Не бывать бы Лёньке в Антарктиде, если бы за него, родного племянника, слёзно не молила Катя. Очень не хотелось Гаврилову брать Лёньку, но ни в чём он не мог отказать жене. Для виду поупрямился, поворчал и уступил. Полина, Катюшина сестра, в голос выла, просила зятя возвратить сына человеком. Гаврилов сердился — Антарктида, мол, не исправительная колония, но в глубине души был польщён. Пообещал, что проследит, выбьет дурь из ветреной головы. Сёстры наделяли его чрезвычайными полномочиями, а Лёнька слушал и ухмылялся. Против Антарктиды, впрочем, он не возражал: слава, нагрудный значок да деньги, и, говорят, немалые. Великодушно позволил себя оформить и поехал на край света — превращаться в человека, как докладывал дружкам на проводах.
А Лёньку брать Гаврилов не хотел потому, что в его глазах племянник жены имел два крупных недостатка. Во-первых, был писаным красавцем, а к этой разновидности людей Гаврилов вообще относился с подозрением; во-вторых, в недавнем прошлом боксёром, даже мастером спорта. А спортсменов, особенно именитых, Гаврилов не слишком-то уважал. Хотя сам он не без удовольствия смотрел матчи по телевизору и слегка болел за «Зенит», но не мог понять спортсменов, тратящих немалую энергию столь, на его взгляд, бессмысленно. Когда ему доказывали, что спортивные зрелища дают тысячам людей необходимую им разрядку, он не спорил, но шутливо ссылался на своё «крестьянское воспитание»: мол, с детства приучен уважать лишь тех, кто делает работу. За такие отсталые взгляды Васютка сгоряча обозвал папу «вымирающим мамонтом», что рассмешило Гаврилова до слёз.
Впрочем, своему десятилетнему первенцу он готов был простить всё.
Лёнькины же «подвиги», о которых в семье ходили легенды, Гаврилова не очень волновали. Слушая сетования сестёр, он посмеивался, а когда Катя сердилась на такое его легкомыслие, тут же признавал свои ошибки. И думал, что четверть века назад он бы из этого парня сделал лихого танкиста. Хотя и в Антарктиде случаются такие переделки, что вся пыль с человека слетает и раскрывается его существо. А что касается Лёнькиных «подвигов», то женщин там нет, собутыльников днём с огнём не найдёшь, нос задирать не перед кем. Тогда и посмотрим, мужик ты или тряпка.
Так Гаврилов, отбросив немалые сомнения, взял Лёньку с собой. Решил пристроить его в Мирном, не брать сразу в поход. Но перед самым выходом Мишке Седову вырезали аппендикс, и волей-неволей пришлось Гаврилову вместо надёжного механика-водителя посадить на тягач племянника.
А был Лёнька Савостиков удивительно хорош собой: под метр девяносто ростом, и фигура такая, что на пляже магнитом женские взгляды приковывала, и шея, запросто выдерживающая целую гроздь девчонок, буйные русые волосы, белозубая улыбка и шалые голубые глаза. Рядом с Лёнькой парни нервничали и инстинктивно старались увести подальше от него своих подруг. И, наверное, правильно делали, потому что было в Лёньке что-то такое, что давало ему непонятную власть над женщинами.
В семнадцать лет Лёнька был чемпионом по боксу среди юношей, его портреты печатали в газетах, его узнавали на улицах. Спортивные журналисты восторженно описывали игру ног, нырки и сокрушительные крюки чемпиона, а несколько тренеров веселили публику спорами о том, кто открыл Савостикова. В школе с ним почтительно здоровался за руку директор, мальчишки на улицах просили автографы, а девчонки, которые год назад не обращали на долговязого подростка никакого внимания, пускали в ход всё своё нехитрое искусство, чтобы похвастаться таким поклонником. Год славы сделал из него законченного эгоцентриста; в газетах он читал лишь заметки о себе, обижался, когда писали мало, и соглашался с теми, кто считал его исключительным явлением.
Его новый тренер, сам известный в прошлом спортсмен, знал цену подобным восхвалениям, посмеивался над ними и учил своего воспитанника с юмором относиться к таким заголовкам, как «Всепобеждающая улыбка юного чемпиона». Лёнька делал вид, что так к славе и относится, но, изучая в большом зеркале гардероба своё отражение, думал о том, что тренер просто завидует; нигде, даже в кино, Лёнька не видел такого мощного и в то же время пропорционального тела, такой обаятельной улыбки.
Мать, работница-ткачиха, потерявшая мужа в конце войны, гордилась сыном и со вздохом подмечала взгляды, которые бросали на её ребёнка взрослые женщины.
Проснулся Лёнька поздно, в восемнадцать лет, когда его сверстники уже бахвалились своими скромными и большей частью выдуманными победами. Но пробуждение это было столь бурным, что отныне мать позабыла, что такое покой.
Учился он тогда в десятом классе, перекатывался из четверти в четверть на тройках — благодаря заботам директора, который, как и многие люди умственного труда, преклонялся перед физической силой. Учителя бунтовали на педсоветах, доказывали, что гастролёр Савостиков портит коллектив класса, но директор напоминал о престиже школы, и они со скрипом исправляли двойки на тройки. Лишь Татьяна Евгеньевна, молодая, только что с институтской скамьи учительница химии, отказывалась от компромиссов. Ей и было суждено сыграть неожиданно большую роль в судьбе Савостикова, который и самому себе боялся признаться, что из-за желания увидеть Татьяну Евгеньевну он уже пропустил несколько тренировок. И вот однажды на уроке химии Лёнька, совсем забывшись, уставился на учительницу горящими глазами, в голове его звенело. Было, наверное, в его взгляде что-то нескромное; Татьяна Евгеньевна вспыхнула, вызвала гастролёра к доске и несколькими колкими вопросами сделала из него посмешище. — Что же вы молчите? — иронизировала она под хихиканье класса. — Кулаками легче работать, чем головой, правда? Нечего сказать, да?
Здесь и разразился скандал. Никто ещё безнаказанно не смеялся над Савостиковым!
— Почему это нечего? — облизнув пересохшие губы, весело сказал Лёнька. — Можем и ответить.
Он подошёл к учительнице, рывком поднял её на руки, крепко прижал к груди и поцеловал в губы.
За дикую выходку Лёньку выгнали из школы, но без дела он проболтался недолго. Как раз подошло время, и его призвали в армию. Правда, оставили в Ленинграде — проходить службу при спортивном клубе. Так что поначалу Лёнькина жизнь если и изменилась, то к лучшему. Вечно окружённый толпой приятелей и поклонниц, он прожил едва ли не самые приятные в своей жизни полтора года. Удача так и плыла в Лёнькины руки: блестящие победы на ринге будоражили прессу, спортсменки готовы были идти и шли за ним по первому зову.
На тренировках всё чаще появлялись заплаканные девчата, иные и вовсе перестали приходить. Ребята Лёньку усовещали, но без особого успеха. Так продолжалось до тех пор, пока не бросила спорт и не уехала в другой город чемпионка по плаванию, на которую возлагались большие надежды. Это был уже перебор. Потеряв терпение, начальник клуба, согласовал с кем надо наболевший вопрос, и рядового Савостикова — в армии приказов не обсуждают! — направили проходить службу в часть на далёкий северный остров.
На этом острове, состоявшем из скал, льда и пурги, некому было очаровываться Лёнькиной физиономией, мало кого интересовал значок мастера спорта, и с утра до ночи под командой замухрышки сержанта рядовой Савостиков строился, драил автомат, зубрил материальную часть и пилил на воду снег. Зато — нет худа без добра — выучился работать на тракторе и вездеходе, приобрёл специальность. Впрочем, это обстоятельство для Лёньки цены не имело: он был уверен, что дорога ему суждена другая. Но, будучи парнем не глупым, старался не очень высказываться по этому поводу и вёл себя скромно.
Закончилась служба, Лёнька вернулся домой и, не теряя времени, принялся навёрстывать упущенное. Сил у него не убавилось, быстрота и реакция вернулись после нескольких месяцев тренировок, и о Савостикове снова заговорили. В составе сборной он побывал в нескольких зарубежных турне, привёз оттуда газеты со своими фотографиями и замшевые куртки.
Избалованного успехами Лёньку несло по течению. Ему казалось, что этому празднику не будет конца. Но вот одно за другим случились два события, напрочь разорвавшие цепь удач.
Сначала его жестоко избил молодой боксёр-перворазрядник, новая восходящая звезда, как окрестили его репортёры. Лёнька и раньше проигрывал иногда бои, но не столь позорно и безоговорочно. Дважды во втором раунде он побывал в нокдауне и с трудом дотянул до гонга — как оказалось, зря, потому что в начале третьего раунда пропустил сильнейший удар в солнечное сплетение и очнулся уже за канатами. Это поражение повлекло за собой тяжкие последствия: нокаутированному боксёру в течение года запрещается выступать в соревнованиях, и Лёньку отчислили из сборной команды. «Друзья» не отказали себе в удовольствии прислать ему газетные вырезки, где клеймился «перспективный в прошлом», «не соблюдавший спортивного режима», «задравший нос» и «плюющий на честь коллектива» Савостиков.
Отстранённый от соревнований и связанных с ними поездок, Лёнька вставал теперь в шесть утра по будильнику, ехал в переполненном трамвае за Нарвскую заставу на стройку, куда он устроился на работу, и вкалывал за рычагами бульдозера полновесных восемь часов, от звонка до звонка.
После такого рабочего дня тренироваться было трудно и неинтересно. Лёнька выходил из формы, пропадала реакция, отяжелели ноги. Кое-кто ему сочувствовал, кое-кто злорадствовал, а тренер всё чаще смотрел на своего бывшего премьера с открытым сожалением. «Отработанный пар», — услышал Лёнька как-то за своей спиной. Его гордость страдала, и он махнул на спорт рукой.
В это время произошло и второе событие. На одной лестничной клетке с Савостиковыми в однокомнатной квартире жила Вика, студентка-медичка. Родители её, инженеры-геологи, завербовались на три года и уехали на Север искать золото. Вику, скромную и приветливую, в доме любили, и даже на абонированных пенсионерами скамейках её доброе имя под сомнение не ставилось. Была она ни хороша, ни дурна собой. Маленькая, аккуратная, с большими и серьёзными карими глазами, она могла бы, пожалуй, заинтересовать ребят, не очень избалованных женским вниманием, если бы не отпугивала их своей строгостью.
Хотя Лёнька встречал Вику чуть ли не ежедневно, он её не замечал, здоровался и проходил мимо. Эта девушка для него не существовала, она просто являлась принадлежностью дома вроде ворчливой лифтёрши Кирилловны: слишком разительной была разница между красотками, продолжавшими домогаться его внимания, и «пигалицей», как снисходительно называл её Лёнька. Он бы, наверное, расхохотался, если бы узнал, что мать, которая с симпатией относилась к соседке и частенько угощала её пирогами, тайком мечтает о Вике как о невестке. Впрочем, мать была достаточно дальновидна и о своих матримониальных планах не распространялась.
Однажды вечером она попросила сына помочь Вике установить холодильник, доставленный из магазина. Лёнька зашёл к соседке, мигом выставил на лестницу двух грузчиков, клянчивших «на бутылку» за уже оплаченную работу, и без труда втащил «ЗИЛ» на кухню. Лёнька был в безрукавке, мускулы его играли, и он не без удовольствия уловил восхищённый взгляд девушки.
— Вы сильный, — сказала Вика и нахмурилась, потому что Лёнька игриво улыбнулся. — Большое спасибо, всего хорошего!
Вика шагнула к двери, халатик её распахнулся, и Лёнька тут же отметил, что у пигалицы стройные ножки.
— За спасибо не выйдет, на чаёк бы с вашей милости, — пошутил он. Вика растерялась.
— Я имею в виду самый натуральный чаёк, — улыбнулся Лёнька. — Или кофе.
Уже через несколько минут Лёнька пожалел, что напросился в гости. Вика слушала его разглагольствования о боксе и киноактрисах вежливо, но без любопытства и даже, как ему показалось, с затаённой насмешкой. Неприятно задетый, Лёнька пустил в ход весь свой арсенал: улыбался, бросал обволакивающие взгляды, как бы случайно дотрагивался до руки девушки, но все эти испытанные приёмы на Вику не действовали. Более того, глаза её стали холодными и враждебными, а когда Лёнька попытался дать волю рукам, она спросила: в упор:
— Вы и в самом деле считаете себя неотразимым?
Лёнька смешался и глупо ответил что-то вроде того, что до сих пор осечек у него не бывало.
— Ну, тогда вам просто везло, — отчеканила Вика и встала. — Мне о вас соседи уши прожужжали, я думала, что познакомлюсь действительно с интересным человеком, а вы, извините, грубое животное!
Лёнька ушёл униженный и побитый, как после нокаута. В нём что-то надломилось. Он ожесточился, начал выпивать и, чего раньше с ним не бывало, затеял несколько безобразных драк. К счастью, начальник отделения милиции, куда несколько раз приводили Лёньку, оказался его старым болельщиком и протоколов не составлял, ограничивался отеческим внушением, но рано или поздно и его терпению мог прийти конец.
Лёньке было плохо. Работа бульдозериста не приносила удовлетворения, сдать на аттестат зрелости он так и не удосужился, будущее казалось бесперспективным. Всё уходило в прошлое: слава, обаяние юности, удача. Он вспоминал хлёсткое, как удар открытой перчаткой: «…вы, извините, грубое животное!» — и с горечью думал, что никогда ещё его так сильно не били.
Угнетало и чувство вины перед матерью, которая тяжело переживала его падение. Её здоровье заметно пошатнулось, и Лёнька страдал. Поэтому и на Антарктику согласился легко, тем более что возвращение с такой почётной зимовки должно было вновь привлечь к нему внимание — в этом Лёнька не сомневался.
* * *
Тягач полз по утрамбованной колее, его рёв сотрясал барабанные перепонки, и оттого на ходу как-то забывалось, что ты находишься в самом тихом и пустынном уголке планеты. В кабине было жарко, градусов за тридцать. Лёнька сбросил шапку, чуть опустил стекло на левой дверце и, не отрываясь, смотрел, как говорили водители, «на Антарктиду», чтобы не сбиться с колеи.
Первое время рычаги не слушались его, и тягач то и дело сползал в сторону. Если он буксовал в сыпучем снегу, или садился по пузо в рыхлый, Гаврилов вытаскивал застрявшую машину на буксире. Однако, пройдя путь до Востока, новичок набрался опыта и орудовал рычагами не хуже других.
И вообще до обратного похода Лёнька на жизнь не жаловался. Сорок дней морского путешествия к берегам ледового материка на комфортабельном теплоходе «Профессор Визе» запомнились, как хороший отпуск. В декабре, когда ленинградцы мёрзнут в пальто, Лёнька загорал в тропиках, купался в бассейне, разгуливал в белых джинсах по Лас-Пальмасу и с размахом тратил валюту на ледяное пиво и кока-колу.
Товарищи приняли его — не только такие же, как он, первачки, но и старые полярники, допускавшие в свою замкнутую касту не всех и не сразу. Лёнька, когда того хотел, мог произвести впечатление: он быстро нашёл верный тон и определил линию своего поведения. Он понял, что настоящим мужиком полярники считают не того, у кого самые сильные мышцы, а того, кто показал себя в деле «достойным носить штаны»: весом чуть больше трёх пудов летчика Ананьина, который мог лихо сесть на торосистую льдину размером с половину футбольного поля, взлететь, перескакивая через трещины, и «на честном слове» дотянуть до базового аэропорта обледеневший самолёт; братьев Мазуров, которые мало бы чего стоили в глазах Лёнькиных приятельниц, но без которых не шёл ни в один поход Гаврилов; скромного и входящего в дверь последним Семёнова, обветренного пургами Крайнего Севера и закалённого стужей трёх зимовок на Востоке. Это были настоящие мужчины, достойные уважения; таких, составлявших полярную элиту, на «Визе» было десятка полтора, и они приняли Лёньку. Во многом, конечно, благодаря его родству с Гавриловым, но и не только поэтому: красивый истинной мужской красотой богатырь, открытый и общительный, известный по фотографиям и ни словом не заикающийся об этой известности, Лёнька пришёлся по душе новым товарищам. Того, чего боялся Гаврилов, не произошло: вёл себя племянник тактично, пыль в глаза никому не пускал и за все сорок дней плавания проштрафился только раз, когда пытался приударить за буфетчицей кают-компании. Гаврилов жестоко его изругал, и Лёнька отказался от столь опасного на судне соблазна.
Не подвёл племянник и в деле, когда «Визе» по пробитому «Обью» каналу подошёл к Мирному и пришвартовался у припая. В разгрузку Лёнька работал за четверых, сутками гонял трактор по неверному льду, и даже Макаров, от которого похвалу можно было услышать раз в году, и то в високосном, благосклонно пошутил насчёт «гавриловской крови». Хотя «кровное» родство между дядей и племянником отсутствовало, довольный Гаврилов не стал поправлять начальника экспедиции и послал сестре жены радиограмму, которая принесла матери радости больше, чем вся популярность, завоёванная сыном на ринге.
И в походе на Восток Лёнька проявил себя неплохо. Правда, технику он знал слабо и один раз чуть не расплавил подшипники коленчатого вала, забыв добавить масла из дополнительного бака в рабочий. К счастью, тягач застрял в метровых застругах, и Лёнька заглушил двигатель; ещё немного, и машину пришлось бы бросить: отремонтировать её в условиях похода было бы невозможно. С того дня Лёнька не забывал следить за манометром и на каждой остановке проверял щупом, сколько масла осталось в рабочем баке, и за пальцами на гусеничных траках ухаживая, как когда-то за своей причёской, и трогался с места только на первой передаче. Понемногу привык, освоился. И если секретов ремонта двигателя так и не постиг, то его физическая сила в походе очень пригодилась. Лёнька запросто перетаскивал бочки с маслом, без устали махал кувалдой и, не ожидая просьб, выполняя другую работу, требовавшую большой затраты сил.
Он вырос в собственных глазах, самоутвердился, потому что приобрёл то, чего ему в последнее время не хватало. Пожалуй, думал он, уважение этих ребят заслужить потруднее, чем восхваления репортёров.
Лёнька ловил себя на том, что стал по-иному оценивать людей. Гаврилова, например, денежного дядю, не раз помогавшего матери сводить концы с концами, он раньше считал чудаком: есть дача, машина, жена и дети, директор Кировского завода лично звонит, предлагает хорошую должность, а дядя Ваня идёт на старости лет в полярку.
Теперь, увидев Гаврилова в деле, разобрался, понял, что он за человек. И бывших дружков своих переоценил — с большой уценкой. Не то чтобы его к ним совсем не тянуло и чтобы не хотелось вновь окунуться в праздничную атмосферу большого спорта. Окунуться окунулся бы, но с оглядкой, с понимаем того, что есть в жизни вещи посолиднее…
Однако больше всего Лёньку поражало то, что медленно и верно его душой завладевала, маленькая и не очень эффектная девушка, пигалица, дурнушка по сравнению с теми, кто почитал за честь пройтись с ним под руку. Он вспоминал о ней со стыдом и растущей, незнакомой ему нежностью и подумывал о том, что по возвращении постарается доказать, что не такой уж он конченый…
С таким настроением Лёнька пришёл на Восток.
Лишних спальных мест на станции не было, и походникам приходилось ночевать в своих балках. Соседом Лёньки по нарам оказался Василий Сомов, не лучший сосед, какого можно было бы пожелать, ибо Василий был сух, замкнут и феноменально скуп — качество, совершенно уж презираемое полярниками, привыкшими свой кошелёк вытаскивать первыми. Когда на стоянке в Лас-Пальмасе ребята наслаждались пивом и шашлыками, Сомов жевал захваченную с собой сухую колбасу. Курил он преимущественно чужие папиросы, на радиограммы тратился по праздникам — словом, был законченным жмотом. Не будь Сомов отменнейшим, едва ли не лучшим в отряде механиком-водителем, вряд ли Гаврилов брал бы его в походы.
Сомов и разбередил Лёнькину душу несколькими вскользь брошенными словами.
Случилось это в последнюю ночь на Востоке, когда вся станция замерла в ожидании двух последних самолётов. Спали в эту ночь плохо. В Лёнькином балке на верхних нарах чуть слышно шептались Тошка Жмуркин и Валера Никитин. Смысл обрывочно доносившихся фраз Лёнька понять не мог, но чувствовалась в них смутная тревога, отчего и самому Лёньке вдруг стало как-то тоскливо. Он с головой влез в спальный мешок и попытался уснуть, однако сон никак не приходил, Лёнька высунулся из мешка и с неудовольствием вдохнул табачный дым: Сомов курил, хотя обитатели балка с самого начала решили этого не делать. И без того от печки-капельницы несло солярным духом, дышать нечем.
— Свои? — с наивозможнейшим сарказмом спросил Лёнька.
— Свои, — вздохнул Сомов.
— Не накурился за день?
— А тебе какое дело?
— А такое, что договаривались. Договор дороже денег, усвоил?
— На том свете взыщешь, — проворчал Сомов.
— Помирать собрался?
— Здоровый ты, парень, а глупый. Походил бы с моё…
— Ну и что?
— А то, что пиши, парень, завещание…
— Это почему? — с вызовом спросил Лёнька.
Сомов не ответил, погасил о стенку балка сигарету и укрылся с головой в мешке.
Давно кончили разговор, похрапывали наверху Тошка и Валера, глухо покашливал во сне Сомов, а Лёнька никак не мог забыться, охваченный тревожным предчувствием. Он припомнил отдельные реплики, намёки, что слышал в последние дни, объединил обрывки ничего вроде не значащих фраз в одну цепочку, и перед ним всё более отчётливо стала обрисовываться безнадёжность предстоящего похода. Да, безнадёжность! Зря Макаров не пошлёт такую радиограмму и Семёнов не станет понапрасну обрабатывать Гаврилова — «возвращайся, Ваня, самолётом». И мысль о том, что он в свои двадцать пять лет может погибнуть, ужаснула Лёньку. Он представил себе мёртвый, занесённый снегом поезд, свой заглохший навеки тягач и себя, скрученного последней судорогой. Лёнька прогонял от себя это видение, старался думать о разных приятных вещах, ждущих его по возвращении домой, но страх, вползший в него исподтишка, не уходил. На любые трудности готов был Лёнька, на любые муки, только не на безвестную смерть!
Всю жизнь он любил быть на виду, красоваться перед людьми, вызывать зависть и восхищение. На людях он мог совершить любой подвиг, если бы в это время на него смотрели и восторгались его мужеством и геройством. Во время разгрузки «Оби», когда с тридцатиметровой высоты на лёд полетел многопудовый ящик, Лёнька успел отбросить в сторону матроса, которого через долю секунды расплющило бы в лепёшку. Люди смотрели! Когда Коля Рощин провалился с трактором под лёд, Лёнька бросился без раздумий в ледяную воду. Люди смотрели! Это было для Лёньки важнее всего. Он и в Антарктиду пошёл потому, что об этом будут знать люди. Только так. Скажи ему, что сцену его гибели покажут по телевидению, Лёнька мгновенно воспрянул бы духом. Но погибнуть безвестно, навсегда остаться в белом безмолвии или, если их найдут, упокоиться на братском кладбище острова Буромского у Мирного!
Гордость не позволила Лёньке сказать своё слово во время голосования, он смолчал. Но с той минуты, когда последние два самолёта улетели, уверенность покинула его.
В первые дни похода поезд шёл довольно быстро, километров по тридцать в сутки, и временами Лёньке казалось, что тревога его пустая. Но когда морозы перевалили за шестьдесят и раскрылась скверная история с топливом, Лёнька сник. Помрачнел, стал молчалив. Глаза глубоко ввалились, железные бугры мускулов опали. До помороженных щёк было больно дотрагиваться, пальцы распухли и еле сгибались в суставах. Рыжеватая шкиперская бородка, по общему мнению очень шедшая ему, свалялась и торчала безобразными клочьями. Впрочем, Лёнька не знал об этом, поскольку давно не умывался, не смотрелся в зеркальце и даже где-то его потерял.
А до Мирного оставалось больше тысячи километров пути.
Всем было плохо. Втайне от всех сосал валидол Гаврилов, еле переставлял помороженные ноги Петя Задирако, кашлял с кровью Валера Никитин. Всем было плохо, но от сознания этого Лёньке не становилось легче.
Он вёл тягач, отрешённо смотрел перед собой и с тоскливой покорностью ждал очередной поломки. С Востока, уступив наплыву чувств, послал Вике радиограмму: «Ответь одним словом, можно ли тебе писать», и сегодня в обед Борис Маслов сунул ему маленький листочек с двумя словами: «Да. Вика». Получи он этот ответ на Востоке — наверное, был бы счастлив. А сейчас равнодушно скользнул до листку глазами и сунул в карман.
Худший враг человека — безнадёжность.
Смотрел Лёнька перед собой, на темневший впереди тягач Валеры Никитина, на усеянное холодными, блестящими звёздами чёрное небо, и внезапная жалость к самому себе полоснула его по сердцу.
И он заплакал.