верилось, что этому энергичному и расторопному старику, который за многие дни пути ни разу не пожаловался на усталость, уже семьдесят четыре года. А ведь из них пятьдесят лет Дмитрий Иванович проработал кузнецом, и каким кузнецом! Блоху, правда, он не подковывал — как-то в голову не приходило тратить время на изделия не первой для колхоза необходимости — но со всей округи протаптывали тропинки в кузницу к мастеру, который работал неторопливо, но с аккуратностью и добросовестностью, ценимыми превыше всех других характеризующих работу качеств. Последние годы Дмитрий Иванович на пенсии, но на здоровье не жалуется и никогда не отказывает колхозу в помощи, если она нужна.

Перед прибытием в очередное хозяйство Дмитрий Иванович давал нам краткую историческую справку.

— В селе Волышеве, где нынче конный завод номер восемнадцать, вы увидите бывший дворец бывшего графа Строганова, — сообщил он. — О графе до сих пор рассказывают много небылиц, но факт остается фактом: лошадок он любил, и они не раз брали призы на скачках. Лично я с его светлостью знаком не был, поскольку наши дома расположены далеко один от другого. Мне как-то недосуг было выбраться к графу в гости, а он тоже, наверное, потерял мой адрес.

Травка сказала, что у нее с графом старые фамильные счеты. История этой распри такова. Задолго до революции Травкин дед, псковский крестьянин и фанатичный лошадник, ценой полного развала своего хозяйства вырастил жеребца и повел его в город на ипподром. Не только в заштатном Пскове — в Петербурге быстроногие лошадки Строганова били конкурентов, и безвестного жеребца вместе с хозяином осыпали насмешками. Даже после первой победы никто не принимал всерьез «деревенщину без роду и племени». Но когда дедов жеребец, намертво забыв про субординацию, несколько раз подряд оставил за своим хвостом строгановских фаворитов, начался ажиотаж. Деда засыпали предложениями, даже сам граф навязывал ему за жеребца крупную сумму. Но дед опрометчиво отказался — славу он ценил превыше денег. Такого деду простить не могли — темной ночью жеребца пристрелили. Дед был достаточно дальновидным, чтобы не предъявлять претензии — с богатыми не судись...

Дорога к Волышеву шла через левады, в которых резвились грациозные кобылки, стройные жеребцы и шаловливая поросль. Места волышевские очень хороши, да и с лошадиным царством заманчиво было познакомиться, так что мы решили раскинуть здесь свой шатер. Но мечты о свежем сене временно пришлось отложить: местная жительница, Травкина троюродная тетка, и слышать не хотела, чтобы мы валялись на сене, как беспаспортные бродяги. По приказу Марии Ивановны — так зовут тетку — над нами взяла шефство младшая дочка, пятнадцатилетняя Нина, милая девчурка с застенчивой улыбкой. Нина представила нас признанному знатоку истории села Волышева, учителю химии Филиппу Ивановичу Русакову, с которым мы провели несколько интересных часов.

Прежде всего мы осмотрели дворец, который и в самом деле заслуживает этого пышного титула. Построенный в смешанном стиле (центральная часть — барокко, крылья — русский классицизм), дворец очень красив, особенно издали: когда подходишь ближе, вместо восторженных эпитетов в голову лезут всякие прозаизмы, вроде «амортизации» и «капитального ремонта». В учебное время здесь размещается средняя школа, а летом классы превращаются в жилые комнаты пионерского лагеря. Отдыхающим детям здесь предоставлена широкая инициатива в приеме гостей: один из нас долго почесывался после удара огрызком яблока. Но нам пояснили, что такие случаи не типичны, поскольку яблоки еще не созрели и достать их трудно.

Мы прошлись по залам дворца, поражаясь их былому великолепию. Двери, оконные переплеты мореного дуба, мраморная лестница, которую граф приобрел в Турции на толкучке и привез сюда в разобранном виде. И паркет, какого я еще не видел. Когда мы соскоблили с пола грязь, перед нами предстала изумительной красоты мозаика из редчайших сортов тропических деревьев: красного, черного, розового. Сначала я даже усомнился — разве это дерево? Даже через лупу между паркетными пластинами вы не обнаружите малейшей щели: этот пол делался на века. Трудно оторвать взор от чудесной лепки стен и потолков; даже покрытая дешевой побелкой, она кричит о том, что перед вами — произведение искусства.

Но... паркет, на который в Эрмитаже вас не пустят даже в войлочных шлепанцах, вопит от боли, когда по нему волокут кровати и подбитые гвоздями ящики. К ценнейшему дубу, которым отделаны комнаты, испытываешь острую жалость: скоро он будет годиться разве что на дрова.

— Думаете, у нас самих сердце не болит? — спрашивает Филипп Иванович. — Но откуда простой сельской школе взять деньги на реставрацию?

На мой взгляд, есть два выхода из положения. Либо сделать из бывшего строгановского дворца музей, и в этом случае построить для школы новое здание. Либо — пойти по пути наименьшего сопротивления, оставить школу на месте, но в самом пожарном порядке вывезти из дворца паркет и другое ценное дерево. Думаю, что не один крупный музей будет драться за право получить остатки волышевской роскоши.

За дворцом на сорока пяти гектарах раскинулся парк, от которого тоже одним словом не отделаешься: не всякий ботанический сад может похвастаться такой коллекцией деревьев. Здесь их больше двухсот пород: декоративные вязы, березы и липы со срезанным листом, красный клен, кедр, пихта, туя. Граф не жалел денег на свои прихоти, редкие породы деревьев доставлялись сюда на подводах вместе с почвой.

Парк великолепно спланирован: на северной стороне — березовая роща, центральная часть — лиственные и хвойные породы; стройные ряды величественных лип образуют ромбы и круги, переходящие в изумительную аллею. По преданию, когда-то здесь была красавица беседка, служившая графу для объяснений в любви. Говорят, беседка пустовала редко.

Архитектурный ансамбль Волышева завершают конюшни, расположенные кирпичными полукругами напротив дворца. Лошади были страстью Строганова. Нужно отдать ему должное, он многое сделал для постановки племенного дела: русские и английские рысаки волышевского завода высоко ценились знатоками.

А теперь вернемся в сегодняшнее Волышево.

 

В ЛОШАДИНОМ ЦАРСТВЕ

Я представлял себе директора конезавода этаким атлетом в галифе, с изящным хлыстом в руке, вроде бабелевского начальника конзапаса. Проницательный читатель уже про себя решил, что я ошибся, и не буду его разочаровывать. Василий Георгиевич Костев оказался самым обычным человеком среднего роста, с худым и очень утомленным лицом. Ничто не говорило о том, что передо мной сидит известный лошадник, сын, внук и правнук лошадников, раз и навсегда продавший благородному лошадиному делу свою бессмертную душу; человек, который слова «мы, коневоды» произносит так, как новообращенный д'Артаньян изрекал: «Мы, мушкетеры!»

Василий Георгиевич руководит многоотраслевым хозяйством. Помимо лошадей, совхоз славится лучшим в области стадом коров и обширными посевами кормовых культур, которые отнимают у директора львиную долю рабочего времени и, главное, отрывают от горячо любимых лошадей. Костев шесть лет работает в Волышеве, за эти годы совхоз стал высокорентабельным, но послушать директора — главного он не добился.

— Вы не поверите, — трагическим голосом сообщает он, — я не всех лошадей знаю по имени! Представляете? У меня просто не хватает времени!

О своих коллегах по профессии он отзывается так:

— Коневод может быть кем угодно, даже свинарем, но свинарь не может быть коневодом. И знаете почему? Потому что лошадь...

И усталые глаза директора начинают извергать пламя. Это он доказывает, что из всех живых существ лошадь — самое чистое, благородное и мудрое и что «еще нужно разобраться, кто высший продукт развития материи. Иные люди воображают о себе бог знает что, а на поверку они моему Пробегу — я уже не говорю о Ноготке, правнуке великого Ветерка, — и в подметки не годятся».

Василий Георгиевич молча шевелит губами: видимо, перечисляет про себя имена людей, не выдерживающих никакого сравнения с лошадью.

Вначале мы посетили тренировочную конюшню для молодняка. Здесь живут жеребята, которых в семь-восемь месяцев отрывают от кобылы-мамы (эта операция называется «отъем») и воспитывают по определенной системе: приучают к удилам, уздечке, вожжам и качалкам — так называются коляски, в которых восседают наездники. Затем начинаются занятия по выездке, и по достижении двухлетнего возраста бывшие жеребята, а ныне дипломированные лошади с высшим образованием, распределяются по ипподромам.

Жеребята, как и всякое юное зверье, вообще вызывают умиление, но совсем юная и необыкновенно грациозная кобылка Победа была так прелестна, что при виде ее начал бы сюсюкать даже контролер-ревизор из электрички. А ее глаза? С чудной лирической поволокой, грустные и черные глаза Победы как две капли воды напоминали глаза... Если бы я был уверен, что известная и весьма уважаемая киноактриса не обидится, то назвал бы ее имя. У Победы совсем маленькая, но трогательная биография: в четыре месяца она осталась сиротой и с тех пор питается разведенным коровьим молоком с сахаром. Малыш помог конюху Тамаре Соболевой почистить сиротку скребницей и затем сфотографировался с Победой, причем позировала она с таким кокетством, словно выступала по телевидению.

В леваде — огражденном зеленом загоне — мы познакомились с жеребцами полуторагодовалого возраста. Пока мы стояли поодаль, они резвились, как школьники-первачки перед началом урока, но стоило подойти поближе, как жеребцы приняли чопорный вид: как-никак им скоро на ипподром. Гнедые, серые в яблоках, вороные красавцы спокойно направились нам навстречу, сознавая, что сейчас у них будут брать интервью. Не могу похвастаться, что мы чувствовали себя абсолютно спокойно, когда они сгрудились вокруг нас беспорядочной толпой, игриво толкаясь и покусывая друг друга. Пока Василий Георгиевич с наслаждением трепал жеребцов за уши и гладил шелковые шкуры, я с некоторым беспокойством следил за вызывающим поведением саженного роста серого в яблоках шалунишки. Сначала жеребец бесцеремонно меня разглядывал, словно решая, достоин ли я его внимания, но потом потянул из моих рук фотоаппарат с явным намерением проглотить его с потрохами. Тщетно директор уговаривал нас не покидать это благородное общество — мы откланялись и удалились, провожаемые гулом сожаления. Серый в яблоках некоторое время брел сзади, норовя куснуть мой «Зенит», но затем презрительно фыркнул и отправился к своим приятелям.

Познакомились мы и с кобылами — в леваде паслось полсотни разномастных, породистых красавиц. Некоторые кобылы облизывали своих жеребчиков и снисходительно следили за их выходками — резвитесь, мол, зеленая молодежь, скоро и вы узнаете, каковы на вкус удила. Мы с уважением смотрели на кобылу с трагическим именем Роковая Любовь, которая спокойно щипала траву и не подозревала о печальном пророчестве. Василий Георгиевич, мучимый нерастраченным гостеприимством, предложил мне прокатиться на Обойме — смирной, по его словам, кобыле, которая почти никогда не капризничает. Меня насторожило слово «почти», ибо я имею скромный опыт верховой езды, воспоминание о котором вызывает у меня содрогание. Поэтому я решительно отклонил великодушное предложение, резонно полагая, что сейчас может быть именно тот случай, когда Обойма закапризничает.

Полюбовались мы и Ноготком, вороным потомком короля ипподромов, Отпрыском и Пробегом. Время от времени эти жеребцы отправляются на бега в различные города страны, и краснеть за них не приходится. На них же лежит обязанность продолжения рода, и не было случая, чтобы они выполняли ее из-под палки или стремились переложить ее на плечи товарища.

— Такой жеребец, — с гордостью сообщил Костев, — стоит пять тысяч рублей.

— Ого, дороже «Москвича», — с уважением сказал я и тут же понял, что допустил вопиющую бестактность.

— Сравнили... — с глубоким упреком вымолвил Василий Георгиевич. — Да вы поставьте их рядом, эту неодушевленную консервную банку и моего Ноготка! Разве можно...

Я извинился.

Потом Василий Георгиевич ввел меня в святая святых — рассказал о племенном деле. Завод был создан в двадцатых годах, направление — русские рысаки. Это же направление осталось основным и после войны. Несмотря на трудности восстановительного периода, были достигнуты хорошие результаты: волышевские рысаки приближались к международному классу и уже готовились получать визы для заграничных гастролей. И вдруг на племенных лошадей обрушился тяжелый удар. Это произошло в конце пятидесятых годов, когда основой многих экономических экспериментов был административный восторг. Экспериментатор вообще относился к лошадям иронически, «за людей их не считал» — как выразился наездник Дмитрий Васильев. И последовал приказ: распустить и разогнать. Племенному делу была нанесена долго не заживающая рана. Ведь хорошую породу выводят десятилетиями, чтобы передать потомству лучшие качества самых прославленных рысаков. Если сегодняшний аристократ с древней родословной охотно женит сына на дочери миллионера-мыловара, то коневод не пойдет на компромисс ни за какие коврижки. В этих делах он куда более консервативен, чем великосветский сноб, к чистокровной кобыле может посвататься лишь такой же чистокровный жених, жеребца с подозрительной родословной к именитой невесте и на пушечный выстрел не подпустят. Когда появляется потомство, начинается кропотливейшая работа по изучению благоприобретенных качеств. Из жеребят выбираются, как говорят коневоды, самые прогрессивные, и в дальнейшем развивается уже эта линия. И так — до бесконечности.

Нынче на заводе заняты скрещиванием русской и орловской пород. Результаты обнадеживают, но международного класса волышевские рысаки еще не достигли, лучшее время самого резвого жеребца на классическую дистанцию 1600 метров — две минуты семь секунд, а нужно выйти из двух...

Я уже говорил о том, что Василий Георгиевич Костев — потомственный коневод. Его прадед строил Деркульский конный завод, что в нынешней Луганской области, дед и отец служили на заводе конюхами. Но когда Костев вернулся с фронта, то неожиданно для себя увлекся рисованием. Его работы случайно увидел профессор-архитектор и предложил подать заявление в институт. Но отец сказал: «Это хорошее дело — строить дома. Но смотри не ошибись. Мы уже сто лет с лошадьми. Услышишь ржание — бросишь свои чертежи и побежишь в конюшню, в крови это».

И Костев подал заявление... в институт коневодства, расположенный в подмосковном Голицыне. С той поры лишь несколько месяцев он был оторван от своих любимых лошадей — когда его перевели в трест. Однако, к удивлению начальства, главный зоотехник потребовал понизить его в должности и сбежал на отдаленный конный завод в Башкирию.

— Там у меня был любимец, жеребец Лексикон, — рассказывает директор. — Я воспитал его с пеленок, и мы крепко привязались друг к другу. Когда я входил в денник, он ржал, бросался ко мне, клал морду на плечо, и начинались всякие телячьи нежности. Однажды ехал на нем расстроенный. Вдруг Лексикон споткнулся, я рухнул на дорогу и потерял сознание. Очнулся — стоит надо мной такой убитый горем, смотрит на меня такими грустными человеческими глазами, что я чуть не разнюнился. Кое-как доехал, улегся в постель, но не тут-то было: прибежал конюх в полной панике, Лексикон просто сходит с ума, бьет копытом и никого не подпускает. С большим трудом я доковылял до конюшни и был вознагражден сторицей. Лексикон прыгал вокруг меня, как собака, ласкался и радостно ржал. Сердце разрывалось, когда перевели на другой завод; в ногах валялся, чтобы отпустили со мной Лексикона — увы...

Если вы не хотите стать в глазах Костева достойным презрения пустомелей, не вздумайте задать ему вопрос: «А не отходят ли ваши лошадки в прошлое? В наш век атомной энергии...»

Могу сказать, что вам ответит Василий Георгиевич:

— Конечно, были и есть такие люди, которые готовы обречь на вымирание лошадей, в тысячу раз более человечных, чем они. Такие ретрограды заперли бы лошадей в зоопарк, как крокодилов. Да, лошадь по сравнению с самосвалом экономически не выгодна. А цветы — экономически выгодны? Может, и пионы вырвать с корнем, чтобы на их месте посадить более полезную картошку? Нет уж, есть и другие люди. Они понимают, как облагораживает человека общение с лошадью, и предвидят бурное развитие конного спорта, да и не только спорта... Мне искренне жаль тех, кто думает, что лошади не будут нужны в будущем. Ну, кто осмелится возразить?

 

ПОСЛЕДНИЙ ИЗ МОГИКАН

К человеку, одержимому сильными страстями, нельзя относиться равнодушно. Даже когда он внешне спокоен, в нем дремлют вулканические силы, готовые яростно вырваться наружу, как только откроется кратер.

Но если потухший вулкан вызывает чувство глубокого удовлетворения, то грустно бывает смотреть на человека с погасшими страстями, острые углы которого словно срезаны неумолимым рубанком обстоятельств. Смотришь на такого и вспоминаешь: «Укатали Сивку крутые горки»...

Я всегда с любопытством и симпатией относился к цыганам, этим ни на кого не похожим красивым и гордым людям, превыше всех благ ценившим свободу передвижения по земле. К ним нельзя было подходить с обычной меркой: этого не понимал не только пушкинский Алеко. Таинственный народ, неизвестно откуда пришедший и в незапамятные времена сделавший своей родиной земной шар, волновал воображение. Гаданием, песнями и плясками зарабатывали цыгане свой более чем скромный хлеб насущный, а вместо приварка до отказа насыщались вольным воздухом и свободой — не за это ли их так полюбил Пушкин? И не за это ли цыган так ненавидели? Люди вообще не склонны относиться доброжелательно к тем, кто отличается от них, и о цыганах пошли легенды, где ложка правды растворялась в ведре самых диких измышлений. Как это иногда бывает, недостатки отдельных представителей народа в глазах невежд обрастали чудовищными наслоениями. Забывалось, что если лошадей цыгане иногда действительно крали, то они никогда не воровали целые государства; бывало, что цыгане пускали в ход кинжал, но никогда не сооружали пирамиды из человеческих голов; просили для своих детей кусок хлеба, а не концессии, брали за гадание скудную мзду, а не проценты с грабительских займов. Многие века цыган преследовали, закрывали перед ними двери государств, создавали драконовские законы; наконец, уничтожали их физически. Но народ ни запретить, ни уничтожить нельзя, и никакие силы не могли помешать вечным кочевникам бродить по земле в своих живописных одеждах.

И все равно табор погиб. Он взорвался изнутри и разошелся по швам, как бочка князя Гвидона. Понять это мне помог Михаил Иванов, пожилой цыган, конюх волышевского конезавода.

Мы познакомились в леваде, куда он ранним утром вывел пастись свой табун. Как бы вы ни были воспитаны и тактичны, к одинокому человеку в поле можете подойти и смело с ним заговорить, и будьте уверены, что он обрадуется нежданному собеседнику. Мы присели на видавшую виды попону, и пошел неторопливый разговор на общефилософские темы. У кого что болит, тот о том и говорит — и Михаил Иванович, ободренный тем, что его внимательно и с интересом слушают, долго размышлял о своей цыганской доле.

— Я уже давно не настоящий цыган, — говорил он, — потому что цыгане — это не просто национальность, а образ жизни. Мало ли что в паспорте написано! Цыган — это табор, лошадь и шатер, который сегодня здесь, а завтра там; это когда вечером не знаешь, что будешь кушать утром. А я что? Живу в квартире, в кирпичном доме, обедаю за столом и сплю на кровати; у меня сто пятьдесят рублей зарплата и дети, которые не боятся своего отца. Я знаю, что будет завтра, послезавтра и через месяц. То же, что и сегодня, — буду убирать, кормить, чистить да пасти вдвоем с напарником пятьдесят четыре лошади, потом приду домой, пообедаю и поведу семью в клуб — смотреть кино. А может, посижу вдвоем с женой и поговорю с ней про табор, но так, чтобы дети не слышали, а то снова скажут: «Жили вы, как дикие звери». Они нас не понимают, как будто говорим на разных языках. Мы уже давно оседлые, пятнадцать лет, и даже старший сын табора совсем не помнит. А что хотеть от остальных? Они и думать не думают о своих отцах, которые дышали вольным воздухом, ночевали в палатках и готовили пищу на кострах, которые не знали, что такое телевизор и каждый день — новая газета. Мы мерзли, мокли под дождем и коченели под ветром. Тебе холодно? Пляши, чтоб искры летели! Дети, бывало, умирали, случалось, хоронили в пути, Бог дал — Бог взял. Но жили мы дружно, голодали и наедались вместе, пели и плясали тоже вместе... Одному везло — так всем везло, один попадал в беду — все попадали в беду. И закон соблюдали честно. Ого, если бы я сказал отцу, что мне не нравится табор, что я разлюбил цыганскую жизнь и не почитаю закон, хочу получать зарплату и спать на железной кровати... Ого! Он не посмотрел бы, что я — родная кровь...

— Почему же вы покинули табор? — спросил я. Михаил Иванович долго молчал, гладя рукой свои железные волосы.

— Ты меня неправильно спросил, — сказал он. — Я не покидал табор. Он долго горел, как сырые дрова, и догорел до трухи. Его время кончилось. Сначала ушла молодежь. Молодым цыганам захотелось каждый день слушать радио, ходить в кино и учиться на доктора или инженера. Те, кто на войне остались живыми, вернулись с фронта для того, чтобы сказать «прощайте». У них уже был свой закон. Они забрали девушек — тех, кто согласился променять на них табор, — и ушли в город. Остались старики, вдовы и совсем малые дети. А что такое мудрость без силы? Старик много знает, но руки его не могут вытащить из грязи телегу. Девушкам, которые остались в таборе, были нужны мужья, но их бывшие парни женились на русских. Тогда и девушки пошли за русских, кто не возьмет наших черноглазых красавиц! Вот и пришел табору конец... Продали мы лошадей и пошли, кто куда. Теперь одни работают на заводе, другие — в совхозе.

— А ваши дети?

— Старший закончил школу, хочет после армии поступить в техникум. Остальные — их у меня семеро — учатся. Пусть учатся, я крепкий еще, ого!

Михаил Иванович вытащил старенький кисет и скрутил цигарку. Руки у него были узловатые, а твердые, как камень, мозоли ограничивали подвижность пальцев. Он закурил, глубоко затянулся, и темные глаза на его смуглом морщинистом лице были печальны.

— Да-а, жизнь прожить — не поле перейти, добрый человек, — проговорил он. — Я жил так, они хотят по-другому, пусть им будет лучше. Может, они и правы. Придет время — разбегутся, страна большая, места всем хватит, а мы уж так и останемся здесь...

— Почему именно здесь?

— Как почему? — удивился Михаил Иванович, вставая и поднимая с травы седло. — А лошади? От них я не уйду никуда. Спасибо за компанию, пора на водопой. Эй, эгей!

Он оседлал лошадь, по-молодому вскочил на нее и помахал на прощанье рукой.

Наверное, его детям будет лучше.

 

ВЕЗЕТ ТОМУ, КТО САМ ВЕЗЕТ

На следующий день Василий Георгиевич пригласил нас полюбоваться истоками молочной реки, которая из Волышева через Порхов течет в Ленинград.

Всего в совхозе триста коров, упитанных и веселых. Прошло то время, когда именитые рысаки при встречах высокомерно от них отворачивались, как аристократы от плебеев; волышевские коровы нынче не какие-нибудь худородные скотинки, а племенные, с длинной родословной и звучными титулами. Мы посетили их во время обеда. Можете назвать меня верхоглядом, но я не заметил ни одной коровы, которая жаловалась бы на плохой аппетит. Перед каждой из них возвышалась гора зеленых деликатесов и полупудовый брикет соли. Тщательно, как подлинные гурманы, коровы прожевывали каждый кусок, облизывали соль шершавыми языками и время от времени нажимали мордой на рычаг автопоилки. В жизни я не видел такой дружно жующей компании. Три сотни голов — представляете, сколько нужно еды, чтобы накормить такую ораву? Корова со своей примитивно-отсталой моралью живет по формуле: «Ты — мне, я — тебе», и смелые попытки отдельных колумбов науки вырастить сознательную корову, пренебрегающую первой половиной формулы, пока не дают обнадеживающих результатов. Поэтому директор, вставая с постели, думает о кормах, вертится вокруг них весь рабочий день, засыпает с мыслью о зеленой массе и видит во сне сенокос. Если глубокой осенью окажется, что на каждую корову запасено две тонны сена и тонн десять — пятнадцать силоса, директор просветлеет лицом и спокойно уедет в санаторий, чтобы привести в порядок поизносившиеся нервы.

Сытая корова — благодарное животное. Усилиями энтузиастов в совхозе создано высокопродуктивное стадо, с наиболее высоким в области надоем — до четырех с половиной тысяч литров на среднестатистическую корову. Недавно в стаде были разоблачены несколько саботажниц, которые, потеряв стыд и совесть, ухитрялись высасывать свое молоко. Этих коров подвергли позорному наказанию: на их морды надели колючие рогатки. Теперь преступницы исправились, ведут себя хорошо и могут честно смотреть в глаза подругам.

Большое впечатление произвела на нас гигантского роста корова по имени Муха. Сорок шесть литров в день — признайтесь, эта цифра заслуживает уважения. Мы хотели было взять автограф, но Мухе было не до мирской суеты: четыре дня назад она стала мамой совершенно очаровательной черно-белой телочки. Но когда мы во всеуслышание заявили, что дочка — вылитая мама, польщенная Муха смягчилась и великодушно позволила нам стать крестными. Кроху назвали Медея. Со смышлеными черными глазами, не по годам развитая, Медея, безусловно, не заставит нас краснеть за нее.

Простившись с Мухой и ее семейством — рядом квартируют три старшие дочери, которых мама тоже не стыдится, — мы отправились на сенокос. Дни стояли удивительные. Над землей плыло щедрое солнце, на небе — ни облачка, о чем еще можно мечтать в золотую пору сенокоса? К сожалению, я не могу воспеть кольцовскую романтику косьбы, если позволительно назвать романтичной самую тяжелую в деревне работу. Дело в том, что Василий Георгиевич, при всем своем искреннем уважении к поэзии, обеспечил совхоз прозаическими сенокосилками, которых, быть может, не уложить ни в один стихотворный размер, кроме гекзаметра, но которые зато косят как черти. На одном участке заготовки сена, однако, все еще используется ручной труд. Как легко догадаться, здесь работают женщины, они граблями сгребают сено в копны. Потом подъезжает юркий тракторишко и отвозит копны к скирде, возле которой рычит в ожидании трактор со стогометателем — грозной на вид машиной, ощетинившейся длинными острыми зубьями. Стогометатель подхватывает две-три копны, поднимает их на должную высоту и опускает на скирду. Здесь уже работают мастера высокой квалификации: уложить скирду в 25 — 30 тонн — дело нешуточное...

До вечера прыгали мы на «газике» по совхозным угодьям. Не стану описывать патриархальный сельский пейзаж, высокую пшеницу и колосистую рожь — если память не изменяет, это уже встречалось в художественной литературе. Но одно поле нас поразило: на нем зеленела кукуруза. Не рекордсменка, высотой с Останкинскую башню, а самая обыкновенная, ниже человеческого роста, многократно воспетая и столько же раз обруганная «королева полей». Мы с Травкой переглянулись, а Василий Георгиевич тут же принял равнодушный вид: уж он-то отлично понимал, что мимо такого чуда равнодушно не пройдешь. Я не знал, как поступить: либо высказать свое соболезнование — «ну и ну, кто это вам навязал такую чертовщину?», либо восхититься фанатичной верой директора в развенчанную на Псковщине культуру. Я выбрал более безопасный третий путь и произнес скучным голосом:

— Значит, кукуруза?

— Да, — коротко ответил Костев.

— Навязали? — не выдержал я. Директор кивнул.

— Кто? — закричал я, вытаскивая блокнот. — Фамилия? Должность?

— Пишите, — охотно ответил Василий Георгиевич. — Костев, директор совхоза «Волышево». Будем знакомы. Кукурузу совхозу навязал я.

И начался длинный полуторачасовой монолог, который в сильно сжатом виде следует ниже:

— Мышьяк — лекарство или яд? И да и нет. Щи без соли вы в рот не возьмете, а пересоленные? И здесь все зависит от дозы. Вопрос в том, кто ее определяет, специалист или дилетант. Так произошло и с кукурузой: площадь посевов определяли товарищи, плохо понимавшие в этом деле. Кукурузу, самую капризную и трудоемкую культуру, они решили вырастить при помощи взрыва энтузиазма. Вместо удобрений и машин рекомендовалось использовать бурные аплодисменты. И посеяли — сразу на тысячах гектаров... А я и тогда и сейчас выращиваю ее на ста пятидесяти га, на них мне хватает и рабочей силы, и удобрений. И кукуруза у нас растет — из года в год, попробуйте уговорить меня от нее отказаться! Вы знаете, сколько зеленой массы дает клевер? Тридцать—сорок центнеров с гектара. А кукуруза — триста—четыреста, в десять раз больше! Есть в округе председатели, которые с большим юмором относятся к этим посевам, а весной приходят к «отпетому кукурузнику» смирные, как овечки: «Продай, Георгич, силосу, скот кормить нечем...» У нас хорошо смеется тот, кто смеется весной... А эпопея с клевером? Вызывают меня к начальству: «Клевера больше сеять не будешь. Антинаучно». «Хорошо, — сказал я. — Не буду. Разумеется, при том условии, что вместо клевера вы дадите мне другие корма, с такими же качествами, а то коровы у меня необразованные: им растолкуешь, что их любимый клевер антинаучен, а они затянут свою песню: «Му-у-у!» Что в переводе означает: «Шиш от нас молоко получишь!» И что же? Нет, говорят, кормов не дадим, выкручивайся как знаешь. Тогда я кладу на стол заявление: освобождайте меня от работы и не сейте. А если не освободите, предупреждаю: клевер у меня будет. Меня называли травопольщиком, отсталым элементом, я пал в глазах кое-какого начальства, но коровы у меня не пали. Тяжело в ту весну пришлось председателям, которые в одну минуту променяли вековой крестьянский опыт на бездумную инструкцию... Почему улыбаюсь? Вспомнил еще об одной инструкции, мы же их получаем пудами... Так вот, несколько лет назад во все хозяйства пришла замечательно толковая бумага. Прочитали мы ее один раз, другой, повертели так и сяк — нет, в корзину не сунешь, бумага пришлепнута печатью, под ней — подпись. Значит, не первоапрельская шутка, а входящий документ, приказ! А по этому приказу надлежало пересчитать и срочно сообщить, сколько галок обитает на вверенных нам земельных угодьях. Вот теперь вы улыбаетесь, а зря: пересчитать галок наверняка требовалось во имя науки. Может, без них диссертация на корню засыхала. Хотел я было распорядиться прекратить всякие второстепенные работы, вроде сенокоса и силосования, чтобы бросить коллектив на подсчет галок, но спохватился: как платить людям — повременно или за каждую галку? И вдруг среди галок найдутся отдельные антинаучно настроенные элементы, которые начнут летать с места на место? Со стыдом признаюсь — пришлось схалтурить. Отчет наш выглядел примерно так: «При попытке приблизиться к стае для подсчета галки удалились в направлении Средиземного моря. Единственную оставшуюся на месте галку съела кошка. С огромным к вам уважением — Костев».

— А теперь взгляните налево, — продолжал свой монолог директор. — Правильно, овес. Сеем для лошадей. Они не дураки, находят в нем все необходимое для своего организма. Ценнейшая культура! Диву даешься, что мы забыли о таком чудесном диетическом продукте! Попробуйте лишить англичанина овсяной каши — он решит, что настал конец света. Овсяный кисель — ведь это же прелесть! А гречиха? Дайте мне гречневую кашу с молоком, и не нужно никаких других деликатесов!

К вечеру мы возвратились домой. Василий Георгиевич выглядел утомленным — как-никак с шести утра на ногах. И завтра в шесть, и все последующие драгоценные летние дни...

— Постояла бы погода с недельку, — с надеждой глядя на небо, проговорил он. — Год намечается неплохой, повезет — с большой прибылью закончим.

— Одна поэтесса сказала: «Везет тому, кто сам везет», — с уважением заметила Травка.

— Везешь, везешь, да и спотыкнешься, — вздохнул директор.

— Споткнешься, встанешь и дальше повезешь, — обнадежила Травка.

— Вы так думаете? — улыбнулся директор.

— Уверена! — улыбнулась Травка.

 

ЛЕДНИКИ, ШЕКСПИР И ЗАПАСНЫЕ ЧАСТИ

В истории Псковской области есть два памятных события, так или иначе связанных со льдом.

В свое время псы-рыцари, желая расширить свой географический кругозор, отправились в здешние места на прогулку. Туристам вежливо напомнили, что они забыли оформить визы, но, вместо того чтобы извиниться, рыцари затеяли драку. Пришлось приводить им в порядок нервы — при помощи водной процедуры, которая вошла в историю медицины под названием «Ледовое побоище». Говорят, что ни один из пациентов, прошедших курс лечения, больше на свое здоровье не жаловался.

Но последствия другого памятного события не ликвидированы до сих пор, хотя времени для этого у местных органов было достаточно — примерно полмиллиона лет. В указанный период (некоторые ученые называют точную дату — конец августа, перед началом учебного года) Псковскую область посетили ледники — тоже, кстати, без всякого приглашения. Поначалу они вели себя с недопустимой развязностью, но потом убрались восвояси, оставив на добрую память визитные карточки — валуны и морены. Последние приводят в восторг ученый мир и в тихую ярость — трактористов, потому что камни, из которых ученые извлекают диссертации, выводят из строя технику.

Таким образом, между ледниковым периодом и страданиями псковских механизаторов протянута прямая логическая нить. Не исключено, что, когда Шекспир размышлял о «связи времен», он имел в виду возможность именно такого обстоятельства. Я выдвигаю эту гипотезу не из стремления показать свое превосходство над шекспироведами-профессионалами, а просто желая раскрыть всю глубину философии великого поэта-мыслителя. Если отдельные исследователи его творчества не согласны с моей трактовкой, прошу присылать возражения в письменном виде (желательно с оригинальной маркой на конверте, имеющей филателистическую ценность).

Моя гипотеза выгодно отличается от других тем, что я разработал ее отнюдь не в кабинетной тиши. И сидел я не в удобном кожаном кресле, а трясся вместе с Травкой в кузове мотороллера. Хотя менее комфортабельный транспорт и выдумать невозможно, я горячо признателен бригадиру тракторной бригады Василию Григорьевичу Григорьеву, моему близкому родственнику — он кум Марии Ивановны, троюродной тетки Травки, — за транспорт и разъяснения. Кстати, именно во время этой поездки я проникся к валунам тайной недоброжелательностью: мотороллер наскочил на один хитро замаскированный камень, и я лязгнул челюстями с такой силой, что мог бы прокусить не только язык, но даже антрекот из нашей химки-ховринской кулинарии.

— Ну как? — остановив мотороллер, спросил Григорьев.

— Обязательно нужна! — пылко произнес я.

— То-то, — подытожил Григорьев.

Так я согласился с тем, что без камнеуборочной машины не обойтись. Если бы валуны лежали только на поверхности, бороться с ними было бы проще. Но в том-то и дело, что они высовывали из земли лишь безобидный на вид краешек и действовали, как подводные айсберги: режущие детали машин при столкновении с камнями начисто «летели», как говорят механизаторы. Здесь попадались и камни весом до килограмма и гладко отшлифованные, величественные валуны, многотонные громады; конечно, без камнеуборочных машин от таких камней поля не очистить. Псковичи нуждаются в этих агрегатах, между прочим, не только для того, чтобы значительно уменьшить количество поломок. Валуны — хороший строительный материал, из которого псковские мастера с древних времен выкладывали превосходные строения, начиная от крепостей и кончая скотными дворами. Кроме того, камень — это щебенка, надежное покрытие для дорог, о которых речь еще впереди.

 

МАТЧ СТОЛЕТИЯ

Дружеский шарж

Волышево было взволновано. По вечерам вокруг футбольного поля толпились болельщики. Они наблюдали за тренировкой своей команды и делали прогнозы: предстояла календарная встреча с командой города Порхова.

— Сначала мы высадим Порхов, — доказывал бородатому болельщику седоусый, — потом Славковичи, Дно, Дедовичи, Остров...

— Может, и Псков ты высадишь? — ухмылялся бородатый скептик.

Седоусый доказывал, как дважды два четыре, что победа над Псковом фактически предрешена: единственный мяч Валерка забьет «сухим листом» с двадцати пяти метров.

— А там, — тихо добавил он, не глядя на зардевшихся собеседников, — и до Лужников недалеко...

Бородатого, который ехидно заикнулся по поводу предстоящего матча «Волышево» — «Интернационале», задвинули в угол. Но все сошлись на том, что путь к Лужникам не будет усеян одними только розами — из-за пристрастного судейства, конечно.

Задолго до начала встречи трибуны — по две скамейки у каждых ворот — были заполнены до отказа. На деревьях банановыми гроздьями висели мальчишки. С футбольного поля прогнали чью-то блудную корову и спешно устранили последствия ее развязного поведения. Автобус с порховской командой, обреченной на крупное поражение, был встречен ироническими аплодисментами, но зато волышевские ребята вышли на поле под бурю оваций. Особенно горячо приветствовали Валерия, молодого учителя физкультуры и знаменитого центра нападения. Команды выстроились в центре поля, где стоял с мячом под мышкой долговязый судья дядя Миша, обслуживший своим четким судейством уже не одно поколение районных футболистов. Дядя Миша блеснул очками и пронзительно свистнул.

Волышевские ребята сразу же ринулись на штурм. Левый край обвел одного за другим двух своих и трех порховских футболистов и хотел было ударить по воротам, но правый защитник гостей в последний момент бросился ему в объятья. Хотя защитник утверждал, что он просто хотел поздравить левого крайнего с днем рождения, дядя Миша назначил штрафной. Валерка разбежался и ударил мяч с такой силой, что липа у ворот загудела, как высоковольтная линия. Вскоре стали проясняться тактические рисунки команд. Волышевцы играли на Валерку, который ловкими финтами запутывал защиту противника, вытягивал ее из центра и давал искуснейший пас на свободное место. Порховичи же, не имевшие таких высококлассных солистов, играли широким фронтом в атаке, а в обороне применяли малоизвестную тактическую новинку: в опасных ситуациях хватали за трусы нападающих противника. По требованию зрительниц дядя Миша подозвал капитана порховичей и предложил сменить тактику.

А через минуту защитник порховичей сыграл рукой в штрафной площадке. Пенальти! Волышевцы гигантскими прыжками исполнили пантомиму, изображавшую радость, но... — свисток безмолвствовал — дядя Миша его потерял. Пока он шарил по траве, нападающий порховичей беспрепятственно дошел до ворот остолбеневших хозяев поля и хладнокровно забил гол. Засунув два пальца в рот, дядя Миша свистнул и показал на центр.

Стадион негодующе ахнул. Отчаянно жестикулируя, волышевцы окружили судью. Дядя Миша закрыл руками уши. На помощь своей команде прибежал седоусый. Он был донельзя спокоен, корректен и деловит.

— Отойдите, сам разберусь, — успокоил он футболистов и вытащил из кармана пачку сигарет. — Закуривай, товарищ судья, с фильтром. Значит, дело было так. Ты потерял свисток и...

— С поля! — рявкнул дядя Миша и журавлиными ногами направился к центру. — Дилетант!

— Чего ты сказал? — оскорбился седоусый. — А ну-ка повтори!

— Судью на мыло! — тонким голосом завопил с дерева мальчишка.

Дядя Миша подбежал к дереву и начал тащить мальчишку за ногу. Тот завопил благим матом.

— Шкуру спущу! — пригрозил судья и вновь направился к центру.

Игра возобновилась. Волышевцы устремились вперед.

— Шай-бу! — скандировал стадион.

— Димка, отдай Валерке! — потребовал седоусый.

— Как я ему отдам? — остановившись у боковой линии, пожаловался Димка. — Видишь, как его держат?

— А ты пасуй промеж ног, в одно касание! — строго указал седоусый. — Помнишь, как Стрельцов?

Пока Димка вспоминал, как в подобных случаях поступает Стрельцов, мяч отобрали. Седоусый развел руками, а Димка погрозил ему кулаком и бросился за противником. Но тот, развив огромную скорость, уже прорвался в штрафную площадь и со страшной силой ударил по воротам.

— На три коровы влево! — ликовал стадион.

И тут произошло долгожданное событие. Выбитый в поле мяч подхватил Валерка. Рывок — и обведенные, как кегли, защитники противника остались далеко позади. Удар — гол!

Мои изобразительные средства слишком скудны, чтобы передать радость трибун. Седоусый целовал бородатого, мальчишки на деревьях дрыгали ногами, как лягушки, а девушки влюбленными глазами смотрели на героя, которого друзья по команде на руках несли к центру поля.

Едва обескураженные порховичи успели ввести мяч в игру, как Валерка отличился вновь. Отобрав мяч у соперника, он стремительно пошел вперед. Все несколько десятков зрителей встали со своих мест. Стадион ревел:

— Е-ще шай-бу!

Порховичи бросались Валерке в ноги, стеной становились на его пути, но центр нападения волышевцев делал невозможное: по моим подсчетам он раза два обвел обе команды. Однако ударить по воротам ему помешало одно досадное обстоятельство: на штрафную площадку выбежал козел, на рогах которого висел чей-то пиджак. Пытаясь сбросить пиджак, козел брыкался, тряс бородой и душераздирающе блеял. Минуты две, намертво забыв про персональную опеку, за ним гонялись защитники. Насмерть перепуганный неистовым ревом и свистом, козел, наверное, решил, что наступает светопреставление, и метался по полю как одержимый. Наконец его изловили и привязали веревкой к дереву, у которого козел и проблеял до конца матча.

Дядя Миша дал спорный, и мяч запрыгал по штрафной площадке. Здесь уже столпились все игроки. По мячу наносили невероятной силы удары, лупили его бутсами и кедами, но он никак не мог пробиться сквозь груду человеческих тел. Поднятый с земли, мяч заскакал по головам. Стадион стонал. Разгоряченные футболисты вошли в такой азарт, что потеряли ориентировку. Центр нападения порховичей дважды бил по своим воротам, и только отчаянные броски вратаря спасали гостей от неминуемого гола. Дядя Миша метался по штрафной площадке, приплясывая от возбуждения, а потом не выдержал, рванулся к мячу и под овацию игроков и зрителей боднул его головой.

— Гол! — сотрясался стадион. — Гол!!

Боковой судья, не разобравшись в ситуации, показал на центр. К дяде Мише подбежали капитаны, но ему было не до них. Во время своего лихого прыжка он уронил очки, и чья-то преступная нога втоптала их в землю. Одно стеклышко чудом уцелело, но от оправы остались одни воспоминания. При помощи куска шпагата очки кое-как прикрутили к дяди Мишиным ушам. Гол был отменен, и игра продолжалась.

Во втором тайме матч достиг неслыханного накала. Футболисты носились по полю как пушечные ядра. В один момент в ворота хозяев вместе с мячом влетела бутса левого инсайда. Бутсу вратарь поймал. На этом основании волышевцы потребовали гол не засчитывать. Трибуны неистовствовали. Неумолимый дядя Миша велел начинать с центра. Порховичи обрели второе дыхание и непрерывно штурмовали ворота противника. Но в этот момент бдительный седоусый заметил, что на поле двадцать три игрока. Липший порхович был с позором изгнан, и волышевцы бросились в ответную атаку. Валерий превзошел самого себя. Получив мяч, он донес его на голове до штрафной площадки и «сухим листом» забил потрясающий по красоте гол. Седоусый целовал бородатого, который яростно отбивался. Девушки не отрывали от Валерия влюбленных глаз, а мальчишки от ликующих воплей совершенно охрипли.

И тут произошли два совершенно непредвиденных события.

Сначала волышевский вратарь, поощряемый зрителями, начал откровенно тянуть время. Он баловался мячом во вратарской площадке до тех пор, пока не забил самому себе гол. Напрасно седоусый валялся у судьи в ногах, предлагая закурить сигарету с фильтром и доказывая, что такой гол не считается — дядя Миша журавлиными ногами направился к центру.

Второе событие произошло за пять минут до конца игры, когда волышевцы, стремясь сквитать счет, непрерывно били по воротам гостей. Поймав мяч, порховский вратарь с преступным умыслом выбил его в сторону проходившего мимо стада коров, которые варварски надругались над футбольной святыней. Едва мяч привели в порядок, как дядя Миша воздел к небу руки и дал свисток: время матча истекло. Седоусый разрывался на части, доказывая, что имело место совершенно неслыханное нарушение всех футбольных правил, но гости бодро прокричали: «Физкульт-ура!», уселись в свой автобус и укатили в Порхов. Лучезарные надежды волышевских болельщиков на триумф в Лужниках были разбиты вдребезги.

Так проходил этот интересный матч. Если очевидцы найдут в моем репортаже кое-какие неточности — заранее приношу извинения; я ведь не специалист, а простой любитель.

 

ПЕСЦЫ

Когда несколько лет назад Василий Георгиевич Костев, директор совхоза «Волышево», принял бразды правления, он обратил внимание на два нелепых, по его мнению, обстоятельства: с одной стороны, в совхозе имелись свободные рабочие руки, а с другой — выбракованные лошади.

— Бесхозяйственность, — констатировал директор.

— Исправим, — пообещал старожил. — Лишних рабочих сократим, а лошадей кому-нибудь продадим.

— За четверть цены? — возразил директор. — Убыток. А что, если мы из этого убытка сделаем прибыль?

— Хорошо бы, — мечтательно сказал старожил. — Лично я согласен.

— Вот и отлично, — удовлетворенно сказал директор. — Значит, будем разводить песцов.

Старожил не поверил своим ушам.

— Кого? — треснутым голосом переспросил он.

— Песцов, — повторил директор. — Зверьки, знаете ли, такие, с голубыми шкурками. Видели воротники? Красиво.

Старожил округлил глаза и выгнул дугой грудь.

— Деды наши без песцов жили, отцы наши без...

— А у вашего деда был телевизор? — ласково перебил директор.

— Не-ет...

— А у вас есть? Как же так, обижаете предка. Дед жил без телевизора, значит, и вы должны свой вынести в чулан. Ну, так как решим — насчет песцов? Рабочие есть, корм — выбракованные лошади — тоже...

Волышево хохотало и утирало слезы смеха. Но с течением времени хохот становился все тише, потом перешел в неуверенные смешки и наконец прекратился.

Шутка ли сказать, за каждую сданную шкурку государство заплатило по семьдесят рублей!

— И как это тебе, Василий Георгиевич, в голову пришла такая шальная мысль? — поражались коллеги.

Костев пожимал плечами:

— А что? На дороге валялись деньги, и я их подобрал. Если закажут — начну разводить жирафа.

Но пока на жирафа заказов не поступало, и Костев ограничился песцами. Тем более что и с ними хлопот хватает. Немало горя хлебнул директор, пока не обучил кадры, не преодолел законное недоверие бывших свинарей и доярок к диковинному северному зверю. Зато теперь на звероферме визжат и лают две с половиной тысячи будущих воротников. Окрестные мальчишки бешено завидуют волышевским, которым подвалило такое неслыханное счастье — каждый день, сколько влезет, смотреть на песцов!

Конечно, и мы не могли отказать себе в таком удовольствии. Тем более что раньше мне не удалось лично познакомиться с песцами — во время путешествия по Северу я видел лишь их следы. Из рассказов попутчиков я уяснил, что песцы обычно бродят за медведями и питаются крохами с августейшего стола. После этого разъяснения погоня за песцами как-то потеряла для меня свою прелесть.

Зато здесь, на звероферме, я с лихвой наверстал упущенное. В прямоугольных сетчатых клетках, возвышавшихся на высоких ножках, резвились серовато-бурые зверьки, ростом с шакалов. Летом их прославленные шкурки выглядят весьма потрепанными, но к зиме песцы начинают прихорашиваться и постепенно становятся серо-голубыми — как раз тот случай, когда красота приносит сплошные неприятности. Сомнительное удовольствие — расставаться с собственной шкурой только потому, что на мировом рынке эта самая шкура высоко ценится за прочность и красоту.

Взрослые песцы отличаются склочным и неуживчивым характером, и поэтому их расселили в отдельные квартиры. Зато щенки живут парами, причем подбирают их не по взаимной симпатии и духовным интересам, а по аппетиту: если один щенок съедает свою порцию быстрее другого, он немедленно бросается помогать приятелю, и начинается убыточная для совхоза драка, ибо могут пострадать шкуры. Поэтому неисправимых драчунов время от времени изолируют от порядочного общества.

— Например, вот этого. — Василий Георгиевич кивнул на клетку. — Отъявленный дебошир!

Мы подошли к наказанному. Щенок лежал в клетке такой трогательно-беспомощный, такой обиженный, что сердобольный Малыш расчувствовался, просунул в клетку палец и доверчиво погладил бедняжку по головке. Щелк! Юный хулиган не без сожаления проводил взглядом быстро отвернутый палец, облизнулся и вновь улегся — в той же трогательно-беспомощной позе.

Директор рассчитывает получить от зверофермы тысяч шестьдесят рублей чистого дохода — большие деньги, и даются они нелегко. Песцы — народ капризный, избалованный вниманием; если их не устраивает меню или не нравится уход, они могут учинить форменный скандал. Летом они требуют, чтобы их перенесли в тенек, осенью — чтобы им расчесывали линяющие шкуры, и каждый день — тщательной уборки помещения. Словом, у обслуживающего персонала забот не меньше, чем у горничных в гостинице, когда приезжают интуристы.

 

МЫ СВОРАЧИВАЕМ С БОЛЬШАКА

На Псковщине стояла устойчивая, редкостная для этого края жара. Поэтому в путь Травка предложила трогаться в пять утра, идти до одиннадцати и потом, в самую жару, отдыхать. Малыш тоже слышать не хотел о любом другом варианте: только в пять утра, и баста. Я знал, чем кончится дело, и не возражал. Усилия, которые я приложил, чтобы в девять утра выдернуть этих друзей из постелей, вполне заменили мне зарядку. Ровно в полдень мы вышли из дому. Травка и Малыш бормотали что-то насчет того, что завтра они как штык встанут в пять утра, но я уже не обращал на этот лепет внимания. Чтобы не возвращаться больше к данной теме, добавлю, что за все время путешествия лишь один раз нам удалось выйти в путь раньше полудня — кажется, минут на пятнадцать.

На прощанье мы еще разок полюбовались лошадками, приласкали свирепых львов, несущих вечную службу перед дворцом, раскланялись с Мухой и ее милыми дочками и посидели в парке под роскошными вязами, любимыми деревьями Анатоля Франса и его двойника г-на Бержере, который в их тени размышлял о природе добра и зла, о поучительных уроках истории и судьбах мировой цивилизации. Благоговение и любовь, которую я испытываю к профессору Бержере, заставляют меня признаться в том, что наши беседы под вязами были менее возвышенны и серьезного вклада в философию не внесли.

Итак, с Волышевом мы распрощались. Нас ждала дорога, а на ней Четверг, который раздувал ноздри, нетерпеливо бил копытом и вожделенно косил на телегу. Он отнюдь не мечтал, чтобы скорее отправиться в путь, отнюдь нет: много радости — тащить за собой груженую телегу! Но косить на телегу глазом было приятно, поскольку на ней лежал купленный в совхозе мешок овса. Четверг был лошадью, а какая лошадь не испытывает к овсу глубокого чувства нежности — часто, увы, одностороннего и безответного? И мерин бросал на мешок столь пламенные взгляды, что доброе сердце Дмитрия Ивановича не выдержало. Старик щедро отсыпал в ведро овса, Четверг с наслаждением захрустел, и у его ног немедленно собрались окрестные куры, подбирая упавшие зерна и вздорно склочничая.

Километрах в тридцати от Волышева находится Вышегород, одно из любопытнейших на Псковщине поселений. О его достопримечательностях я расскажу после, но об одной, весьма важной для туристов,— немедленно. Дело в том, что на Вышегород ведет лишь извилистая полоса, стыдливо обозначающая дорогу. Я спросил волышевского шофера, веселого и жизнерадостного парня, не ездил ли он в Вышегород. Шофер мгновенно изменился в лице, помрачнел, поскучнел и упавшим голосом пробормотал, что с моей стороны довольно бестактно будоражить ноющую рану: оказывается, на этой дороге его машина вывихнула все свои суставы и в расцвете сил перешла на инвалидность. В заключение шофер наградил дорогу на Вышегород эпитетами, простительными для человека в крайней степени раздражения, и голосом, в котором звучала плохо скрытая ирония, пожелал нам удачного путешествия. Услышав наш разговор, Четверг вытащил морду из ведра с овсом и тяжело вздохнул. На лошадином языке это означало: «Я, умудренный опытом мерин, не припомню случая, когда меня кормили бы овсом только за мои красивые глаза. Заставите небось работать, как последнюю ломовую лошадь...»

Однако первая половина пути не вызвала у Четверга никаких нареканий: до села Дубровка тянулся большак, укатанный добротной щебенкой. Мы шли за телегой, загорали и болтали о всякой всячине. Вскоре к нашему отряду присоединилась старушка с бидоном малины. Она сообщила, что в лесу малины сколько хошь, что малина полезна от костей и что в деревне за Пьяным Камнем налево живет ее племянник. А Пьяным тот камень называется потому, что подле него обычно спят мужья, которые не решаются приходить домой навеселе. Камень оказался массивным валуном. Трава вокруг него была заметно примята.

В Дубровке мы зашли в первый попавшийся дом, купили у смущенного мальчишки молока и перед поворотом на Вышегород устроили привал. Интуиция нам подсказывала, что перед второй половиной пути нужно как следует подкрепиться и отдохнуть. Дмитрий Иванович выпряг Четверга, который тут же повернулся к телеге и ласково посмотрел на мешок с овсом. На сей раз Дмитрий Иванович проявил твердость, и Четверг, бросив на мешок туманный взгляд, отправился щипать придорожную зелень. А мы уселись и набросились на еду с яростью, понятной каждому, кто несколько часов подряд мерил ногами дорогу на опьяняюще свежем воздухе. Малыш, которого за домашний обеденный стол приходилось загонять при помощи хитроумных логических конструкций, поедал толстые ломти ржаного хлеба с солью без видимых признаков насыщения и запивал их чашками молока, урча от удовольствия. Мы с Травкой тоже работали челюстями, как жерновами, и лишь Дмитрий Иванович ел степенно, с присущей ему аккуратностью подбирая крошки и снабжая нас полезными сведениями.

— В отличие от собаки, лошадь не обладает хитростью, — излагал он своим правильным языком. — Четверг, как вы видите, сейчас направился в рожь. Он хорошо знает, что я его туда не пущу, но не делает попытки меня перехитрить и зайти в рожь со стороны кустов. Собака же, безусловно, прибегла бы к этому способу. Она хитрее, а потому не так зависит от человека в смысле пропитания, как лошадь.

С этими словами Дмитрий Иванович направился к Четвергу и задержал его в шаге от ржи, к которой мерин уже протянул свою бесхитростную морду. Четверг понимающе вздохнул и побрел щипать зелень — тоже, между нами говоря, не последнее лакомство: едали и солому.

Затем Дмитрий Иванович прилег в теньке, а Малыш приступил к психологическому опыту. Выманив из дому длинного муравья, он переселил его в отдаленный муравейник и стал наблюдать за встречей, которую оказали незваному гостю. По доносившимся до нас репликам мы поняли, что перед глазами Малыша разворачивается подлинная драма. Так оно и оказалось. Малыш рассказал, что пришельца встретили недружелюбно. Для начала ему накостыляли по шее, а потом сообщили, что в гости его никто не приглашал, но раз он поставил хозяев перед фактом, пусть знает, что даром здесь не кормят. А посему будь добр — приступай к работе, таскай бревна. Муравей начал было оправдываться, размахивать руками и ссылаться на обстоятельства, но его обозвали пустобрехом и без лишних слов отправили на стройку. В заключение Малыш сказал, что на обратном пути он продолжит свои наблюдения за переселенным муравьем и лишь тогда сделает окончательные выводы.

Отдохнув, мы свернули с большака на проселок, который извивался в живописных кустарниках. Давно не видевшие дождя придорожные кусты были покрыты налетом пыли, которая взлетала легким облачком, когда на ветви садилась птица. То и дело Малыш и Травка радостно сообщали друг другу: «Поползень! Трясогузка!» — и вели шумный квалифицированный спор по поводу высоких розовых цветов, которые, будучи сорваны, тут же увядают. По словам Травки, эти цветы появляются на месте бывших пожарищ. Потом эти друзья разыскали целые заросли дикой малины, из которых ни за что не хотели выходить, пока я не заорал: «Еж!» Разоблачив мой обман, они бросились ловить жука, исцарапали ноги, спугнули ворону, поохали над стрекозой со сломанным крылышком и, взявшись за руки, замерли в восхищении перед большой лужей с квакающими лягушками.

Можете себе представить, с какой скоростью мы двигались вперед! Тактичный Дмитрий Иванович придерживал Четверга и снисходительно улыбался. Я понял, что, если не принять срочных мер, мое путешествие может затянуться до зимы, сообщил любителям природы, что ждать их не намерен, и взял вожжи в свои руки. Малыш и Травка обиженно пошли за телегой, вполголоса переговариваясь и — я знал, что это именно так, — глядя на меня с нездоровым интересом. Не прошло и минуты, как Четверг догадался о смене власти. Он остановился и покосил на меня глазом, давая оценку новому вознице и явно раздумывая, стоит ли ему подчиняться. Судя по выражению морды, оценил меня Четверг достаточно низко. Я решил утвердить свой авторитет и грозно произнес: «Но-но!» Четверг пожал плечами и поплелся вперед разболтанной походкой, равнодушно поглядывая по сторонам и деланно зевая. У меня зрело убеждение, что он нарочно выбирает самые скверные места, но проверить это я не мог, так как Четверг с открытой издевкой размахивал хвостом перед моим носом. А телега между тем начала хромать на обе ноги, скрипеть, трястись и на каждом шагу тошнотворно жаловаться на ломоту в костях. Меня швыряло, как огурец в пустой бочке, подбрасывало над облучком, я чуть было не расшиб нос о собственные колени, и лишь сознание того, что два бездельника за телегой изнемогают от смеха, придавало мне сил. Я бы наверняка укротил Четверга, но, когда на одном ухабе из телеги лихо выпрыгнули оба рюкзака, Дмитрий Иванович вежливо отстранил меня от руля. Вы не поверите, но то, что узурпатор с трона сброшен, Четверг понял сразу. Он вильнул мордой, подмигнул мне черным глазом и пробормотал: «Не в свои сани, браток, не садись». Тоже еще моралист нашелся!

За деревней Сергово дорога кончалась развилком. Мы остановились. На крыльце крайнего дома сидели три древние старушки.

— Бабушки, далеко до Вышегорода? — спросил я.

— Три километра. Километров пять. Восемь верст, — хором ответили старушки.

— Спасибо, — с чувством сказал я. — А по какой дороге ехать?

Старушки начали совещаться. Одна из них показывала клюкой назад, вторая — направо, третья — куда-то вверх. Не придя к единому мнению, старушки побрели в дом и вывели оттуда совершенно уж дряхлого деда с апостольской бородой. Третейский судья внимательно выслушал все версии, уселся на крыльцо и покачал белой головой.

— Дождя бы не было... — мудро прошамкал он, после чего медленно поднялся и побрел домой.

Старушки в конце концов пришли к соглашению. Дорога на Вышегород идет налево — такова была родившаяся в споре истина. Я заикнулся, что, может быть, дорога все-таки идет направо, но старушки отрицательно замахали клюками. Мы поблагодарили и поехали налево, томимые неясными предчувствиями. Вскоре дорога — если уместно применить этот термин к бесчисленным ямам и колдобинам — уперлась в озеро. Четверг остановился и дал нам понять, что он не водолаз и посему не сделает ни шагу. Пришлось возвращаться обратно. Старушки, все еще сидевшие на крыльце, приветствовали нас, как добрых знакомых. Одна из них даже сбегала за дедом, который вновь притащился на крыльцо и закачал белой головой. Старушки опять стали совещаться, куда бы нас еще загнать, но мы торопливо простились и поехали направо.

О дороге я рассказывать не буду. Когда я о ней вспоминаю, перед мысленным взором встают полные немой укоризны глаза Четверга, и я слышу наяву жалобные стоны содрогающейся в конвульсиях телеги. Да и стоит ли вспоминать о дороге, когда перед нами вдруг открылось совершенно волшебное зрелище!

На вершине поросшей лесом далекой горы, над высокими соснами взметнулась двуглавая церковь. Это была воистину нереальная, сказочная красота: внизу, в окружении глухих кустарников, замерли серебряные озера, а вдаль устремились лесистые холмы, волнами накатываясь к увенчанной церковью горе. Мы долго стояли и смотрели, не в силах оторвать глаз от зрелища, ради которого стоило преодолеть любое бездорожье. Каким утонченным чувством прекрасного нужно было обладать, чтобы выбрать для церкви столь удивительное место! Красота бесконечно разнообразна, она не поддается сравнительной оценке, и я видел на земле немало пейзажей, достойных восхищения. Но теперь, давно остыв от первых восторгов, я говорю самому себе, что ничего прекраснее этого зрелища мне видеть не довелось. Хотите — верьте, а еще лучше — проверьте. Не пожалеете. Только не на машине! Езжайте из Порхова автобусом до Дубровки, а оттуда — пешком по проселку, километров пятнадцать. Рекомендую выехать пораньше, так как вам нужно не только добраться до самого Вышегорода, но и пройти еще километра два, чтобы увидеть... Впрочем, по законам детектива, чуточку вас поинтригую, немного потерпите.

На берегу озера мы устроили привал. Вкусно пахло только что скошенным клевером, которому Четверг, как подлинный гастроном, уделил вполне заслуженное внимание. Мы нарубили сухостоя, развели костер и установили над ним треногу. Малыш принес из озера воды, и вскоре над огнем в казанке весело забулькала гречневая каша с мясом — та самая, о которой мечтала Травка перед началом путешествия. Пузырчатую, дымящуюся, свирепо горячую, божественно вкусную кашу Травка разложила по мискам, и мы глотали ее, обжигаясь и восторженно мыча. Потом мы заварили нашего любимого крепчайшего чая и пили его из кружек, заедая купленными в дубровском сельпо пряниками.

Между тем надвинулись сумерки. Все так наелись и устали, что о возведении шалаша не могло быть и речи. Травка предложила натаскать клевера и зарыться в него с одеялами. Но едва мы отошли от костра, чтобы приступить к осуществлению этого плана, как на нас с остервенением набросились комары. Мы били их десятками, но на место прихлопнутых садились сотни новых. Пришлось срочно пересматривать утвержденные планы. Четверг, которому Дмитрий Иванович намекнул на овес, согласился расстаться с клевером, и мы, отбиваясь от комаров, поплелись в близлежащую деревню Островна. Одновременно с нами к дому на окраине подъехал трактор, и на землю из кабины соскочил тракторист в засаленной спецовке.

— На сеновал? — удивился он, выслушав нашу просьбу. — Да у меня дом большой, все поместимся!

Мы дружно замотали головами: хотим на сеновал. Геннадий Николаев — так звали тракториста — развел руками и счел своим долгом честно предупредить, что под сеновалом размещается довольно шумная компания: корова, свинья, овцы, петух и десятка два кур. Если такое общество устраивает, то он, Геннадий, конечно, не возражает.

Мы хором сказали, что устраивает, зажгли фонарик и гуськом полезли на сеновал. Через пять минут мы нежились на мягком, необыкновенно пахучем сене. Первый этаж мычал, хрюкал, блеял и кудахтал, но мы пожелали друг другу спокойной ночи и быстро погрузились в крепчайший сон.

 

«У ЛУКОМОРЬЯ ДУБ ЗЕЛЕНЫЙ...»

Недавно один журнал устроил викторину, гвоздем которой был вопрос: «Какие великие открытия сделаны неспециалистами в данной области?» У меня есть основания полагать, что исчерпывающего ответа не даст ни один эрудит, если даже он носит очки с двухлетнего возраста. Дело в том, что одно замечательное открытие сделано совсем недавно мною, как уже догадался читатель. Речь идет о радикальном средстве от бессонницы.

Пройдите пешком за сутки тридцать километров по дорогам и бездорожью, умойтесь, поужинайте и ложитесь спать, предварительно выкинув в окно шарлатанские шарики, пилюли и микстуры. Гарантирую десять часов крепчайшего сна под райскую музыку собственного храпа. Даже в том случае, если из вас сделают боксерскую грушу, вы проснетесь лишь для того, чтобы пробормотать: «Нельзя ли повежливее?»

Итак, будем считать, что с бессонницей отныне покончено. Сознавая, что в медицинских кругах начнутся ожесточенные дискуссии, дам некоторые рекомендации. Дозировка ходьбы должна быть строго индивидуальной, в зависимости от причины нервного расстройства. Допустим, писатель страдает бессонницей из-за того, что его обругали в критической статье либо — еще хуже — вообще не упомянули. В этом случае достаточно двадцати километров по пересеченной местности. Неразделенная любовь к издательству излечивается несколькими марш-бросками на тридцать километров, желательно все-таки с последующим авансом. Но если произошло самое страшное — писателя забыли поместить в энциклопедию, — рекомендуется быстрым темпом обойти вокруг земного шара и вымыть ноги комнатной водой с мылом. Короче, опытный врач, пользуясь данной методикой, всегда сумеет определить необходимый для страдающего бессонницей километраж.

Возвращаюсь к своему повествованию. Проснувшись, мы встали, силой стащили вниз сонного Малыша и пошли на озеро. Деревянный мосточек, с которого мы умывались, называется лавинка — нежное, ароматное слово. Умывались с лавинки, сидели на завалинке, где весной была проталинка, — прямо в песню просится. Наслышишься таких слов и поневоле захочешь писать стихи и прочие лирические произведения, охраняемые авторским правом.

У нашего хозяина тракториста Геннадия гостил родственник, ленинградец Анатолий Писарев, спортивного склада высокий и симпатичный парень. Узнав, что влечет нас в Вышегород, он немедленно оседлал свой велосипед. И мы двинулись в путь, нетерпеливо бормоча про себя упоительные строки:

— «У лукоморья дуб зеленый!» — декламировала Травка.

— «Златая цепь на дубе том!» — подхватывал Малыш.

— «Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей», — взволнованно напоминал Анатолий.

— «В темнице там царевна тужит», — скорбел Малыш.

— «А бурый волк ей верно служит», — успокаивал Дмитрий Иванович. — Шевелись, Четверг!

В двух километрах от Вышегорода, за деревней Михалево, находится Пушкин-Камень, которым местные жители гордятся не меньше, чем ленинградцы — Медным Всадником. В двадцатых годах прошлого века в Михалеве жил кишиневский приятель Пушкина и будущий товарищ Лермонтова Николай Иванович Бухаров. Не всякий из людей может похвастаться тем, что дружил с двумя великими поэтами. Правда, местное предание намекает на то, что Пушкин трясся из Михайловского до Михалева не только для того, чтобы насладиться беседой с Бухаровым: у отставного гусара была красавица сестра, а ни один биограф Пушкина еще не обвинил великого поэта в равнодушии к женщинам. Современное пушкиноведение, однако, предполагает, что поэта влекла в Михалево редкостная красота здешних мест — парк, спускавшийся к озеру Локно, коса, которую михалевцы называют лукою, колоссальный дуб «в пять с половиной аршин обхватом», а подле него — вырубленный в камне диван и восемь кресел. Может быть, пушкинисты и правы, но предание чем-то мне симпатичнее.

Как бы то ни было, все сходятся в одном: именно в Михалеве Пушкин написал свое знаменитое вступление к поэме «Руслан и Людмила». И поэтому мы, не останавливаясь, прошли через Вышегород, оказавшийся большим селом, преодолели два километра чудовищной дороги до Михалева и попросили первую встречную девчурку провести нас к Пушкин-Камню. Минут пятнадцать ходу — и тенистая лесная тропа привела нас на опушку. Обгоняя друг друга, мы побежали к залитому солнцем огромному валуну.

В камне было вырублено широкое ложе. Здесь когда-то сидел Пушкин, и камень, кажется, хранил его тепло. Да, он сидел именно здесь, в этом не было сомнений: в отличие от бесчисленных музейных вещиц, которыми якобы пользовался Пушкин, этот камень был подлинный, без подделок. А вот и озеро, метрах в ста направо, и лука, вдающаяся в него, и тридцать витязей прекрасных вот-вот выйдут, чтобы убедиться, что «лес и дол видений полны». Нет только дуба — одни говорят, что его случайно поджег пастух, забывший про свой костер, другие — что дуб срубили в конце прошлого века.

Но поразительной красоты место как будто создано для того, чтобы на вас нахлынуло очарованье и чтобы вы погрузились в волшебные сновиденья. Сдавленные со всех сторон лесистыми холмами, чуть вздрагивают голубые воды большого озера; прозрачное небо обволакивает землю сухим и теплым воздухом; за тридевять земель в звенящей тишине слышно, как отсчитывает годы кукушка... Наверное, вот здесь, метрах в пяти от каменного ложа, стоял дуб, под сенью которого Пушкин слушал сказки ученого кота — «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой».

Удивительно, как человеческий гений одухотворяет природу! Нет, мимо этого места вы все равно не прошли бы равнодушно, но сознание того, что именно оно вдохновило Пушкина на необыкновенные стихи, вдохнуло в этот уголок земли какую-то особую жизнь. Здесь все насыщено видениями, рожденными воображением поэта, — сказочное ощущение, которое с еще большей силой проявляется в Михайловском.

Когда-то к Пушкин-Камню на праздники съезжались колхозники, сюда издалека приходили школьники с цветами и влюбленные. Но нынче, к сожалению, об этой традиции малость подзабыли. И это обстоятельство привело к совершенно неожиданному на первый взгляд явлению: то в одной, то в другой деревне вдруг обнаруживаются старожилы, которые точно знают, что знаменитый дуб возвышался «во-он там, на околице». В округе уже появилось полдесятка лжедубов и два-три лжелукоморья. Михалевцы, конечно, пылко отстаивают историческую правду и поднимают на смех самозванцев, но те не унимаются: им тоже нужен Пушкин, нужны легенды, связанные с его именем, столь любимым на Псковщине.

Но одно дело — бездоказательные утверждения и совсем другое — подлинный Пушкин-Камень, на который не осмеливаются посягать даже самые фанатичные соседи.

— Ну, скажи, — спрашивает местный, — сидел Пушкин на этом камне?

— Сидел, — со вздохом соглашается сосед.

— С него лукоморье видать?

— Видать... — Новый вздох.

— Так где, значит, дуб стоял? — торжествует михалевец.

— У нас, — упрямится сосед.

— Ну зачем Пушкину твой дуб нужен, когда у него был свой? — горячится михалевец. — Совесть у тебя есть?

Упаси вас бог подвергнуть сомнению михалевский дуб — могут побить. Но если вы проявите горячий интерес и евангельскую веру, вам расскажут свою, самую точную версию знаменитых пушкинских строк. Вот она.

Пушкин, конечно, приезжал в Михалево ради красавицы Бухаровой, которую строгий брат держал взаперти под семью замками («в темнице там царевна тужит»). Дед Бухарова, слепой старик, бродил целыми днями, держась за протянутую по парку веревку, и рассказывал посетителям разные интересные истории («и днем и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом»). Пушкин хотел похитить красавицу, именно которая, а не Наталья Николаевна Гончарова, должна была стать его женой, но жестокий брат разузнал про это и силой увез Пушкина из Михалева («через леса, через моря колдун несет богатыря»). Так что ничего у Пушкина не вышло, и его утверждение: «И я там был, и мед я пил» во второй своей части вызывает у местных жителей недоверие. Они убеждены, что получилось наоборот: «По усам текло, да в рот не попало».

У Пушкин-Камня мы пробыли остаток дня: сварили на костре обед, купались в озере, читали наизусть Пушкина — кто что помнил. А когда собрались уходить, я заметил, что Анатолий помрачнел.

— Расскажу приятелям, что побывал здесь, — признался он, — а они не поверят. Ведь о таком месте никто и не слышал...

Настоящими строками подтверждаю: да, Анатолий Писарев, техник из Ленинграда, является одним из немногих счастливцев, повидавших Пушкин-Камень.

Затем мы возвратились в Вышегород и пошли осматривать церковь. Она возвышалась на вершине высокого холма, забраться на который — уже кара Божья, наказание за грехи, смиряющее гордыню. Учитывая возрастной ценз верующих, священник должен был бы организовать продажу валидола. Построена церковь сто лет назад местным помещиком генералом Бибиковым. По преданию, он скатился на вороных с крутого холма, остался жив и в благодарность за чудесное спасение подарил Господу храм сей. Столь прекрасная издали, церковь сильно теряет при непосредственном знакомстве: видны старческие морщины, седина, дряхлая монументальность. Стены несокрушимые, на века: как рассказывают старики, раствор замешивали на белке, и вся крестьянская округа на десять лет позабыла вкус яичницы.

На стенах следы пуль: в годы войны фашисты расстреливали здесь партизан. Неудивительно, что, хотя ряды верующих сильно поредели, церковный двор ухожен и обсажен цветами. На братской могиле народных мстителей — имена погибших, и среди них — имя одиннадцатилетнего Гавроша, партизана Сережи Евдокимова. Сколько таких могил на многострадальной Псковщине...

 

ВЫШЕГОРОДСКИЕ КАРТИНКИ

Ночью на колокольне вышегородской церкви повис белый флаг. По селу пронеслось: — Религия сдается в плен!

Священник хватался за голову и стаканами пил валерьянку. Уж он-то знал, что закрепленный на недосягаемой высоте флаг свидетельствует не столько о капитуляции Господа Бога, сколько о явном избытке жизненных сил у безбожников-студентов.

В середине тридцатых годов произошло весьма прискорбное для местного прихода событие: Ленинградский горный институт, соблазненный причудливым вышегородским рельефом, создал здесь базу для летней практики. И с той поры по селу и его окрестностям с теодолитами в руках бродят сотни будущих геологов и геодезистов — крепкие, веселые парни и коротко стриженные независимые девушки. На горе возле церкви они воздвигли деревянные коттеджи, палатки, спортивные площадки, и по вечерам на всю округу разносятся студенческие песни под гитару и магнитофонные твисты.

— Изыди, сатана, — крестятся прихожане.

Куда там!

А появление флага на колокольне имеет свою предысторию. Лет восемь назад, не в силах противостоять искушению, несколько безбожников совершили ночной набег на фруктовый сад одного из руководящих деятелей прихода. Тот поступил не по-христиански, и всю ночь любители свежих фруктов сидели в озере и вымывали соль из пострадавших частей тела. И следующей ночью над церковью повис флаг — акция, которую студенты провели под лозунгом: «Креста на вас нет!» Священник откупился от студентов несколькими мешками яблок, но сила традиции велика: страдания коллег предшествующего поколения требуют отмщения, и каждое лето над злосчастной церковью взвивается флаг.

Вот и сегодня утром, проснувшись, начальник практики Николай Михайлович Свирщевский первым делом взглянул на церковь.

— Черти! — простонал он.

Предстоял унылый и долгий разговор со священником.

— Кто это сделал? — загремело по лагерю.

«Черти» недоуменно пожимали плечами. В их открытых и честных глазах светилась такая добродетель, что Николай Михайлович безнадежно махнул рукой и, как всегда, пошел на компромисс. Он ничего не видел, ничего не знает, никаких виновников нет, но флаг должен быть снят.

И следующей ночью сняли.

— А ведь на колокольне нет лестницы! — не без гордости говорил мне Николай Михайлович. — Забраться туда, да еще ночью, может только незаурядный альпинист. И знаете... — он нагнулся и перешел на шепот, — это сделала девушка! Каково?

Начальник практики торжествующе разгладил бороду и широко улыбнулся.

Если загорелые, очкастые, усатые и бородатые студенты у вышегородских девчат пользуются заслуженным успехом, то к студенткам местное женское население относится с большим неодобрением. Не потому, что студентки красивее — это еще бабушка надвое сказала, а потому, что они поголовно ходят в шортах. И хотя Анатоль Франс доказывал, что именно одежда, а не ее отсутствие придает женщине особую тайну и очарование, открытые всеобщему обозрению бронзовые ножки делают студенток, быть может, менее таинственными, но отнюдь не менее привлекательными. Молодые вышегородские жены и девчата, которым было отказано в их законном праве на шорты, сначала бунтовали, а потом, сжав зубы, уселись за машинки и укоротили свои платья до модных пределов.

Дочерна загорелые молодые геодезисты стали непременной частью вышегородского пейзажа.

— Эй, товарищ! — доносится с дороги. — Правда, что Земля вертится вокруг Солнца?

Товарищ ошеломленно кивает.

— Ага, что я тебе говорила? Значит, Коперник прав!

Едва успевает прохожий скрыться от белозубых улыбок, как его снова окликают другие, тоже дочерна загорелые.

— Простите, это не вас разыскивают?

— Может, и меня, — важно соглашается прохожий.

— Мы так и думали. Тут двое бегали, волновались, что лошадь куда-то пропала.

— Я вам! — добродушно рявкает прохожий. Он не обижается — студентов здесь любят и снисходительно относятся к их шалостям.

Завтра мы отправляемся в дальнейший путь. Жара стоит невыносимая. Четверг, подвижность которого ограничена цепью, вяло пасется на пожне. Его облепили слепни и мухи, и Четверг время от времени с безнадежным ожесточением избивает себя хвостом. «Эх, был бы хвост подлиннее, — грустно думает про себя мерин, — я бы вам показал, мерзавцы!» Но хвост, увы, слишком короток, и поэтому Четверг вынужден прибегать к помощи близких ему людей. Стоит ему увидеть кого-либо из нас, как он бросается навстречу и трогательно вытягивает свою усаженную слепнями морду. Мы прогоняем мучителей, гладим искусанную лошадиную шкуру, и в глазах Четверга светится неземное блаженство. Особенно он привязался к Малышу, который постоянно таскает ему охапки клевера и ветками отгоняет слепней. Малышу помогает приятель, хозяйский сын Сережа, разбитной мальчишка, постоянную жизнерадостность которого не может нарушить даже одно трагическое для пацана обстоятельство. Сережа родился восьмого марта — стоит ли объяснять, как нелегко приходится человеку в штанах, появившемуся на свет в этот день. Но Сергей и не думает хныкать по поводу удара судьбы, который мог бы сделать несчастным любого другого мальчишку. Вместе со всеми он смеется над своей неудачей, отнимая тем самым у насмешников половину удовольствия.

Дружба Малыша и Сережи окрепла сегодня во время рыбалки. Полдня они пробыли на озере и явились домой под бременем улова, без труда втиснутого в спичечный коробок. Понимая, что ухи из пойманной рыбы все равно не сваришь, приятели предложили ее дворняге Тузику. Пес выполз из-под крыльца, брезгливо посмотрел на трех дохлых окуньков, сплюнул и полез обратно, ворча про себя, что нечего по таким пустякам беспокоить занятого человека.

С достоинством выслушав соболезнования, приятели пошли вытаскивать из хлева овцу. Предстоял спектакль: наша хозяйка Клава впервые в жизни решилась взять в руки овечьи ножницы. Увидев грозное оружие, овца пыталась дать тягу, но в нее вцепились со всех сторон и силой уложили на траву.

— Бе-е-е! — заблеяла овца.

— Б-е-е! — тоненькими голосами подхватили ягнята. Овца худела на глазах. Клочья длинной шерсти под непрерывное блеянье летели в таз. В хлеве бесновались ягнята, тревожно мычала корова и недоуменно хрюкала свинья. Но самые главные события были впереди. Когда безобразно остриженная овца поднялась на ноги и посмотрелась в зеркало, из ее уст вырвалось такое душераздирающее «бе-е-е!!», что начался полный бедлам. Обессилевшие зрители корчились на траве, по двору носились перепуганные куры, а за ними гонялся взбесившийся петух. Не узнавая в оболваненной овце родную мать, ягнята подняли детский крик на лужайке. И лишь один Тузик сохранил полное самообладание. Он выполз на свет божий, высокомерно взглянул на безобразную незнакомку, блеющую овечьим голосом, и коротко ее облаял.

К вечеру я заметил, что Клава и Травка о чем-то шушукаются. Сначала я не придал этому значения, но потом забеспокоился: мне показалось, что кто-то из них произнес слово «баня». На всякий случай я решил принять меры предосторожности и хотел тихо улизнуть на озеро, но не тут-то было. Из дому, буквально светясь от счастья, выскочила Травка.

— Беги, благодари Клаву! — закричала она. — Ух, как нам повезло! Клава будет специально топить баню! До чего ты везучий!

Я придерживался другого мнения и не счел нужным его скрывать. Я сказал прямо и честно, что париться в бане после такой жары мне хочется примерно так же, как садиться на кол, и посему прошу прекратить все разговоры на эту тему.

— Ты отказываешься от деревенской бани? — не веря своим ушам, ахнула Травка.

Кивком головы я подтвердил ее догадку.

— От высшего блаженства, какое только может выпасть на долю человека? — слабым голосом уточнила Травка. — Ты хорошо подумал?

Я сказал, что никогда еще не принимал столь кристально чистого решения.

— Боюсь, что тебе придется его пересмотреть, — ласково сказала Травка, крепко взяв меня за руку. — Клава, идите сюда, муж хочет лично вас поблагодарить!

На крыльцо вышла Клава. Травка сделала страшные глаза. Я чертыхнулся про себя и с чувством поблагодарил хозяйку за ее заботу.

Услышав про баню, Малыш хотел было дать стрекача, но Травка держала его мертвой хваткой. Малыш выл, стонал, умолял, льстил и клялся, что он чистый, — глас вопиющего в пустыне. В жизни я еще не видел человека, на которого перспектива париться в бане произвела бы столь удручающее впечатление. Загнав нас в предбанник, Травка дала последние инструкции.

— Когда намылитесь, плеснете воды на каменку, подержите над паром веник и — с Богом. Учтите, за симуляцию будете строго наказаны!

Раздевшись, мы вползли в крохотную парную, уселись на максимально отдаленное расстояние от раскаленной каменки и стали размышлять. Малыш предложил потрепать веники — «будто мы ими хлестались», минут пятнадцать поиграть в балду, а потом для виду поддать пару и быстро выскочить в предбанник. План был недурен, и я принял его за основу. Но мы плохо знали, с кем имеем дело. Неожиданно из предбанника вышел голый Дмитрий Иванович, передал привет от Травки, подмигнул и бестрепетной рукой опрокинул ковш воды в каменку. Раздалось шипение, и на нас ринулись клубы горячего пара.

— Вам велено мыться, а нам — проследить! — бодро сообщил он.

С этими словами старик вновь плеснул воду на раскаленную печь. Выпучив глаза и разинув рты, мы заметались по парной.

— Мылься и ложись на полок! — приплясывая с веником в руке, приказал Малышу Дмитрий Иванович. — Вот так! А мы тебя березовой кашей!

— Он горячий! — заорал Малыш.

— Разве это горячий? — Дмитрий Иванович вновь подержал веник над паром. — Вот сейчас — другое дело. Все лишние вещества из тела выйдут. Ух!

Малыш взвыл, подпрыгнул молодым козленком и пулей вылетел в предбанник. За ним, соблюдая достоинство, с гордо поднятой головой удалился и я.

— Ну как? — спросила Клава за чаем.

— Сказать откровенно? — предложил я. Распаренная, умиротворенная Травка снова сделала страшные глаза. — Ничего подобного мы в жизни еще не испытывали. Правда, Малыш?

— Истинная правда, — честно глядя в глаза хозяйки, подтвердил Малыш.

 

ДОРОГА НА ДЕДОВИЧИ

На следующий день мы расстались с Вышегородом и отправились странствовать дальше. День предстоял нелегкий — до районного центра Дедовичи было двадцать пять километров, а солнце жарило с такой силой, словно перепутало умеренную Псковщину с Экваториальной Африкой.

— От добра добра не ищут, — ворчал Четверг, лениво перебирая ногами. — И чего вам не сидится на месте? От такой пожни меня оторвали — пальчики оближешь! Тенек, клевер, добрые люди слепней отгоняли — что еще нужно лошади? Так нет, снова тащись неведомо куда по дороге, на которой черт ногу сломал...

Четверга легко можно было понять: по худшей дороге ему путешествовать наверняка не приходилось.

Не знаю, много ли найдется в европейской России мест, столь же красивых, самой природой предназначенных для туризма, рыбалки и прочих видов летнего отдыха. Вокруг Вышегорода — двадцать изумительных озер, каждое из которых может привести в экстаз рыболова-любителя; лесистые холмы, песчаные берега озер так и просятся, чтобы на них разбили палаточные лагеря, а на широких вышегородских раздольях могут пастись сотни автотуристов. Пушкин-Камень, лес, озера, холмы, деревни, готовые выплеснуть на рынок превосходные продукты, — разве всего этого недостаточно, чтобы сделать Вышегород обетованным туристским раем?

Нужна дорога. Пятнадцать километров мощеной дороги от села Дубровка вдохнут новую жизнь в этот прекрасный заповедный край.

Выход на большак у села Дубровка Четверг приветствовал радостным ржанием. Отсюда было несколько часов ходу до колхоза «Россия», где мерина поджидали приятели-лошади и родная конюшня.

— Обратите внимание, как Четверг прибавил шаг, — сообщил Дмитрий Иванович. — Безусловно, он решил, что мы идем домой. Казалось бы, что там его ждет? Работа, еда и больше никаких впечатлений. А с нами он увидел много новых мест, расширил свой кругозор и вкусил овса, о котором и думать забыл, поскольку лошади в колхозах нынче — бедные родственники, все самое калорийное получают коровы. И все равно его тянет домой. В этом отношении лошадь ничем не отличается от человека, хотя и не обладает его умом. Однако Четверг будет сильно разочарован.

Произнеся эту тираду, Дмитрий Иванович подергал правую вожжу. Четверг в недоумении остановился. Может, хозяин ошибся? Увы, неприятная догадка подтвердилась: вместо того чтобы прямой дорогой идти домой, нужно сворачивать направо. Будучи дисциплинированным мерином, Четверг так и поступил, но всем своим видом продемонстрировал, что делает это из-под палки: фыркнул, недовольно задрал хвост и заковылял так удручающе медленно и неохотно, словно каждый его сустав ныл от застарелого ревматизма.

Мы шли в Дедовичи — городок, известный в партизанских летописях. Неподалеку от него проходила когда-то граница партизанского края, окруженного фашистами обширного района, где полностью сохранилась Советская власть. Именно отсюда отправился в голодающий Ленинград легендарный обоз с продовольствием, собранным по крохам в партизанских деревнях. Дмитрий Иванович передал вожжи Малышу, и наша телега выписывала на дороге пьяные восьмерки. Пытаясь задобрить Четверга, Малыш скормил ему несколько пряников, но мерин упрямо брюзжал и не желал разговаривать. Проносившиеся по большаку машины презрительно обдавали нас густой пылью, и Травка скучала по стерильному воздуху покинутого нами проселка.

Вскоре мы подошли к деревянному мосту через Шелонь — речку, к которой Травка не может относиться равнодушно, поскольку на Шелони стоит Порхов. Мы с наслаждением искупались, смыли с себя вязкую дорожную пыль и отправились в город искать ночлег.

Травка, в принципе, человек объективный — во всем, что не касается Порхова. Но как только речь заходит о ее родном городе, она начинает заниматься рьяной и безудержной апологетикой, ужасно обижаясь на самую снисходительную критику в адрес Порхова. Дедовичи — небольшой и внешне ничем не примечательный городок, но я не мог отказать себе в удовольствии расхвалить его в пух и прах. Особенно мне удался намек на то, что Дедовичи перспективнее Порхова, так как здесь вскоре начнут строить гигантскую тепловую электростанцию. Травка немедленно взвилась на дыбы.

— Перспективнее! — саркастически повторила она. — Как у тебя язык повернулся сказать такое? Разве в Порхове возможна такая пыль на улицах? А где ты видел у нас такой неровный тротуар? Я уже не говорю о том, что трехэтажных домов в Порхове больше, чем здесь двухэтажных!

Вполне приличный промтоварный магазин, мимо которого мы проходили, удостоился реплики: «Тоже мне магазин... Не сравнить с порховским универмагом!» С удовольствием напившись квасу, Травка заметила, что «в Порхове такой бы даром не брали!», а по поводу кинотеатра было сказано, что он «нашему в подметки не годится». Короче, я хлебнул горя.

Но окончательно я был повержен в прах, когда мы познакомились с местной гостиницей. Маленький деревянный домик был переполнен, но Травку меньше всего на свете беспокоило то, что один бог знает, где нам придется ночевать.

— Ну, какой город перспективнее? — торжествовала она. — Сравни этот отель с удобствами во дворе с нашей двухэтажной красавицей, где есть вода и даже отдельные номера!

В заключение Травка заявила, что не сделает дальше ни шагу, пока я не признаю, что Порхов неизмеримо больше, уютнее и, главное, перспективнее, чем Дедовичи. Чтобы не ночевать у ворот гостиницы, я дипломатично признал свое поражение, напомнив — в качестве ложки дегтя — про будущую теплоэлектростанцию.

— Зато у нас есть развалины древней крепости, — вздохнув, парировала Травка.

К этому времени вернулся из разведки взволнованный и счастливый Дмитрий Иванович. Он был у племянницы, местной жительницы, чтобы разузнать насчет ночлега, и его ждал совершенно потрясающий сюрприз: дверь ему открыли сын и внучка, только что приехавшие в отпуск из Ленинграда. Разумеется, племянница и ее муж нас приглашают к себе и слышать не хотят о каком-либо другом варианте.

Проблема ночлега разрешилась сама собой. Вскоре мы уже отдыхали на милом нашему сердцу сеновале, а растаявший и умиленный Дмитрий Иванович допоздна ласкал внучку и беседовал о житье-бытье со старшим сыном, бывшим моряком, а ныне мастером-строителем из Ленинграда.

Четверг тоже не мог пожаловаться на судьбу: Дмитрий Иванович на радостях отвалил ему двойную порцию овса. Так что все участники путешествия имели основания считать, что очередной день закончился удачно.

Зато о жизни своей, найдя благодарного слушателя, Иван Тимофеевич рассказывал охотно. По старой привычке я на ходу мысленно его редактировал, поскольку почти каждая фраза украшалась, словно виньеткой, словами «понимаешь это». Поначалу я автоматически кивал: «понимаю, мол, башка пока варит», но потом привык и легко отсеивал словесную шелуху.

— Учился я где придется, — вспоминал Иван Тимофеевич. — Первый урок политической экономии мне дал местный помещик. Все лето я пас у него скот и получил за свой труд семь рублей. Потом пришла революция, и я отправился доучиваться на Гражданскую войну. Там и усваивал марксизм-ленинизм, не по книгам, конечно, — в грамоте силен не был. Походил по фронтам и домой вернулся ученым-академиком: безошибочно научился определять, что где Ленин — там и правда. Помимо этой веры, у меня была старая шинель, осколок, которым ранило под Воронежем, да молодая жена Авдотья Петровна. У отца же из крупного рогатого скота был один кот — все, что нажил батя за сорок лет поденщины. Трудно пришлось в те голодные годы разрухи, места для дырок на ремне не хватало. Самая интересная жизнь для меня началась в двадцать девятом, когда мы, окрестные бедняки, создали коммуну. Стал я ее председателем — на четыре года. Все у нас было общее — хлеб, скот и кулацкие пули. Народ в коммуне подобрался твердый — не согнешь. В нас стреляли — мы выздоравливали, нас жгли — а мы строились. И боролись — власть-то наша! В тридцать четвертом коммуна переросла в артель, и меня выбрали председателем колхоза «Красная Заря». Ну, а дальше — все, как у Шолохова в «Поднятой целине», только земли у нас были похуже и скота поменьше, чем у донских казаков. А враги такие же, и пули в обрезах из того же металла, и ошибки наши те же — словом, учились на ходу. Конюшни, скотный двор, свинарник — все строили на голом месте, своими руками...

Мимо прогромыхал трактор. Иван Тимофеевич подошел к окну.

— Трактор прошел — как курица пробежала, никакого внимания, — проворчал он. — В те годы мы не были так избалованы: когда первый трактор увидели — демонстрацию устроили! А нынче только одних комбайнов в колхозе шесть штук; мешок зерна нужно перенести — машину вызывают, бревно перепилить — механическую пилу требуют...

Старик, видимо, оседлал любимого конька, и я выслушал длинный монолог на тему о молодежи, которая «нынче пошла не та». И ванну ей подавай, и телевизоров не хватает, и за модными штанами в город едет, и какие-то распашонки вместо рубах носит... Я лицемерно поддакивал и старался незаметно заправить в ковбойские штаны свою распашонку.

Наконец Иван Тимофеевич выговорился, излил свою душу и продолжил рассказ:

— Наша крестьянская психология такая: один раз — поверим, второй — проверим. Кто из председателей этого не понимал, тот с позором освобождал свое место. Были такие, без меня знаете. Теперь уже я не у дел, все у меня позади, чего буду кривить душой — я был не такой! Труд не вода, а колхоз — не бездонный колодец. Взял — отдай, и тогда тебе поверят — вот что я понимал! Хороший был у меня колхоз, богатый, — с гордостью проговорил Иван Тимофеевич. — Лентяев не держали — идите на все четыре стороны! Работали не так, как нынче: машин-то — кот наплакал! Зато трудодень я выдавал такой, что одному человеку не поднять, и худшим наказанием считалось, когда за провинность отстраняли от работы. И государству мы давали вдвое против других — потому что работали вчетверо... Да, хороший был колхоз, не по знакомству в Москве на выставке мы диплом получили... Работал у меня конюхом старик, Марков Григорий. Пришел я как-то к нему, смотрю — у старика руки трясутся. Подсчитал, что за пятьдесят лет своего батрачества он заработал три тысячи рублей, а за один 1939-й—деньгами три с половиной тысячи, хлеба две тонны, картошки столько же, да еще мяса, меда — пудами. Один год — и пятьдесят, целая жизнь!

Иван Тимофеевич погрузился в воспоминания. Я молчал — зачем мешать человеку бродить по своему прошлому. На широком скуластом лине Попова шрамами залегли морщины, но глубоко посаженные серые глаза были не по-стариковски живыми — верный в пожилых людях признак нерастраченного ума. Когда я вижу таких стариков, то представляю, какие веские причины должны заставить их уйти на пенсию и как тяжело дается им этот уход.

— Строить можно всю жизнь, а разрушить в одну минуту, — помолчав, сказал Иван Тимофеевич. — Колхоз немцы сожгли. Но главное мы успели сделать — эвакуировали семьи коммунистов и комсомольцев, фашисты бы их прикончили. И скот угнали в тыл, и хлеб вывезли. А сам ушел в партизаны. Иной раз во время боевых операций приходилось бывать в родных местах, и сердце болело, душа изнылась от всего, что творили фашисты на нашей земле.

— Ты живой, Тимофеич? — ахали односельчане. — А немцы писали в газете, что тебя с дочкой поймали, привязали к машинам и разорвали на части!

— И легче и тяжелее было у родных мест. Три года провел я в Партизанском крае, в нашей лесной республике, куда немцы и ногой боялись ступить, только жгли деревни самолетами. Сто двадцать на сто километров — вот на каком куске земли в глубоком вражеском тылу осталась Советская власть! Три года не могли фашисты вытащить эту занозу, а мы уж постарались, чтобы жалила она побольнее. Жили в сырости, в голоде и холоде, в шалашах да землянках, три года зарабатывали партизанские награды и ревматизм... Тяжелые годы, есть что вспоминать с друзьями из 2-й партизанской бригады... Довелось мне быть одним из организаторов того самого хлебного обоза для ленинградцев, из деревни Нивки он ушел, это километров сорок отсюда. Колхозники несли кто что мог: старуха — последнюю курицу, дед — кусок сала, два сухаря, от себя отрывали, а наскребли больше двухсот подвод и по глухим лесам отправили за триста километров в Ленинград. Было это в голодном 1942-м. Как ни в чем другом, сказалась душа колхозника в этом обозе... Мы, партизаны, тоже нередко на сухарях сидели, зерно мололи ручными жерновами, какие сейчас только в музее увидишь...

А в сорок четвертом вышибли немцев — внезапным ночным ударом. Они уже уходить собирались, еще полчаса — и сожгли бы жилые дома. А вот на месте общественных построек остались одни пепелища... Снова я председатель, да колхоз не тот, начинай все сначала, Тимофеич! От вздохов и трава не вырастет, снова начал на пустом месте. Подарил мне командир полка на прощанье трех жеребят и одну свинью. Получили мы в первый опорос дюжину поросят, выкормили их из последнего — и вот с той единственной свиньи сегодняшние тысячи! Удалось мне познакомиться со знаменитым костромским зоотехником Штейманом, продал он мне двадцать племенных телочек и одного бычка. С них пошло наше колхозное стадо, наша сегодняшняя гордость — по надоям мы всегда в числе первых. Так и разворачивалась пружина — с ничего. Пахали на коровах, жали серпами...

Иван Тимофеевич неожиданно улыбнулся.

— Вспомнил, как первый свой грузовик добывал. Прорвался я к министру сельского хозяйства.

— Так и так, была у меня до войны машина, да увел я ее к партизанам, отслужила она свое. Дай мне полуторку — век благодарить буду.

— Дам, — говорит министр. — Прямо с завода.

— Спасибо, а как я ее гнать буду?

— Достань платформу.

— Не дадут!

— Ничего, — говорит, — раз до меня добрался, и платформу сумеешь выбить.

— Только ничего у меня с платформой не вышло. До сих пор не понимаю, как это прокуратура меня пощадила — шофер гнал машину полторы тысячи километров своим ходом, пять тысяч старыми деньгами на «левый» бензин ушло. Работали с утра до ночи, все на себе таскали, над ржавым гвоздем тряслись, как над алмазом, и медленно вставали на ноги, поднимались из праха. В 1946 году меня выбрали в Верховный Совет СССР, подходит сессия — а мне не в чем ехать! Всем колхозом наряжали. Надел я с чужого плеча тужурку, чья-то валенки и в такой экипировке прибыл на станцию. Председателя исполкома чуть не хватил удар.

— В Кремль — в таком виде?

Я обиделся — все лучшее люди собрали.

— Ничего, — говорю, — голова при мне, а валенки спрячу под стул.

Предисполкома тут же сиял свои сапоги, заставил меня переобуться, а сам надел мои валенки. Так я и щеголял на сессии в чужих сапогах. А первое мое депутатское поручение было такое. Приходит ко мне перед отъездом в Москву старик из соседнего села. Забрали у деда корову — кто-то показал, что до войны она принадлежала колхозу. Дед извелся — попробуй, докажи, в каком стаде корова мычала. Все инстанции отказали. Вот и говорит старик: «К тебе последнему пришел — есть ли правда у Советской власти?» Пытался я на месте разобраться — все отговариваются: «Чего по пустякам голову морочишь?» Нет, думаю, совсем не пустяковый вопрос у деда. Горкин сразу же дал команду в Верховный суд — разобраться, и немедленно. Отдали деду корову! До самой смерти говорил: «Есть правда у Советской власти!» Вот тебе и пустяковый вопрос...

В этот день мы долго ходили по колхозу. В просторных скотных дворах, фундаментальных складах, добротных мастерских — во всем чувствовалась крепкая рука настоящего хозяина, который строил не на одну свою жизнь, а для детей и внуков. С бывшим председателем почтительно здоровались, спрашивали о здоровье, но он ворчал: то зерно неправильно сушат, то бесхозный кирпич валяется — словом, получалось, что пущенная им, Поповым, машина работает не так слаженно, как при нем. Я слышал о новом председателе самые добрые отзывы, видел, что Иван Тимофеевич преувеличивает, но понимал, что он имеет полное моральное право на критику, как свекровь, которая недовольна даже самой покладистой невесткой. Ведь под его руководством «Красная Заря» стала знаменитой — легко ли видеть свое любимое детище пусть в надежных, но все-таки не своих руках? Что ни говори, а поневоле станешь ревновать...

— Уже через три года после воины колхоз дал семь миллионов дохода, — с гордостью говорил Иван Тимофеевич. — Вот как сработали! Зато вставал я в пять утра, а ложился в полночь. Значит, не шестьдесят восемь лет прожил, а все восемьдесят — простая арифметика А еще тридцать деревьев вырастил да двадцать пять детей и внуков. Не зря жизнь прожил, как ты думаешь? Вот, знакомься...

У разобранного трактора возились двое, мужчина лет тридцати пяти и паренек в комбинезоне — видимо, ученик тракториста.

— Сын и внук, — сказал Иван Тимофеевич. — Как видишь, останутся после меня в колхозе Поповы. И крестники мои — в каждом доме, девки колхозные в невестах не засиживались, в «Красную Зарю» женихов не приходилось на буксире тащить. Что ж, свое дело я сделал, теперь и без меня можно обойтись. Можно, чего там, незаменимых людей на свете нет...

— Ну зачем же так, Иван Тимофеевич? — упрекнул я. — Вас уважают, с вами советуются...

— Конечно, конечно, — с легкой иронией согласился Иван Тимофеевич. — Советуются, уважают... Расскажу-ка я тебе, как получал свои награды. Не бойся, не о всех — их у меня двенадцать, — а лишь о первой и последней. В 1939 году вызывают меня в Москву, шального от радости — наградили медалью «За трудовое отличие». Сам Калинин обнял меня, поцеловал и лично приколол к пиджаку медаль. А в прошлом году я был награжден орденом Ленина. Позвонили из райкома — приезжай, мол, кое-что для тебя имеется. Приехал. Пожал мне руку секретарь райкома, вручил орден — и распрощался. Это орден Ленина! Хоть бы за стол посадил, поговорил, стаканом чаю угостил! Ладно. Возвращаюсь домой — монтер у моего телефона хлопочет.

— Чего здесь делаешь? — спрашиваю.

— Аппарат снимаю, председатель велел.

— Постой, — говорю, — как же так, я ведь живой!

— А зачем тебе, Тимофеич, телефон? Ты ведь на пенсии.

Так и сняли аппарат. К председателю колхоза Попову, депутату Верховного Совета, секретари обкома в гости приезжали, а персональный пенсионер Попов и без телефона проживет... А зря! Телом я ослаб, болею временами, но ведь опыт, знания, мозг — все те же! Много пользы я мог бы еще принести...

Я не успел выдавить беспомощное «да-а-а». Возле нас становилась серая «Волга», и из кабины вышел... секретарь Псковского обкома партии Петр Архипович Николаев.

— Здорово, Тимофеич. — Николаев обнял старика.

— Привет, Архипыч, — сдержанно ответил Попов.

— По старой памяти к тебе в гости заскочил.

Я посмотрел на Попова, Попов посмотрел на меня, крякнул — и мы рассмеялись.

— В чем дело? — допытывался Николаев. — Чем это я вас так развеселил?

— Вы — ничем, — заговорщически подмигнув Ивану Тимофеевичу, сказал я. — Пусть это останется нашей маленькой тайной.

 

ОБЛАЯННАЯ СЦЕНА ПРОЩАНИЯ

Изнывая от жары, наш отряд плелся по проселку вдоль Шелони. Четверг, рыжая шкура которого раскалилась до ста градусов, устал размахивать хвостом и отдал себя на съедение слепням: «Жрите, злодеи, авось подавитесь». Если бы Четверг знал, куда он идет, то несомненно прибавил бы ходу, но мы, по настоянию Травки, свернули с пыльного большака и пробирались в Логвиново незнакомыми проселками.

Было так знойно, что даже наш жароустойчивый Дмитрий Иванович вынужден был снять свой пиджачок — впервые за все время путешествия. Мы же то и дело ныряли в Шелонь, и вода вокруг нас шипела, будто в нее опускали раскаленную сковороду. К сожалению, километров через пять Шелонь вильнула в сторону от проселка, и мы грустно с ней раскланялись.

И тут же дорога скользнула в лес, ниспослав свежесть и прохладу идущим с высунутыми языками путникам. Нет ничего милее лесного проселка; сюда, в этот оазис отдохновения, стянулись разомлевшие от зноя птицы, услаждавшие наш путь лирическим щебетанием, на деревьях совершали акробатические этюды беззаботные белки, и одинокий заяц, недоверчиво взглянув на нас круглыми глазами, бил мировые рекорды по прыжкам в длину. Такая лесная благодать вознаграждает за все: за изматывающую степную дорогу, адскую жару и забытые на берегу Шелони три полные бутылки нарзана. Так бы и остался в этом благословенном лесу, бездумно валялся бы на пахучей зеленой траве, прогоняя жалкие мысли о нетронутых страницах записной книжки, о печатных листах и авансовом отчете за командировку.

Но Дмитрий Иванович спешил, последние тридцать километров растянулись для старика на целую тысячу: шутка ли сказать, завтра в отчий дом на целых три недели приезжают сын и внучка! Поэтому стоило нам облюбовать тенистый уголок и растянуться на траве, как Дмитрий Иванович начинал обеспокоено посматривать на часы — до тех пор, пока мы не принимали намек к сведению.

Четвергом в этот день правил Малыш. Он успел стать вполне сносным возницей, и Дмитрий Иванович доверял ему вожжи без прежней опаски. Малыш запросто объезжал камни и ямы, басом говорил «но-но!» и научился одним прикосновением прута к лошадиному крупу воспитывать в мерине чувство долга. Я не ошибусь, если скажу, что между Малышом и Четвергом возник духовный контакт — иррациональная категория, в основе которой лежала вполне материальная субстанция: один бог знает сколько сахару.

Пообедав на валуне у деревни с поэтическим названием Большие Храпы, мы уже больше не останавливались и в темпе вышли на финишную прямую. Увидев знакомый большак, по которому до родной конюшни был час ходу, Четверг преобразился. Куда девалась его меланхолия! Он молодецки ударил копытом, отряхнулся, словно сбрасывая с себя усталость, и — загремела телега по булыжнику! Дай Четвергу волю, он домчал бы нас до Логвинова, как породистый рысак. Вот уже пошла асфальтированная дорога, показался большой четырехэтажный жилой дом и клуб — гордость колхоза «Россия», и Четверг взволнованно заржал. Ему ответил проходивший мимо гнедой мерин. Между приятелями состоялся короткий деловой разговор.

— Наши все живы-здоровы? — спросил Четверг.

— Чего им сделается! — ответил мерин. — Лошади как лошади. На аппетит не жалуются.

— А что нам дают? — полюбопытствовал Четверг.

— Два раза в день клевер, — похвастался мерин. — Не жизнь, а малина. А ты, брат, раздобрел. Словно с курорта.

— Свежий воздух, пряники, сахар и овес, — пояснил Четверг.

— Брось трепаться, — недоверчиво проржал мерин.

— Провалиться мне на этом месте, — поклялся Четверг.

— Не может такого быть, — подумав, решил мерин. — Понюхать пряник — и то несбыточное счастье. А сахар, овес — это, брат, вообще бред сивой кобылы. Придумай что-нибудь другое, над тобой все лошади ржать будут. Пока!

Четверг вздохнул — нелегкое дело преодолеть недоверие собратьев-непарнокопытных...

В правлении колхоза никого уже не было, и я попросил одного из зевак мальчишек сбегать к председателю домой и доложить о нашем возвращении. Пока гонец выполнял это поручение, Малыш причесал Четвергу гриву, и мы на прощанье сфотографировались. Однако, наше расставание было омрачено досаднейшим происшествием.

Из какой-то подворотни неожиданно выскочила собачка цвета покрытого сажей снега и с бессмысленной яростью стала на меня бросаться. Я нелицеприятно сказал собаке, что не знаю ее и знать не желаю, что никаких общих интересов у нас нет и быть не может, а посему она, извините за выражение, пусть убирается ко всем чертям. Но собаке моя аргументация, видимо, показалась неубедительной. Она продолжала прыгать вокруг меня, разрываясь от лая и норовя нанести мне телесное повреждение. Тогда я запустил в собаку длинным проклятием, чем вызвал у нее совершенно неистовый приступ гнева. В эту никудышную дворнягу словно вселился бес. В жизни я еще не видел такой гнусной собаки. Казалось, у нее есть одна навязчивая идея — стереть меня с лица земли. Я почувствовал, что во мне просыпается доисторический предок. «Переходи от слов к делу!» — услышал я его призыв и с нечленораздельным воплем ринулся на собаку. Я нанес ей такой удар, что наверняка вышиб бы из нее дух, если бы попал в цель, то есть в собаку. Но она ускользнула и едва ли не цапнула мою руку. Я погнался за собакой, трижды ее настигал и со страшной силой бил ногой — мимо. Все мое существо вопило от желания уничтожить эту собаку, избавить нашу прекрасную планету от позорящей ее твари. И мне почти удалось это сделать: собака споткнулась, я с торжеством поднял карающую ногу и... увидел председателя колхоза Павловского, который вышел из подъезда и смотрел на меня с возрастающим интересом. Я весело приветствовал его, сделав задранной ногой балетное па.

— А мы здесь балуемся! — просюсюкал я. — Какая милая собачка!

Тут-то собака и осуществила свою подлую мечту. Поняв, что я у нее в руках, она со злорадной ухмылкой приблизилась и хладнокровно распустила мою штанину. Я извинился перед председателем, прицелился, подцепил собаку ногой и, подняв палец, долго наслаждался доносящимся откуда-то сверху визгом. Минут через пять собака возвратилась на землю и облаивала меня уже из подворотни. Согласитесь, что моральная победа осталась на моей стороне.

Мы тепло простились с Дмитрием Ивановичем, долго благодарили его и желали доброго здоровья. Старик тоже остался доволен: как-никак повидал Пушкин-Камень, вышегородскую церковь, о красоте которой наслышался легенд, набрался свежих впечатлений и познакомился со многими интересными людьми. Он бы с удовольствием продолжал бродяжничать с нами по Псковщине, но «обстоятельства, сами понимаете, не позволяют — старуха соскучилась, сынок с внучкой приезжают, так что простите великодушно...»

Затем мы передали Четверга с баланса на баланс, скормили нашему верному мерину остатки сахара и не без сожаления перегрузили вещи из телеги в кузов автомашины.

Через полчаса мы уже были в Порхове, под гостеприимным кровом Балёли. Отдав должное пирогам с луком и яйцами, мы завалились на любимый сеновал и проспали двенадцать часов сном хорошо поработавших людей.

 

НЕКОТОРЫЕ ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТИ ДОРОГИ НА ПСКОВ

Мы расстались с Четвергом и потому, что он не обеспечивал достаточной скорости. Поднатужившись, мобилизовавшись и преодолев вековое отвращение к телеге, Четверг в лучшем случае развивал скорость подвыпившего пешехода. Для странствий из деревни в деревню это было в самый раз. Но теперь нам предстояло пересечь всю область — при всем своем трогательном отношении к овсу Четверг вряд ли решился бы на такой подвиг.

На северо-западе области раскинулись два больших озера. Псковское и Чудское. Туда мы и направлялись. Было на редкость заманчиво поклониться Вороньему Камню, у которого Александр Невский устроил Ледовое побоище, побродить по этим святым местам.

Кроме того, я договорился о встрече с рыбаками. Не с теми, которые забрасывают в воду удочки с рахитичными червяками, а с настоящими, в зюйдвестках и штормовых костюмах рыбаками известного колхоза имени Залита. Особенно меня интриговала личность председателя колхоза — в дальнейшем вы сами поймете почему.

Дорога к озерам шла через Псков. Нам повезло: в областной центр утром отправлялся секретарь Порховского райкома партии Владимир Ермолаевич Терских, и мы с благодарностью приняли его предложение стать попутчиками. Терских был озабочен — вместе с культработником Ниной Игнатьевной Костаревой он ехал выступать по телевидению и чувствовал себя как молодой артист перед выходом на сцену. Одно дело, встречаться и работать с земляками на равных и совсем другое — сидеть перед ними на телеэкране, тихо ужасаясь при мысли о том, что галстук съехал набок...

Погода была превосходная, «газик» легко мчался по асфальту живописного шоссе, но Малыш сидел надувшись. Утром он проснулся с лучезарной улыбкой на устах, которая по мере пробуждения сползала и наконец совершенно исчезла.

— Мне снилось, что сейчас начало лета! — горестно поведал он и простонал: — Уже прошло больше половины каникул!

Этот искренний вопль страдающей души поначалу был основной темой нашего разговора — до двенадцатого километра.

— Вот здесь! — торжественно сказал шофер Анатолий Иванов и остановил машину.

Мы вышли на шоссе. Видимо, черт перепутал, но история, о которой речь пойдет ниже, произошла не на тринадцатом, как положено у чертей, а именно на двенадцатом километре.

У Травки есть сестра Кира, проживающая в Пскове, у Киры есть муж Володя, у которого, в свою очередь, есть мотоцикл с коляской. Кира и Володя каждую субботу приезжают в гости к Балёле, причем за рулем сидит Володя, а в коляске Кира. Но на двенадцатом километре тот самый черт, который перепутал, шепнул Володе на ушко, что неплохо бы закурить.

— Останавливаться неохота, — отмахнулся от него Володя.

— А Кира? — вкрадчиво возразил черт. — У нее ведь тоже есть права. Она сядет за руль, а ты всласть накуришься.

— В самом деле, — обрадовался Володя. — Спасибо, братишка!

— Я что, я всегда пожалуйста, — потирая руки, скромничал черт.

И мерзко про себя хихикнул.

Итак, Кира села за руль, а Володя с папироской — в коляску. Полминуты все шло как нельзя лучше. Но затем на дорогу выполз размять свои кости ревматик-петух, и Кира, спасая ему жизнь, затормозила, вернее, хотела затормозить, но с помощью черта сделала наоборот — прибавила газу и уже потом затормозила. В результате мотоцикл вместе с коляской, Кирой, Володей и папиросой грохнулся в кювет, причем внизу оказался Володя с папиросой, на нем мотоцикл с коляской и наверху как украшение этого ансамбля — Кира. Все в точности по инструкции Марка Твена. Кира осталась невредима, мотоцикл с коляской отделались легкими ушибами, папироса нагло продолжала дымиться, а Володя сломал ключицу.

— Тоже нашла амортизатор! — упрекал он бледную Киру. — От меня могло остаться одно воспоминание!

— Я говорила — бросай курить, — вздыхала Кира. Вместо ответа пострадавший стонал и с ненавистью смотрел на свой гипс: с завтрашнего дня Володя, рыболов-фанатик, взял отпуск, чтобы ехать с нами на остров Залита... Забегая вперед, сообщу, что ровно месяц отпуска Володя ходил, как тигр, по квартире, осыпая проклятиями гипс, мотоцикл с коляской, черта, папиросу — но не горячо любимую жену Киру.

Кстати, именно шофер Анатолий, проезжавший в тот вечер мимо, посадил супругов в машину и привез к Балёле. Вот и вся история. Учитывая, что в путеводителе по Псковской области место аварии не указано, могу помочь туристам приметами: последняя треть двенадцатого километра шоссе, в нескольких шагах от консервной банки с этикеткой «Килька». За следы ревматика-петуха не отвечаю — с тех пор прошли дожди.

Кроме этого памятного места, по дороге из Порхова в Псков есть еще одна достопримечательность — санаторий Хилово, знаменитый своими целебными грязями и водами. Владимир Ермолаевич предложил туда на минутку заехать, и мы с Травкой переглянулись.

— Ты помнишь? — ударяясь в воспоминания, спросил я.

— Еще бы! — воскликнула Травка. — Милое Хилово! Прими нашу сердечную признательность, ибо самый факт твоего существования...

Чем приводить полностью этот монолог, расскажу, как было дело. Когда мы поженились, семейный бюджет был столь скромен, что поход в кино автоматически отменял ужин, а покупка новых чулок приводила нас на грань финансового банкротства. Я только начал работать, а денежным вкладом Травки была повышенная стипендия. Над ней-то и нависла неотвратимая опасность: экзамен по географии, с которой Травка еле раскланивалась. Поэтому мы не без горечи смирились с тройкой, в глубине души капельку надеялись на четверку и даже не мечтали о пятерке. Но гроза студентов профессор Степанов был не только экзаменатором, он еще был и человеком, и этот человек любил лечиться в Хилове. Травка случайно об этом узнала и на первый же вопрос билета о каких-то горных хребтах честно ответила, что каждое лето она собирает грибы в окрестностях санатория Хилово. Пока я трясся, как пугало на ветру, у закрытой двери, за ней происходило следующее. Профессор пришел в восторг и минут двадцать бурно восхищался ярким и нестандартным Травкиным ответом. В заключение профессор пренебрежительно отшвырнул в сторону билет, поставил в зачетку пятерку и по-отечески посоветовал Травке и впредь собирать грибы только в окрестностях Хилова.

Между прочим, у этого санатория любопытное прошлое, которое безусловно заинтересует музыковедов. Сто лет назад до Петербурга дошла легенда о том, что некий порховский старик крестьянин искупался в лесном источнике, вышел из него кудрявым молодцем с румянцем во всю щеку и с ходу показал потрясающее время в беге на три тысячи метров с препятствиями. Легенда произвела впечатление, и в 1866 году профессор медико-хирургической академии, крупный химик и знаменитый композитор Бородин выехал в Порхов для обследования источника. Кое-кто из восторженных старожилов склонен утверждать, что «Князя Игоря» композитор сочинял, сидя в волшебном источнике, но в отличие от легенды о старике рекордсмене эта версия не кажется мне достаточно убедительной — я лишь даю музыковедам путеводную нить для дальнейших творческих исследований.

Однако воды и грязи Хилова действительно чудодейственны, и лишь крайне малое число мест не позволяет санаторию превратиться в здравницу всесоюзного значения. Хилово быстро растет, построен главный корпус с двухместными номерами, новая водолечебница.

Места вокруг чудесные — нетронутые леса, река, да и воздух здесь высокого качества. Правда, и комаров примерно по миллиону штук на брата — видимо, минеральные воды и целебные грязи пришлись им по вкусу. Но курортное начальство уже пробивает антикомариные ассигнования и рассчитывает в скором времени покончить с этими нахлебниками.

А с грибами в хиловских лесах, как оказалось, не только у Травки связаны веселые воспоминания. Наша попутчица Нина Костарева не без юмора поведала, как во время грибной вылазки здесь заблудился ее супруг. Все обошлось благополучно, и после двухчасовых поисков Иван Александрович Костарев благополучно присоединился к своим товарищам, но еще долго будет отбиваться от шуток заблудившийся в лесу бывший заместитель командира партизанской бригады по разведке!

Однако вот и Псков — город, о котором можно рассказывать часами и длинными печатными листами. Позвольте мне не ограничиться этой характеристикой и на время приковать внимание любознательного читателя к этому интереснейшему городу. Прерываем наше повествование и обращаемся лицом к истории.

Итак —

 

ПСКОВ - ОТ КНЯГИНИ ОЛЬГИ ДО СЕГОДНЯШНЕГО ДНЯ

Въезжая в древний Псков, снимите головные уборы!

Псковичи до сих пор не знают, сколько лет их родному городу и кто его основал. В этом смысле многие другие города — вроде Рудного, Мирного, Воркуты и Норильска — имеют перед ним несомненное преимущество: свидетельства о рождении у них пахнут типографской краской и не допускают никаких толкований. Но Псков на такие города посматривает с покровительственным великодушием, как древний прадед — на пионеров в коротких штанишках. Ибо Псков считает возраст не на годы, а на столетия: в самом начале десятого века нашей эры он уже существовал.

Между прочим, по одной версии, основатель, вернее, основательница Пскова известна. Версия красивая, и посему с удовольствием ее приведу. В деревне Выбуты (Лабуты) на реке Великой жила в небогатой семье девушка Ольга. Разумеется, она была красавицей — вы сами убедитесь, что это необходимое условие дальнейшего развития событий. Но в те времена даже красавицам выйти замуж без приданого было трудновато, и Ольга подрядилась перевозить через Великую купцов, окрестных жителей и разных туристов. Река изобиловала порогами, подводными камнями, но Ольга мужественно занималась своим опасным делом, взимая за провоз плату, в отличие от святой Марии Египетской, которая, наоборот, оплачивала перевоз единственной имевшейся в распоряжении одинокой женщины валютой.

Рано или поздно это должно было произойти: красавец витязь попросил Ольгу перебросить его на другой берег и весь путь беседовал с девой не столько о физике, сколько о лирике, поскольку в конце беседы дорогое кольцо с самоцветом перекочевало с его пальца на Ольгин — вещественный залог верности навек. Влюбленные (нет сомнений, что Ольга тоже влюбилась в витязя) тепло расстались и, пока хватало глаз, посылали друг другу воздушные поцелуи. Витязь обещал вернуться и, будучи человеком высоких моральных устоев, сдержал свое слово. Так бедная крестьянская девушка Ольга стала женой славного князя Игоря — того самого: «Князь Игорь и Ольга на холме сидят, дружина пирует у брега...»

Дальнейшие события развивались так. Княгиня Ольга плыла однажды на ладье по Великой и любовалась берегами. Особое впечатление произвело на нее живописное место, где река Пскова впадает в Великую. Секретарь-стенографист, плывший вместе с княгиней, записал для потомства ее слова:

— Быть здесь городу великому и славному!

Так возник Псков, который поначалу назывался «Ольгин город». На реке Великой сохранился даже большой камень, на котором Ольга оставила след своего сапожка. Камень этот зовется «Ольгин след», ибо никто еще не мог доказать, что его оставила не Ольга, а какая-нибудь другая дама.

Согласитесь, что легенда, древность которой, кстати, не оспаривается, могла бы успешно решить вопрос о происхождении Пскова, но у нее есть одна слабость: историческая недостоверность. Первый русский летописец, говоря о князе Игоре, пишет: «...и приведоша ему жену от Плескова (Пскова), именем Ольгу». Событие сие датируется 903 годом. Следовательно, в то время, когда Игорь и Ольга полюбили друг друга, Псков уже существовал, и основать его Ольга при всей своей красоте никак не могла. Такой точки зрения придерживались академик А. Шахматов и многие другие ученые, на эту же позицию встал и я. Так что будем считать вопрос решенным: Псков был основан до 903 года, а когда именно — можно только гадать вместе с любознательным читателем. Кто знает, быть может, псковичам повезет, как повезло ереванцам, откопавшим камень, по которому был определен возраст Еревана. Но пока уверенно можно сказать одно: Псков существует на белом свете по меньшей мере веков одиннадцать — достаточно почтенный срок, не правда ли?

* * *

Район, занимающий территорию нынешней Псковской области, испокон веков (это выражение историки употребляют тогда, когда точнее сказать не могут. В данном случае можно без большой ошибки назвать середину первого тысячелетия нашей эры) населяло славянское племя кривичей, пришедшее с берегов Дуная и Днепра. Об этих первых веках говорят только раскопки — летописей тогда еще не велось. Зато первый же летописный рассказ до сих пор вызывает бури в научных кругах: речь идет о причинах, которые привели на Русь трех братьев — Рюрика, Синеуса и Трувора. Летописец, правда, недвусмысленно указывает, что славяне призвали братьев-варягов править, но это утверждение у здравомыслящих людей вызывает серьезное сомнение. Скорее всего, летописца вдохновлял на эти строки варяжский дружинник, державший в непосредственной близости от шеи грамотея остро отточенный меч. В самом деле, варяжские князья всегда славились своими разбойничьими набегами на чужие земли, а в истории не известно ни одного случая, чтобы такую опасную публику приглашали занять трон. Скорее всего, братья-разбойники вместе со своими дружинами были действительно приглашены как наемники, вроде позднейших швейцарцев, а уже потом они присмотрелись, обжились и потихоньку прибрали кое-что к своим рукам.

Как бы то ни было, один из братьев, Трувор, стал князем чудских кривичей, то есть псковитян. О его жизни известно только то, что он умер и был похоронен в Труворовом городище в Изборске, возле Пскова. Показывают даже его могилу, над которой стоит огромных размеров каменный крест с непонятными стершимися письменами — обстоятельство, ставящее подлинность могилы под сомнение. Дело в том, что Трувор, как и все варяги, был язычником, а христианство вместе с крестами появилось на Руси лишь при князе Владимире; значит, крест над могилой Трувора поставили значительно позднее (если это все-таки его могила...). Тем не менее размеры креста впечатляют, да и сама соседняя крепость прославлена в летописях, и если вы будете в Пскове, обязательно побывайте в Изборске.

После смерти Трувора и Синеуса князь Рюрик оформил наследство и стал единодержавным государем. А Псков на долгое время остался без князя и, к чести его будь сказано, нисколько об этом не горевал.

Здесь следует отметить чрезвычайно важную историческую особенность Пскова: его население столь высоко ценило свою независимость, что большую часть своей древней истории отлично обходилось без князей. Здесь была республика, в которой народное вече определяло всю политику и в которой глас народа обычно совпадал с гласом Божиим, хотя, конечно, богатые горожане и знать влияли на решения веча больше, чем их домашняя прислуга.

Псков был богатым городом. Он широко строился, производил, торговал, воевал и вел нескончаемую тяжбу с Новгородом за право называться не просто пригородом, а «младшим братом». Время от времени, вече, устав от распрей, приглашало в город на пробу разных князей. Первым псковским князем стал в 1138 году Всеволод Мстиславович, внук Владимира Мономаха, за ним приглашались и другие, но многие не выдерживали положенный по законодательству месячный испытательный срок и увольнялись без выходного пособия.

* * *

Велик вклад Пскова в историю славянской культуры — об этом речь впереди. Но судьба его сложилась так, что наибольшую, воистину неоценимую для Руси роль он сыграл как город-солдат. На псковской земле Александр Матросов закрыл своим телом амбразуру дота — так Псков на протяжении веков подставлял свою грудь под удары завоевателей, залечивал кровавые раны и снова вставал на пути агрессоров.

В начале XIII века Римский Папа Иннокентий III учредил немецкий рыцарский орден меченосцев, члены которого брали на себя следующие обязательства: послушание, целомудрие, бедность и неустанная борьба с противниками католичества. Обязательства были сплошной липой: таких проходимцев и насильников, как меченосцы, свет не видывал, и за хорошую мзду они готовы были послать ко всем чертям свои обеты, рыцарскую честь и даже Папу Иннокентия III (да снизойдет на него Святой Дух). Эта армия профессиональных бандитов вторглась в нынешнюю Прибалтику, чтобы обратить «полудиких ливонцев» в истинную веру, а заодно и содрать с новообращенных семь шкур. Во славу Господню они разграбили и залили кровью Ливонию, а затем начали вторгаться на Русь. Объединившись со своими давними союзниками-эстонцами, князья псковские, полоцкие и новгородские сумели отбить первый натиск, и на помощь потрепанному католическому воинству пришли рыцари Тевтонского ордена.

До того времени тевтоны в составе крестоносцев воевали в Палестине против мусульман за святые места и внесли весомый вклад в тогдашнюю военную науку: они с треском проиграли ряд сражений, дав тем самым полководцам пищу для поучительных размышлений. Теперь тевтонские рыцари пришли к границам Руси, где надеялись без особого риска для жизни украсить себя лаврами и прочими пряностями. Два доблестных рыцарских воинства объединились, загрузили обозы пустыми сундуками, с энтузиазмом распределили между собой шкуру неубитого медведя и двинулись на Псков.

Современники, посещающие сегодняшний мирный Псков! Ни на минуту не забывайте, что семьсот с лишним лет назад под этим городом произошло сражение, на сотни лет вперед определившее судьбу ваших далеких предков и, следовательно, их нынешних потомков. История — не алгебраическое уравнение с тремя неизвестными, которое может расшифровать даже робкий школьный ум. Кто сейчас в состоянии заглянуть в путаный клубок веков и предугадать, какие последствия для будущего Руси имел бы успех Тевтонского ордена? Сражение с татаро-монголами на Калке задержало развитие большей части Руси, из крупных княжеств лишь Новгород и Псков сохранили свою самостоятельность и самобытность, на долгое время став хранителями славянской государственности. Проиграй Александр Невский сражение на Чудском озере, дорога на Северо-Западную Русь была бы немцам открыта.

О Ледовом побоище, к сожалению, сохранилось чрезвычайно мало документов: несколько фрагментов из летописей и «Рифмованная хроника», написанная историком Тевтонского ордена спустя несколько десятилетий после битвы. Имеется, правда, значительно более позднее «Житие Александра Невского», но это скорее не историческое, а литературное изложение событий, и по нему о Ледовом побоище судить столь же трудно, сколько по знаменитому фильму Эйзенштейна. Но и русские летописи, и немецкая хроника дают представление о главном: тевтоны были разгромлены и отброшены от Руси. Проявив незаурядное предвидение большого полководца, князь Александр Ярославович нарушил все каноны тогдашней военной науки и за счет ослабления центра резко усилил фланги. Тевтоны же пошли клином, своей излюбленной «свиньей», легко пробили центр и были разбиты флангами. Одним словом, со «свиньи» содрали шкуру хотя и не по правилам, но исключительно успешно. Во всяком случае, немцы быстро запросили мира, получили его, и лишь через семьсот лет вновь решились уничтожить Русь как государство — на этот раз с еще более серьезными для себя последствиями.

Хотя в разгроме тевтонов, кроме псковских воинов, принимали участие новгородцы и суздальцы, битва все-таки произошла у Пскова, на который, таким образом, легла главная ответственность за поиски и сохранение реликвий Ледового побоища. Увы! Битва происходила не на тверди, столь любимой археологами, а на льду, который имеет обыкновение каждую весну исчезать без следа. К тому же Теплое озеро (оно соединяет Чудское и Псковское озера, именно на нем проходил бой) имеет весьма капризный водный и температурный режим, дно его затянуто толстым слоем ила, и все это чрезвычайно затрудняет раскопки. Со времени Ледового побоища берега Теплого озера в значительной степени изменили свои очертания, и хотя уже в наши дни археологам удалось обнаружить погрузившийся в воды озера Вороний Камень, ученые до сих пор не пришли к единому мнению относительно точного места битвы. Обидно: одна из самых значительных побед в истории России не оставила никаких вещественных свидетельств, кроме летописных...

Впрочем, само-то Теплое озеро осталось! «Ракеты», совершающие рейсы по маршруту Псков — Тарту, часто делают остановку у Самолвы, и в эти минуты все пассажиры в благоговейном молчании стоят на открытой корме. Вот здесь... или здесь... или здесь... русские витязи били немецких рыцарей, а князь Александр стоял на Вороньем Камне... Нет, вряд ли Александр смотрел на битву с Вороньего Камня! Князю в то время было всего 22 года, он был силен и храбр, кровь его была горяча — он, конечно, рубился с рыцарями, не мог бы он выдержать простого созерцательного участия в битве... Быть может, здесь, в эту воду, погружались, проломив лед, тяжеловооруженные рыцари; отсюда их, битых, с опущенными головами, князь Александр вел в Псков... Обязательно побывайте на Теплом озере, за такие ощущения не жалко отдать очередной отпуск.

Кстати, о вещественных свидетельствах: известный знаток Пскова, ученый-искусствовед Иван Николаевич Ларионов посвятил их розыскам целый кусок жизни. Однажды он узнал, что у деревни Чудская Рудница находится древнее захоронение, к которому многие поколения монахов из окрестных монастырей приходили молиться за павших воинов. Хотя молебны эти прекратились давным-давно, Ларионов предположил, что в захоронении могли оказаться останки героев Ледового побоища. Раскопки дали неожиданную находку: камень с выбитой на нем голгофой (распятием); тщательный анализ захоронения определил его дату — XIII век! Да, быть может, этот камень, ныне главный и самый впечатляющий экспонат Псковского музея, — единственная на сегодня овеществленная и скорбная память о Ледовом побоище...

* * *

Знаете ли вы, что Псков был самым укрепленным русским городом? Общая длина его крепостных стен превышала девять километров (для сравнения: в Смоленске — пять километров, а в других городах — еще меньше). Каждая новостройка утверждалась на вече, и это было действительно нужное сооружение. Даже многочисленные соборы и монастыри воздвигались отнюдь не только для продажи опиума народу: они имели первостепенное оборонное значение.

Псков был и на несколько веков остался боевым форпостом, сотни раз (!) отражавшим нападения на русскую землю. Самый известный псковский князь Довмонт, правивший с 1266 года почти до конца столетия, многократно сражался с недобитыми немецкими рыцарями и даже «раниша самого магистра по главе... и прочие вскоре повергша оружие и устремишася на бег...».

Довмонт, пожалуй, был единственным князем, умевшим ладить со свободолюбивыми псковичами. После его смерти разные князья приезжали в Псков, как на гастроли, и наконец махнули рукой на доходный, но весьма ненадежный престол. А республика Псков просуществовала почти два столетия, и лишь в 1510 году пала, дав жизнь прекрасной легенде.

В начале XV века Псков, устав от бесконечных набегов и войн, обратился за помощью к Москве, которая, как магнит, притягивала к себе вольные русские княжества. Помощь Москва предоставила, но символ республики — вечевой колокол с того времени звучал все реже. А в 1510 году великий князь Василий (царь Василий III), папа Ивана Грозного, прислал в Псков своего дьяка для объявления августейшего решения: «Вече не быть, князю и посаднику не быти, а быти по воле великого князя».

Произойди это событие на сто лет раньше, дьяку и Господь Бог не помог бы унести обратно ноги. Но за этот век Псков привык к покровительству Москвы, к ней вели все дороги: неодолимая историческая необходимость сплачивала разрозненные земли в единую Россию.

По обычаям тех времен, палач отбил молотом псковскому вечевому колоколу «уши», а сам колокол, по указу великого князя, увезли на Валдай, разбили его на мелкие кусочки и разбросали их в разные стороны. И что же? Тысячи этих мельчайших осколков ожили и живут до сих пор, оглашая долы и горы мелодичным звоном валдайских колокольчиков...

И еще одному колоколу в Пскове не поздоровилось. В 1571 году Псков посетил Иван Грозный. Этой нервной и противоречивой натуре повсюду мерещилась измена, и, только отрубив предполагаемым и потенциальным предателям головы, царь приобретал аппетит и душевное равновесие. Поэтому неудивительно, что, когда Грозный во главе большой армии вошел в Псков, у многих горожан сильно чесались шеи. Тем не менее псковичи, не зная за собой никакой вины, встретили царя хотя и без энтузиазма, но приветливо. И вдруг — о, ужас! — зазвонил «всполошной колокол», тот самый, набат которого всегда возвещал Пскову о приближении врага. То ли звонарь не опохмелился, то ли указания были даны путаные, но колокол зазвонил, и перепуганная лошадь чуть не сбросила на землю его величество. Поначалу разгневанный Иван Васильевич повелел объявить розыск, но по причине, о которой будет рассказано ниже, сменил гнев на милость и поступил с несвойственным ему великодушием: приказал звонаря помиловать, а колокол... казнить. И бедняге обрубили «уши» — впрочем, ненадолго. По какому-то поводу была объявлена амнистия, «уши» колоколу приварили и вновь повесили его на звонницу.

А причина царского великодушия была такова. Жил-был в Пскове юродивый Николай Саллос. К слову сказать, должность юродивого на Руси была уважаемой и почетной, и человек, занимавший это штатное место, часто был вовсе не глуп, а положение позволяло ему высказывать такие крамольные истины, за которые любой другой мог бы запросто поплясать на веревке. Помните, как юродивый Николка безнаказанно раскритиковал царя-ирода Бориса? Так вот, блаженный Николай Саллос, встретив царя, протянул ему кусок сырого мяса. «Я христианин и не ем мяса в посту», — недовольно разъяснил Грозный. «Ты пьешь кровь человеческую», — храбро возразил юродивый. Свидетели сей драматической сцены превратились в статуи, а царь на мгновение задумался. «Конечно, — размышлял он про себя, — неплохо было бы этому фрукту отделить дерзкую главу от тощего туловища, но эти чертовы Пимены такого понапишут, что сраму не оберешься: святой человек все-таки...»

И Грозный на глазах потрясенной публики ласково улыбнулся и даже велел чем-то наградить блаженного — кажется, новыми веригами для истязания плоти. Будучи, однако, обескуражен таким неудачным началом, царь вел себя в Пскове вполне пристойно, голов почти что не рубил, и посему миротворец Николай Саллос после кончины был возведен в ранг святого и похоронен в усыпальнице Троицкого собора рядом с князьями.

* * *

Между тем, Псков поджидало куда более серьезное испытание: спустя десять лет к его стенам подошла стотысячная армия Стефана Батория. Со времени нашествия тевтонов Псков и вся Северо-Западная Русь не подвергались более грозной опасности. Баторий лелеял мысль присоединить к Польше Псков, Новгород и Смоленск, и эти мечты, если судить по размерам его армии, отнюдь не были беспочвенными.

Псковскую крепость защищало тридцать тысяч человек — считая всех жителей, способных носить оружие. Силы были неравными: войска Батория, превосходно обученные и вооруженные, поддержанные мощной артиллерией, по логике войны должны были сломить сопротивление псковского гарнизона. Но защитники крепости, возглавляемые воеводой Шуйским, героически отразили тридцать один приступ. Подкопы, которые осаждающие подводили под крепостные стены, псковичи подрывали с помощью встречных ходов. Поляки и их наемники обстреливали город раскаленными ядрами, долбили башни и стены, тысячами лезли на штурм — и отступали, неся огромные потери, и долго не могли прийти в себя, понять причину столь отчаянной, не на жизнь, а на смерть борьбы осажденных псковичей.

До сих пор у нового моста через Великую стоит прославленная Покровская башня, под которую Баторий десятки раз подводил мины. Она менее известна, чем Севастопольские бастионы, но защищали ее такие же бесстрашные русские люди.

Колоссальная по тому времени армия польского короля обломала о стены Пскова свои зубы и убралась восвояси. Псков — в который раз — своей грудью преградил дорогу захватчикам. Но если летописцы Тевтонского ордена о Ледовом побоище предпочли рассказать скороговоркой, то историки Стефана Батория нашли в себе мужество отдать дань уважения героям-псковичам: «...они в защите своих городов не думают о жизни; хладнокровно становятся на места убитых или взорванных действием подкопа, заграждая проломы грудью; день и ночь сражаясь, едят один хлеб, умирают от голода, но не сдаются... Жены мужествуют с ними, или гася огонь, или с высоты стен спуская бревна и камни в неприятелей. В поле же сии верные отечеству ратники отличались... чудесным терпением, снося морозы, вьюги и ненастье под легкими наметами и в шалашах сквозящих».

Стоит ли что-либо добавлять к такому свидетельству очевидца?

А в 1615 году у стен Пскова решил попробовать счастья Густав Адольф, шведский король и прославленный в Европе полководец. Ему, однако, не удалось вплести новых лавров в свой венок: после полуторамесячного штурма шведы отступили, несолоно хлебавши и даже не догадываясь, как им здорово повезло. Ведь их дорога домой оказалась значительно короче, чем у соотечественников, разгромленных сто лет спустя под Полтавой.

* * *

Последующие века прошли для Пскова более спокойно. Войны его миновали; границы России отодвинулись на запад, и древние крепостные стены, видавшие виды башни без ратного дела приходили в упадок. Их сносили, они рассыпались, обрастали мхом, и вместе с ними терял свою былую роль город-воин, столь много сделавший для защиты Руси от врагов. Постепенно Псков превращался в губернский город далеко не первого ранга, и события в нем и вокруг него происходили не такие, какие влияют на ход истории. Казалось, Псков сходит с исторической сцены, как мавр, сделавший свое дело...

Но вот наступил двадцатый век.

Истории было угодно, чтобы именно под Псковом славяне преградили путь на восток немецким рыцарям; спустя почти семь веков история вновь выбрала Псков, чтобы сделать его участником нового отпора немецким полчищам, нарушившим Брестский мир. Под Псковом в эти дни родилась Красная Армия — событие, которым псковичи гордятся не меньше, чем победой на Чудском озере.

В годы Великой Отечественной войны Псков вел себя как город-герой. Захваченный фашистами, он сражался днем и ночью, тысячи псковичей ушли в партизаны. Вновь была обильно полита кровью многострадальная псковская земля, и вновь, как в прошлые годы, город воскресал, а враги погибали.

Красив и благороден сегодняшний Псков, опоясанный зеленым кольцом лесов и парков. Псковичи фанатически преданны своему городу, и где бы они ни жили — хоть раз в год, хоть на две-три недели приезжают, чтобы побродить по зеленым аллеям Ботанического сада, полюбоваться стенами и башнями кремля, вечерком посидеть над Великой — одним словом, чтобы впитать в себя удивительный, неповторимый колорит любимого города.

Вот и все вкратце об истории Пскова.

 

КАМЕННЫЕ СВИДЕТЕЛИ ИЗ ГЛУБИНЫ ВЕКОВ

— Псков — это Помпея!

Так сказал Леонид Алексеевич Творогов, удивительный старик, о котором речь еще впереди.

Около Пскова нет Везувия, но разве века — это не вулкан? Каждое мгновение, день за днем и год за годом они медленно, без извержений и катастроф, неустанно работают, чтобы под толщами земли спрятать историю предков от глаз потомков.

Псков — это Помпея. Под многометровым слоем земли от нас до сих пор скрываются крепостные стены и дома, гробницы и произведения искусства, предметы быта и многие другие реликвии древней цивилизации.

Но многое осталось на земле. Ни времени, ни врагам не удалось уничтожить поражающий воображение Псковский кремль, Мирожский и Снетогорский монастыри и другие здания, в своем каменном безмолвии говорящие нам о жизни и культуре далеких предков.

Величие архитектурного сооружения, равно как и романа писателя, картины художника, не зависит от времени. Мода меняется часто; она определяется субъективными причинами, и не она — критерий подлинной художественности. Поль де Кок был неизмеримо популярнее Стендаля — а кто из них остался? Из века в век новаторы хоронили Рафаэля — но Рафаэль бессмертен, а большинство новаторов известны лишь благодаря своим против него филиппикам. Сейчас весь мир говорит о творениях Корбюзье и Нимейера, но кто знает, будут ли о них говорить через пять веков; а пока путешественники, как и сотни лет назад, восхищаются Московским Кремлем, собором Парижской Богоматери, Вестминстером и храмом Святой Софии в Новгороде.

Потому что прекрасное — вечно. Могут измениться мода и потребности человека, но подлинно прекрасное будет вызывать восхищение и атомного, и фотонного веков, и периода переселения человека на другие планеты — независимо от того, когда оно, прекрасное, создано.

Пророки нынче — скверно оплачиваемая профессия, но я верю, что памятники псковской старины, дошедшие к нам из глубины веков, получат широчайшую известность и всеобщее признание, как замечательные творения человеческого духа.

* * *

А теперь я не без удовольствия возвращаюсь к Ольге, которую мы покинули в тот момент, когда она, стоя на ладье, предсказывала Пскову прекрасное будущее. В указанную историческую минуту Ольга была уже не простой деревенской красавицей, а великой княгиней Киевской Руси. Сменила она и вероисповедание: из путешествия в Византию Ольга вернулась христианкой, и память ее сохранила сказочную красоту византийских храмов. Однако душа Ольги по-прежнему принадлежала милой Псковщине, которую великая княгиня хотела видеть славной и богатой. И рекла она, указуя нежным перстом:

— Здесь будет храм Святой Троицы!

Сказано — сделано. Пользуясь своими связями, Ольга добилась выделения средств на капитальное строительство, и храм стал. Это произошло в период до 957 года. По настоящее время эта версия, слишком поэтичная для того, чтобы быть правдивой, все-таки единственная, и посему будем считать, что Троицкий собор был сооружен по велению княгини Ольги примерно в указанный отрезок времени.

Дальнейшая история одного из самых знаменитых на Руси соборов такова. Первый храм Святой Троицы, хотя и был деревянным, простоял сто восемьдесят лет, пока князь Всеволод не построил на его месте каменный собор. Однако через двести лет он рухнул, повредив, как указано в первоисточниках, святые мощи своего основателя Всеволода. Мощи восстановить не удалось, а в каменные развалины мастер Кирилл вдохнул новую жизнь, соорудив третий по счету собор Святой Троицы. Говорят, собор был очень красив, но его фотографий, к сожалению, не сохранилось. В 1609 году в кремле взорвался пороховой склад, возник большой пожар, и в соборе все сгорело, кроме гробницы почитаемого псковичами князя Довмонта. Лишь к самому концу века, в 1699 году, была завершена реконструкция и достройка четвертого по счету Троицкого собора — белого пятиглавого красавца, необыкновенно стройного и величественного, которым подъезжающие к Пскову туристы долго любуются, высунув головы из окон автобусов. Будь Ольга даже академиком архитектуры, более удачного места для собора она бы выбрать не могла: виден он за десятки километров.

Троицкий собор — главная, но не единственная достопримечательность кремля. Взять хотя бы площадь перед входом в храм: ведь здесь заседало вече! Впрочем, заседало — не то слово. Здесь бурлило, кричало, бунтовало и голосовало (в буквальном смысле слова — вместо бюллетеня использовался громкий голос) народное вече — многотысячная толпа разномастных и разношерстных, богатых и бедных, тружеников и болтунов, ведущих происхождение от Рюрика и безродных. Наверное, замечательное было зрелище, хотя кое-кого сейчас может покоробить, что вопросы на вече задавались не в письменном виде и что вместо корректного напоминания о регламенте на докладчика могли запросто опрокинуть ведро дегтя.

Каменные стены начали опоясывать кремль в XIV веке, а башни появились в XV. Сохранившиеся стены — а каменных поясов вокруг кремля и города было всего пять — производят сильное впечатление. Реставрация лишь подчеркивает их древность — никакие румяна не в состоянии скрыть глубоких, как шрамы, морщин — и, глядя на них, завидуешь тому, что они смогли так много повидать. Прямо на эти стены по льду через Великую шли полки Батория, по двум мостам, тоже через Великую, двигались на штурм непобедимые доселе шведы Густава Адольфа. Сколько армий, сколько честолюбивых надежд разбились об эти стены! Помните: «...жены мужествуют с ними...»? Взгляните на каменные пояса города, и пусть воображение перенесет вас в глубь веков, и вы увидите, как псковитянки сражаются рядом с мужьями, «...спуская бревна и камни в неприятелей».

До сего дня у слияния Великой и Псковы стоит сказочная башня Кутекрома (не ломайте голову над расшифровкой: кут — угол, кром — кремль), разбитая ядрами Густава Адольфа и восстановленная Петром I. (Кстати, Петр не раз навещал Псков в период Северной войны и лично занимался его укреплениями.) Отсюда на Запсковье и Завеличье открывается чудесный вид, которым восторгался Пушкин. В кремле недавно восстановлена и Плоская башня, начались раскопки прилегающего Довмонтова города, в ходе которых обнаружены остатки многих древнейших псковских сооружений.

В Запсковье, в нескольких сотнях метров от кремля, до сего дня стоит легендарная Гремячая башня. По преданию — одной из разновидностей легенды о спящей царевне, — в склепе под башней спит прекрасная княжна, разбудить которую, как известно, может не менее прекрасный жених. Помимо ее руки, что само по себе тоже чего-то стоит, соискатель получит и приданое — бочки с золотом несметные; казалось бы, женихи будут валом валить и пробиваться локтями к башне, но на практике получилось по-иному. Дело в том, что жених должен в течение двенадцати суток сидеть у изголовья княжны и непрерывно читать Псалтырь — заметьте, не «Три мушкетера», не «Королеву Марго», а именно нуднейший Псалтырь, от которого уже на первом часу может свернуть набок скулы. Говорят, один смельчак все же рискнул и шесть суток (!) читал княжне Псалтырь (самое неправдоподобное место из легенды, явное и чудовищное преувеличение), но потом не выдержал, грохнулся в обморок, и нечистая сила вышвырнула его из башни на свежий воздух (услуга, за которую я бы скорее назвал эту силу гуманнейшей, чистейшей). Шесть суток чтения Псалтыря сделали свое дело: бедный малый угас от редчайшего в истории медицины заболевания — от непрерывной зевоты. Другие женихи тоже предпочли остаться холостяками, хотя, как говорят, башня время от времени издает призывный таинственный звон — звенит золото, напоминая, что княжна ждет. Боюсь, что если условие насчет Псалтыря не изменится, бедняжке трудно будет выйти замуж.

Однако даже без легенды Гремячая башня, пробитая десятками грозных бойниц и венчающая остатки древней крепостной стены, чрезвычайно интересна сама собой, и возле нее всегда много туристов.

Жемчужины средневековой архитектуры разбросаны по современному Пскову и отлично вписываются в парки, кварталы новых домов. Прогуливаясь по городу, вы наверняка будете долго стоять перед церковью Василия на Горке, построенной в 1413 году, любоваться монументальной церковью Успения у Парома в Завеличье, церковью Георгия со Ввоза и другими великолепными творениями псковских зодчих.

И конечно, вы обязательно посетите два монастыря, сохранивших на своих стенах шедевры древней фресковой живописи.

Собор Рождества Богородицы Снетогорского монастыря построен в начале XIV века и расписан мастерами, происхождение которых — я расскажу об этом ниже — установил Леонид Алексеевич Творогов. В XIV веке преступные руки неизвестных Геростратов замазали фрески, которые были обнаружены лишь шестьдесят лет назад. С тех пор фрески медленно расчищались — титаническая, адски трудная работа, — и Сегодня большинство из них уже различимо. Правда, нужно еще вложить много средств, чтобы восстановить собор, реставрировать и живопись, и треснувшие стены, но рано или поздно средства найдутся, слишком выгодно их вложение — причем не только с точки зрения культуры, а с самой что ни на есть прозаической: в уникальную галерею древнего искусства придут тысячи туристов.

Еще древнее Преображенский собор Мирожского монастыря. Псковичи относятся к нему с особым почтением: самая осторожная версия датирует его постройку периодом до 1156 года, а более смело аргументированная — до 1015 года. Преображенский собор — самый древний из дошедших до нас архитектурных памятников Пскова и один из самых ранних на Руси, существовавший, видимо, уже тогда, когда Юрий Долгорукий только еще бегал по инстанциям, собирая визы на Генеральном плане будущей Москвы.

Древность сама по себе обладает огромной силой притяжения, а Преображенский собор к тому же в XII веке был расписан удивительно прекрасными фресками. Они находятся в значительно лучшем состоянии, чем фрески собора Рождества Богородицы, и для любителя, а тем более для знатока созерцание их — редкостное наслаждение.

К Мирожскому монастырю я еще вернусь, ибо с ним связано событие, которое имеет непреходящее значение для истории русской литературы.

Прежде чем рассказать об одном из оригинальнейших памятников средневекового Пскова, еще один небольшой экскурс в историю.

Русь прославилась народными бунтами, и Псков среди ее городов не был исключением. Время от времени, когда чаша терпения переполнялась, простолюдины поднимались и производили стихийное выравнивание материальных благ. В фольклоре остался жить атаман Авдоша, псковский Робин Гуд, грабивший знать и раздававший добытое добро беднякам — весьма поэтическая личность, ждущая своего Вальтера Скотта. Широко известно и восстание «меньших» против «больших» (1608—1611 годы), возглавленное Тимофеем Кудекушей и его соратниками Овсеем Ржовым и Федором Умойся-Грязью (знакомые фамилии, не правда ли? Алексей Толстой наверняка интересовался псковской историей). В 1650 году произошло еще одно, самое крупное в истории России городское восстание, когда народ с помощью стрельцов арестовал воеводу и взял власть в свои руки — жива еще была в его памяти Псковская республика! Несколько месяцев псковичи успешно отбивались от царских войск, и не сила оружия, а раздоры и опрометчивая вера в лживые посулы погубили восстание.

С той поры, однако, богатая верхушка города, насмерть перепуганная, потеряла былое спокойствие и начала строительство зданий, способных длительное время выдерживать осаду в случае очередных восстаний. Построил такой дом-крепость и богатейший псковский купец Сергей Поганкин — человек, фамилия которого, судя по отзывам современников, довольно точно отражала моральные качества ее обладателя. У Поганкина, как легко догадаться, было что экспроприировать, и он соорудил для хранения своих ценностей огромное трехэтажное здание, по оборонным качествам своим не уступавшее мощнейшему доту: его каменные стены местами превышают толщиной два метра. В стенах прорублено множество асимметрично расположенных окон (по совместительству бойниц), закрытых металлическими решетками, в доме оборудованы подвалы-клети, глубокие потайные ниши для хранения денег и драгоценностей (хрупкая мечта кладоискателей на протяжении трех последних веков) — одним словом, Поганкин неплохо подготовился к долговременной осаде.

Этот уникальный памятник архитектуры до сих пор стоит, удивляя своей монументальностью и несокрушимой прочностью. Отступая из Пскова, фашисты пытались взорвать Поганкины палаты, но зря затратили уйму взрывчатки: здание устояло, а частичные повреждения устранены. Правда, свое черное дело немцы сделали: разграбили и уничтожили ценнейшие коллекции, экспонаты и книги располагавшегося в Поганкиных палатах музея, и это злодеяние нанесло труднопоправимый вред изучению древней Псковщины. Однако создатель и руководитель музея Иван Николаевич Ларионов вновь заполнил Поганкины палаты интересными экспонатами. Впрочем, о Ларионове — в следующей главе.

 

ДВА ПОДВИЖНИКА

Люди, целиком отдавшиеся одной страсти, редко проходят жизненный путь гладко. Спокойная жизнь — это равнодушие ко всему, кроме своего биологического существования, она избегает и боится страстей, предпочитая компромиссы: выросла стена — обойди стороной, не лезь против течения и не разбивай локти об острые углы. Живи так — и никто не скажет про тебя плохого слова, никто тебя не обидит: от бенгальского огня никому не бывает ни холодно, ни жарко.

Но жизни, как и тесту, нужны дрожжи — страстные, одержимые люди, которые ради любимого дела способны презреть материальное благополучие, люди высокой цели и высоких устремлений. Такие люди — двигатели прогресса, без них колеса жизни вращались бы на холостом ходу.

Принадлежать к числу подвижников — нелегкая, но завидная участь.

Гражданин Пскова - душой и телом

Ларионову скоро семьдесят пять лет. Когда он появляется на улице, ему кланяется весь Псков. Ему кланяются школьники и студенты педагогического института, рабочие и домохозяйки, учителя и партийные работники — все псковичи, благодарные Ивану Николаевичу за его возвышенную любовь и дела.

Много ли пенсионеров могут гордиться таким к себе отношением? А между тем Ларионов пережил глубочайшую жизненную травму. Ему было суждено долгие годы собирать по крохам огромное духовное богатство и сразу потерять все.

Банкир, потерявший свое состояние, предпочитает пустить в лоб пулю; владелец «незримой коллекции» Стефана Цвейга, бесценные гравюры которого превратились в листы чистой бумаги, угас от отчаяния.

Иван Николаевич Ларионов, засучив рукава, начал все сначала.

Пскову Ларионов отдал себя раз и навсегда. Мало сказать, что он знает здесь каждую пядь земли, знает, что под ней было, что есть и что будет. Он любит каждый псковский камень, каждый дом, всю неповторимую атмосферу своего города. Он любит Псков, как старый моряк океан — без фразы и позы, но той любовью, которая может закончиться только вместе с жизнью, вложенной в Псков без остатка.

Еще до революции молодой историк Ларионов увлекся прошлым своего города, рылся в архивах, изучал летописи и собирал «легенды озера Чудского». Сейчас ему самому трудно сказать, думал ли он, что увлечение перейдет в страсть, станет делом его жизни. Но произошло именно так, и по-настоящему изучать прошлое Ларионов начал тогда, когда, казалось, думали только о настоящем и будущем: в годы гражданской войны. В Псков тогда приехал нарком Луначарский, крупнейший знаток и ценитель искусства. Он угадал в Ларионове фанатика — а в то время жизнь делали только люди, фанатично верящие в свое дело, — способного ради спасения картины броситься в огонь, и не ошибся. Молодой Ларионов получил мандат уполномоченного по охране памятников, объединил вокруг себя группу энтузиастов и принялся за работу.

Из тайников опустевших помещичьих домов он вытаскивал картины крупных мастеров, рылся на чердаках, буквально из печей выхватывал уже начинавшие тлеть старинные книги, в груде монастырской рухляди разыскивал рукописи и древние иконы. Трудно даже перечислить богатства, спасенные в те годы Ларионовым и его друзьями. Мраморный барельеф знаменитого итальянского скульптора эпохи Возрождения Андреа Верроккио он выкопал из тайника, вместе с пограничниками участвовал в операциях по задержке контрабандистов, пытавшихся переправить за границу произведения искусства; на базаре в Порхове купил за три рубля мраморную работу неизвестного римского скульптора I века нашей эры, и за пять рублей — этюд Репина «Улица в Тифлисе». Из самых глухих уголков области, имея ориентиром лишь догадку, Ларионов спасал полотна Саврасова, Тропинина, Брюллова, Айвазовского, Маковского и других корифеев живописи.

Это была тяжелая и опасная работа, за которую Ларионов не раз мог поплатиться жизнью. Был случай, когда она уже висела на волоске. Отступающие из Пскова бандиты Булак-Балаховича вытащили во двор древние рукописи и облили их керосином. Пользуясь минутной заминкой, Ларионов с товарищем успели унести рукописи и спасли их от неминуемого уничтожения.

Так Ларионов собирал экспонаты для Псковского музея. Сколько монастырей и церквей, брошенных усадьб и коллекций ему пришлось обойти, прежде чем в музее появились экспозиции, сделавшие его подлинным центром по изучению истории древней Северо-Западной Руси! Особенно Ларионов гордился великолепной картинной галереей. Впоследствии немало полотен из нее — к великому счастью, как потом выяснилось, — перешло в Третьяковскую галерею и Русский музей.

В этой связи Ларионов вспоминает забавный случай. Тонкий знаток искусства, сам профессиональный художник, Иван Николаевич в начале двадцатых годов организовал выставку картин. Многие из них принадлежали кисти неизвестных художников. Ларионов сам определил, к какой школе они относились, и в соответствии с этим развешивал на стенах. На открытие выставки приехала из центра авторитетная комиссия. Сколько членов — столько мнений: разгорелись отчаянные споры. Один считал, что полотно голландской школы попало в общество немецкой; другой уверял, что сия картина не итальянская, а английская. После большого шума открытие выставки решили задержать — пока Ларионов не развесит картины согласно требованиям искусствоведческой науки. На эту работу ему дали три дня. Иван Николаевич с улыбкой вспоминает, что сначала он впал в полную панику: попробуй исправь за три дня то, из-за чего вдрызг разругались авторитеты! И все же он нашел выход из положения: когда спустя три дня комиссия собралась вновь, Ивана Николаевича с ног до головы осыпали комплиментами:

— Как вам удалось в такой короткий срок все исправить?

Выставку разрешили. И лишь сам Ларионов и музейный сторож знали, что в течение трех дней ни одна картина не покидала своего места...

Иван Николаевич был счастлив, что родной город имеет отменную картинную галерею. Но ей он отдал лишь часть самого себя: пополнение музея по-прежнему было главной его задачей. Конечно, Ларионов был не только «собирателем древностей» — он их истолковывал и продолжает заниматься этим до сегодняшнего дня. Прекрасный популяризатор, автор десятков работ по истории Псковщины, Ларионов добывал материал для своих брошюр и статей в буквальном смысле слова из раскопок. Немало исторических реликвий выкопано из земли его собственными руками, научно объяснено и выставлено для всеобщего обозрения.

Много поисков и находок, удач и разочарований было у Ларионова за двадцать довоенных лет. Но он мог с гордостью признаться самому себе, что сделал все, что мог, и как ученый, и как организатор: никогда еще изучение истории Псковщины не опиралось на столь многочисленные вещественные свидетельства прошлого.

Первые, трагические недели войны... Псков быстро стал прифронтовым городом, и Ларионов понял, что музею, в который он вложил столь весомый кусок своей жизни, угрожает смертельная опасность. В эти дни он почти не спал: готовил к эвакуации экспонаты музея, тысячи полотен картинной галереи. Но эшелон, который нужен был Ларионову для эвакуации сокровищ, ему не дали: важнее было спасти людей. Вспомним лето сорок первого года и не будем осуждать руководство города за это решение: оно было единственно правильным.

В последние дни, прямо из-под носа у фашистов, Ларионов вывез часть полотен и рукописей. Все остальное исчезло без следа. Заняв город, немцы долго искали Ларионова, обещая всякие блага за его голову: не могли простить директору музея его «преступления» против рейха — эвакуацию ценностей и общественную деятельность историка-патриота. Погоревав о нанесенном музею «ущербе», фашисты полностью его разграбили.

Сразу же после освобождения Пскова Ларионов вернулся в разрушенный город. При виде опустевших, подорванных Поганкиных палат опускались руки. Двадцать пять лет назад, в Гражданскую войну, тоже было трудно, но тогда Иван Николаевич был на двадцать пять лет моложе. Однако из пепла подымалась вся многострадальная Псковщина, а отчаяние — плохой помощник в работе.

И Ларионов принялся воссоздавать музей на голом месте. Я уже рассказывал о камне с Голгофой, который Иван Николаевич нашел при раскопках захоронения русских воинов у деревни Чудская Рудница. Эту замечательную реликвию фашисты, не разобравшись, просто выбросили из музея во двор — Иван Николаевич не поверил своим глазам, когда увидел надгробный памятник героям Ледового побоища целым и невредимым. Новые раскопки пополнили экспозиции интереснейшими экспонатами, в музее появились ремесленные изделия, орудия производства и оружие древних славян, подлинная часть избы XII века, остатки древних деревянных мостовых и водостоков, кольчуги и шлемы, мечи князей Всеволода и Довмонта... Из эвакуации возвратились в картинную галерею полотна Брюллова, Айвазовского, Шагала, Рериха, Тропинина, Репина, прижизненный портрет Петра I, принадлежащий кисти Никитина, бюст Петра I работы Антокольского, шедевры древнерусской живописи псковской школы...

Еще двадцать лет жизни вложил Иван Николаевич Ларионов в музей, в изучение истории, искусства и архитектуры Пскова и только потом решил уйти на пенсию. Не для того, чтобы предаться блаженному ничегонеделанию, забот у Ларионова предостаточно: почти ежедневно выступает он перед разными аудиториями, консультирует историков, ведет обширную переписку с коллегами, принимает посетителей и, главное, заканчивает большую книгу воспоминаний, в которой рассказывает о всех этапах своего большого пути.

Я не раз бывал в его маленькой квартирке, стены которой сплошь завешаны полотнами художника И. Н. Ларионова, и беседовал с хозяином о жизни, об истории Пскова. Несмотря на преклонный возраст, Иван Николаевич бодр и весел, болезней не признает и в самые сильные морозы, к возмущению жены, не носит шарфа.

— Но ведь мне совсем не холодно! — оправдывается он. — А с шарфом я могу вспотеть и простудиться!

В домашнем архиве Ларионова много копий интересных документов, фотографий старого Пскова, исторических деятелей. Иван Николаевич шутливо комментирует экспонаты своего домашнего музея, рассказывает связанные с ними истории. На одной фотографии — драматическая сцена: министр Гучков сообщает собравшимся на Псковском вокзале, что император Николай II только что подписал акт отречения от престола.

— Вот я стою, слева. — Иван Николаевич показывает на молодого человека с улыбающимся лицом. — Николая II я видел два раза. Последняя встреча произошла как раз в тот день, когда царь отрекся, — что и говорить, достаточно радостное событие для революционно настроенного интеллигента. А первая состоялась в 1903 году и доставила немало удовольствия нам, псковским мальчишкам. В городе проходили военные маневры, и у Троицкого собора готовился парад войск. Николай II вышел из собора его принимать, и под звуки торжественного марша мимо царя начал проходить полк драгун. А неподалеку, за оцеплением толпились зеваки, и среди них приехавшие на рынок крестьяне. Один из них бросил свою лошадь без надзора и помчался глазеть на парад. Помните: «...старая артиллерийская лошадь услышала звук трубы»? Лошадь, когда-то отслужившая свой срок в армии, почувствовала необыкновенный прилив энергии, освободилась от телеги, лихо взбрыкнула копытами и поскакала за драгунами, норовя стать в строй. Хохот, улюлюканье! Скандал был неимоверный...

Иван Николаевич с удовольствием вспоминает свои встречи с Луначарским и показывает самолично сделанные фотографии первого наркома просвещения; тепло вспоминает он и о другом частом госте Пскова, прославленном полководце Тухачевском, которого сопровождал в экскурсиях по городу; помрачнев, рассказывает скорбную повесть о работе Чрезвычайной комиссии по расследованию фашистских преступлений, членом которой он был...

На этих нескольких страницах я привел далеко не полный перечень заслуг Ларионова перед Псковом, о них можно было бы говорить еще и еще. Но об одной заслуге я хочу обязательно сказать напоследок: благодаря Ивану Николаевичу, приложившему к этому немало усилий, в Пскове живет и работает другой замечательный человек, друг и соратник Ларионова, такой же, как он, подвижник — Леонид Алексеевич Творогов.

Хранитель старины глубокой

Поначалу я вспомнил франсовского Жюльена Сорьетта из «Восстания ангелов», который не спал ночей, если кто-либо брал почитать один из трехсот шестидесяти тысяч томов вверенной ему библиотеки; потом подумал, что передо мной — классический тип аскета, неспособного улыбаться и не знающего, что такое радости жизни; потом решил, что это ученый-сухарь, взаперти наслаждающийся своими открытиями, как скупой рыцарь — сундуками. Потом понял, что Леонид Алексеевич Творогов — ни то, ни другое, ни третье, а очень сложный человек с оригинальнейшим складом ума и собственным взглядом на жизнь.

Для своих шестидесяти восьми лет Творогов подвижен и энергичен. Когда я попытался помочь ему снять пальто, он замахал руками и страшно рассердился:

— И не смейте! За кого вы меня принимаете? Я сам в троллейбусе девушкам место уступаю, а вы из меня бог знает кого делаете. Даже думать нечего!

В другой раз я хотел взять из его рук тяжеленную авоську и был совершенно уничтожен негодующим монологом, которым Творогов теоретически отстаивал свое законное право таскать авоськи и отказываться от унижающей достоинство пожилого человека посторонней помощи. Поставив меня на место, он в краткой речи определил наши дальнейшие взаимоотношения:

— Как вы уже знаете, я глух, что, с одной стороны, затрудняет общение со мной, а с другой — позволяет мне не слышать массу глупостей. Поэтому вы будете вопросы писать, желательно продуманного содержания, а я по возможности на них отвечу. Итак, вы находитесь в древлехранилище Псковского музея. Здесь собраны тысячи книг и рукописей, личные архивы и автографы известных людей. Я буду вам о них рассказывать, а вы подвергайте все сомнению и спорьте, потому что историки обычно преувеличивают древность, в отличие от женщин. Обязательно сомневайтесь, даже думать нечего! Когда человек перестает сомневаться, он выбывает из строя как мыслящее существо. Можете оставаться в пальто, у нас в подвале холодно, вы не смотрите на меня, я худой, но закаленный и никогда не болею.

Невысокого роста, с длинными по плечи седыми волосами, с вытянутым асимметричным лицом, одетый в старенький костюм и светлую рубаху, украшенную видавшей лучшие времена бабочкой, Творогов выглядел на редкость экстравагантно, вроде чудака-кудесника на пенсии. Но такое впечатление было чисто внешнее: под этой немножко театральной маской скрывался деятельный ум большой силы и эрудиции, хотя и не без «пунктика». Достаточно было десять минут послушать Творогова, как становилось совершенно ясно, что историю Пскова мы не знаем и не очень прилагаем силы, чтобы ее узнать, что роль Пскова в нашей литературе приуменьшается и что главной своей задачей он, Творогов, считает восстановление исторической справедливости в отношении к интереснейшему городу древней Руси.

— Псков — пригород, младший брат Новгорода? — негодовал он, сердито глядя на меня, словно я осмеливался утверждать что-нибудь подобное. — Это выдумали новгородцы в своих интересах! Если у вас есть хотя бы полгода времени, чтобы изучить эти рукописи, вы легко поймете: был господин Великий Псков, который всегда проводил свою самостоятельную политику, каковая, вполне естественно, часто совпадала с интересами Новгорода. Да, да, только так, и думать нечего. Сравнительное изучение летописей неопровержимо приведет нас к этому выводу. Псков просто совершенно не изучен, в отличие от Новгорода — в этом все дело. А между тем Псков — это Помпея! Мы топчем ногами землю, под которой скрываются уникальные исторические ценности!

Больше двадцати лет Творогов собирает в древлехранилище рукописи и книги, имеющие хотя бы косвенное отношение к истории Пскова, и наряду со своим другом и предшественником Ларионовым в знании деталей этой истории не имеет соперников. Деталям, косвенным упоминаниям Творогов придает особое значение. Он говорит:

— Творчество — это когда нужную мысль находишь не у Соловьева или Ключевского, а у самого себя благодаря поискам и находкам. Вот вы скажете — счастливый случай. В том-то и дело, что дилетанту, который прыгает по науке в поисках удачи, счастливый случай не дастся. Нет, нет, можете даже не думать! А дастся он только тем, кто работает, не щадя себя. Случай — это награда за танталовы муки, адский труд! Спасо-Мирожский монастырь считался постройки XIII века, а интуиция мне говорила, что это не так. Я перечитал уйму рукописей, пока случайно не набрел на совершенно, казалось бы, посторонний текст. И что же? Монастырь сразу же «постарел» на два века! Точно так же считалось, что роспись Снетогорского монастыря псковской школы живописи, а случайный взгляд на одну лишь букву уцелевшей надписи дал возможность определить, что расписали монастырь сербы. Но ведь для того, чтобы «поймать» этот случай, нужно было хорошо знать различия в начертании букв разных славянских народов! Да, да, и думать нечего. Я уже не говорю о «Слове»...

Но я настойчиво попросил Леонида Алексеевича говорить именно об этом, поскольку был наслышан, что Творогов имеет свою концепцию происхождения не дошедшей до нас копии «Слова о полку Игореве».

Несколько общеизвестных фактов. Оригинал «Слова» исчез бесследно, а его копия была обнаружена Мусиным-Пушкиным и издана вместе с русским переводом в 1800 году. При пожаре Москвы в 1812 году рукопись сгорела, а в распоряжении ученых осталась, увы, лишь копия с нее, снятая для Екатерины II. Тексты изданной в типографии книги и екатерининского текста несколько разнятся, никаких других источников нет, и с той поры не утихают споры между исследователями. Правда, скептики, оспаривавшие подлинность «Слова» и считавшие его талантливой фальсификацией, давно перевелись, и ныне отношение к ним примерно такое же, как к ниспровергателям Шекспира, бывшего, по их мнению, подставным лицом. А спорят ученые о разночтениях, смысловых значениях отдельных слов и фраз и прочих весьма важных для специалистов вещах.

Так вот, Творогов, большой знаток шедевра древнерусской литературы, произведя блестящий лингвистический анализ «Слова», доказал, что копия, найденная Мусиным-Пушкиным, была переписана в 1510 — 1512 годах в псковском Елеазаровском монастыре. Но этого мало. Источников для данной копии было три, и главный из них, содержащий полный текст «Слова», был сделан в Спасо-Мирожском (или просто Мирожском) монастыре. Продолжая лингвистический анализ, Творогов установил, что источником мирожской рукописи послужил занесенный в Псков экземпляр киевского сборника, скопированного с оригинала, принадлежавшего великому князю Святославу Всеволодовичу (1194 год). Все эти логические рассуждения, сделавшие бы честь Шерлоку Холмсу, собраны в маленькой брошюре Творогова, изданной до войны в Новосибирском университете и ставшей библиографической редкостью, хотя в свое время она вызвала весьма положительные отклики советских и зарубежных исследователей «Слова».

— Да, да, «Слово» переписывалось в Спасо-Мирожском монастыре! — с гордостью восклицал Творогов. — Печально, но мы никогда, наверное, не узнаем, кто сделал эту копию, не будь которой, мировая литература осталась бы без одного из своих украшений. Учтите — тоже случай! Я совершенно случайно натолкнулся на текст, давший мне нить для дальнейших изысканий. Да, да, спасибо Киеву, «Слово» было написано там. Но без Пскова оно бы до нас не дошло! И на этот раз не сомневайтесь, даже думать нечего: его переписал псковский монах, это должно быть понятно даже младенцу! Понимаете, как должна быть благодарна Россия Спасо-Мирожскому монастырю? Перед ним даже атеисты могут смело снимать свои шапки. Не улыбайтесь! Решили про себя небось, что я подгоняю факты для-ради псковского патриотизма? Ошибаетесь, молодой человек. Я старый ленинградец и Псковом как следует занялся именно после того, как начал познавать его историческую роль — в частности и в отношении «Слова». Да, я псковский патриот и не собираюсь этого отрицать. А что? Величайшие двигатели души — честолюбие и патриотизм, только не квасной, его я терпеть не могу и презираю. Квасной патриот подгоняет факты к своей скудной идейке и развешивает ярлыки, я с недоверием отношусь к людям, которые это делают. Страшная штука — ярлык! Вот говорят, что Твердила открыл немецким рыцарям ворота Пскова, что он — изменник. Гвоздями ярлык к нему прибили. А знаете ли вы, что Твердила — друг детства Александра Невского, сын его воспитателя? Не только в этом, во многих фактах нужно еще разобраться. Бывает, что случайная характеристика личности в постороннем тексте оказывается куда точнее и ценнее целой написанной о ней апологетической книги. Бывает, и не говорите, даже думать нечего. Так что никогда не клейте ярлыки, а то потом будет очень стыдно. Ну, пошли, покажу кое-что из моих сокровищ.

— Может быть, вы устали? — предупредительно спросил я (запиской, разумеется).

Вот когда мне досталось по-настоящему!

— Это я устал? — рассердился Творогов. — Если вы собираетесь меня унизить, то вам не удастся! Коли сами устали — можете отдыхать, а я люблю двигаться. Да, да, я и в волейбол летом играю, я крепкий. Помните «Портрет Дориана Грея»? Так у меня все наоборот: лицо старое, а душа молодая. То-то. По вашему лицу вижу, что извиняетесь, и прощаю вас великодушно, с условием, что это в последний раз. Учтите, люди устают только от безделья и излишней пищи. Силы жить мне дает работа. Конечно, и пища тоже, но я ем очень мало, уже лет двадцать пять не обедаю вовсе, главное горючее для меня — труд. Да, да, именно труд — эликсир бодрости, даже думать нечего. Видите все эти книги и рукописи? Я считаю, что собрал всего четыре процента, еще нужно девяносто шесть. Значит, я должен жить как минимум до ста двадцати лет, так и будет, можете не сомневаться... Вот, смотрите... Нет, эту рукопись я вам не покажу, а то вы о ней напишете и у меня снова заберут в Центральный музей, как уже не раз бывало. Нет, нет, и не просите. Вот это — пожалуйста, тоже любопытные документы. Два подлинных письма Петра I, датированные 1713 и 1717 годами. Разрешаю, можете дотронуться и приобщиться...

Я так и сделал — бережно и с огромным почтением. С той поры, как я впервые прочитал замечательную книгу Алексея Толстого, личность Петра всегда вызывает у меня особый интерес. Я считал и сейчас считаю, что Толстой в силу разных соображений многое о Петре недосказал, но хотя по своей жестокости Петр нисколько не уступает Ивану Грозному, во всем остальном он на голову выше царя-опричника. Грозный Россию запугал — Петр сделал ее умнее. Как и Грозный, Петр тоже рубил головы — но оставшиеся он заставлял мыслить. Всколыхнуть закостеневшую в средневековом невежестве страну и вывести ее на мировую арену могла только грандиозная личность, а всякий великий политический деятель всегда полон противоречий, как полна противоречий сама политика. Недаром даже Эйнштейн считал ее самой сложной из наук.

Однако я отвлекся. Закрыв стеклянную витрину с письмами Петра, Творогов продолжал:

— А вот письма Екатерины II Абраму Ганнибалу и членам его семьи. Кстати, мы располагаем подлинниками архива Абрама Ганнибала, «арапа Петра Великого». Слышали? А про князя Курбского тоже слышали? Очень приятно встретить образованного человека. Так перед вами книга, которую Курбский читал в Литве. Эту книгу, глаголемую «Рай» (творения святых отцов Церкви), по просьбе опального князя выслал в Литву старец Вассиан из Псково-Печерского монастыря. Видимо, Андрей Курбский не раз прибегал к литературе, чтобы черпать из нее аргументы для своей знаменитой полемики с Грозным.

Работа над старинными рукописями и книгами отнимает у Творогова много времени. Он разыскал в них сотни подробностей, обогативших наши представления о прошлом Пскова, его культуре и искусстве. В совершенстве владея славянскими языками и диалектами, он вылавливает из старинных текстов подробности, ускользнувшие от других исследователей. К сожалению, об этой стороне своей работы Творогов рассказывал скороговоркой, хорошо сознавая довольно скудную эрудицию собеседника, лицо которого вытягивалось, когда хозяин древлехранилища цитировал выдержки из древнеславянских текстов.

В последние годы у Творогова появился еще один «конек»: открытие и возвращение Пскову известных в прошлом земляков. Так, изучив множество личных архивов, Творогов обнаружил целый цикл неопубликованных стихотворений поэта-демократа XIX века А. Н. Яхонтова и сделал их достоянием широкого читателя. Из архива героя Отечественной войны 1812 года генерала Коновницына Леонид Алексеевич узнал, что его сыновья были декабристами, а дочь Елизавета стала женой декабриста Михаила Нарышкина — разве не приятно псковичам иметь такую страничку в истории своего города? Пушкин, Мусоргский, Римский-Корсаков — имена, делающие честь приютившей их Псковщине, — также представлены в древлехранилище различными документами.

— В порядке антракта, — Творогов улыбнулся, — взгляните на портрет этого вельможи. Что, заурядное лицо? А ведь знаменитость, персона, воспетая Пушкиным! Помните: «В академии наук заседает князь Дундук»? Он перед вами: князь Дондуков, кстати, не Михаил, как обычно считают пушкинисты, а Никита Иванович.

К Творогову часто приходят студенты писать дипломные работы, аспиранты ищут материал для диссертаций. Он охотно делится с ними своими знаниями, учит читать древние рукописи, подсказывает идеи, которые разбрасывает с такой же щедростью, как ежедневный корм своим любимцам-голубям во дворе Поганкиных палат. Единственное, чего он терпеть не может, — подсказывать тему научной работы. Тема, говорит Творогов, должна прийти сама собой, она рождается из материала.

Я повидал на свете людей жадных и скупых, щедрых до мотовства, самых в этом плане обычных, каких большинство, но впервые в жизни встретил совершенного бессребреника: никогда еще я не видел человека, столь равнодушного к деньгам и одежде, пище и крову. У Творогова ничего не стоит одолжить деньги без отдачи, хотя зарплату он получает весьма скромную. Меня это удивило — я был убежден, что он имеет высокую ученую степень. Даже один из его небольших трудов, брошюра о «Слове», судя по письмам к Творогову крупнейших специалистов, наверняка стоит докторской диссертации.

— А зачем деньги старому холостяку? — удивился Творогов. — Одет я, как видите, хорошо, и не улыбайтесь: костюм у меня крепкий; на еду и корм голубям зарплаты хватает, на курорты я не езжу, потому что организм здоровый, а потом — на кого же оставлю древлехранилище? Отпуск я провожу здесь, работа — лучший отдых, да, да, не говорите, даже думать нечего. Вы ведь давно догадались, что я честолюбив; человек остается в делах своих, так и я буду жить после смерти — в моем древлехранилище. Только я намерен еще жить долго, многое нужно сделать и на многие вопросы ответить. И есть среди них один, главный: кто после Ларионова и меня будет заниматься историей Пскова? Иван Николаевич на пенсии, книгу пишет, а я глухой, со мной ученикам трудно... Как видите, положение безвыходное, нужно продолжать жить и работать, чтобы найти молодого ученика-энтузиаста, который променяет заманчивый белый свет на этот подвал и возьмет дело в свои надежные руки. А на произвол судьбы древлехранилище, извините, оставить не могу. Да, да, только так, даже думать нечего!

 

ХОЗЯЙКА ОСТРОВА ЗАЛИТА

А теперь вновь вернемся к нашему путешествию.

Из Пскова, согласно утвержденному на семейном совете плану, мы должны были отправиться на острова Псковского озера. Пока мы наводили справки и раздумывали над способом передвижения, сама судьба решила пойти нам навстречу. Как оказалось, в городе проходило совещание, на котором, «по агентурным сведениям», присутствовал председатель колхоза имени Залита. Разумеется, я отправился туда. Предводитель мужественных рыбаков Псковского озера оказался в зале заседаний. Нас познакомили, и мы пожали друг другу руки.

— Татьяна Ивановна, — приятным грудным голосом представился председатель.

Не знаю, как вас, но меня всю жизнь преследует роковое несовпадение: мои просьбы всегда опаздывают на один день.

— Ах, если бы ты обратился ко мне вчера, — с трогательной укоризной сообщает знакомый. — Я бы тебе одолжил хоть двести рублей!

— Мне не надо двести, — уточняю я. — Одолжи пятерку до получки.

— Ну где ты был вчера! — ломает руки знакомый. — Какая там пятерка! Я бы мог...

Дальше разговаривать бесполезно: я опоздал на один день. Впрочем, обратись я с этой просьбой вчера, результат был бы совершенно тот же.

— Ах, где ты был позавчера! — завыл бы знакомый. И так далее.

Однако возвращаюсь к только что покинутому нами председателю колхоза имени Залита.

Передо мной стояла слегка полнеющая женщина лет тридцати пяти, с приятным спокойным лицом и с некоторым вызовом смотрела на меня большими серыми глазами. Я перевел этот взгляд следующим образом: «Да, я действительно занимаю весьма оригинальную для женщины должность. Но если вы настроены этим обстоятельством умиляться, мы вряд ли найдем общий язык».

Я решил не умиляться и перешел к делу.

— Значит, хотите нас отобразить? — выслушав меня, произнесла Татьяна Ивановна.

— Вот именно, — признался я. — Люди, знаете ли, жизнь, трудовые будни.

— А где вы были вчера? — послышался убийственно знакомый вопрос.

Выяснилось, что с трудовыми буднями получается маленькая неувязка: сегодня утром вернулись с промысла последние суда, и лов прекращается на три недели.

Я снова опоздал на один день. Кстати, обнаружилось это в тот момент, когда персональная моторка председателя подходила к острову Залита. Как легко понять, мой оптимизм сразу же очутился где-то в районе абсолютного нуля, поскольку смысл поездки я видел именно в отображении рыбацких будней. Однако Травка и Малыш так шумно восторгались красотами острова, что я ограничился тихим чертыханьем, и мы проследовали в маленький и чистенький домик неподалеку от берега, изысканно именуемый гостиницей. И лишь на следующий день, просмотрев исписанные в блокноте листки, я повеселел и решил, что дела мои вовсе не так плохи.

Остров, в названии которого увековечена память расстрелянного белогвардейцами революционера Ивана Яковлевича Залита, — одна из интереснейших достопримечательностей Псковщины. Этот подарок преподнесли ей ледники, которые издавна шефствовали над областью. Приятно все-таки, будучи типично материковой административной единицей, иметь в своем распоряжении всамделишный остров — два с половиной квадратных километра суши, со всех сторон окруженных водой. Более того, в нескольких сотнях метров находится еще один остров — скажем прямо, не Гренландия, но все-таки настоящий остров, этакий младший братишка Залита. Носит он имя Белова — соратника Залита по революционной борьбе.

Острова расположены километрах в десяти от берега, и когда из речки Толбы входишь в озеро на моторке, видишь лишь их контуры да колокольню белой церквушки. Моторка стремительно несется по озеру, и острова медленно проявляются, как отпечатки с негатива в растворе, но все равно еще долго остается впечатление их сказочности и нереальности, словно перед тобою возник невидимый град Китеж; наконец, ты четко различаешь дома, людей, веришь, что это не мираж, и чувствуешь себя капитаном Куком, открывающим нисколько в этом не нуждающиеся экзотические земли.

Испокон веков острова населяют рыбаки, эта своеобразная прослойка крестьянства, со своими древними традициями и сложившимся образом жизни. Здесь не сеют, не жнут: острова сплошь застроены, крохотные огороды не в счет; рыба — вот хлеб рыбака, его валюта. В озерах ловятся судак, лещ, сиг, ряпушка и снеток, крохотная рыбешка, весьма популярная у любителей пива, которые вяленого снетка предпочитают ракам. Покосов, разумеется, здесь нет, но коровы живут и здравствуют: рыбакам выделены участки на материке. Как раз в те дни, когда мы были на острове, можно было видеть такое зрелище: с утра до ночи к берегу шли моторки, столь загруженные свежескошенной травой, что казалось, будто по озеру сами собой плывут огромные копны с сидящими наверху людьми.

Я сидел в правлении колхоза и ждал, когда Татьяна Ивановна освободится. В доме шел ремонт, и весь аппарат правления разместился в одной большой комнате. Он состоял из одних женщин, и это показалось мне забавным. Что ни говорите, а картина довольно редкая: физическая работа, даже неквалифицированная, выпала на долю мужчин, а их труд учитывают женщины. Куда чаще бывает наоборот. Поначалу я просто не поверил своим глазам: бревна, камни, ящики с продуктами в сельмаг — все таскали мужчины.

Но самое любопытное, что рыбаки возвели на председательский трон женщину без всякого нажима, даже с превеликим удовольствием. Я вовсе не умиляюсь этим фактом, но справедливости ради отмечу, что женщина во главе рыболовецкого колхоза — явление достаточно уникальное, я лично такого не припомню. Кажется только, что на Дальнем Востоке одна женщина капитанствует на рыболовном траулере — и все. Если мои сведения неточны — прошу дополнить.

Уроженка острова Залита, где все рыбаки знали ее с пеленок, Татьяна Ивановна Кочевнина всю жизнь проработала в колхозе — учеником счетовода, счетоводом, бухгалтером. Специальность не из тех, перед которыми благоговеют рыбаки. Нужны были особые обстоятельства, чтобы обычная с виду женщина возглавила сильный и очень требовательный к вожаку коллектив мужчин.

Предшественника Татьяны Ивановны проводили без сожаления: положение колхоза было плачевным. Соймы — рыболовные суда, дышали на ладан, и лишь впитавшаяся в кровь любовь к родному острову удерживала людей в колхозе. Было ясно, что вывести хозяйство из прорыва сможет только сильный и волевой человек, хорошо понимающий специфику экономики промысла. И почти все сошлись на том, что эти качества в самом подходящем сочетании имеются у Татьяны Ивановны. «Почти все» — потому что далеко не каждый мужчина — а рыбаки мужчины настоящие — найдет в себе мужество добровольно передать бразды правления женщине. Иные в открытую смеялись, другие возражали, но большинство проголосовало за Кочевнину - и не ошиблось. Став председателем, Татьяна Ивановна быстро доказала, что не штаны или юбка, а совсем другие вещи характеризуют руководителя. Первым делом она изыскала средства и капитально отремонтировала флот, купила два буксира и новые орудия лова, внесла серьезные изменения в организацию добычи и хранения рыбы. Колхоз стал оживать, работа на промысле вновь стала выгодной, и скептики замолчали. Что они могли сказать, если из постоянной мишени для критики колхоз превратился в мощное промысловое предприятие, дающее устойчивый доход? Теперь уже не услышишь на острове такого диалога:

— Разве это бабы дело? Вот прежний, Мусатов...

— Что Мусатов? При нем флот развалился, а при ней вырос. Согласен?

— Вроде...

— Мусатов всех крыл в пять этажей, а Татьяна?

— Да нет, Татьяна обходительная.

— Ну, так что ты хвост поднимаешь?

— Знаешь, не бабье это дело...

Пожалуй, нынче скептик не найдет себе собеседника — с уважением относятся рыбаки к своему необычному председателю. Уважают за деловитость и ум, за ненормированный — с утра до ночи — рабочий день, за то, что в самые горячие дни вместе со всеми выходит на промысел, не гнушаясь никакой работой. А Татьяна Ивановна, рассудительная, спокойная и симпатичная, с достоинством несет нелегкое бремя руководителя мужского коллектива.

Итак, я бродил по правлению, читал лозунги и ждал, пока Татьяна Ивановна освободится. В комнате стоял гул, председательский стол непрерывно находился в осаде, и вскоре я понял, что ждать придется до вечера. Вот явилась бабка с жалобой на дочку, которая вышла замуж, уехала и три месяца не пишет, по каковому поводу председатель должен ей строго указать. Татьяна Ивановна тут же сочинила строгое внушение дочке. Потом явился штукатур с нижайшей просьбой — выдать трешку в счет зарплаты.

— Похмелиться? — упрекнула Татьяна Ивановна. Штукатур, шевеля губами, внимательно рассматривал потолок.

— А ведь ты хороший мастер, в деле на тебя любо-дорого смотреть, — прорабатывала его Татьяна Ивановна. — Неужели не преодолеешь в себе такую гнусную слабость? Вот человек из редакции сидит, возьмет да рассказ о тебе напишет. Хорошо будет?

— Стало быть, трешку в счет аванса, — продолжая изучать потолок, пробормотал штукатур.

— Нет уж, зарплату жена получит, — решила Татьяна Ивановна. — Я тебе из своих дам рубль сорок, вина купишь, нечего водкой отравляться. Учти, в последний раз!

Штукатур взял рубль сорок, критически подбросил деньги на ладони и удалился.

Его сменил бригадир, которому нужны люди для починки сетей, за бригадиром пришел учитель — насчет ремонта школы, потом... Короче, аудиенции я так и не добился. Татьяна Ивановна избавилась от корреспондента способом, делающим честь ее изобретательности: познакомила меня со звеньевым Василием Алексеевичем Тихановым, который тут же предложил выйти в озеро на моторке и поудить рыбу.

Теперь, когда я рассчитался за командировку, могу признаться: мои суточные за этот день бухгалтерия выбросила на ветер. Представляю, как бы я завертелся, если бы главбух прямо меня спросил: «Что вы сделали для родной редакции двадцать шестого июля?» Скорее всего, конечно, я бы что-нибудь ему соврал, но иногда мною овладевает необыкновенная искренность, и я могу сдуру ляпнуть чистую правду. Но самое страшное не это, глубина моего падения в другом: я не испытываю ни малейших угрызений совести — настолько хороша была рыбалка.

 

НА РЫБАЛКЕ

Василий Алексеевич Тиханов — потомственный рыбак. Ему лет сорок, но дубленная ветрами кожа лица делает его старше. Широкие плечи, могучая грудь колесом изобличают в нем большую силу, которая рыбаку покамест нужна куда больше, чем умение играть на рояле. Большую часть года Василий Алексеевич проводит на промысле, где ловит рыбу сотнями центнеров, но в свободное время он отнюдь не брезгует побаловаться удочкой. У него есть любимая присказка, которая поначалу сбила меня с толку. Спустя несколько минут после нашего знакомства я необычайно вырос в собственных глазах, поскольку каждая моя фраза получала такую оценку: «Остроумно сказано». Я было решил, что перешел из количества в качество и отныне с моего языка, как золотые монеты, скатываются сплошные остроты. Но когда на реплику Малыша: «Отличная сегодня погода!» Василий Алексеевич ответил: «Остроумно сказано», я все понял.

Любопытная психологическая деталь: в ту минуту, когда решалась судьба рыбалки, сыновья — Василия Алексеевича, Коля и Витя, бегали по берегу в сотне метрах от нас. Но стоило папе произнести слово «рыбалка», как мальчишки, словно летучие мыши, завертели своими локаторами и насторожились. И не успел я моргнуть глазом, как они уже сидели в моторке с невесть откуда взявшимися удочками в руках. Отсюда следует, что интуиция мальчишки — пока еще не изученная область, «терра инкогнита» науки. Если данный случай заинтересует специалистов, могу добавить, что ветра в тот день не было и услышать наш разговор мальчишки никак не могли.

Высокую честь заводить мотор Василий Алексеевич доверил старшему сыну Коле, красивому и уверенному в себе мальчишке двенадцати лет. Кстати, на физиономиях всех пацанов острова лежит печать высокой гордости и уверенности в прекрасной судьбе — все они будущие военные моряки. С юных лет вместе с отцами они выходят в открытое озеро на промысел, получают настоящее штормовое крещение, плавают как рыбы — попробуй не пошли такого на флот, нанесешь кровную обиду.

Витя моложе Коли на год, но ростом и сложением не уступает старшему брату. Тем не менее поводов для недовольства у него хоть отбавляй: мотор заводит Коля, червей копает Витя; начинается рыбалка — удит Коля, а червей наживляет Витя. Ничего не поделаешь, право первородства, эта древнейшая из традиций, дает старшим сыновьям неслыханные преимущества. Ворчи не ворчи, а делу не поможешь. Тем более что роли распределил отец, авторитет которого непререкаем.

Сначала мы бросили якорь у каменной гряды в проливчике между двумя островами, неподалеку от песчаной косы, вдающейся в озеро. На косе в томных позах лежала абсолютно неожиданная публика — десятка три коров.

— Загорают на пляже, — хмыкнул Василий Алексеевич. — Принимают солнечные ванны и водные процедуры.

Я еще не видывал коров, которые по доброй воле проводили бы свой досуг на песке, и поинтересовался, в чем причина такого оригинального поведения. Оказалось, коровы загорают вовсе не потому, что так требует мода. Просто с материкового сенокоса привезли траву-осоку и рассыпали ее по всей территории острова на просушку. Разумеется, увидев такое лакомство, коровы немедленно бы отправились его дегустировать — если бы их на несколько часов раньше уже не отправили на косу, «на курорт», как говорят островитяне. И курортницы поневоле часами загорают на превосходном песчаном пляже, время от времени приподнимая разморенные зноем морды и лениво переговариваясь:

— Ну и житуха... Моя кузина небось на материке целый день пасется, во какие бока отъедает. А здесь?

— Деревья и те досками от нас отгораживают, — мычит другая. — Боятся, что мы листочками полакомимся. Му-у-у!

— Чьи бы коровы мычали... — упрекает подруг третья. — Живем на всем готовом, вдоволь купаемся, дышим сплошным озоном — слушать противно таких нытиков, му-у-у-у!

Рыбалка между тем приняла у нас какой-то странный оборот. Коля таскал одного окуня за другим, двух рыбешек поймал я, и ни разу не клюнуло у Малыша. И червяков он насаживал самых аппетитных, и трижды сплевывал через левое плечо, и шептал про себя заклинания — поплавок его удочки спокойно дремал на зеркальной глади озера. Малыш, престиж которого сильно упал после вышегородской рыбалки, сидел мрачный, как туча. Единственное, что чуть-чуть примиряло его с жизнью, — это необъяснимые неудачи Василия Алексеевича, у которого окуни упорно срывались с крючка. Рыбак удивлялся и разводил руками.

— Никто на борту не свистел? — спохватился он.

— Нет, — горестно ответил Малыш, с ненавистью глядя на поплавок. — Я не свистел...

— Остроумно сказано, — похвалил Василий Алексеевич. — Тогда поехали на другое место.

На другом месте ситуация частично изменилась. Рыбу уже таскал я, с крючка срывалась она у Малыша, а поплавки на двух удочках Василия Алексеевича (он забрал вторую у Коли) лежали на воде, как окурки. Наконец он не выдержал, передал удочки сыновьям, и в ту же секунду оба поплавка стремительно ушли вниз.

— Чертовщина какая-то, — поражался Василий Алексеевич, в то время как торжествующие мальчишки снимали с крючков рыбу. — Никто на борту не свистел?

— Я не свистел, — вздохнул несчастный Малыш и шепнул мне: — Может, поменяемся?

Я великодушно согласился на эту сомнительную сделку. «Рыба — она словно карта, — спокойно размышлял я, — раз пошла — ничем не остановишь».

Едва успел я высказать себе эту умную мысль, как Малыш выдернул из воды полукилограммовую рыбину. Это был самый крупный трофей дня, и Малыш задыхался от законной гордости. Затем с интервалом в полминуты он вытащил одного за другим штук пять окуней. Я нервно закурил, но было поздно. Больше я не поймал ничего. Мы проторчали на озере еще несколько часов, но поплавок на удочке, которую мне столь вероломно всучили, не дрогнул ни единым мускулом. Это был самый неподвижный поплавок, который мне когда-либо приходилось видеть, от одного его вида у меня закипала кровь. По моему требованию мы четыре раза меняли место, но ничего путного из этого не вышло. Мальчишкам просто надоело без конца подсекать и заряжать крючки, каждая новая рыбина уже вызывала у них равнодушный зевок, а мою удочку словно стукнул паралич.

— Оставьте это дело, — посоветовал Василий Алексеевич. — Была бы рыба как рыба, а то — мелочь!

Это был достойный выход из положения. Я согласился, что такая мелочь недостойна внимания настоящих рыбаков. Суровыми взглядами мы пригвоздили к месту хихикнувших мальчишек, уселись на корму и закурили.

— Главное в рыбалке — свежий воздух, — убедительно сказал Василий Алексеевич. — Удочка — детская забава.

— Пусть потешатся, — снисходительно произнес я.

— Рыба — это когда сети трещат! — вспоминал Василий Алексеевич.

— Вот именно, — поддержал я. — В Индийском океане мне довелось видеть двадцатитонный трал. Вот это была рыба!

— Остроумно сказано, — с уважением похвалил Василий Алексеевич. — Помню, однажды...

Мы еще долго сидели на корме, курили и рассказывали друг другу про свои рыбацкие удачи — до тех пор пока не увидели, что по берегу, размахивая руками, бегает Травка.

— Сматывай удочки! — прогремела команда.

Василий Алексеевич пригласил нас к себе домой на уху, и пусть ваше воображение нарисует лукуллов пир, которым закончился этот вечер.

 

ДЕНЬ С ПУШКИНЫМ

Нине Сергеевне Нечаевой

Прошу простить мне серьезное упущение: я познакомил вас еще не со всеми родственниками Травки. Между тем в Пскове, помимо сестры Киры и закованного в гипс мотоциклиста Володи, живет Травкина тетка Александра Николаевна с дочкой Ирой и зятем Володей. Я сообщаю эти сведения не только для того, чтобы удовлетворить вашу законную любознательность относительно Травкиных родственников. Дело в том, что Ира и Володя — страстные автолюбители и владельцы «Запорожца», который, быть может, и несколько уступает по красоте последней модели «шевроле», но зато, как и «шевроле», имеет четыре колеса, способных доставить вас хоть к черту на кулички (кстати, кто знает, что это такое?).

Поездку в Михайловское мы приберегли напоследок, как истинный гурман — самое изысканное блюдо. Благодаря Ире и Володе мы совершили ее в полном комфорте. Если вы никогда не сидели втроем два с половиной часа на заднем диване «Запорожца», то еще не испытали одно из чудеснейших ощущений, доступных человеку. Муки, которые вы претерпите во время поездки, синяки на ваших коленях, набитые вашими подбородками, — ничто в сравнении с мгновением, когда вы на полусогнутых выползете из машины, окинете мир безумным взглядом и вдруг обнаружите, что можете чуточку выпрямиться. Это такое счастье, что описать его мое перо не в состоянии. Но учтите, первые шаги рекомендуется делать с помощью верных друзей, пока выгнутый коромыслом позвоночник и неестественно вывернутая шея не придут в нормальное состояние: попробуй докажи честному народу, что ты выполз не из ресторана! По истечении получаса вы уже сможете передвигаться самостоятельно и лишь будете ловить себя на том, что время от времени пугаете окружающих какими-то нервными смешками. Но в конце концов и это пройдет. У нас — прошло. Только Малыш, самый долговязый из нашей компании, еще долго принимал в объятия встречные деревья.

Я вовсе не хочу бросить тень на «Запорожец» — он не предназначен для перевозки такой оравы. Ира и Володя вполне удовлетворены своей машиной. Они совершили на ней немало дальних путешествий, изучили ее норов и счастливо избегали самого опасного врага юркого и ловкого «Запорожца» — идущего навстречу стада коров. Володя рассказывал, что один его знакомый пренебрег этой опасностью и был сурово наказан. Он не пожелал уступить дорогу стаду, и одна возмущенная до глубины души корова подцепила «Запорожец» рогами и сбросила его в кювет. Ничего не скажешь — обидное, но справедливое наказание.

Устроив машину на стоянке, где тесно прижалась друг к другу добрая сотня автомобилей, мы вошли в Михайловское.

* * *

Низкий поклон тем, кто открыл для нас «Мастера и Маргариту» Булгакова и прозу Цветаевой — каким чудесным русским языком написаны эти произведения!

Сильнее Марины Цветаевой о любви человека к Пушкину, наверное, не написал никто. Изумительные страницы ее этюда, с которым мы несколько лет назад имели счастье познакомиться, останавливают перо: всю жизнь я люблю, боготворю Пушкина, но разве возможно выразить свою любовь к нему с такой силой, как это сделала Цветаева?

Ароматные, чеканные, высеченные на бронзе цветаевские строки: «...в неизвестный нам день и час, когда Петр впервые остановил на абиссинском мальчике Ибрагиме черный, светлый, веселый и страшный взгляд. Этот взгляд был приказ Пушкину быть».

И Пушкин стал. Мы все вышли не из «Шинели» Гоголя — русская литература родилась из Пушкина. Потом были и другие великие; кое-кто остался лишь в учебниках, перед другими преклоняются, гордятся ими, но в плоть и кровь вошел Пушкин. Он — первый и навсегда.

И вот мы бродим по местам, где он «провел изгнанником два года незаметных». Пушкин скромничал: эти два незаметных года — наиболее весомые в нашей литературе. Здесь написаны четыре главы «Евгения Онегина», «Цыганы», «Граф Нулин», несколько десятков поразительных стихотворений и, быть может, самое гениальное, им-то наверняка самое любимое — «Борис Годунов». Закончив своего «Годунова», он бил в ладоши и кричал: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!»

Любопытная деталь: только в 1826 году Пушкин издал первый сборник своих стихотворений — не в упрек, а в намек будь сказано двадцатилетним скороспелкам, которые вытаскивают из стенгазет и многотиражек свои вирши и вьются вокруг издательств юным поэтическим роем. Пушкин был предельно требователен к себе: строчек, зачеркнутых им в черновиках, хватило бы на десяток блестящих репутаций.

...По этой земле бродил Пушкин, он дышал воздухом этого парка, его ноги ступали по этой липовой аллее... А рядом с ним шла Анна Керн — счастливейшая из смертных женщин, гений чистой красоты: ее любил Пушкин, она подарила поэту чудное мгновенье и вдохновила на гениальную элегию. Спасибо ей за это и за то, что она быстро покинула Пушкина: она помешала бы ему закончить «Годунова». Раньше я думал, что ее-то Пушкин любил больше всех, только я ошибался — больше всех он любил Арину Родионовну, единственную женщину, которой был верен всю жизнь. Вот он —

...опальный домик, Где жил я с бедной нянею моей.

Ветхая лачужка и окно, у которого приумолкла старушка, «подруга дней моих суровых, голубка дряхлая моя». Действительно, так Пушкин не писал ни о ком.

Анна Керн Пушкина потрясла, произвела на него «впечатление глубокое и мучительное», а потом это впечатление прошло и осталось воспоминание — «Я помню чудное мгновенье». А няня, дряхлая голубка, Арина Родионовна Пушкина не потрясла, потому что потрясает только любовь неразделенная: ведь Анна Керн Пушкина не любила. Няня, добрая подружка бедной юности, вложила в Пушкина всю нерастраченную материнскую нежность; она не родила Пушкина, но она-то и была его подлинной матерью. И он любил ее, как мать, и даже больше, потому что настоящая мать любила не его, а младшего сына. Может, будь Арина Родионовна другой, и Пушкин был бы другим; не только потому, что не написал бы «Зимний вечер», «К няне» и сказки, а потому, что и все остальное написал бы по-другому — как человек столь же гениальный, но не с такой душой. Теперь я знаю, что душу Пушкина облагородила не древняя родословная, а няня Арина Родионовна.

«Знакомые, печальные места! Я узнаю окрестные предметы...» Вот кабинет Пушкина — он же кабинет Онегина. Его перо; железная трость, с которой опальный поэт обходил милую его сердцу тюрьму. Небольшой диван — ведь Пушкин был невысокого роста. Его книги, пистолеты. Есть вещи подлинные — к ним прикасалась его рука. Заднее крыльцо, с которого —

Обыкновенно подавали Ему донского жеребца, Лишь только вдоль большой дороги Заслышат их домашни дроги...

А вот на этом крыльце он стоял босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками — зимой: приехал Пущин, вспоминавший: «На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим». Это ему, ссыльному декабристу, Пушкин пошлет в Сибирь незабываемые строки:

Мой первый друг, мой друг бесценный! И я судьбу благословил, Когда мой двор уединенный, Печальным снегом занесенный, Твой колокольчик огласил...

Золотая печаль стоит над Михайловским. Здесь Пушкин работал и грустил. Его огромному воображению, охватывавшему вселенную человеческих чувств, было тесно в этом просторном парке. Онегина поэт отправил путешествовать, а сам — не мог: царь не пускал на волю человека, который — Николай ведь был совсем не глуп — лишь по случайному стечению обстоятельств не оказался в декабре на Сенатской площади. Поэты вообще всегда были опасны царям: взрывчатые афоризмы стиха легко превращаются в лозунг. Рифмы сродни музыке; но в отличие от последней, которая будоражит только чувства, иные строки с их огромной эмоциональностью, с их сжатой до предела мыслью способны овладеть умами. Недаром Николай с такой неохотой согласился дать Пушкину свободу.

Я только что сказал — рифмы; а лучшее стихотворение русской поэзии — для меня лучшее — написано белым стихом.

Пушкин создал его в 1835 году, когда вновь посетил Михайловское.

Уж десять лет ушло с тех пор — и много Переменилось в жизни для меня, И сам, покорный общему закону, Переменился я... Это — реквием... ...Уже старушки нет — уж за стеною Не слышу я шагов ее тяжелых, Ни кропотливого ее дозора.

И дальше в стихотворении следовали чудесные строки, не вошедшие в окончательный текст:

...Бывало, Ее простые речи и советы И полные любови укоризны Усталое мне сердце ободряли Отрадой тихой...

Мы шли в гору по дороге, когда-то изрытой дождями, и не отрывали глаз от самых знаменитых в мире трех сосен, в которые — те ли они в натуре, другие ли — вдохнул вечную жизнь гений поэта. Здесь Пушкин, наверное, впервые ощутил свои годы; здесь он, здороваясь с молодостью, прощался с ней. Здесь, на границе владений дедовских, сконцентрирована, кажется, вся грусть воспоминаний Пушкина о няне, молодости, своей невеселой жизни.

И — долой грусть! «Вперед, вперед, моя исторья!» Отсюда, от трех сосен, видны извилистые берега голубой Сороти и три холма над рекой. Будь благословенно, Тригорское! Сюда чуть ли не ежедневно бежал от печальных мыслей Пушкин, здесь он находил отдохновение от трудов. В Тригорском жили Осиповы-Вульфы — лучшие друзья поэта в период михайловской ссылки.

Итак, пойдемте в Тригорское.

* * *

Михайловское — это Пушкин и няня; Тригорское — Онегин и Татьяна. Будто из реального мира поэта попадаешь в выдуманную им сказку. Все здесь, как сто сорок лет назад: огромный и длинный, похожий на колхозный склад, барский дом, и парк, и ель-шатер, и дуб уединенный, и Сороть голубая, но все равно Тригорское — мир теней.

Поэтому и настроение туристов — а их здесь каждый день тысячи — более легкомысленное. Молчаливые, тихие и торжественные в Михайловском, в Тригорское туристы приходят, как в театр: смотреть иллюстрации к поэме «Евгений Онегин».

У «скамьи Онегина» любят фотографироваться: как-никак на этом месте бывал Пушкин — факт в самом деле исторический. И все-таки именно с этой скамьи встала бедная Таня, чтобы через мгновение увидеть Евгения и сквозь слезы выслушать его проповедь. Эта незримая скамья была перед ее глазами, когда она, годы спустя, «громом поразила» коленопреклоненного Онегина — предмет своих девичьих грез и навсегда любимого. С легкой руки Осиповых-Вульфов пошло «скамья Онегина», хотя правильнее было бы — «скамья Татьяны». Потому что «Татьяна на той скамейке сидит вечно», — писала Цветаева.

По всему Тригорскому бродят онегинские тени. Здесь, по этой липовой аллее, Ленский гулял с Ольгой, читал ей нравоучительный роман и, набравшись смелости, играл ее развитым локоном. В этой баньке собиралась ночью ворожить Татьяна, через этот ручей пыталась бежать от медведя...

Пушкин очень любил Тригорское. Здесь ему было легко и просто. Хозяйка Прасковья Александровна не сомневалась, что является прототипом Лариной, поскольку она тоже любила Ричардсона, солила на зиму грибы, вела расходы, брила лбы... Ее дочки, Зизи и Аннет, обожали соседа и были уверены, что они-то и есть настоящие Оля и Таня. Брат их Алексей Вульф всю жизнь гордился тем, что его черты использованы в портрете Ленского. В этой милой обстановке Пушкин набирался сил для новой работы — за это спасибо Тригорскому и его обитателям.

И вновь — благоговение, тишина и трепет.

Святогорский монастырь — могила Пушкина... Он сам себе написал эпитафию, еще до «Памятника»:

Увы! на жизненных браздах Мгновенной жатвой поколенья, По тайной воле провиденья Восходят, зреют и падут; Другие им вослед идут... Так наше ветреное племя Растет, волнуется, кипит И к гробу прадедов теснит. Придет, придет и наше время, И наши внуки в добрый час Из мира вытеснят и нас!

Только в одном он ошибся, великий жизнелюб и вечный бунтарь, и Лермонтов его поправил: из жизни Пушкина убрали. И по тайной воле не провиденья, а Свободы, Гения и Славы палачей. Они не догадались в свое время сгноить поэта «во глубине сибирских руд» — и избавились от него другим, более легким способом. Вместе с поэтом они закопали в эту могилу все его не успевшие родиться поэмы и необыкновенную прозу, его бунтарские призывы и кипучую общественную деятельность — все то, что составляло смысл жизни Александра Сергеевича Пушкина. «Нас этим выстрелом всех в живот ранили» — Цветаева.

Позади — день Пушкина.

До новой, обязательной встречи, Пушгоры!

 

ПОСЛЕДНЯЯ

И мы вновь возвратились в Порхов, в шумный, заселенный внуками, дочками, сыновьями, зятьями и племянницами дом Ольги Сергеевны — Балёли. Вся эта компания паслась в огороде, доедая клубнику и обгладывая кусты черной смородины; нагуляв аппетит, садилась за широченный стол, на котором в котле — размером с тот, в каком варят смолу, — остывали щи; уминали щи, ведро картошки с огурцами и выдували самовар чаю. На почетном месте, наглухо втиснутый в свой высокий стул, сидел самый младший внук Сережа-Окунук, который в свои полтора года больше всего на свете любил окунаться в первую подвернувшуюся воду, пить стаканами молоко и выкрикивать слово «табак».

По вечерам компания разбредалась кто куда, и утомленная за день Балёля, уложив спать Окунука, садилась за вечернюю, долгую, нескончаемую и любимую чашку крепчайшего чая с вареньем. В эти тихие часы она вспоминала прошлое, сетовала на годы — расслаблялась до следующего дня. А на следующий день провожала одних гостей, встречала других — и так все лето, чтобы в остальное время года поругивать разбросанную по разным городам поросль за то, что ленится писать.

Пришло и нам время расставаться. В последний вечер, лежа на сеновале, мы подводили итоги. Досыта надышалась родным воздухом, вдоволь набродилась по псковской земле Травка; Малыш приобрел квалификацию возничего, массу новых данных о разных птицах, муравьях и — два сантиметра роста; я — два блокнота, заполненных теми сведениями, которые обрушил на теряющего остатки терпения читателя. Но я буду считать себя полностью оправданным, если вы, прочитав эти записки, перестанете штурмовать месткомы требованиями путевок и налегке отправитесь обозревать Псковщину, милую и простую, древнюю и молодую, чтобы, вернувшись домой, не без гордости сказать самому себе: «И мы — псковские!»

Ссылки

[1] Фамилию героя удалось установить. Это - Константин Чехович. (Прим. авт.)

Содержание