Сквер с названием «У старой крепости» был такой же спокойный и тихий, как и в былые годы; здание гимназии оставалось таким же почтенно-некрасивым; над площадью кружили кроткие голуби. В атмосфере сонного покоя отцвела весна, созрело лето. Медленно текло время в городке Борек.
А в мире бушевала война. В далекой Галиции все больше становилось могил. Солдаты сколачивали деревянные кресты и писали на них простые слова: «Тут лежит солдат из Чехии», «Здесь покоится Франтишек Томса, молодой врач».
Из далекой Галиции написали его родным, не сообщив даже название реки, огибавшей кладбище. Грохот пушек и взрывы гранат отделили живых от мертвых.
«В далекой Галиции…» Эти слова изменили всю жизнь Катеньки. Они призвали ее из Праги домой, к постели больной мамы.
Было это в канун осени 1914 года, как раз в то время, когда Катенька Томсова была так довольна, так безумно счастлива, как только может быть счастлив человек, давнишняя мечта которого сбылась: она была медичкой, студенткой университета. Уже полгода свирепствовала война, но Катя о ней и знать не хотела. Она вообще не хотела знать ни о чем, что могло бы помешать ее работе, ведь она поставила перед собой задачу — как можно скорее закончить учебу и стать врачом, самостоятельным, преуспевающим, как можно быстрее отплатить добром родным за все то, что они сделали ради нее, чтобы она могла получить образование. Она затыкала уши: пускай грохочут пушки, это не должно и не может ни на один день отсрочить сдачу ее экзаменов.
«Приезжай, положение тяжелое, мама заболела», — неожиданно позвала ее домой папина телеграмма.
Она пустилась в путь с потрепанным студенческим чемоданчиком. Ей и в голову не приходило, что она не вернется больше в свою пражскую комнатку, к своим книгам.
Вокзалы были переполнены солдатами в серых шинелях, плачущими, изможденными женщинами, полными скорби и отчаяния. Война. «Война!» стояло в воззваниях и призывах.
Но голода пока еще не было. Лишь теперь наступали тяжелые времена.
До сих пор только несколько семей получили шершавые листки, в которых военное командование с соболезнованием сообщало: «Ваш сын пал за родину и ее императора».
Катенька и подумать не могла, что в старой школе лежит одно из первых таких извещений.
После ужасной дороги, смертельно уставшая и совершенно не выспавшаяся, после многочисленных остановок на станциях, где поезду приходилось ждать в тупиках, пока пройдут военные составы, она возвратилась в Борек.
Старая школа и в школьные каникулы была родным домом. Длинный темноватый коридор хранил отзвуки маминых размеренных шагов, эхо ее голоса; везде был полный порядок, а папа временами улыбался, словно видел вдали что-то прекрасное.
Теперь Катенька вернулась в притихший дом, в котором двери хлопали от сквозняка. В комнате, где лежала больная, начинала оседать пыль. Получив страшное извещение, мама слегла, молчаливая и неподвижная, и только глазами просила поднести ей фотографию Франтишека.
Папа превратился в близорукого старца. Кожа на его лице стала пергаментной, руки тряслись: он ничего не видел, кроме извещения о гибели сына и живых еще глаз на неподвижном лице больной.
Катенька поняла, что папа утратил всю свою былую радость и гордость, и почувствовала, что и с ней случится тоже самое.
— Я останусь с вами дома, — сказала она.
Мама поблагодарила взглядом, а отец попытался утешить ее словами, произнесенными бесцветным голосом:
— Только на время, только пока все не уладится. Мама выздоровеет, поднимется…
Все трое знали, что она никогда не поднимется. Катенька за ней ухаживала, готовила и все не могла забыть свою студенческую комнатку, свои книги и планы. «Не буду, никогда уже не буду врачом. Не закончу учебу», — повторяла она мысленно и плакала каждую ночь.
Так проходили недели и месяцы. Глаза больной постоянно были влажны от слез и невысказанных просьб, папа уже не говорил «только на время». И врача уже больше не звали: помочь он не мог, да и денег было мало. Шла война; голод и нужда всё больше проникали в провинциальный городок.
По одной из улиц шла высокая, стройная девушка. Под глазами у нее были темные круги, в руке она держала пустую продуктовую сумку. Как велика была она в эти дни, когда хлеб отмеряли тонкими ломтиками! Катенька изменилась до неузнаваемости. Часами сидела она у маминой постели и вполголоса рассказывала ей о всяких происшествиях за день, о пустяковых случаях в лавчонках. Мама, казалось, становилась спокойнее, когда слышала Катин голос. В ее темных глазах зажигались слабые огоньки. Катя вспоминала и думала: «Как я могла бояться этих глаз, избегала их взгляда, от которого не ускользала ни малейшая погрешность. Наверное, потому, что мама была слишком строга?» Уже и у Катеньки на лбу стала прорезаться узенькая морщинка меж бровей, губы были поджаты от постоянных забот: как достать продукты, дрова, чтобы в доме было тепло, и прилично одеться на мизерные деньги? Как добиться того, чтобы белье было белоснежным и в квартире — чистота? Катенька чувствовала постоянную усталость. Она заметила, что сама становится более сухой и менее ласковой, и мысленно просила у мамы прощения за все прошедшие годы. Порой, когда она сидела за работой у постели больной, ей казалось, что мама просит глазами: «Прости, Катя, прости меня за все недоразумения, которые у нас случались».
Наступил день, когда стало ясно, что все может быть еще хуже. Болезнь пани Томсовой обострилась. Врач пожал плечами: «Надо в больницу».
В Бореке была больница, где в саду цвели большие пестрые георгины, а в палатах с высокими потолками лечились местные бедняки. Заправлял всеми делами в больнице улыбчивый главврач с блестящими кольцами на руке. Встречая Катеньку в городе, он шутливо называл ее «коллега», словно она уже принадлежала к врачебному цеху. К нему она и пришла со своей просьбой.
В больнице все спешили. На грядках желтела картофельная ботва — для крикливой красоты георгинов не оставалось места: голод вытеснял все на свете. По лестнице пробежала усталая сестра. Из палаты доносился зов больных. В коридорах стояли раскладушки. Война, нужда и эпидемии заполнили провинциальную больницу.
Главврач старался говорить любезно, но в его ответе звучали тревога и озабоченность: «Мест нет, сиделок нет. Конечно, вашу маму мы поместим. Договоритесь со старшей сестрой».
Она была уже не «коллега», а всего лишь Катенька в лоснящемся черном платье.
Старшая сестра торопилась: «Да, да, конечно!» — и направила ее в канцелярию. Там ее не слишком любезно отослали к дежурному врачу. Она постучалась в дверь с табличкой «Амбулатория» и ожидала, что услышит голос говорившего в нос доктора Вацека. Это был рыжеватый блондин, который в прошлом году на масленице несколько раз приглашал ее танцевать. Он всем был недоволен и подчеркивал, что он — пражанин и не привык к провинциальным условиям жизни. Катя надеялась, что их пусть даже поверхностное знакомство поможет ей.
Она нервно теребила брошку на воротничке платья. Это была очень некрасивая черная брошка без всякого блеска, и Катя носила ее только потому, что, по ее мнению, это могло доставить удовольствие маме: когда тоскливо на душе, только и носить такие мрачные броши. До сих пор Катеньке казалось, что это какая-то ошибка, что вовсе ни к чему носить траур по брату, по большому, красивому и веселому брату, который посылал ей из Праги пряники и фарфоровых куколок. Франти! Это он первый сказал, что ей надо и дальше учиться. Нет, она не хотела верить тому, что его уже нет в живых, что он похоронен в чужой земле под деревянным солдатским крестом. Горячие слезы залили ей глаза. Но она поспешно спрятала носовой платок с черной каймой. К доктору Вацеку она должна была войти со светской улыбкой, даже будучи в трауре.
Дверь отворилась.
— Проходите же, проходите! — произнес нетерпеливый, сухой мужской голос.
Перед Катенькой стоял очень высокий, худощавый человек в белом халате. У него было загорелое продолговатое лицо, тонкий нос и серые насмешливые глаза. Левой рукой он поправлял повязку на раненой правой руке.
— А где же… — с удивлением произнесла Катенька, — скажите, пожалуйста, где пан доктор Вацек?
— На фронте, — гласил ответ.
И затем мужчина уже более мягким тоном поинтересовался, по какому делу она пришла.
Он слушал, кивал головой, говорил «конечно», «само собой разумеется», но вдруг запнулся, когда должен был написать листок о приеме больной. Он взглянул на свою перевязанную руку:
— Сожалею… Скажите швейцару, что разрешил принять я.
Катенька поблагодарила и, только очутившись за дверью, вспомнила, что не знает, на кого ей сослаться. Был ли это врач или сотрудник больницы?
— Пан доктор Янда, — сказал швейцар, когда она описала ему наружность высокого человека с перевязанной рукой. — Доктор Филипп Янда. Он тут вместо Вацека.
Теперь Катенька встречалась с ним в больнице ежедневно. Маму положили в длинном зале, где больничные койки стояли в три ряда. Из-за того, что мама была тяжелобольная, а сестры очень заняты, и, наконец, из-за того, что Катенька была — или, скорее, могла стать — «коллегой», главврач разрешил ей самой ухаживать за мамой. По утрам она в ожидании стояла у больничных ворот вместе с пареньком из пекарни, который привозил в двух больших корзинах белый хлеб. Рогалики пахли дрожжами и недоброкачественной мукой.
Катенька спешила в длинный зал, к седьмой койке во втором ряду. Мама лежала так, чтобы видеть, когда отворяются двери. Рядом с ее койкой лежала больная старушка. Вся в слезах, она жаловалась, что сиделки ее обманывают, и просила помощи у Катеньки. В третьем ряду под окном умирала молодая девушка. Катенька приносила ей из города письма и записки, подавала успокаивающие лекарства и воду, поправляла подушки, меняла компрессы. И все время была возле мамы. В ее темных глазах Катя читала просьбы и благодарность. Да, вот так и должно быть — Катенька Томсова будет улыбчива и услужлива, будет всем помогать, чтобы люди ее любили.
Каждое утро она крутилась в этой «тяжелой» палате. Сиделка говорила ей с усталой улыбкой: «Спасибо вам, вы мне очень помогаете!» Однажды Катеньку кто-то назвал «барышня-сестра», и потом ее все стали так называть.
— Барышня-сестричка! — Главврач усмехался так же, как в те времена, когда он называл ее «коллегой». — Барышня-сестричка, пусть старшая сестра выдаст вам какой-нибудь передник! — И он недоброжелательно посмотрел на ее траурное платье.
На следующий день Катя получила белое платье в синюю полоску, какие носили служащие в больницах, и большой передник санитарки. Потом больные забывали говорить ей «барышня», и оставалось только «сестра».
Днем, когда она занималась хозяйством дома, она скучала по этому обращению. Вообще она скучала по человеческим голосам, хотя они просили о помощи, просили облегчить страдание и боль. А дома стояла тягостная тишина. Папа сидел, опустив голову, и медленно, очень медленно поворачивал на пальце слишком свободное золотое кольцо. Катенька готовила какую-нибудь еду из тех немногих плохих продуктов, которые еще можно было купить, убирала квартиру и к вечеру снова торопилась в больницу.
— Обождите, не ходите сейчас туда! — остановил ее однажды доктор Янда, когда она уже взялась за ручку двери. Он отвел ее в сторону от длинного зала. — Та девушка… была ваша подруга? — спросил он.
Катенька поняла, что доктор не хотел, чтобы она видела, как у постели под окном ставят ширму. Та хрупкая, прозрачная девушка умерла.
— Нет, нет! — быстро ответила Катенька. — Я же все равно могу… — и хотела идти.
Он остановил ее вопросом:
— Вы медичка, да? И бросили учебу?
Катенька ответила утвердительно, но при этом не могла не подумать: что за странный человек, как прямолинейно он задает вопросы, не считаясь с тем, уместно это или нет. В больнице о нем особых разговоров не было. Одни его любили и ради него готовы были сделать все, другие говорили, что он насмешник и нелюбезный человек. Шушукались о его руке, будто он сам себе ее поранил, чтобы вернуться с фронта домой. «Не буду стрелять в людей!» — будто так и сказал. Но и друзья и недруги сходились на одном: что он замечательный врач. Катенька часто ловила себя на том, что думает о нем, но разговаривала с ним редко: каких-нибудь несколько сухих слов о состоянии маминого здоровья.
А состояние всё ухудшалось. Огонек жизни в глазах угасал, и однажды поставили ширму перед седьмой койкой во втором ряду. Скончалась пани Томсова, скончалась мама.
Многие высказывали Катеньке слова соболезнования, многие пожимали ей руку, а она не могла плакать. Сидела дома напротив папы, смотрела на его слезы — и не могла плакать.
На другой день утром она стояла перед воротами больницы. Паренек из пекарни привез только одну корзину рогаликов. От их теплого запаха у Катеньки кружилась голова. Она вошла в длинный зал. Седьмая койка во втором ряду стояла, как железный скелет. Без тюфяка, без подушек и покрывала. Катенька подала воду старушке жалобщице, поправила постель больной, которая выздоравливала после операции. Стала разносить жестяные тазики для умывания, ставила их на стул и наливала воду, словом, начала обычную повседневную работу. Она даже не заметила, как чьи-то руки оправили постель, на которой еще вчера лежала мама. Только тогда, когда широко распахнулись обе половины широких дверей, когда в них проехала больничная тележка и санитар положил немощное, страдающее тело на седьмую койку во втором ряду, только тогда Катенька расплакалась. Рыдания и слезы обрушились на нее как дикая, неудержимая стихия. Она беспредельно горько плакала по умершей маме, по брату, похороненному в далекой земле, по отцу, утратившему все в жизни, и по неведомой красоте где-то вдали. Она оплакивала себя, свои несбывшиеся мечты, плакала оттого, что идет война и что она так смертельно устала.
Ее отвели в комнату в мансарде, где ночуют младшие сестры. Дважды или трижды у двери замирали шаги, но ей не хотелось ни с кем разговаривать, хотелось побыть одной. В первый раз это были тяжелые, шаркающие шаги утомленной старшей сестры, потом незнакомый быстрый шаг, и, наконец, послышался уверенный стук каблуков. Она угадала, что это был главный врач, но и ему не открыла дверь.
И только когда за окном совсем стемнело, она аккуратно сложила полосатое платье и белый передник, застегнула черный воротничок траурной брошью и неуверенными шагами спустилась по лестнице. Она направилась в длинный зал. Не поднимая глаз, чтобы не смотреть на второй ряд коек, она опустилась на колени перед железным столиком, чтобы забрать оставшиеся после мамы вещи. Взяла в руки фотографию брата. Несколько раз в день приходилось показывать ее маме.
— Почему вы к нам не подойдете, сестричка? — услышала она голос, который столько раз просил ее в чем-нибудь помочь, дать успокаивающее лекарство.
Катенька плотно сжала губы. Не хотела, боялась заговорить.
Едва заметное движение, тихий стон. Это было с той стороны, куда она привыкла постоянно смотреть. Больной на маминой койке требовалась помощь.
Это была уже не мамина койка. На ней лежала светловолосая женщина с синими глазами, полными терпеливого страдания.
Ради нее Катенька забыла обо всем. И о собственной скорби. И о себе самой. Ради нее на другой день она снова стояла на рассвете перед больничными воротами, ради нее снова приходила сюда и в последующие дни.
Работа отнимала у нее все силы. И это было к лучшему — так уставать, что невозможно было думать ни о чем, ни о каких мучениях и страданиях, ни о страшной войне, которая со дня на день приближалась и к этому городку.
Когда вечером Катя засыпала от усталости, она была трогательно похожа на ту девочку-школьницу, которая изводилась, вышивая крестом, и которая вынашивала в себе большие, смелые мечты.
Папа впервые после всех этих скорбных дней робко улыбнулся и что-то сказал о прекрасной работе, которая помогает переносить все беды. С того вечера Катенька стала замечать, что папа иногда поднимает голову от школьных тетрадей, красные чернила засыхают на его пере и он вдохновенно смотрит куда-то вдаль…
— Катенька, ты могла бы вернуться… — вдруг произнес он однажды.
— Нет-нет! Не знаю, папа. Нет, пока еще нет.
Но в тот же день она принесла с чердака свой потрепанный студенческий чемоданчик и разложила книги, которые уже покрылись пылью.
Трудно было вернуться к учебе, сосредоточиться на печатных страницах, когда усталость смыкала глаза. Все вечера она просиживала с книгой на коленях.
В больнице она числилась младшей сестрой, ей были определены регулярные дежурства и назначено небольшое жалованье. Главный врач перестал ей изысканно улыбаться. Она была «сестра Томсова», «сестра Катя», у нее было множество обязанностей, было сестринское форменное платье, которое застегивалось на шее булавкой с крестиком. Безобразная траурная брошь была уложена в коробочку вместе с другими вещами, оставшимися после мамы.
Когда она пробегала через больничные ворота, привратник прикладывал теперь к фуражке только один палец. В длинном сводчатом зале с тремя рядами коек никто уже не помнил, что сестра Катенька раньше ходила сюда навещать только свою маму. Больные сменились, о тех, что знали барышню Томсову, и памяти не осталось. Ее звали от кровати к кровати, она разносила еду, подавала лекарства, смачивала пересохшие губы, услуживала, помогала, утешала. И не переставала улыбаться. За это ее любили. За эту легкую ласковую улыбку. С ней она желала спокойной ночи и взбиралась на стул, чтобы привернуть фитили в лампах. Горел маленький мигающий ночник, и сестра Катя на цыпочках уходила в каморку, залитую ядовитым блеском ацетиленовой лампы. В уголке, предназначенном для отдыха ночных сестер, Катенька усаживалась и раскрывала толстую книгу внутренних болезней. Но не занималась. Она сидела над печатными страницами и размышляла.
Из головы не шли папины слова: «Ты могла бы вернуться!» У Катеньки не хватало мужества. У нее уже не было сил закрыть себе уши и крикнуть: «Пускай грохочут пушки, пусть бушует война — это не должно препятствовать моим экзаменам, исполнению моих мечтаний и замыслов».
Утро было сырое и холодное. Снимая накрахмаленную сестринскую шапочку, она вдруг увидела в зеркале свое исхудалое лицо с большими глазами цвета увядающих фиалок. В них поселились усталость и тоска.
Она накинула на голову шаль. Из больницы нужно еще забежать в магазин на площади. Люди, озябшие и такие же невыспавшиеся, как она, стояли в очередях за хлебом, за картошкой, за жалкими пайками сушеной рыбы. Дорога подмерзла за ночь. На спуске больничной улицы Катя услышала за собой шаги.
— Доброго вам утра! — пожелал ей сухой голос. — Почему вы так спешите?
И доктор предложил понести ее сумку. Она возразила:
— Что вы? Что люди скажут!
— Мне безразлично! Хуже то, что вы прескверно выглядите, — сказал доктор Янда и взял у нее сумку.
Он шел с ней до самой площади и потом встал в длинный, унылый ряд людей. Когда подошла их очередь, Катенька думала, что и он выкупит свой паек. Но он удивленно взглянул на нее:
— Я ведь живу и питаюсь в больнице. О выкупе пайков, об очередях знать не знаю. Я просто шел с вами.
И проводил ее дальше, донес ее покупки до самого дома, к старой школе. Катенька зарумянилась от смущения:
— Неприлично, чтобы…
— Нет, прилично! — заявил он и взял ее под руку. Он был на целую голову выше ее и делал длинные шаги. Переходя улицу, он выпустил ее руку: — Почему вы так семените? С вами невозможно идти рядом.
— Папа, — сказала Катенька вечером, когда лампа с абажуром в цветах освещала овальный стол. — Папа, я много думала над твоими словами. Я не вернусь в Прагу. Пока…
На следующий день ей назначили дежурство в другом отделении; она все время думала о докторе Янде, вместе с которым до этого дежурила на первом этаже женского отделения. «Больше я его не увижу и не пойду с ним утром вниз по Больничной улице…» — с сожалением размышляла Катя.
На другой день она неожиданно встретилась с ним на лестнице.
— Катенька!.. Или я вас должен называть сестра Томсова? Зайдите ко мне в амбулаторию. У вас вид больного человека. Или пропишите себе сами: как следует выспаться, хорошо питаться и побольше гулять!
Он поднял брови и удалился, давая тем самым понять, что разговор окончен.
Вечером он ждал ее у входа в больницу. Взял ее за руку и быстрым шагом, как будто торопился к какой-то определенной цели, проводил ее сначала в магазин Цейняка, а затем домой.
Они стали встречаться каждый день и подолгу гулять вместе на свежем воздухе.
— В рамках заботы о здоровье, — заявил доктор Янда, и его серые глаза насмешливо сощурились.
В городке стали поговаривать, что молодой высокий врач и Катенька Томсова… Она об этом узнала. И снова повторила, что неприлично, чтобы он ее провожал.
На этот раз он с ней согласился:
— Конечно, неприлично. Это просто ни на что не похоже!
Он смотрел на нее сурово и с явным удовольствием наблюдал за выражением Катенькиного лица: она была похожа на школьницу, застигнутую врасплох.
— Это даже очень неприлично, — продолжал он. — Другое дело, если бы вы согласились выйти за меня замуж. Тогда нам можно было бы дважды в день прогуливаться вокруг пруда.
Никогда она не представляла себе, что это произойдет, что можно сделать признание и предложение одновременно, не высказав при этом, собственно, ни того, ни другого, причем все сказать полушутя, с серьезным лицом и с насмешливым взглядом. Подруги, которые обручались и выходили замуж, рассказывали об этом по-другому. И в романах такие события тоже не обходились без цветов, нежных взглядов и пылких слов.
— Согласны? — И он посмотрел на часы: — Самое время. Мне пора на работу. Вы обратили внимание, что нам теперь не дают совместных дежурств?
Да, Катенька обратила на это внимание. Она покраснела и сказала, что не понимает причины…
— Потому что старшая сестра тоже считает, что это нехорошо, — сказал он, и глаза у него стали еще насмешливее. — Неприлично, чтобы молодая девушка…
Она возразила, сказав, что ей приходится дежурить и с главным врачом, и с доктором Гавранеком.
— Но только главный врач, по-моему, не намерен на вас жениться? И Гавранек, пожалуй, тоже. Знаете что? Подумайте и завтра скажите мне, за кого вы сами хотите выйти замуж.
Наклонившись, он поцеловал ее и торопливо пошел, делая огромные шаги.
Она стояла в тихом переулке перед старой школой с мокрыми от дождя волосами, а на лице горел поцелуй. Она вошла в дом, перебросилась с папой несколькими словами и скрылась в комнатке, которую мама называла кладовкой; здесь еще сохранялся запах прошлогодних яблок.
Ей необходимо было подумать обо всем серьезно и основательно, прежде чем принять решение.
В ночной тиши она вспоминала каждый свой шаг, который делала на пути к цели, созданной ее воображением. Вспоминала то время, когда еще девчонкой тайком ото всех изучала разные предметы, чтобы добиться приема в гимназию; с ужасом вспоминала она экзамены у директора Кудрны; с сожалением и в то же время с радостью вспоминала первые свои пражские годы…
Светало. По улицам Борека тарахтела повозка паренька из пекарни, который вез в больницу уже не рогалики, а черный хлеб.
— А доктор Янда ушел? — спросила Катенька сонного привратника.
— Оперирует. Недавно привезли пострадавшего.
По больничным лестницам шаркали метлы и щетки, ступени были залиты струйками мыльной воды. Она заглянула в свою каморку. Там было чисто прибрано и пусто. Окна большого хирургического зала светились. Катенька сбежала на первый этаж, где находились квартиры врачей. Взялась за ручку двери. У Янды было открыто. Она робко вошла. Поразилась тому, что комната завалена книгами. Они лежали на столе, на полках, в кресле, заменявшем ночной столик, и на диване с поломанными пружинами. Она освободила себе местечко и взяла первый попавшийся томик. Прочитала несколько строк, но бессонная ночь вскоре взяла свое. Катенька уснула.
Когда она проснулась, голова ее лежала на чьем-то плече. Костлявом, но ласковом, дружеском плече.
На столе громогласно тикал латунный будильник.
— Без четверти девять! — Она вскочила как безумная. — Опаздываю на работу.
— Нет, — произнес сухой, насмешливый голос. — Ни в коем случае! У старшей сестры есть право разрешать сотрудникам не приходить на работу. По семейным обстоятельствам. Или, например, из-за свадьбы.
Весь мир закружился у Катеньки перед глазами.
— Конечно, я ей уже сказал. Она нас поздравляет.
— Но я еще… — хотела она возразить.
— Ни одна девушка не уснет в комнате отвергнутого поклонника. Это было бы неприлично! — Он говорил с ней, как с маленьким капризным ребенком.
— Пан доктор!
Сощуренные глаза смеялись.
— Доктор Янда!
Насмешливые глаза говорили: «Нет, нет, не так!» Пришлось и Катеньке улыбнуться:
— Филипп!