Позёмка при семидесяти градусах ниже пуля в Центральной Антарктиде — явление редкое и всякий раз вызывает удивление, потому что при сверхнизких температурах природа замирает: недвижим скованный холодом воздух, и снежные частицы мирно покоятся, тесно прижимаясь друг к дружке. Но вдруг устойчивое равновесие нарушается, где-то вздрагивает, просыпаясь от спячки, воздушная масса, и всё вокруг приходит в движение: начинают кружиться в феерическом танце оторванные от поверхности снежинки, бритвой прорезает белую пустыню ветер, повышается температура. А через несколько часов словно устыдившись противоестественности своего поведения, природа вновь замирает.

Случается такое не каждый год, а тут дважды за ночь низовая метель!

В ту позёмку, когда Гаврилов чуть не погиб, кое-какая видимость всё-таки оставалась, колею можно было различить, и поезд ушёл вперёд.

Теперь же ветер усилился метров до десяти в секунду, и взметённые в воздух снежинки уничтожили всякую видимость. Водителям пришлось остановить свои машины: колея исчезла, и они рисковали свернуть в сторону и заблудиться или напороться на идущего впереди.

Обидное для походника явление — позёмка, украденная видимость. В двух-трёх метрах над поверхностью купола стелется пелена. Заберёшься на кабину — над тобой чистое небо, ясное и безмятежное, и впечатление такое, будто стоишь ты по пояс в снегу. Спускаешься вниз — и полностью теряешь ориентировку в окружающей тебя белой мгле. Осыпай проклятиями природу, но терпи и жди, нет видимости — не искушай судьбу. Сколько будет кружить позёмка — столько и жди.

В низовую метель, по заведённому Гавриловым порядку, водители должны были, не мешкая, собираться в камбузном балке. Это делалось для того, чтобы установить наличие людей и прояснить ситуацию. Покидали тягачи и брели вслепую по колее, добирались до камбуза и с облегчением снимали подшлемники с обожжённых ветром лиц. В этот раз пришли все, кроме Гаврилова да ещё Алексея, который воспользовался остановкой и вводил в батину кровь новокаин и глюкозу.

— Надо искать Лёньку, — начал Давид, — машина у него безбалковая, заглохнет двигатель — пиши пропало.

— А как ты собираешься искать? — посасывая пустой мундштук, хмуро спросил Маслов. — Локатор из Мирного затребуешь?

— Щенок! — зло сказал Сомов. — Знать бы, как далеко он попёр…

— Далеко не мог, — примирительно сказал Давид. — Осознал, что видимости нет, остановился и ждёт.

— Я, к сожалению, в этом не уверен. — Валера покачал головой. — Не в Лёнькином характере остановиться и ждать. Боюсь обратного: понял, что заблудился, и шастает в поисках колеи.

— Это уж точно, шастает, — кивнул Сомов. — Силы на рубль, ума на копейку!

— Злой ты, Василий, — неприязненно проговорил Давид.

— Все высказались? — тихо, подражая батиной манере, произнёс Игнат. И, выждав паузу, спросил: — Какие будут предложения?

— Искать, — твёрдо сказал Валера.

— Как именно?

— Пусть Вася решает. В связке, наверно, цепью.

Игнат ударил кулаком по столу — тоже батина манера, узнаваемая.

— Так и сделаем! Петро, сколько у тебя капронового шнура?

— Метров двести, — вскинулся Петя, доставая из ящика моток.

— Помёрзнем… — как бы про себя проворчал Сомов.

— Живы будем — не помрём! — отрубил Игнат. — Кто со мной? Ты, Валера, не суетись, Алёшке и без твоих хворей делов хватает. И ты, Петро, ноги побереги… Давид, Тошка…

— Ладно, — буркнул Сомов. — Давай капрон. Только так, Игнат, ты, конечно, почти что начальник, а здесь мне не мешай.

— Командуй! — охотно согласился Игнат, застёгиваясь. — Тебе и карты в руки.

— Двести метров мало, — прикинул Сомов. — Тошка, сгоняй в «Харьковчанку», притащи большой моток.

— Слушаюсь! — Тошка козырнул, натянул подшлемник. — Награда какая выйдет герою-добровольцу? — И, увильнув от подзатыльника, выскочил в тамбур.

— Значит, так. Один конец принайтуем к траку, обвяжемся, нащупаем колею — и гуськом по ней пойдём, я вперёд, и вы трое следом, нет, лучше цепочкой, в шаге друг от друга, чтобы натяжку чувствовать. Ясно?

Слушали внимательно, знали, что в пургу или в позёмку у Сомова просыпается особое чутьё, каким не могут похвастаться даже более опытные и всякое повидавшие полярники. В Мирном Сомов был непременным участником всех поисковых партий, с ним шли охотно, веря в его непостижимый нюх, способность ориентироваться в метель. Биолог Соколов чуть ли не всерьёз доказывал, что Сомов, как пингвин, обладает даром чувствовать магнитное поле, и ребята шутливо уговаривали Василия принюхаться и определить, где покоится ящик с наручными часами, занесённый пургой ещё в Первую экспедицию. Сомов отбивался: «Будет болтать, пустобрёхи!» — но в глубине души сам удивлялся своему таланту и не упускал случая проверить в деле.

* * *

Настроение у Лёньки было замечательное. Он знал и любил в себе эту приподнятость, весёлое кипение жизни в каждой клеточке тела, когда море по колено. Вера в свои силы, в повернувшую к нему удачу окрылила Лёньку, вернула ему утраченный оптимизм.

«Ты, Савостиков, как наркоман, — неодобрительно говорил тренер. — Тому, чтоб ожить, нужна ампула, тебе — успех». Такое сравнение Лёньку нисколько не смущало, тем более что врач-психолог, писавший диссертацию о боксёрах, на примере мастера спорта Савостикова доказывал правомерность этого явления. Только в отличие от учёного Лёнька знал, что необходим ему не общий, а именно личный успех, не расплывчатое командное, а индивидуальное первенство. И сейчас оно было за ним. О том, как он, рискуя жизнью, спасал Гаврилова, узнают все — и бывшие приятели, и родные, и Вика. В газетах напишут, не могут не написать! Ещё посмотрим, кто из нас «отработанный пар»! Рано списали Савостикова…

Вспомнил, как товарищи обнимали его в «Харьковчанке», и объективно отметил, что в их глазах не было зависти. Вот это спортивно, настоящие ребята! Наверное, многие из них на его месте поступили бы так же, но раз жребий выпал ему и он победил, то они честно поздравили сильнейшего. И вновь закружилась голова от мыслей о Вике: он заставит её не только полюбить себя — любили его многие, — но и гордиться им! Лёнька стал сочинять в уме текст радиограммы, которую пошлёт Вике. Рассказывать о себе он не станет, такой человечек, как Вика, оценит его скромность, а вот сдержанно, с шуткой сообщить о трудностях похода, о морозах — это можно. Что-нибудь вроде того, что твоё «да» сбросило с семидесяти градусов не меньше двадцати, согрело душу и тело.

…Задувало, начиналась позёмка, и тёмная глыба камбузного балка то исчезала, то вновь появлялась перед глазами. На всякий случай Лёнька сократил дистанцию, пошёл метрах в пяти от Сомова. Сомов тоже его поздравил, двух слов не сказал, но обнял, поцеловал. Непонятно всё-таки: зачем дядя таскает за собой этого доходягу? Водитель хороший, спору нет, а в трудную минуту распустил нюни — когда объяснялись на камбузе. Справедливости ради, напомнил себе Лёнька, нужно признать, что и сам он выглядел одно время не лучшим образом. Но это, безусловно, случайность и больше не повторится. Никогда и ни при каких обстоятельствах.

Размышляя таким образом и не сопротивляясь наплыву приятных мыслей, Лёнька очнулся лишь тогда, когда тягач Сомова исчез в снежной пелене. В этой ситуации положено остановиться и проверить колею, а в случае сомнения дождаться идущего сзади, но Лёнька не сделал ни того, ни другого. Решив, что просто отстал, он рванулся вперёд и проскочил в метре от Сомова, видеть которого не мог, так как стекло на правой дверце было запорошено снегом. Надеясь на удачу, а потом на чудо, прошёл ещё сотню-другую метров и понял, что сбился с пути. «Размечтался, тюфяк!» — обругал себя Лёнька. «Беда — учитель, счастье — расточитель», — вспомнил он. Верно! Хлебнул горя — чему-то научился, от счастья душа запела — размагнитился…

Мысли запрыгали, смешались. Сначала явилась одна, страшная: а вдруг поезд уйдёт? Она так напугала Лёньку, что он чуть было не схватился за рычаги, чтобы развернуться и помчаться куда угодно вослед ушедшим от него людям. Но удержался: в позёмку никуда поезд не двинется, это исключено. Потом другая мысль, тоже очень неприятная: а что, если мотор заглохнет? К Гаврилову-то он успел, а успеют ли к нему? Должны успеть, успокоил себя Лёнька, в случае чего такую разминку сделаю, что не вспотеть бы. И решил держаться золотой, высеченной на мраморе заповеди антарктического водителя: «Попал в переплёт — стой и жди».

И держался ещё несколько минут.

Но нервы, содрогавшиеся от напряжения, требовали какого-нибудь действия, а мозг, принявший столь мудрое решение — ждать, не желал закостенеть в этой догме. Обидно было бездействовать, когда перебродившая сила искала выхода, сила, от напора которой дрожали мышцы. Почему, подумал Лёнька, они должны искать его, а не он их? Закутался, вышел из кабины и не увидел, а нащупал колею. Мысленно определил угол, на который отклонился его тягач. Возвратился, развернул машину и проехал немного вслепую. Вышел, поползал на четвереньках: нет колеи. Срезал угол, прокатился ещё немного: нет колеи.

Ветер хоть и не становился сильнее, но и не ослабевал. Свистит, сволочь, на испуг берёт. Не на такого напал! Лёнька страха не испытывал, как часто не испытывают его люди, оказавшиеся в опасности и по незнанию не представляющие себе истинных её размеров. Пургу побеждают не бесстрашные, а опытные, понимающие, когда с ней можно бороться, а когда нельзя. Над не подкреплённой опытом храбростью Север посмеивается, уважает он лишь мудрую предусмотрительность. Много трагедий произошло с теми, кто не знал этого.

Лёнька снял со стенки кабины флягу, напился кисло-сладкого морса, привычно потянулся в карман за сигаретами и чертыхнулся. Кровь вскипела — так захотелось курить. И поесть бы в самый раз, по часам скоро ужин. Неожиданно вспомнил, что низовая метель потому и называется низовой, что стелется над самой поверхностью! Полез на крышу кабины, встал — и увидел метрах в двухстах наискосок избиваемый ветром флаг «Харьковчанки». Радостно засмеялся: вот она, родненькая! Жаль, что флаг только на ней, иначе ребята давно бы его разыскали. Ну, теперь дело в шляпе. Сел за рычаги и медленно, чтобы не врезаться невзначай в чью-либо машину, двинулся в намеченном направлении. Остановился через минуту, залез на крышу и в сердцах выругался: флаг реял опять же метрах в двухстах, но уже не наискосок, а прямо по курсу. Тем не менее вернулся в кабину повеселевший. Там небось паникуют сейчас, заседают и совещаются, как его выручить, а он тихонько войдёт на камбуз, отряхнётся и скажет: «Что у нас нынче на ужин, Петя?» Все бросятся к нему обрадованные, а он недоуменно пожмёт плечами: «Подумаешь, позёмка, говорить не о чем!» Очень понравилась Лёньке эта эффектная, как в кино, сцена.

Послышался треск, тягач круто вильнул в сторону, и Лёнька резко затормозил. Выскочил, нащупал руками лопнувшую гусеницу. Распустилась, змея, нашла место и время! Не могло быть и речи о том, чтобы исправить такое повреждение в одиночку, да ещё вслепую. А ведь не больше сотни метров осталось до «Харьковчанки»! Что теперь делать? Двигатель мерно гудел, в кабине было тепло, позёмка при таком морозе, как говорили, продолжается от силы два-три часа. Может, пересидеть?

Поколебался немного, преодолел недостойную мужика нерешительность. Достал из-под сиденья моток шнура, затянул ремешки на унтах, молнии на каэшке задраил до отказа, поверх подшлемника для страховки обмотал шарф, надел защитные очки и вышел в позёмку. Всё предусмотрел! Привязал конец шнура к ручке дверцы, напомнил себе, что к «Харьковчанке» следует идти прямо, никуда не сворачивая, и медленно пошёл в белую мглу.

Всё учёл, кроме того, что тягач крутануло на девяносто градусов. И пошёл Лёнька не прямо по курсу, а параллельно колее, на которой стоял поезд.

Ветер, казалось, сжижал и без того жидкий воздух, острые взвешенные частицы пробивали шарф и подшлемник, жгли, словно капли раскалённого металла, унты продавливали чуть ли не до колен сыпучий, невидимый сверху снег. Тяжело идти в метель, выматывает она силы, как самая изнурительная работа, из-за рваного темпа и сбитого напрочь дыхания. Но сил у Лёньки было больше, чем у обычного человека, и он упорно шёл, доподлинно зная, что «Харьковчанка» должна быть рядом.

А её всё не было и не было, хотя моток размотался чуть ли не до конца. Где-то совсем близко тарахтели двигатели, Лёнька шёл на звук, но оказывалось — в пустоту; прислушивался, снова шёл — и снова в пустоту. Вспомнил рассказы, что в позёмку слух подводит человека настолько, что нельзя верить собственным ушам, — резонанс, или «бегущее эхо», или как там это ещё называется.

Остановился, чтобы решить, что же делать дальше. Чуть было не смалодушничал — не повернул назад, к своему тягачу, но взял себя в руки и решил предпринять последнюю попытку. Натянув шнур, как радиус, начал описывать окружность, уже не боясь, а мечтая удариться об угол балка, о железо саней — лишь бы найти поезд.

И вдруг пока ещё безотчётная тревога вползла в Лёнькино сердце. Шнур не натягивался! Не веря себе, Лёнька осторожно потянул остаток мотка — и не встретил сопротивления. Мороз пробивал до костей, но в это мгновение Лёньке показалось, что его прошиб пот. Дёрнул ещё раз — и шнур легко подался рывку. Теперь уже не было сомнений в том, что шнур оборвался.

И страх, безмерный страх загнанного и обложенного со всех сторон зайца, ужас обречённого на неминуемую гибель существа охватил Лёньку с такой силой, что он закричал дико и отчаянно:

— А-а-а! Я здесь! А-а-а!

Сомов впереди, а за ним Игнат, Давид и Тошка больше часа ползали то по одной, то по другой оставленной Лёнькиным тягачом полузасыпанной снегом колее. Два раза не выдерживали, возвращались на камбуз греться и вновь отправлялись на поиски. В третий раз нашли тягач…

Так замёрзли и устали, что даже не удивились тому, что Лёньки там не было. Молча посидели несколько минут в кабине, чуть отогрелись, отдышались. Особенно устал Сомов. Губы посинели, из горла вместе с выдохом вырывался хрип. Сомов сидел, прикрыв глаза, и Игнат вдруг подумал, что бывал несправедлив к этому человеку. Ну, жмот, молчун — что есть, то есть, — зато работяга безотказный. Худой, не поймёшь, в чём душа держится, а рыскает по снегу проворнее Тошки, сам замучился и всех замучил. Надёжный человек, зря мы на него.

— Посмотри, Тошка, не привязал ли он куда шнура, — не открывая глаз, проговорил Сомов. — Хотя и сосунок, а вряд ли так в метель пошёл.

Тошка кивнул и без всякого паясничанья вылез из кабины. Вернувшись через несколько минут, доложил, что никуда Лёнька шнура не привязал.

— Тогда под сиденьем должен быть моток, — поднимая тяжёлые, опухшие веки, сказал Сомов.

Привстали, подняли сиденье. Мотка там не было.

— Раз доставал шнур, значит, куда-то его привязал, — рассудил Игнат.

— Может, конец сорвался?

— К тому и говорю. — Сомов спустился на снег. — Найдём — его, щенка, счастье.

Долго шарили, возвращались греться и снова шарили, пока не нашли. Побрели гуськом, стараясь не потянуть шнур, чтоб случайно не выдернуть моток из Лёнькиных рук. Вскоре обнаружили на снегу брошенный моток, но не стали обсуждать эту находку, потому что и так было ясно, что шнур для Лёньки стал бесполезной обузой и он его бросил. Шарили вокруг, всматривались в пелену, надеясь различить в ней огромную Лёнькину фигуру; по сигналу Сомова меняли направление, чуть расходились, чтобы охватить возможно большее пространство. Около часа проискали, с ног начали валиться, в ушах звенело, и виски разрывались от напора крови.

Лёньку нашли метрах в десяти от камбузного балка. Только шёл Лёнька не к балку, а от него, и не шёл, а передвигался чуть ли не на четвереньках, падая и поднимаясь. Взяли его под руки, повели, втащили в балок.

Здесь уже помощников было много, но не Лёньке они понадобились. Посидел он, бессмысленно улыбаясь замёрзшей улыбкой, позволил Валере и Пете растереть себе помороженные запястья, выпил принесённый Алексеем спирт и пришёл в себя.

А понадобились помощники Сомову. Не он был пострадавшим, и никто на него не обращал внимания, даже сесть ему оказалось некуда. Присел он на корточки, склонил набок голову — и кап-кап: кровь из горла и носа на пол.

Выработался Сомов весь, до последней жилки.