Перелетая через пролив, мы смотрели вниз с вниманием, которое можно было бы счесть чрезмерным, не имей оно существенной причины — через несколько недель нам проходить его на вездеходе. Из многолетних наблюдений было известно, что после летних подвижек и таяния лед в проливе становится достаточно прочным к середине ноября, но и тогда пролив усеян ловушками, которые довольно бесцеремонно подкарауливают даже самых опытных водителей. Как бы то ни было, но до середины ноября нам с острова Октябрьской революции не уйти — вертолеты в ближайшие дни возвратятся на Диксон, чтобы прилететь на Средний к весне.

Пролив был усеян айсбергами, сползшими с ледников островов архипелага; по сравнению с гигантами Антарктики айсберги казались карликовыми, но кое-где попадались и внушительные, высотой метров пятнадцать. И еще мы отметили, что крупнейший в архипелаге остров Октябрьской революции площадью в десяток тысяч квадратных километров, кроме сравнительно узкого побережья, сплошь гористый, и тусклое солнце не делает открывшийся пейзаж слишком уж привлекательным.

Вертолет опустился на мысе Ватутина, в сотне метров от добротного бревенчатого дома единственной на острове прибрежной полярной станции. Возвращаясь, мы прожили здесь несколько дней, но об этом позже. Встречать нас приехали на тягаче Василий Сидоров и его главный механик Василий Харламов, участник и руководитель нескольких трансантарктических походов. Помяли друг друга, как положено, погрузили в кузов тягача два десятка бочек солярки, втиснулись вчетвером в кабину и, сопровождаемые эскортом стаи собак, поехали домой, на купол Вавилова.

Осенью я еще в Арктике не бывал и смотрел во все глаза. Солнце еще не зашло, кое-какая видимость была, и Сидоров знакомил нас с обстановкой. Каменистый грунт звенел под гусеницами, тягач мчался на хорошей скорости, и первые две трети сорокакилометрового пути мы проскочили за час. У небольшого щитового домика, летней базы геологов, остановились: отсюда начинался подъем на купол, самую высокую — около километра — точку Северной Земли.

— Наш дом отдыха, — поведал Сидоров. — В случае чего можно в пургу отсидеться. Только не забудьте: уходя, гасите свет и выключайте телевизор.

Знал бы он, пошучивая, сколько волнений и надежд через месяц будет связано с этим полузасыпанным снегом домиком! Впрочем, хорошо, что не знал, иначе мы бы не пережили (не при Харламове будь сказано!) одного из самых интересных моих арктических приключений. А почему не при Харламове — в интересах сюжета пока что умолчу. Скажу лишь, что ругал он меня последними словами и чуть смягчился лишь тогда, когда мы обнялись на прощание.

Впереди и вокруг, сколько хватало глаз, возвышались ледники и горы, покатые и скалистые, заснеженные, угрюмые.

— Пейзаж из сказки, — комментировал Сидоров, — впечатляет, правда? Отличное местечко выбрал Лева для отпуска. Кстати, — спохватился он, — еще не все возвышенности имеют названия, почему бы нам не обессмертить свои имена? Пока солнышко доброе, приглядывайтесь и выбирайте себе по вкусу. Предлагаю вот эту, похожую на Медведь-гору, отдать Володе: все-таки внушительнее, чем «сугроб Санина» на станции Восток. А вот ту, которая торчит рядышком, отдадим Черепову. Кто — за? кто — против? Владейте на здоровье, благодарить не надо, просто в Москве поставите мне ящик пива.

— А себе что возьмешь? — поинтересовались мы. — Я же сказал — ящик пива. А за Василия Евтифеевича не хлопочите, он уже свое получил: дорогу от мыса Ватутина до купола мы окрестили «трактом Харламова», он проходит его с закрытыми глазами.

Взревев, тяжело нагруженный тягач полез на купол. Видимость быстро и резко ухудшилась, уже в сотне метров от подножия ледник накрыла низкая облачность.

— И так почти всегда, — обнадежил Сидоров, — осенью редко бывает иначе, на верхотуре плаваем в облаках. Зато весной и летом в хорошую погоду за визит к нам нужно платить деньги — ведь остров как на ладошке, глаз не оторвать, горы — на все цвета радуги, так и просится эта красотища к художнику на полотно. Оставайтесь, друзья, до лета, не пожалеете, такую красоту только разве что в Антарктиде увидишь да на ЗФИ.

Тягач зигзагами полз наверх. «Тракт Харламова» каждые несколько сот метров был обозначен бочками, которые полярники предпочитают всем другим ориентирам — и на белом фоне ясно выделяются, и аэродинамические качества превосходные — не заметает в пургу, да и устойчивость отличная. А бочки на арктических островах — товар недефицитный, здесь их многие тысячи, вывозить, говорят, экономически невыгодно. А когда корабли приходят и разгружаются — пустыми уходить на материк экономически выгодно? Впрочем, и на материке сотни тысяч тонн металла на свалках ржавеют, страна богатая, и не такие убытки выдерживает.

— Насчет твоего самолета я уже кое-что придумал. — сказал мне Сидоров. — Кроме четырех больших островов бог здесь разбросал добрую сотню крохотных и необжитых, пусть ЛИ-2 сядет на вынужденную где-то неподалеку от них, на дрейфующий лед. И еще имеются соображения — насчет временного убежища, поисков, медведей. Дома обсудим. Кстати, беспризорных мишек здесь бродит достаточно, твой аппарат, Лева, без работы не останется… Черти, смотрю и глазам своим не верю: неужели это вы? Сегодня ночью спать не дам — новости будете выкладывать.

Я очень люблю строки Пастернака: «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему». Они обращены к любимой женщине, но это ничего не значит: по-моему, и о настоящем друге лучше не скажешь.

Между тем от знакомства до преданной дружбы у нас прошло несколько лет: как и наш общий друг Владислав Гербович, Василий Сидоров не из тех, кто быстро и запросто идет на сближение. Подобно многим людям, прожившим насыщенную острыми и зачастую опасными ситуациями жизнь, он отчетливо различает грань между приятелями и друзьями: с первыми — застолье весело проводить да время свободное убивать, но раскрыть душу, поделиться самым интимным можно только со вторыми. Как писал Лабрюйер, «если человек одинаково дружен со всеми, он не дружен ни с кем».

Анализируя свою жизнь с юношества, то есть лет за сорок, могу припомнить добрую сотню приятелей, но друзей легко пересчитаю по пальцам. Из всех рассуждений о дружбе, которые я где-либо вычитал либо пришел к ним самостоятельно, мне по душе такие: друг — это тот, кто не покинет тебя, если это даже будет для него небезопасно; это тот, которому ты без оглядки доверишь все, что тебя волнует, тревожит, мучает; друг — это тот, кто искренне радуется твоей удаче: испытание, которое выдерживает далеко не каждый.

Таковы Василий Сидоров, Лев Черепов и еще несколько очень близких и дорогих мне людей; кажется, и ко мне они относятся так же.

Рассказывать о Сидорове — значит повторяться: я о нем много писал. У него в жизни были удивительные приключения; об одном, очень драматичном, я хотел делать повесть, но он запретил: человек, который его предал, обрек на почти неминуемую гибель, жив, кое-кто еще помнит об этой истории, и Сидоров не хочет позорить его семью. Некоторые другие приключения, так и рвущиеся на бумагу, он тоже не хочет предавать гласности — по разным причинам. А жаль, потому что даже для тех, кто считает, что знает Сидорова, он открылся бы новыми гранями своей богатой натуры.

Когда мы познакомились с ним на Среднем, он, несмотря на то что только что вырвался из ада и очень устал, показался мне совсем молодым человеком; сегодня, когда ему шестьдесят, редко кто осмелится дать ему больше пятидесяти — быстр, энергичен, в отличной физической форме, лицо свежее… «Хорошая штука молодость, да соплякам достается, — смеется Сидоров. — Но ничего, мы, полярники, консервируемся, годами живем в безмикробной среде и почти без собраний!»

Я знаю людей, которые в экспедициях ничем не примечательны, но зато, возвратившись, ведут себя так, будто вокруг них-то и вращались все события; хвастовство — слабость простительная, хотя уважения и не вызывает. С моим другом все происходит наоборот: на зимовке он полновластный руководитель — все нити в руках, а на Большой земле — не найдешь человека скромнее: в компании, где есть люди малознакомые, больше слушает, чем говорит, дружелюбное расположение высокого начальства в личных целях никогда не использует — словом, следует девизу одного из древнегреческих мудрецов: «Живи незаметно». Да и внешне Сидоров выглядит так, что не каждый малознакомый поверит, что видит одного из самых нынче знаменитых и заслуженных полярников: лицо простое, рост средний, особых примет не имеется — разве что настоящего василькового цвета глаза. И разговор с малознакомым Сидоров поведет обыкновенный: погода, запасные части к автомашинам и тому подобное, из чего собеседник сделает вывод, что вряд ли услышит что-нибудь более любопытное.

А между тем эта внешняя простота — обычная защитная маскировка скромного человека, обладающего острым умом и воистину железным характером. Когда мы остаемся наедине и Вася начинает рассказывать — о зимовке ли, о товарищах, о житейских делах, — я отключаю телефон, чтобы ненужный дежурный звонок не прервал этого монолога, насыщенного интереснейшими наблюдениями, деталями и характеристиками людей, искрящегося юмором и воссоздающего порой удивительно зримую картину полярной жизни. Вот, например, часть рассказа о вале торосов, записанная почти дословно: «Льдины громоздились одна на другую, вал рос на глазах. Еще недавно, когда люди бежали к палаткам, он был высотой два-три метра, а сейчас вперед двигалась ледяная гора. Она подминала под себя все новые льды, ползла и становилась все выше, и движение это сопровождалось таким грохотом, какой бывает при крушении поезда, когда вагоны лезут друг на друга… Порой нагромождение торосов застывало, как будто стихия изнемогла и осталась без сил, а она вовсе не изнемогла, а просто нащупывала слабое место. Где-то в стороне лопались и вставали на дыбы новые льдины и вырастал новый вал, который шел навстречу старому и сталкивался с ним, и такое столкновение порождало совсем уж чудовищный грохот, и впечатление было, что ничто не может уцелеть на свете и весь мир взрывается к черту… А день был солнечный и ясный, и ослепительно синий был в своих изломах лед, вознесенный на десятиметровую высоту, и двигалась гора, как живая, и такой грандиозностью и ужасом веяло от этой картины, что глаз не оторвать, магнитом притягивала, завораживала, точно гипнозом».

Как-то, когда зашла речь о совместимости людей в коллективе, Сидоров сказал: «Первым делай самую тяжелую работу и последним садись за стол — вот тебе и будет совместимость. Закон!» У Сидорова так обычно и бывает, служить под его началом и легко, и трудно: легко тому, кто соблюдает сформулированный выше закон, и очень трудно тому, кто противопоставляет себя коллективу. Если есть возможность, Сидоров «аутсайдеров» выпроваживает — пусть ищут легкой жизни в другом месте; нет возможности, завершились полеты — перевоспитывает в ходе зимовки, иной раз сильно бьющими по самолюбию, но справедливыми мерами. Жестоко, больно, но другого выхода нет — трещина в коллективе бывает опасней, чем трещина на дрейфующей льдине.

На моей памяти лишь одна зимовка, начальником которой он неожиданно для себя стал в последнюю минуту и посему не мог лично подобрать коллектив, завершилась не слишком благополучно. Уже в самые первые дни Сидоров выявил нескольких любителей выпить и успел отправить их на Большую землю; но несколько других на время «легли на грунт» и вовсю развернулись, когда ушел последний корабль. Решительно и жестоко Сидоров «обезоружил», наказал самогонщиков, но те по возвращении отомстили — написали полное небылиц письмо в высокую инстанцию. Сегодня такое письмо разобрали бы и бросили в корзину, но тогда было принято «реагировать», и хотя общественное мнение оказалось целиком на стороне Сидорова, все это было тяжело и оставило горький осадок. Когда после разбора один из авторов письма, встретив своего бывшего начальника, стал изливать душу: «Прости, Василий Семеныч, бес попутал, сам не пойму, как рука поднялась…» — Сидоров его оборвал: «Нагадил при всех, а извиняешься за углом?»

К людям низким, потерявшим доверие, Сидоров бескомпромиссен — они перестают для него существовать: вычеркивает из памяти. Совсем другое, если оступился ты случайно, — такому, далеко не сразу прощая, он ясно дает понять, что обретешь ты вновь доверие или нет, зависит только от самого тебя.

Дело — в этом вся суть. Еще с юношеской влюбленности в Кренкеля, под началом которого спустя многие годы Сидоров работал, он всегда и везде ставил дело на пьедестал. Дело — свято, и к чертям все, что ему мешает. Этот фанатизм, унаследованный от старых полярников, далеко не всем приходится по душе: сколько людей — столько характеров, а фанатизм начальника, даже в лучшем своем проявлении, неизбежно ограничивает свободу личности подчиненного. Но один из них, который именно из-за этого обстоятельства предпочитает других начальников, мне сказал: «С Н. работать куда легче, с К. веселее, а надежнее всего — с Сидоровым».

Если бы я писал не слово о друге, а служебную характеристику, то нашел бы место и для недостатков. А у кого из нас их нет? Даже святые, по их жизнеописаниям, порой были раздражительны во гневе, несправедливы и непоследовательны. Идеальных людей нет, они так же невозможны, как великолепная погода триста шестьдесят пять дней в году. Я бы сказал так: если у человека нет недостатков — значит, он умер. Весь вопрос в том, какие они — глубоко порочные или простительные.

Из записной книжки: «Вспомнить Ларошфуко: „Иным людям идут их недостатки, а другим даже достоинства не к лицу“.

Я видел лишь немногих людей, которые так преданно любят полярные широты.

Или нет, слово «любят» здесь не точное: любить можно женщину, детей, мороженое, футбол. Арктику ли, Антарктиду любить, наверное, нельзя — чего тут хорошего, если работаешь как лошадь, мерзнешь как собака, тоскуешь по дому и вечно от чего-то спасаешься: от подвижек льда, лютого холода, пурги, медведей.

Но тот термин или не тот, а «белый магнит» с огромной силой притягивает к себе людей, которые только в полярных широтах и чувствуют себя как рыба в воде: родная среда. «Им только тогда хорошо, когда им плохо», — жалуются жены.

Из записной книжки: «Сидоров: „Померзнешь хорошенько, изойдешь тоской по дому — и только тогда, дружок, почувствуешь, какой волшебный запах у зеленого листочка“.

Счастья самого по себе не бывает — оно познается только в сравнении с другим твоим состоянием.

Полярник по призванию, а не по воле случая бывает счастлив вдвойне: и тогда, когда дрейфует или зимует, испытывая ни с чем не сравнимое удовлетворение от работы в экстремальных условиях и сознания своей силы, и тогда, когда, отдав все силы работе, возвращается в другую родную стихию — домой.

Две стихии — и обе родные, желанные.

Это большое счастье — найти в жизни место, лучше которого для тебя быть не может.

И в свои шестьдесят Василий Сидоров уверенно говорит, что, будь ему двадцать, прошел бы все сначала: и станцию Стерлегова у реки Ленивой, где юнцом получил закалку у замечательного полярника, друга и сподвижника Кренкеля Николая Георгиевича Мехреньгина, и пять дрейфующих станций прошел бы, и шесть антарктических, и 88 градусов Востока, и все другие испытания, что выпали ему на долю. Ведь столько пережил — и выжил!

Завидная судьба.