В один прекрасный день на свет появился Малыш и своим неистовым воплем поставил нас перед проблемой, не имеющей решения. Мы очень скоро поняли, что легче найти золотой самородок на улице Горького, чем няню, пусть даже приходящую. Поэтому большинством голосов (Малыш при голосовании воздержался) мы решили взвалить заботы о сыне на плечи бабушек. И внук, едва научившись как следует орать, начал нескончаемые поездки по маршруту Москва — Могилев — Порхов. Перевернув вверх дном квартиру могилевской бабушки, он давал ей временную передышку и отправлялся устанавливать порядок в дом бабушки Лели, которую со свойственной всем внукам бесцеремонностью раз и навсегда окрестил Балёлей. Теперь лишь отдельные порховские старожилы смутно припоминают, что когда-то Балёлю звали Ольга Сергеевна Травина.
Коренная порховичка, Балёля дала жизнь пятерым детям, которые воспитывались в утонченной аристократической обстановке: целыми днями паслись в огороде, лазали к соседям за яблоками (соседские яблоки всегда вкуснее), обступали Балёлю с кружками в руках, когда она доила корову, и всем выводком убегали на Шелонь, где до синевы купались, презрев перспективу неизбежной и заслуженной порки. Старший в этой мокроносой иерархии был нянькой младшему, то есть следил за его туалетом, кормил кашей и лупил по своему усмотрению.
Среди горьких сюрпризов первого месяца войны был и неожиданный захват Порхова. Дедушка Шура, которого Малыш так и не увидел, уже был на фронте — в 1942 году он погиб под станцией Мга. А в оккупированном Порхове, не успев эвакуироваться, осталась Балёля с детьми, старшей из которых не было и тринадцати лет.
По маленькому, кроткому Порхову загремели кованые сапоги оккупантов. И вдруг оказалось, что уютные улочки, дышавшие, казалось бы, миром и спокойствием, меньше всего на свете располагают к прогулкам на свежем воздухе. Город перешел к сопротивлению — каждой своей клеточкой, всем своим существом. Мчались под откос эшелоны, факелами пылали склады с горючим, и — ярчайшая страница семивековой истории Порхова — взлетел на воздух кинотеатр, битком набитый фашистами, так и не досмотревшими до конца свой последний фильм. Признание еще ждет безвестного до сих пор героя, который в одну секунду вычеркнул из списков вермахта целый батальон. После этого взрыва и пятнадцатилетняя Травка начала свое хождение по мукам; когда-нибудь я расскажу об ее приключениях, а сейчас поведаю историю Балёли.
Это будет история о том, как Балёля, встретив войну в Порхове, закончила ее в Париже, пройдя по пути все круги Дантова ада.
Круг первый — то, что видели ее глаза. Балёля работала на кухне для военнопленных, которых немцы под конвоем выводили на стройку, избивая слабых и стреляя упавших. На какие только хитрости не пускались женщины, чтобы подкормить оказавшихся в беде солдат, ободрить их, передать новости, бывшие зачастую важнее хлеба. Среди пленных был юноша лет шестнадцати, совсем еще мальчик; вместе со своими ровесниками он рыл противотанковые рвы под Ленинградом и — не уберегся. Балёля запомнила его имя и фамилию: Ваня Воинов. Юноша к ней привязался — дети и постарше нуждаются в материнской ласке — и однажды открылся: они с товарищем решили бежать. Но куда? Используя каждое мгновение, когда конвоир отворачивался, Балёля рассказывала Ване, по каким дорогам немцы боятся ходить, какими тропами можно добраться до партизан. Скоро Ваня исчез. Прощаясь, он шепнул Балёле, что к ней придет представитель группы пленных моряков и что ему тоже нужно помочь. Ваню Балёля больше не видела и о судьбе его ничего не знает.
А через две недели Балёлю взяло гестапо. «Расскажи, как собиралась провести моряков к партизанам», — единственный и достаточный для любого поворота судьбы пункт обвинения. Но Балёля интуитивно чувствовала, что гестаповцы знают немногое, и решительно все отрицала. Особенно ободрило ее то, что Ваню Воинова на допросах никто не упоминал, — наверное, ему удалось уйти благополучно...
То ли у следователя было хорошее настроение, то ли заело какую-то шестеренку в отлаженной гестаповской машине, но конвой провел узницу мимо камеры смертников. Несколько недель Балёля просидела в порховской тюрьме, этом втором кругу ада, за которым последовали все остальные.
Вот имена нескольких ее товарищей по тюрьме.
Антонина Тахватулина, порховичка. До ареста работала в комендатуре и добывала для партизан бланки паспортов. Расстреляна.
Две сестры Голышевы, из близлежащей деревни Требеха — расстреляны за помощь партизанам.
Анатолий Данилов и Дмитриев, порховичи, работали в госпитале и передавали партизанам медикаменты. Расстреляны.
Жизнь и смерть — орел или решка, что кому выпадало. Ночью, перепилив добытой ножовкой решетку, бежали узники из мужской камеры. Охранники-полицаи подняли беспорядочную стрельбу, но преследовать беглецов не решились — путь лежал через кладбище, на котором никому не хотелось остаться навсегда.
— Радовались все, особенно Валя, моя соседка по нарам, — рассказывает Балёля. — Среди бежавших был ее родной брат. Хочется верить, что он отомстил за Валю — ее-то через несколько дней расстреляли в Заполянье...
В двенадцати километрах от Порхова находится село Заполянье. Ныне здесь, на месте бывшего лагеря смерти, воздвигнут обелиск — безмолвно кричащая гранитная память о тысячах замученных людей. Сюда вместе с другими узниками порховской тюрьмы перевезли и Балёлю. Очень немногим удалось пройти этот перевалочный пункт на дороге из живых в мертвые. Тряпье, служившее постелями, не успевало остывать — место расстрелянных людей занимали новые жертвы. Здесь можно было увидеть и стойких до конца бойцов, и таких опасных врагов «нового порядка», как восьмидесятилетняя бабка, которая без клюки не могла передвигаться. Сына и невестку бабки казнили, а затем пришли к ней домой переодетые в партизан полицаи и спросили:
— Что за человек, мать, знаешь?
Взглянув на переводчика, непременного и злобного участника всех допросов, бабка заохала:
— Ой, знаю, сыночки, сына убил, невестку, много народу погубил. Что смотришь, злодей, креста на тебе нет!
Вот и посадили бабку...
Много судеб прошло перед глазами Балёли. Был в Заполянье военнопленный, бывший ленинградский профессор, знаток нескольких языков. Про него товарищи-военнопленные рассказывали историю, поражающую своим драматизмом. Яков — так звали профессора, его отчество и фамилию Балёля не помнит — был не только человеком блестящей эрудиции, но и отличным шахматистом. Об этом проведал один эсэсовский офицер, большой любитель шахмат и бесед на абстрактные философские темы. Время от времени он приглашал к себе пленного — почесать язык и сыграть партию-другую. Однако эсэсовца стало раздражать, что каждая партия заканчивается его разгромом, и бывало, что после очередной победы Яков не приходил — его приносили. Но потом немцы пронюхали, что строптивый шахматист еще и ученый, и предложили ему выехать в Берлин, чтобы изложить свои открытия. Профессор решительно отказался, и это была его последняя победа: саботажника отправили в Заполянье. Вот все, что помнит Балёля о Якове: мужчина средних лет, рано полысевший, еврей, преподавал, кажется, в институте имени Покровского.
В годы оккупации слово «Саласпилс» произносили шепотом: у этого небольшого латвийского города был расположен один из самых ужасных лагерей смерти. Здесь, в бараке с пятиэтажными нарами, Балёля провела полгода. Обессилевшие от голода заключенные таскали в корзинах песок, сбрасывали его в кучу, снова загружали в корзины и тащили обратно — бессмысленная работа, которую Достоевский считал страшнее самой изощренной пытки. Но еще страшнее была стирка. Женщин заставляли стирать вещи расстрелянных, и словами нельзя передать горе прачек, узнававших платья сестер и рубашки мужей — последний привет из могилы. Это был период, когда жизнь, казалось, теряла всякий смысл — если бы не последние известия, которые жертвы читали на лицах палачей. Правду не спрячешь, и узники знали, что каждый день после Сталинграда и Курска приближает к ним свободу. И чем мрачнее становились эсэсовцы, тем сильнее надеялась Балёля на скорую встречу с детьми.
А теперь о том, как Балёля попала в Париж. В начале 1944 года гитлеровцы всерьез поверили в неизбежность второго фронта и бросились лихорадочно укреплять «Атлантический вал». На север Франции из оккупированных стран потянулись эшелоны с заключенными, которые должны были своими лопатами спасать «великую Германию». Но Балёля и ее подруги, оказавшиеся в концлагере неподалеку от Ла-Манша, думали иначе. Как могли, саботировали работу русские женщины — в небе Франции днем и ночью летали самолеты союзников, надвигалось столь затянувшееся, столь долгожданное вторжение. Теперь Балёля смеется: «В жизни мы еще никогда так плохо не работали, одну лопату земли — наверх, две — обратно!» Да и охранники были из резервистов, спокойная жизнь для эсэсовцев закончилась: их не хватало, чтобы затыкать многочисленные фронтовые бреши. И когда армии союзников переправились через Ла-Манш, конвоиры бежали в такой панике, что даже не расстреляли заключенных — непростительная оплошность, которую никогда бы не допустили эсэсовцы.
Незабываемое ощущение свободы, грядущей победы, скорого возвращения на Родину! Бывшие узницы послали Балёлю и ее подругу Марию Яковлевну в освобожденный Париж, в советское посольство. Здесь их встретил заместитель посла, который добился перевода соотечественниц в Версаль, где измученные женщины наконец смогли отдохнуть. Балёля с подругами прогуливалась по знаменитому парку, любовалась фонтанами и несравненной красоты дворцами, в которых когда-то прожигали свою жизнь французские короли. Женщины, несколько лет видевшие только политые кровью клочки лагерной земли, бродили по Парижу, молча стояли, склонив головы, у могилы Неизвестного солдата и — считали дни до возвращения домой.
Вот и вся история Балёли. Теперь она на пенсии. Постарела, конечно, располнела немножко, но по работоспособности даст еще сто очков вперед своим дочкам. Сохранила Балёля и свой оптимизм, жизнерадостность и толстую, ниже пояса косу. Одного за другим подбрасывают ей внучат, которые пасутся в огороде и до синевы купаются в Шелони, как когда-то ее дети. На лето все съезжаются в Порхов, и за старым столом размером с футбольное поле с трудом размещаются дети, зятья, внуки, надышавшиеся порховского воздуха: голодная компания, которой сколько ни напеки пирогов — все равно не хватает.