Баландин ликовал зря: морская болезнь, от которой он так лихо открещивался, замучила его вконец. Когда мы пришвартовались и я спустился в каюту, Любовь Григорьевна заканчивала уборку и осунувшийся за часы невыразимых страданий Баландин смотрел на нее по-собачьи благодарными глазами.
– Вы так добры, мне, право, неудобно… – мямлил он.
– Неудобно брюки через голову надевать. – Любовь Григорьевна отжала тряпку в ведро. И ласково добавила: – Отдыхай, Жирафик, авось привыкнешь.
Она ушла. Баландин крякнул и испытующе на меня посмотрел.
– Прошлый раз вы, кажется, были зайчонком, – заметил я.
– Надеюсь, вы не думаете, Паша… – Бледное лицо Баландина окрасилось в свекольный цвет. – Милая, на редкость отзывчивая женщина, правда?
– Вам виднее.
– И очень сообразительная: представьте себе, за каких-нибудь двадцать минут вникла в основы химии полимеров!
– Да, в женщине это главное.
– Ну, вот… – Баландин сокрушенно махнул рукой, мечтательно, как мне показалось, вздохнул и вдруг спохватился: – Так что у нас делается?
Я коротко рассказал, забрался на верхнюю койку и, чувствуя себя совершенно разбитым, мгновенно уснул.
Спал я тревожно. На меня валились какие-то глыбы, кто-то пытался меня бить, и я с криком просыпался. Сверху и в самом деле доносились стуки и скрежет, но ни сил, ни желания разбираться в их происхождении у меня не было.
Утром я проснулся от назойливо проникающей в уши песенки. Голый по пояс, свеженький как огурчик Баландин брился безопасной бритвой и, ужасающе фальшивя, мычал какую-то мелодию, в которой с трудом угадывался «Танец с саблями». Оттянув двумя пальцами огромный нос, Баландин поскреб под ним бритвой, весело промычал еще несколько тактов и, ощерившись, стал скрести подбородок. Затем он полюбовался собой в зеркало, удовлетворенно протрубил конец мелодии и неожиданно показал самому себе длинный красный язык. Здесь я уже не выдержал, укрылся с головой одеялом и стал беззвучно содрогаться в конвульсиях.
– Проснулись? – доброжелательно спросил Баландин. – Вставайте, без завтрака останетесь и на разбор опоздаете. А у нас происшествие! Пока я спал, на борту разразился грандиозный скандал, невольным виновником которого оказался Птаха. Помните стуки и скрежет, которые мешали мне спать? Это Птаха, желая преподнести капитану приятный сюрприз, вместе с пятью матросами за ночь околол и выбросил в море набранный нами лед. Когда Чернышев проснулся и вышел покурить на крыло мостика, он остолбенел: палуба была совершенно чиста, а Птаха, утомленный, но чрезвычайно собой довольный, сбрасывал за борт последние осколки льда.
– Хоть танцы устраивай, Архипыч, – похвастался он. – Как будто и в море не были!
Что творилось! Чернышев так орал на бедного Птаху, что сорвал голос, и Рая сейчас отпаивает его молоком с медом. Сначала Птаха оправдывался, что его, мол, никто не предупреждал, потом все понял и теперь сидит в своей каюте, отчаянно сквернословит и проклинает экспедицию, психов-ученых, Чернышева и свою несчастную участь. Обо всем этом мне поведал Баландин, пока я одевался. Все кругом расстроены, упрекают друг друга: «Раньше нужно было лед промерить!», – а экипаж толком ничего не понимает и посмеивается.
Обсуждение событий минувшей ночи проходило в салоне.
Сверх ожидания Чернышев был вовсе не в плохом настроении. Обмотав по-домашнему горло полотенцем, он попивал маленькими глоточками теплое молоко, по-кошачьи жмурился и благосклонно на нас поглядывал. Между тем мы знали, что ему по докладной записке Васютина за самовольство влепили выговор, о чем заботливо сообщили радиограммой; в ней же указывалось, что в случае повторного нарушения будут приняты более строгие меры.
– Никита, – просипел он, – будь добр, не в службу, а в дружбу, если не трудно, позови, пожалуйста, Птаху.
Джентльмен, да и только! Когда же в салон, тяжко вздыхая и потупясь, вошел Птаха, мы поразились по-настоящему.
– Прости меня, Костя, – проникновенно сказал Чернышев. – Я ж тебя не предупредил, что науке лед нужен, правда?
– Ага, – недоверчиво глядя на капитана, буркнул Птаха.
– Значит, я и виноват, – резюмировал Чернышев. – Пес с ним, со льдом, что мы, нового не наберем, что ли? Этого добра. Костя, на наш с тобой век хватит.
Птаха замысловато, но обрадованно подтвердил эту мысль и был отпущен с миром.
– Золотой малый, – поведал Чернышев. – Бывает, ошибается, конечно, но у меня лично язык не повернется его упрекнуть.
– А кто на весь порт орал: «Услужливый Птаха опаснее врага»? – пробормотал Лыков, будто про себя.
– Неужели нашелся такой хам? – ошеломился Чернышев. – Не перевелись у нас еще грубые люди. С ними, я вам скажу, надо бороться, ты уж себя сдерживай, Лыков, не бери пример с Васютина, который никогда не будет человеком.
– Точно, не будет. – Лыков ухмыльнулся. – Посвяти их, Архипыч.
И нам была рассказана такая история. Несколько лет назад лучших капитанов премировали туристическими путевками в Австралию, и одним из пунктов программы был осмотр крупнейшего зоопарка. Здесь Васютин и отличился. Подойдя к вольеру, где совершал отправления гигантского роста орангутанг, Васютин брезгливо посмотрел на него и глубокомысленно изрек: «Никогда ты не будешь человеком!» Русским языком орангутанг не владел, но оскорбительную интонацию уловил и, быть может, не совсем тактично, но зато мгновенно на нее отреагировал: поставил под зад лапу и… Скорбящего философа кое-как отмыли из шланга, посочувствовали, как умеют в таких случаях сочувствовать моряки, и, хотя Васютин изо всех сил старался обратить то происшествие в шутку, неверие в творческие возможности орангутанга ему дорого обошлось: злосчастное «никогда ты не будешь человеком» отныне сопровождало его, как тень.
Расправившись таким образом со своим недругом, Чернышев и вовсе приобрел отличнейшее расположение духа. Охрипшим, срывающимся на шепот голосом он расхвастался успехами дочек, которые учатся почти на одни пятерки, рассказал забавный случай, как Птаху на промысле пытались записать для радио, и в заключение предложил нам не тратить времени зря и перейти к обсуждению. «А то вы как-то легкомысленно настроены», – упрекнул он.
Лыков, привыкший к этим штучкам, жестом призвал нас не возражать, и разбор начался.
Слушал я рассеянно; обилие научных терминов вообще действует на меня усыпляюще, и я всегда стараюсь пропускать их мимо ушей: мысли мои были заняты другим. Верный способ отвратить от себя человека – слишком пристально его разглядывать. Между тем один из участников обсуждения настолько меня заинтересовал, что я видел и слышал только его.
Боковым зрением я следил за Корсаковым. Несмотря на то, что рассеченный подбородок пришлось залепить пластырем, Корсаков был чисто выбрит, подчеркнуто аккуратно одет – свежая сорочка, галстук, бархатная куртка; от красиво причесанной, чуть с проседью шевелюры исходил приятный аромат лаванды. На фоне помятых и неухоженных коллег Корсаков смотрелся превосходно; глядя на него, иные из нас украдкой засовывали поглубже грязноватые манжеты и вытаскивали расчески, а Чернышев с его полотенцем и небритой щетиной выглядел вовсе карикатурно. Много лет пытаясь изучать людскую натуру, я привык не переоценивать внешний вид и изящество, врожденное или благоприобретенное, но человека умного, порядочного да еще аккуратного уважал вдвойне; особенно если эта аккуратность соблюдалась не в обычных условиях, когда к тому обязывают обстоятельства, а в путешествии. Сам я слитком ленив, чтобы ухаживать за своей персоной – следить за ногтями и холить физиономию, но вовсе этим не бравирую; впрочем, не обо мне речь. Люди, умеющие блюсти себя в любых обстоятельствах, обычно уверенные, гордые и сильные, сознающие свое превосходство; не знаю, правило ли это, но исключения мне не встречались.
Исподтишка любуясь Корсаковым и втайне им восхищаясь, я, однако, готов был дать голову на отсечение, что сегодня он не тот, каким был сутки назад. Не потому, что лицо портил уродливый пластырь, дилетантски налепленный исполняющим обязанности фельдшера Лыковым, и не потому, что в движениях сквозила усталость: в его глазах появилось что-то принужденное. Говорил он спокойно и уверенно, улыбался и шутил, но с каким-то трудно уловимым сдвигом в интонации, будто ему что-то мешало, как мешает иногда туго завязанный галстук.
Мне казалось, что Никита, знавший шефа лучше других, тоже что-то заметил: он иногда испытующе на него поглядывал и чаще обычного снимал и протирал очки; однако Никита сам выглядел не лучшим образом, и это мне могло померещиться.
Я вздрогнул от общего смеха: оказывается, концовку последней фразы я произнес вслух. Такое со мною случается, но от этого и мне и окружающим далеко не всегда бывает смешно. Однажды, когда редактор на летучке критиковал мой и в самом деле скверный очерк, я подумал, что собственную галиматью он небось считает шедевром, и от души посоветовал ему заткнуться – посоветовал, увы, вслух, после чего на полгода был переведен в отдел писем. В другой раз, будучи в гостях, я отключился и столь нелестно подумал во всеуслышание об умственных данных хозяина, что с тех пор меня в тот дом не приглашают. Гриша Саутин пророчит, что когда-нибудь я ляпну такое, что даже Монах не выдержит, заберет свои вещи и уйдет к другому.
Я извинился.
– Хотя Павел Георгиевич полагает, что это мне могло померещиться, – продолжал синоптик Ванчурин, – в данном случае мы оказались в тыловой части глубокого циклона, при выходе которого ла Японское море произошло резкое понижение температуры воздуха и усиление северо-западного ветра до одиннадцати баллов. Полагаю, что при таких синоптических явлениях катастрофически быстрое обледенение неизбежно. Поэтому предлагаю записать: при составлении прогноза обледенения судов необходимо прежде всего разработать прогноз направления и скорости ветра, а также температуры воздуха и в случае, если прогноз неблагоприятен, рекомендовать судам немедленно прекращать промысел и покидать зону обледенения.
– Я бы добавил, – сказал Чернышев, – что наиболее интенсивное обледенение наблюдается вблизи берега, когда ветер дует со стороны побережья.
– И еще, – вставил Корсаков, – при входе в поле битого льда забрызгивание и, следовательно, обледенение прекращаются вне зависимости от силы ветра.
– Записал, Никита? – спросил Чернышев. – С этим все ясно. Виктор Сергеич, помните, в ноль часов у нас было десять-одиннадцать забрызгиваний в минуту, а в ноль пятнадцать вы стали фиксировать пять-шесть?
– Да, конечно.
– А почему это произошло, как думаете?
– Может быть, ветер… – с колебанием начал Корсаков.
– Ветер даже усилился, – строго указал Ванчурин. – В ноль пятнадцать было двадцать метров в секунду.
– Я просто снизил скорость хода судна, – сказал Чернышев. – Прием нехитрый, мы его не раз применяли. Но это, конечно, палка о двух концах: на малой скорости в штормовую погоду из зоны обледенения не выберешься.
– Тем не менее зафиксировать это необходимо, – сказал Корсаков. – Попробуем обобщить: основными факторами, влияющими на интенсивность забрызгивания, являются параметры ветра и волнения моря, курсовой угол к фронту волны и ветру, а также скорость, размеры и посадка судна.
– Афористично сказано, – похвалил Чернышев, – заметано. Никита, если не трудно, не в службу, а в дружбу…
– Иду. – Никита поднялся и пошел к двери.
– Куда идешь?
– Но вы же просили меня позвать Птаху, – невозмутимо ответил Никита.
– Вот это фокус! – Чернышев даже растерялся. – Как узнал?
– Секрет фирмы! – Корсаков улыбнулся, гордый успехом своего подшефного
– Подороже продай, Никита.
– Пачку цейлонского чаю, – с детским нетерпением предложил Чернышев. Никита скривил губы. – Две пачки!
– И банку сгущенки, – потребовал Никита.
– Черт с тобой, вымогатель!
– Когда Птаха выходил, – Никита задрал нос и изобразил на лице глубокую работу мысли, – вы сделали жест, словно порывались его задержать, но после секундного колебания отпустили. Следовательно, он зачем-то был вам нужен. А поскольку мы еще не говорили о количестве набранного льда…
– Ну и ну, вот стервец! – хрипя и кашляя, восхитился Чернышев. – А о чем я сейчас про себя подумал, угадаешь?
– Нет ничего проще: вы чертыхнулись по адресу своих голосовых связок.
– Утопить колдуна! – торжественно провозгласил Чернышев. – Не позавидуешь его будущей бесовке: попробуй, дай левака, если тебя насквозь видят.
– Я бы не назвал его будущую жену бесовкой, – с чуть заметной улыбкой сказал Корсаков. – Симпатичная и миловидная девушка.
– Миловидные и есть самые бесовки, – возразил Чернышев. – С виду баба как баба, идет, каблучками стучит, а на самом деле на метле летает.
Чернышев вздохнул, и все заулыбались: не надо было обладать проницательностью Никиты, чтоб угадать, о чем он сейчас подумал. А уж я-то знал точно, что его собственная «бесовка», несмотря на ее интересное положение, не давала ему покоя.
– Звали? – входя за Никитой, спросил Птаха.
– Садись и рассказывай, – предложил Чернышев. – Где и какой лед был? Учти, за каждое соленое словечко – день без берега.
– Тогда я лучше напишу, – ухмыльнулся Птаха. – Что мне, до конца жизни здесь торчать, трам-тарарам?
Птаха рассказал, что сильнее всего обледенели верхняя палуба, борта, такелаж, передняя и боковые стенки надстройки, крылья мостика. По грубому подсчету, всего «Семен Дежнев» набрал тонн тридцать, и, что самое интересное, в разных местах окалывался этот лед по-разному. Лобовая стенка рубки и планширь на бане, покрытые эмалью Баландина, окалывались значительно легче, чем все остальные участки: лед сваливался не кусочками, а целыми пластинами, с одного удара.
– Значит, легче было окалываться? – с торжеством пытал Баландин.
– Раза в два, не меньше, – подтвердил Птаха. – Если б весь пароход такой эмалью покрыть, за два часа бы шутя управились…
Баландин кивал, исключительно довольный.
– … только, – продолжал Птаха, – одна беда: вместе со льдом часть эмали сбивается, снова покрывать нужно.
– Может быть, вы слишком сильно ударяли? – Баландин был слегка обескуражен. – Чем вы сбивали лед?
– Мушкелем, конечно, – ответил Птаха. – Ну, кувалда деревянная.
– Нужно было поделикатней, – подал голос Ерофеев, – пальчиком сковырнуть. А то обрадовались – кувалдой…
– Нам пальчиком нельзя, – уже стоя в дверях, сказал Птаха, – у нас этот… маникюр.
– Что ж, для начала совсем неплохо. – Чернышев с нескрываемым уважением посмотрел на Баландина. – Видимо, эмаль, Илья Михалыч, штука многообещающая. Как она по-научному?
– Кремний-органический полимер с антикоррозийным подслоем, – скромно сообщил Баландин. – Это если коротко.
– Как стихи, – пробормотал Никита. – Так и просится на музыку.
Было решено покрыть эмалью еще ряд поверхностей и провести следующую околку под личным наблюдением Баландина.
Обсуждение шло на удивление мирно, даже в спорах, возникающих по тому или иному поводу, никто не «лез в бутылку», и все как-то быстро друг с другом соглашались. Сначала это меня порадовало, потом огорчило, но в конце концов я понял, что пока что материала для дискуссии накоплено слишком мало и обсуждались вещи бесспорные, ни у кого серьезных сомнений не вызывающие. И все-таки мною овладело ощущение, что и Корсаков, и Ерофеев, и другие чего-то не договаривают, сознательно обходят какую-то волнующую их тему: не раз я замечал в их обращенных к Чернышеву взглядах настороженность и вопрос. И вдруг мне пришла в голову мысль, что причиной тому вовсе не научные дела, а самые обыкновенные личные, конкретно – простая человеческая тревога, встряхнувшая нас минувшей ночью.
А ведь об этом, необыкновенно важном для каждого из нас, еще никто и не заикался! Отсюда и принужденность, и настороженность, и вопрос: самое важное еще не обсуждалось. Ходили вокруг да около, а ни у кого язык не повернулся начать. Что-то вяло бормотал Ерофеев, какие-то безразличные реплики ронял Корсаков, задумался Баландин, перестал острить Никита – обсуждение уперлось в стенку.
– Все, что ли? – зевая, спросил Лыков. – Тогда я пошел, Архипыч, к вечеру вернусь.
– У него семья здесь, – пояснил Чернышев. – В Вознесенском многие живут, порт приписки «Дежнева». Повезло им – пока штормит, портнадзор ни за какие коврижки в море не выпустит.
– Алексей Архипыч, – спросил я, – можно вопрос?
– Валяй, – лениво разрешил Чернышев.
– Была ли необходимость в том, что мы так долго не выходили из шторма?
Лыков, который уже открывал дверь, вздохнул и вернулся на место.
– Нейтральный пассажир. – Чернышев мне подмигнул, но глаза его не улыбались. – А я-то сижу и удивляюсь, почему никто сию животрепещущую тему не поднимает. Неужели так перепугались?
– Запрещенный прием, Алексей Архипыч, – спокойно сказал Корсаков.
– Не знаю, как вы, а я в самом деле струсил, – доверчиво поведал Баландин. – Особенно когда вылетел из койки на стену.
– На переборку, – проворчал Лыков.
– Именно на переборку! – с живостью подхватил Баландин. – Но потом судно выпрямилось, и я даже посмеялся над своим испугом.
– Да, это было смешно, – сказал Никита. – Ну плавная качка и все остальное.
– Никакой плавной качки не было, – возразил Ванчурин. – Нас положило на борт по другой причине.
– Какой бы она ни была, эта причина, – сказал Ерофеев, – но ощущение не из приятных.
– А главное – была ли в этом необходимость? – спросил Кудрейко. – Или… – Он запнулся.
– Ну, договаривай, – с вызовом потребовал Чернышев.
Кудрейко на мгновение заколебался, а потом выпалил:
– Слух такой пошел, Алексей Архипыч, не обижайтесь, раз сами потребовали: «Кэп напугать науку хочет, да так, чтоб маму позвали!» А мы с Митей уже давным-давно из-за угла пуганные, пыльными мешками битые…
– Кто слух пустил? – угрюмо спросил Чернышев.
– Люди, – откликнулся Кудрейко и улыбнулся. – Человеки.
– Недочеловеки, – поправил Чернышев. – Хмыри. Узнаю – сию же минуту спишу на берег с волчьим билетом. Может, врешь?
Кудрейко с готовностью перекрестился – в знак того, что говорит чистую правду. Вообще в последние дни Алесь мне нравился все больше – веселый, работящий, компанейский, под стать своему закадычному другу Мите. Они уже были своими во всех матросских закоулках, и я завидовал их способности к непринужденному общению – с ходу и запросто на «ты», их умению вести себя так, словно живут они здесь не десять дней, а целый год – полярный демократизм, вошедший в плоть и кровь на долгих зимовках. Я так не умею, какой-то вирус сдержанности в крови, что ли, хотя застенчивостью не страдаю, а люди интересуют меня прежде всего как люди, а не как литературный материал. Может, если заглянуть в подсознание, я был когда-то слишком доверчив и получал за это по носу? Или профессия наложила отпечаток? Если журналист развязен и рвется в друзья, от него обычно отгораживаются стеной, ибо ищут и находят в его поведении задний смысл, корысть: влезет такой в душу, а потом, после твоих откровений… из тебя мартышку сделает.
– Чушь баранья! – со злостью буркнул Чернышев почти что нормальным голосом. Обрадовался. – Слышь, Лыков, голос вернулся, привет тебе, привет, блудный сын. Или так не говорят, Паша, голос – и вдруг блудный сын? Ладно, когда будешь расшифровывать свою пленку – отредактируй (а ведь прекрасно видел, что я пришел без портфеля с магнитофоном!), придумай что-нибудь поизящнее. Так, – он ударил ладонью по столу, – вопрос Паша задал правомерный, хотя лично я ждал, что он промолчит, поскольку беседу на эту тему с ним имел. Наверное, Паша сообразил, что, если он не спросит, так никто не спросит – по причине гордыни. Я вот что вам скажу: в шторм я полез из любопытства. Вас это объяснение устраивает?
– Меня – вполне! – воскликнул Баландин, обводя всех сияющими глазами. – Превосходно сказано – из любопытства! Будь вы моим студентом, Алексей Архипыч, я за одно это слово без колебаний поставил бы пятерку!
Чернышев осклабился и с симпатией посмотрел на Баландина. Корсаков продолжал сидеть с каменным лицом.
– Глубоко уважая мнение Ильи Михайловича, – сказал он, – я все-таки прошу вас детализировать свою точку зрения. Причем заранее выражаю понимание того, что вы решили пойти на обледенение в штормовых условиях.
– Что же тогда еще объяснять? – вяло спросил Лыков.
– Помолчи, Степаныч, какой из тебя адвокат… – сказал Чернышев, – Читал я, Виктор Сергеич, про одного врача: взял и привил себе чуму, очень интересно ему было посмотреть, что из этого получится. Вот это был человечина, не мне чета, не вам, не даже товарищу Васютину! – Чернышев поднял большой палец и потряс им. – Это, конечно, лирика, но дело, которое мы с вами затеяли, тоже без прививки не сработаешь. Хотел я, ребята, проверять одну штуку…
В коридоре послышался девичий смех, смеющийся Раин голос:
– Куда лезешь, Грише скажу!
Все заулыбались, только Лыков укоризненно покачал головой.
– Того и гляди, аморалку будем разбирать, Архипыч…
– … одну штуку, – выдержав паузу, повторил Чернышев. – Ты записывай, Никита, в вахтенном журнале это двумя словами сказано. Не знаю, Виктор Сергеич, заметили вы или нет, но я менял не только скорость хода, но и курс по отношению к направлению ветра. Старик Ермишин еще в незапамятные времена установил, что интенсивность обледенения наибольшая при следовании курсом под углом 30-40 градусов к направлению ветра. А если развернуть судно на 180 градусов к направлению ветра, забрызгивание и обледенение прекращаются полностью!
– Но ведь при обледенении это крайне опасно! – воскликнул Корсаков. – Судно окажется лагом к волне и может потерять остойчивость!
– Правильно, может, – согласился Чернышев. – А разве вы не допускаете на практике такую ситуацию, когда развернуться необходимо, чтобы изменить курс и уйти в укрытие? Разрешите вас заверить, дорогой Корсаков, что такое бывает, и частенько!
– С нами, например, – глядя Чернышеву в глаза, то ли спросил, то ли утвердительно сказал Корсаков.
– Пожалуй, да, – согласился Чернышев. – Не уверен, что льда мы набрали до критической точки, но дальше штормовать против волны было рискованно.
– Значит, – сказал Корсаков, – эту ситуацию вы создали сознательно…
– Да, – кивнул Чернышев, – сознательно. Я ее, как у вас принято говорить, решил смоделировать, чтоб дать морякам рекомендацию, как из нее выходить. План был такой: первое – как можно дольше штормовать, второе – набрать побольше льда, третье – развернуться.
– Есть предположение, – тихо сказал Ванчурин, – что именно при подобном развороте опрокинулся вчера японский траулер.
– И не только он, – поддержал Чернышев, – сам несколько раз в комиссиях сидел, такие случаи разбирал. А почему? А потому что не так разворачивались! Да не хлопай ты глазами, – обрушился он на Никиту, – пиши! Пиши дословно: в сильный шторм обледеневшее судно должно разворачиваться не на переднем ходу, а на заднем, кормой к ветру, имея в виду, что, если длина волны близка или равна длине судна, следует непременно уменьшить скорость, иначе возможен оверкиль… Так мы и сделали. Старик Ермишин меня учил, что в сильный шторм такой маневр наименее рискован, так как создается очень сильный вращающий момент и судно разворачивается быстро. В прошлом мы с Лыковым дважды сей маневр осуществляли, но льда на борту тогда было немного. А сегодня – в самый раз!
Чернышев то и дело бил ладонью по столу и не сводил пронзительного взгляда с Корсакова. Казалось, только к нему он и обращался, словно перед ним была одна цель: убедить Корсакова.
– К сожалению, разворот я произвел недостаточно четко. – Чернышев на миг надумался. – Я бы так сформулировал: при окончании разворота опоздал дать машине «малый вперед» и переложить руль вправо. Поэтому и легли на борт…
– Все это действительно очень интересно, – с явно деланным спокойствием сказал Корсаков, – но я настаиваю, Алексей Архипович, чтобы впредь вы ставили в известность о своих планах… подопытных кроликов.
– Принимаю, – сказал Чернышев, – Вы уж извините, Виктор Сергеич, с экспедицией-то я впервые…
Он замолчал. В наступившей тишине Никита некоторое время продолжал писать, а потом поднял голову.
– Все, Алексей Архипыч?
– Пожалуй, – устало произнес Чернышев. – Запиши напоследок: учитывая сделанную при развороте на заднем ходу ошибку, в будущем маневр следует повторить.
– Повторить? – Корсаков, казалось, не поверил своим ушам. – Нет сомнений, Алексей Архипыч, маневр принципиально важен и достоин рекомендации, но я решительно против того, чтобы вторично искушать судьбу. Ведь может случиться, – он усмехнулся, – что некому будет обобщать добытые наблюдения.
Лыков сердито посмотрел на Корсакова и трижды постучал по столу.
– Посмотрим, – благодушно сказал Чернышев и зажмурился. – Возьмешь меня с собой, Степаныч? – обратился он к Лыкову. – Уж больно хороши у Татьяны пельмени…