Братья Урядовы
Воскресный незваный гость. — Дороги, которые мы выбираем. — Вариант первый и вариант второй. — Гость становится подозрительным. — Демьян Урядов против Геннадия Урядова
Все это свалилось на него внезапно.
Гостей он в то воскресное утро не ждал и сам никуда не собирался. В кои-то веки выпадет свободный денек, когда не нужно спешить, как спешит он каждое утро, а после, будто заведенный, крутится до позднего вечера, не имея ни минуты личного времени. Есть возможность поваляться в свое удовольствие, дочитать затрепанный томик с повестями Гоголя, взятый в штабной библиотеке, а затем не спеша заняться плечевым суставом. Врачей он не терпел и в кругу друзей любил прихвастнуть отменным здоровьем, но самого себя обманывать не стоит. Ноет проклятущий сабельный рубец, и к дурной погоде, и к солнечной, как в сегодняшнее утро. Почти без перерыва ноет, еле-еле успокаиваясь лишь от холодных компрессов.
Стук в дверь был осторожным. Рассыльные из штаба стучат настойчивее, не стесняются.
— Входите, входите! — крикнул он, пытаясь сообразить, кого это принесло к нему с утра пораньше. — Кто там? Дверь не заперта!
— Мне бы товарища Урядова… Демьяна Изотовича…
Вошедший в комнату мужчина был коренаст и довольно широк в плечах. Несмотря на это, движения его были по-кошачьи мягкими.
— Ну, здравствуй, дорогой братец!
— Здравствуйте! Что вы сказали? — спросил он не совсем уверенным голосом, хотя вряд ли следовало задавать вопросы. Перед ним, знакомо подмигивая, стоял брат Геннадий, точнейшая копия его самого, правда, в штатском платье, не в военном. Щека у него была зачем-то перевязана, а кепчонка надвинута на брови, но это ничего не меняло, узнать можно.
— Генка? — слабо ахнул он, поспешно поднимаясь с кровати. — Генка, неужто ты? Какими судьбами?
— Он самый, братеник! Геннадий Изотович Урядов, покорный ваш слуга, прошу любить и жаловать!
— Откуда ж ты взялся, бродяга?
— Издалека, Демочка, отсюда не видать…
— Вырос-то, вырос-то до чего!
— Да и ты, братеник, даром хлеб не жевал!
Так это выглядело у них поначалу. Были, конечно, объятия, поцелуи, были радостные восклицания и суетливые расспросы. В общем, безобидно выглядело все и даже трогательно, если принять во внимание некоторые обстоятельства их жизни.
Братья Урядовы не встречались вот уж двенадцать лет. С того печального для них события, когда были развезены в разные концы обширной Российской Империи, да так ни разу и не увиделись больше, поневоле растеряв родственные связи.
Осенью 1910 года тихий городишко Медведь, расположенный неподалеку от Новгорода, был взбудоражен необычным происшествием. Драмы подобного свойства и в шумных столицах вызывают немало волнений, а про глухую провинцию и толковать нечего. Жители городка буквально лишились сна.
Покончили жизнь самоубийством, одновременно приняв смертельные дозы мышьяка, местный почтмейстер и достойная его супруга, люди всеми уважаемые, почтенные.
Истинных причин трагедии никто не знал, и, как всегда, с избытком было сплетен и всяческих пересудов. Тем более что в предсмертной записке почтмейстер уповал на милость божию, вручая ее заботам несчастных своих сыновей, учеников новгородской гимназии.
Загадка, впрочем, разъяснилась скоро. Нагрянувшая из Новгорода ревизия обнаружила в почтово-телеграфной конторе злоупотребления. Тишайший почтмейстер, воплощенная по виду добродетель, занимался, оказывается, ловкой подделкой документов. Помимо того, числились на его совести аферы с фальшивыми векселями и ценными бумагами, которые вот-вот должны были раскрыться, вызвав неминуемый скандал.
На похороны самоубийц приехали родственники. До чего же они были разные и непохожие, эти два брата почтмейстера! Старший держался надменно, скупые слова выцеживал сквозь зубы, как и подобает солидному виноторговцу, волею злосчастных обстоятельств вовлеченному в некрасивую историю. Зато младший был как бы полной противоположностью старшему, что объяснялось, наверное, скромным его положением в обществе. Неумело и весьма искренне утешал осиротевших племянников, отправился вместе с ними на кладбище, собственными руками смастерил незамысловатую ограду у свежих могилок. Словом, человеком был редкостно общительным, по-настоящему сердечным.
Из-за племянников, вернее из-за дальнейшего устройства их судьбы, братья поссорились.
«Обоих-то тяжеленько мне прокормить, — вздохнул виноторговец, поглядывая на младшего брата. — Собственных сорванцов двое, да этих еще парочка. Велика слишком обуза…»
«Ладно, заберу их к себе, — ни минуты не колеблясь, как о деле давно решенном, объявил младший. — Проживем помаленьку, с голоду небось не подохнем…»
«Нет уж, голубчик, разреши не согласиться! — вспыхнул виноторговец, уязвленный великодушием младшего брата. — Легкомыслие твое всегда меня изумляло…»
«Что же ты предлагаешь? Разлучить близнецов?»
«А почему бы и не разлучить? Что в этом необыкновенного, предосудительного? Ты забирай одного, я возьму другого, получится по справедливости…»
«Жестоко это, а не справедливо! Ты посмотри на них, близнецы ведь, двойняшки…»
«Сентиментальная дребедень! — отрезал виноторговец с привычной своей самоуверенностью. — Ерундистика! Говори лучше, которого желаешь взять на прокорм? Демьяна или Геннадия?»
Расстались братья холодно, почти враждебно. Старший сумел настоять на разделе, забрав к себе, в Ростов-на-Дону, Геннадия Урядова, а младший отправился в Ригу, к месту своего постоянного местожительства, прихватив Демьяна.
На прощание близнецы вволю поплакали и погоревали, уединившись от взрослых в дровяном сарае. Поклялись друг другу нерушимой клятвой, что сохранят навсегда братские чувства, что будут переписываться, а при удобном случае непременно соединятся вместе, чтобы не разлучаться до конца.
Было им тогда по двенадцати лет. Клятвы в эту пору отличаются особой пылкостью и всякое желание выглядит вполне осуществимым — достаточно хорошенько захотеть.
Но действительность, увы, не часто бывает снисходительна к благим мальчишеским порывам. Осиротевших близнецов она как бы умышленно поставила в крайне несхожие условия существования.
Дядя Никанор, или попросту дядюшка Никеша, увезший Демьяна к себе в Ригу, капиталами виноторговца не обладал и, признаться, никогда не стремился к богатству. Жил с семейством в деревянной слободке ремесленников на городской окраине, с малолетства работал в котельной мастерской судоремонтного завода, медленно и неотвратимо, как большинство котельщиков, лишаясь слуха. Достаток в дядюшкином доме был скудный, от получки до получки. По утрам вместе с отцом отправлялись на завод и рослые сыновья дядюшки Никеши.
«Осматривайся, племяш, привыкай к рабочему нашему житьишку, — сказал дядюшка, потрепав Демьяна по плечу. — Гимназию обещать тебе не буду, силенок, видать, не хватит, а в реальное училище попробуем пристроить…»
Не вышло, однако, и с поступлением в реальное училище — отказали дать казенную стипендию. Тогда дядюшкины приятели взялись впихнуть Демьяна в заводскую контору, на должность конторского ученика. Как-никак, парнишка с образованием, из бывших гимназистов. Но и этой должности напрасно дожидались месяца два, пока не вышел окончательный отказ. Вакансии на конторские должности требовали щедрой подмазки соответствующего начальства.
Дядюшка Никеша ходил мрачный, неразговорчивый. На племянника посматривал с жалостью, сознавая себя кругом виноватым. Просьбу Демьяна взять его в ученики котельщика выслушал с хмурым неодобрением, хотя в душе-то, разумеется, понимал, что рано или поздно тем все и закончится.
С зимы начались трудовые университеты Демьяна.
Котельная мастерская завода, душная, насквозь прокопченная, с тяжелым несмолкающим грохотом, от которого ломило в ушах, была похожа на преисподнюю, какой изображают ее на лубочных пятикопеечных картинках. Еще бы сюда огромные сковороды с грешниками, рога бы господину мастеру на лоб вместо очков, да маленьких чертенят для полноты сходства, и вот тебе самая натуральная преисподняя, где вытягивают из людей последние силы.
Платили ученику пять целковых в месяц. Эта жалкая подачка, кстати, считалась благодеянием администрации, поскольку в других мастерских никакой платы вообще не полагалось: хочешь выучиться на токаря или на слесаря — будь доволен без денег.
Привыкал Демьян тяжело, как всякий новичок в котельной. К концу работы каменела, становясь чужой, поясница, переставали сжиматься отекшие пальцы. Рабочий день длился десять часов, домой возвращались затемно. Год спустя грянула беда.
Дядюшка Никеша по причине своей глухоты не расслышал предупреждающего свистка, угодил под колеса паровоза. Заботы о семействе легли на плечи его сыновей. Подставил свое плечо под общую ношу и Демьян, закончивший к тому времени ученичество.
Из лазарета для бедных дядюшка выписался с деревяшкой вместо ноги. Поглядел на сыновей, на племянника, встречавших его у ворот, хотел что-то сказать и не сказал ни слова, молча отвернулся. По морщинистому исхудавшему лицу текли крупные слезы.
Суровыми были житейские университеты Демьяна, — этого, конечно, отрицать не станешь. Зато и характер вызревал в них цельный, неподкупно прямой.
Четырнадцатилетним парнишкой принял он участие в массовой забастовке, всколыхнувшей трудовую Ригу. Дядюшка Никеша знал, что делает, рекомендуя партийным товарищам своего племянника. Шустрому подростку куда легче пронести нелегальную литературу мимо усиленных полицейских нарядов или незаметно обегать конспиративные квартиры, поддерживая связи руководителей забастовочного комитета. Попробуй-ка уследи за ним, быстроногим! Никаким ищейкам это не под силу.
Совсем еще зеленым юнцом впервые взялся он за винтовку, записавшись в отряд красногвардейцев. Воевал с немцами на подступах к Риге, охранял революционный порядок в городе, своими руками устанавливал Советскую власть.
Дальнейшая его судьба ничем не отличалась от судеб многих рабочих парней из слободки ремесленников.
Обычная была биография, только в необычное время. Дрался на колчаковском фронте, получил ранение, награжден почетным оружием Реввоенсовета. Месяца полтора провалялся в злейшем сыпняке, едва не помер. Полгода учился на краткосрочных курсах красных командиров, грудью защищал Петроград, доколачивал в Крыму барона Врангеля.
Под Шепетовкой, в несчастливые дни отступления, полоснул его саблей какой-то осатаневший от злобы офицерик. Насмерть, к счастью, не зарубил, не хватило, видать, твердости в ударе, но плечо с той поры будто чужое. Ноет, ноет, спасу нет от этого свербящего тоскливого нытья.
С братом Геннадием переписка у него что-то не заладилась. Неизвестно даже, кого в этом винить. Скорей всего, не было виноватых, просто ничего не получилось, да и не могло получиться.
По первости из Ростова-на-Дону приходили довольно частые послания. Генка сообщал про невеселое свое существование в доме богатого дядюшки. И без конца жаловался, в каждом почти письме. На злое одиночество, на неправедных учителей в гимназии, на хроническое отсутствие денег из-за феноменальной скупости дядюшки.
О чем было сообщать ему в ответ? Не станешь ведь расписывать котельную мастерскую, куда спешат они по утрам всем семейством. И про унылые будни слободки ремесленников с почти обязательными пьяными драками по воскресеньям что-то не хочется писать. Геннадию все это ни к чему, жизнь у него течет в другом измерении.
Дороги близнецов разошлись. Круто и, пожалуй, бесповоротно, навсегда. Каждый выбрал свою.
Первым почуял это Геннадий. Не сам, а с помощью сыновей дядюшки Кузьмы, двоюродных своих братцев. Раз подвели его под неприятное объяснение с дядюшкой, в другой раз подстроили головомойку. После этого было бы глупостью нарываться на новые неприятности. Пришлось, как это ни прискорбно, сокращать переписку с Ригой, а вскоре она и вовсе иссякла, подобно пересохшему летом ручейку.
Иные заботы одолевали Геннадия. Надо было приноровиться к порядкам у дядюшки Кузьмы. Нравятся они или не нравятся — никто об этом не спрашивал. Все равно крутись, выгадывай собственный интерес. Иначе сживут со света.
Возвратившись в Ростов-на-Дону, дядюшка Кузьма первым долгом собрал у себя в кабинете домочадцев. Хмуро представил племянника, весьма нелестно отозвался о незадачливом брате-самоубийце, после чего начал вдруг рассуждать про порядочность, про честь и бесчестие. В заключение, неожиданно распалившись, налетел на собственных сыновей. Лентяи оба, дармоеды, непочтительные и дерзкие свиньи. В сердцах пригрозил даже лишением прав на наследство. И зачем-то оглядывался при этом на дрожащего со страху Геннадия, будто давал понять сыновьям, к кому могут перейти его капиталы.
Это была излюбленная манера дядюшки Кузьмы. Всех он умел люто перессорить, затем назойливо мирил, затем снова разжигал исступленную вражду, находя в этом чередовании температур одному ему понятную радость.
Двоюродные братцы, как и следовало думать, дружно возненавидели Геннадия. С удовольствием пакостили конкуренту, наушничали, решились даже на «темную», избив с холодно рассчитанной жестокостью. Сперва он лишь плакал, спрятавшись подальше от людских глаз, молча переживал свои обиды, мечтал о сладостной мести, а потом и сам стал давать сдачи. Жизнь приучила его к нравам, царившим в доме дядюшки Кузьмы.
Странный это был дом, весь какой-то взвинченный, нервный. Все в нем чего-нибудь боялись и все ненавидели друг друга, скрывая истинные чувства под маской притворного согласия.
Запуганная тетка, супруга дядюшки Кузьмы, трепетала перед грозным мужем, льстиво поддакивала каждому слову повелителя, за спиной называя не иначе, как удавом и кровопийцей. Сыновья, вроде бы объединившись в общей ненависти к Геннадию, исправно докладывали отцу о малейших прегрешениях в гимназии, за что доносчик награждался серебряным полтинником, а виновного секли на кухне розгами.
Лишь хозяин дома, казалось, не боится никого на свете, но и это была всего лишь показная неустрашимость. Дядюшка Кузьма, как и другие, жил в постоянном страхе, имея к тому достаточно веские основания. Геннадий вскоре в этом убедился.
В гимназию он попал благодаря хитрой интриге злейших своих недругов. Сперва его определили в дядюшкину контору, рассудив, что для нищего почтмейстерского сынка классическое образование будет слишком жирным куском. Пусть зарабатывает на хлеб в тяжких трудах, приучаясь к должности приказчика, хватит с него.
В конторе как раз и началось возвышение Геннадия. Он, конечно, старался, угадывая малейшее дядюшкино желание, допоздна сидел за конторскими книгами, лишь бы отсрочить возвращение в опостылевший дом. И это усердие принесло долгожданные проценты.
«Собирайся домой, хватит на сегодня», — говорил дядюшка, польщенный трудолюбием племянника.
«Мне бы еще полчасика, а то не успеваю», — отвечал Геннадий, смутно понимая, что становится дядюшкиным любимцем.
Теперь его все чаще хвалили за вечерним столом, попрекая ленивых сыновей за нерадивость. Собравшись в поездку по виноградникам, дядюшка счел нужным прихватить с собой племянника, громогласно назвал единственной своей утехой в старости.
Домашние встревожились. На семейном совете решено было помешать дальнейшему сближению дядюшки и племянника. И лучшим средством для этого могла послужить гимназия. Неловко ведь получается, если глянуть со стороны, некрасиво перед людьми. Единственный, можно сказать, сынок покойного брата, взят в дом на воспитание, и того родной дядя оставляет неучем, наладив в конторские писаря. Что скажут соседи? На чужой роток небось не накинешь платок.
Всеми способами подобные соображения внушались хозяину дома, и тот не устоял, согласился с доводами семьи. Сам поехал к попечителю учебного округа, сам выбирал племяннику гимназическую форму.
Тот год, когда стряслась беда с дядюшкой Никешей, угодившим под колеса паровоза, был несчастливым и для дядюшки Кузьмы.
Сбежал из дому старший его сын, будущий глава торговой фирмы, недоучившийся гимназист-второгодник. Забрался ночью в отцовский кабинет, с заранее подобранными ключами от сейфа, набил в саквояж пятьдесят тысяч рублей наличными и исчез в неизвестном направлении вместе со своей любовницей, скандально известной певичкой местного офицерского клуба.
Рано утром, обнаружив пропажу, дядюшка Кузьма успел лишь крикнуть, что ограблен собственным чадом, и мешком повалился на пол. Старика разбил паралич.
Жизнь в доме, и без того изрядно нервная, сделалась вовсе невыносимой. В темном кабинете, при зашторенных наглухо окнах и зажженной свечке, с придвинутым к изголовью сейфом, лежал полубезумный парализованный дядюшка. Все пытался спасти ускользающее из рук богатство, в каждом подозревал грабителя, никому не доверял, а вокруг и впрямь суетилось бессовестное ворье. Тащили каждый что мог — и супруга хозяина, и оставшийся в доме младший сынок, и приказчики. Торопились при этом, скандалили, без конца уличали друг друга, стараясь урвать побольше. Недавно еще процветавшая, фирма быстро захирела.
Геннадий выкрал свою долю, но достались ему сущие пустяки. Ему, между прочим, хронически не везло в жизни, особенно в решающие минуты, когда на карту поставлено все. Не хватало изворотливости, упускал благоприятный момент, а фортуна, как все знают, бабенка капризная, неудачников не любит.
После гимназии, не закончив выпускного класса, он поступил в юнкерское училище. Дядюшка одобрил его решение. Вызвал к себе в кабинет, с трудом прошамкал, что большевистскую заразу надо искоренять огнем и мечом.
На Дону в ту пору зрели далеко идущие замыслы русской контрреволюции. И все, казалось бы, сулило Геннадию заманчивые перспективы. Училище окончил с отличием, надел погоны подпоручика, назначение досталось в кубанский кавалерийский полк, к его сиятельству князю Черкезову, личному другу самого генерала Деникина, спасителя России от большевистского произвола. Открывалась, короче говоря, прямая дорога к блистательной военной карьере.
Увы, кончилось это катастрофой. В первом же бою с красной конницей Буденного непобедимые кубанцы были наголову разбиты. Князь, не выдержав позора, застрелился. Геннадий и еще несколько свежеиспеченных офицериков стреляться не хотели, предпочли сбежать с поля боя. Возвращение в свою часть грозило дезертирам крупными неприятностями. Поскитавшись с неделю, они раздобыли крестьянскую одежду и тронулись в Польшу.
В Варшаве с беглецами обошлись не очень ласково. О восстановлении в офицерском достоинстве не хотели и разговаривать, в строй зачислили рядовыми. Деникинская армия к тому времени вовсе обанкротилась, войну с Советами замышляли поляки.
Злой на весь белый свет, бродил Геннадий по чужому, неприветливому городу. Лопнула военная карьера, все казалось мрачным. И тут, будто нарочно, подоспело знакомство с батькой Булак-Балаховичем, вербовавшим людей в свои отряды.
Неизвестно, к добру оказалось это знакомство или к несчастью. Вероятно, к добру, поскольку всякий должен знать, на что он способен, а батька помог ему познать самого себя. Во всяком случае, никто еще не возбуждал в нем такого страха, смешанного с тайным восхищением и завистью, как этот смуглолицый человек с неизменной плеткой в руке. Уставится на тебя холодными глазами убийцы и будто парализует твою волю.
Законов и преград для батьки не существовало. Не признавал он и общепринятых нравственных норм.
«Коммуниста вздернуть сумеешь?» — спросил Булак-Балахович, когда они переступили советскую границу, с боем захватив небольшой уездный городок в Белоруссии.
«Не могу знать, ваше превосходительство! — прошептал Геннадий, страшно растерявшись. — Не случалось».
«А ты привыкай! — жестко велел Булак-Балахович, махнув плеткой в сторону захваченных в плен чоновцев. — Начни вот с этих голодранцев!»
Так Геннадий сделался палачом. И не только привык к этому кровавому занятию, быстро освоившись с его навыками, но и почувствовал нечто схожее с удовлетворением, точно ничем не ограниченная его власть над обреченными людьми была какой-то компенсацией за долгие годы унижений, испытанных в дядюшкином доме.
Палачествовал он с удовольствием. Ни кровь, ни предсмертные стоны и проклятия, ни униженные мольбы о пощаде не вызывали в его сердце ни малейшего отзвука.
Впрочем, «освободительный поход», как и предсказывали дальновидные люди, довольно скоро завершился разгромом Булак-Балаховича. Уцелевшие остатки его отрядов бежали обратно в Польшу, где батька быстренько приобрел себе шикарное именье с конным заводом, окончательно удалившись на покой. Верных его сподвижников начали распихивать по лагерям для интернированных лиц. Иначе говоря, за колючую проволоку, на прогорклую казенную похлебку.
И тут милостивая фортуна устроила Геннадию новую, еще более перспективную встречу. Сам глава «Народного союза защиты родины и свободы», знаменитый господин Савинков пожелал познакомиться с никому не ведомым офицериком Булак-Балаховича. Это привело к немедленному освобождению из лагеря.
Савинкова нельзя было даже мысленно сравнивать с вечно пьяноватым батькой. Этот отличался изысканной вежливостью, был холоден, немногословен, умея, казалось, читать в людских душах, как в открытой книге. Ни о чем не стал расспрашивать, никакими подробностями не интересовался, а сразу предложил работу в своей контрразведке, отгадав тайные наклонности Геннадия. И кличку придумал мгновенно, не задумываясь: «Будете Афоней. Отныне и до особого моего распоряжения. Запомнили? Вот и отлично!»
Экзаменом для нового сотрудника контрразведки стала загадочная гибель полковника Мерцалова, пожелавшего вернуться в Совдепию с повинной головой. Боже упаси, сам Борис Викторович не имел к ней ни малейшего причастия. Даже телеграмму изволил прислать с глубоким соболезнованием по поводу этого прискорбного случая.
Задание исходило от профессора Шевченко, непосредственного начальника Афони. Осторожно покашливая в холеную шелковистую бороду, профессор объяснил все с ученой педантичностью: где лучше караулить Мерцалова, каким образом инсценировать самоубийство или убийство с целью грабежа. И первым поздравил Афоню с удачей, посоветовав недельки на две исчезнуть из Варшавы.
Исчез он на целых два месяца. Сергей Павловский, ближайший друг и личный телохранитель Бориса Викторовича, формировал в то время отрядик для набега на Совдепию. Предполагалось поднять народное восстание в Белоруссии, планы были грандиозные.
Афоня сумел отличиться в походе. С восстанием, конечно, ничего не вышло, ограничились казнями коммунистов, и тут уж он приглянулся начальству. «Нервы у парня железные», — похвалил Афоню Павловский, скуповатый обычно на похвалы.
Наверно, эта оценка и сыграла свою роль, иначе бы его не послали в Петроград, доверив серьезное задание. И сам Борис Викторович вряд ли приехал бы из Парижа для личной с ним беседы с глазу на глаз.
«Брат у вас есть? В Петрограде? Демьян Изотович? — спросил Савинков для начала и, не дожидаясь ответа, уверенно сказал: — По имеющимся сведениям, служит в штабе стрелкового корпуса, у Блюхера…»
«Впервые слышу об этом, — испугался Геннадий, не понимая еще, к чему приведет этот странный разговор. — Вообще-то брат у меня был, но дороги наши давно разошлись…»
«Сведения надежные, именно в штабе корпуса, — продолжал Савинков, не обращая внимания на его испуг. — И заметьте, на прекрасном счету у начальства, что само по себе совсем недурно. А дороги могут опять сойтись, это в силах человеческих».
План Бориса Викторовича был дерзким. Резидентура в Петрограде, ответственность и опасность огромные. Явки, конечно, адреса верных людей, вербовка новых сторонников. И, что опаснее всего, рискованная комбинация с братом Демьяном. Два запасных варианта, и оба целиком построены на редкостном их сходстве. Невозможно даже предусмотреть, насколько все это рискованно для исполнителя. Это тебе не мелкий эпизодик вроде ликвидации полковника Мерцалова — пырнул ножом и побыстрей смывайся. Лезть нужно в логово большевиков, в объятия самого ГПУ.
Заметив на его лице нерешительность, Борис Викторович слегка поморщился.
«Сказавши „а“, друг мой, принято говорить и „б“. Логика развития неумолима, и никто еще не сумел ее опровергнуть».
Савинков был прав. Жестокой и действительно неумолимой штуковиной оказалась эта логика развития.
И вот он, бывший подпоручик деникинской армии Геннадий Урядов, никакой, понятно, не Афоня, и не агент савинковской разведки, а всего-навсего вернувшийся на родину несчастный репатриант, сидит в комнате своего брата Демьяна. И должен точно разыграть свою роль, не сбиваться на рискованную отсебятину, не впасть в фальшивый тон. Отступить от легенды, которую они составили и продумали с Борисом Викторовичем, значит нарваться на верный провал.
Демьян за эти годы здорово переменился. Весел, как прежде, доброжелателен, охотно и с удовольствием смеется, но как-то и посерьезнел не по возрасту. Уходит вдруг в себя, замыкается, становясь непроницаемым и непонятным, потом снова веселеет. Рассказы его, правда, слушает с сочувствием, охотно расспрашивает о подробностях заграничных скитаний. Стало быть, нужно погуще расписывать прелести лагерной жизни, которой успел он хлебнуть до встречи с Борисом Викторовичем. Про колючую проволоку, про мерзкие казенные харчи и слежку сотрудников тайной полиции. Красок тут жалеть не стоит, кое-что можно и от себя добавить.
Кстати, добавки эти едва не испортили обедню. Он принялся с жаром рассказывать, как мечтал все эти годы о возвращении на родину, маленько увлекся, изображая постылую неустроенность эмигрантского существования, и налетел на резонное замечание брата.
— Странно у тебя получилось, — сказал Демьян с нескрываемой досадой. — Тысячи бывших беляков, и офицерье, и рядовые, вернулись еще прошлым летом, а ты все торчал в лагерях, будто вина за тобой поболее, чем за самим Врангелем…
— Эх, братеник, охота в рай, да грехи не пускают! — пробовал он отшутиться. — Страшновато было, если честно говорить. Знаешь, как там расписывают порядочки в Совдепии? Вернешься, мол, и пожалуйте бриться, милостивый государь…
Демьян шутки не принял, всерьез насупился.
— Нет, брат, зря трусил. И чего тебе было опасаться? Мобилизован силой, служил в нижних чинах. Подумаешь, какой белогвардеец! Советская власть генералам вашим и то прощение дает, лишь бы возвращались с открытой душой. Вот если добровольцем попер к Деникину — тогда, понятно, разговор особый.
— Ну, ты скажешь! Добровольцем! Да нас, дорогой ты мой, гнали на фронт, как баранов, сплошная была мобилизация! А кто не желает или намерен уклониться — с тем без церемоний…
Другая осечка получилась совсем неожиданно. Вернее, и не осечка вовсе, просто маленькая заминочка, но осадок от нее остался нехороший.
Рассказывал он согласно легенде, от себя ничего не прибавлял. Как выхлопотал разрешение на въезд в Россию, как промурыжили его недели две в псковской комендатуре, где ждут своей участи все вернувшиеся на родину, и как мучительно долго раздумывал, прежде чем ответить на вопрос о родственниках.
— Как же ты ответил? — быстро спросил Демьян.
— Подумал-подумал и сказал, что никого у меня нету. Ни души, в общем. Мало ли, думаю, как обернется дело. Вот найду тебя, тогда и признаться можно, что нашел братишку. А то вдруг у вас не поощряется это властями.
— Что не поощряется?
— Ну это самое… Родственников иметь замаранных…
Легенда придавала этому моменту большое значение. Считалось, что Демьян обрадуется, начнет благодарить брата за разумную предусмотрительность, но Демьян почему-то не обрадовался. Помолчал, задумавшись, побарабанил пальцем по столу.
— Нехорошо, Генка, — сказал Демьян, глянув ему прямо в глаза. — С вранья новую жизнь не начинают…
И не стал больше об этом говорить, сколько он ни оправдывался. Высказал свое мнение и замолк.
Однако настоящие затруднения начались после того, как Демьян объяснил, что завтракать они пойдут в командирскую столовую. Дома у него холостяцкое запустение, кроме кипятка ничем не разживешься.
Оба варианта предписывали не лезть без нужды на люди, отсидеться несколько деньков у брата. Попривыкнуть к обстановке, осмотреться, кое-что разнюхать. Особенно категорически настаивал на этом условии вариант первый, или «чистая перемена», как назвал его Шевченко, а Борис Викторович лишь кивнул головой, давая понять, что согласен с удачным названием. «Чистая перемена» была немыслима без накопления достаточно сильных средств нажима на брата, а укрывательство зарубежного визитера — аргумент весьма убедительный.
— И я не обзавелся супружницей, но запасливей тебя, дорогой товарищ командир! — сказал Геннадий со смехом и стал доставать из баула купленные на псковском базаре харчишки — кусок розоватого, чуть присоленного шпика, краюху хлеба, крутые яйца, самогонку в зеленой бутылке, заткнутой по-деревенски тряпицей. — Ну что твоя столовая в сравнении с этим королевским закусоном?
— С утра пораньше? — удивился Демьян, покосившись на зеленую бутыль. — Не лучше ли подождать до вечера? Товарищей пригласим, заодно и тебя представлю…
— Утро вечера мудреней… Короче говоря, не будем терять времени. Где у тебя стаканы?
Демьян согласился с явной неохотой. Ел без аппетита и самогонку лишь пригубил, решительно отодвинув свой стакан. Видно было, что и «чистая перемена» пройдет далеко не гладко, если вообще пройдет. Братец оказался достаточно твердым орешком.
За едой опять был разговор о заграничных его мытарствах, и настроиться на встречные вопросы не пришлось. Да и отвечал на них Демьян слишком односложно и скупо, будто неохота ему вспоминать про служебные свои обязанности.
После завтрака он пожаловался на усталость с дороги. Иначе надо было тащиться с Демьяном в какие-то петроградские музеи, где по воскресеньям читаются общедоступные лекции об искусстве. Нужны ему эти лекции, как дырка в голове!
Самогонка осталась недопитой, беседа явно не клеилась, и вообще настроение было отвратительным. Сидишь у брата, встретились после долгой разлуки, а ощущение такое, точно это чужой дядя, от которого можно ждать любой пакости.
Сомнения возникли у него еще в Варшаве, и он не скрыл их от Бориса Викторовича. Двенадцать лет — срок порядочный. Меняются люди, даже целые государства меняют свою физиономию, как случилось с Россией. Не двенадцать недель все же — двенадцать лет. Помимо того, «чистая перемена» требовала согласия брата. Добровольного или вынужденного, но все равно согласия и активной помощи. Что же касается второго варианта, то про себя он решил, что воспользуется им лишь в безвыходном положении. Братишка как-никак, не посторонний человек. Да и рискованно это — залезать в чужую шкуру без всякой подготовки.
Борис Викторович, между прочим, высмеял его опасения, заметив, что успех этой части его миссии на девяносто девять процентов зависит от искусства импровизации. «Руководствуйтесь здравым смыслом, — посоветовал на прощание. — Загодя, и тем паче отсюда, решить ничего нельзя, на месте виднее. А чужих шкур, если разобраться, нет на свете. Все шкуры кажутся непривычными, пока как следует их не обносишь».
Лежа теперь на узкой солдатской койке брата, отвернувшись для надежности к стене, он вдруг подумал, что Борис Викторович близок к истине. Неужто не способен он сыграть роль Демьяна? Поехать, допустим, с братом куда-нибудь за город, вроде на прогулку, местечко выбрать поукромнее, потише. Выполнимо это? Вполне выполнимо. Затем нарядиться в командирскую его одежонку, обратно приехать попозже, чтобы никто не увидел, а в понедельник с утра заглянуть в штаб. Ненадолго, конечно, на часик или на два, в зависимости от обстоятельств…
Думал он об этом спокойно, никакой жалости не испытывал, и только одно сдерживало — чрезмерная опасность этого варианта. Где находится штаб, он знает, а вот где там у них шифровальное отделение… И помешать могут, спросить о чем-нибудь неожиданном. Нет, спешка в подобных случаях до добра не доводит. Нужна солидная подготовка. Да и не денется никуда этот вариант. В конце концов — средство крайнее.
Гораздо важнее расшевелить братца, вызвать на откровенность. Пусть бы рассказал о себе и своей службе, а то все расспрашивает, все задает свои сочувственные вопросики…
Вероятно, он промахнулся с самого начала. Взял где-то неверный тон, вызвал у Демьяна настороженность. Так или иначе, а встреча с братом представлялась совсем другой. Более родственной, что ли, более шумной и бестолковой, когда говорят перебивая друг друга, смеются, утирают невольные слезы, без конца умиляются своими милыми воспоминаниями и перегородки, разделяющие людей, как-то сами собой рушатся. Но получилось у них холодновато.
Словом, надо было искать выход из положения. Полежать немного с закрытыми глазами, спокойно все обмозговать. Только бы не приставал Демьян с дурацкими своими расспросами, не мешал сосредоточиться.
— Генка, ты спишь?
Ну вот, разве тут что-нибудь придумаешь? Снова небось начнет выпытывать и расспрашивать, как настоящий следователь. Мало еще вопросов, не все еще разузнал.
— Не сплю, братеник. Башка что-то разболелась.
— А ты попробуй усни, это помогает. Я все же хочу сбегать на лекцию, это ненадолго, часа на два, а ты усни… Комнату запру на ключ, никто тебя не потревожит.
Мелькнуло на секунду обжигающее чувство страха. С чего это вдруг засобирался Демьян? Не хочет ли устроить какую-нибудь пакость? Впрочем, тут же это чувство и рассеялось, уступив место практическим соображениям. Это, наверно, к лучшему, пусть катится в свой музей, раз не прожить ему без лекций. Оставшись в комнате один, он обследует берлогу брата, пороется в столе, в книгах, обдумает не спеша свои дальнейшие действия.
— Ладно, Демочка, ты ступай куда тебе нужно, а я и в самом деле попробую уснуть…
Щелкнул ключ в дверях, Демьян ушел, и Геннадию показалось, что он в выигрыше. Но в том-то все и заключалось, что Демьян вовсе не собирался на воскресное сборище любителей живописи. И это был, пожалуй, самый серьезный просчет его воскресного гостя. Кстати, подобного оборота событий не предусматривал и сам Борис Викторович, хотя тщательно обдумал оба варианта для Афони.
Просто Демьяну понадобилось побыть одному, наедине со своими противоречивыми мыслями и ощущениями. Случается порой такое, что человеку никак не разобраться в себе самом и нужно для этого хоть немного побыть в одиночестве.
Демьян, конечно, обрадовался нежданному появлению своего брата. Еще бы не обрадоваться! Не виделись столько времени, потерялись в великом столпотворении войн и революций, сотрясавших страну, и вдруг — на тебе, заявляется с утра пораньше Генка. Живой, невредимый, крепкий, как молодой бычок, несмотря на перенесенные невзгоды. Ведь это чертовски здорово, прямо как в сказке! Никого у него не осталось после смерти дядюшки Никеши, от двоюродных братцев не было ни слуху ни духу, а тут сам Генка, вылитая его копия, дорогой братеник!
Радость Демьяна была бы совсем полной, если бы не кое-какие странности в поведении брата. Правильнее сказать, даже не странности, а непонятные и совершенно необъяснимые противоречия, которых нельзя не заметить, настолько бросаются они в глаза. Ну с какой стати, например, изображать страдальца, измученного тяжелой жизнью на чужбине? Ведь сотни и тысячи подобных Геннадию отщепенцев давно возвратились к своим семьям и, между прочим, не делают трагедии из своего прошлого. Боялся, говорит, репрессий, поверил в басенки, распространяемые за границей. Ну хорошо, допустим, боялся, но для чего же в таком случае скрывать, что имеется у тебя родной брат? Не вернее ли, если хочешь быть честным, прямо сказать, что имею, мол, или имел брата, который за меня способен поручиться.
Странностей набиралось изрядно. Щеку зачем-то обмотал черной повязкой, хотя зубы не болят, кепка нахлобучена на глаза. Зачем это? И на улицу явно не хочет выйти, чего-то опасается. И слишком назойливо расспрашивает про служебные его успехи.
Главным же, что вызвало у Демьяна смятение, была псковская комендатура, где Геннадий будто бы проходил двухнедельную проверку. Он едва не переспросил брата, услышав об этом, но удержался, принудил себя спокойно дослушать.
Насчет комендатуры и насчет проверки Генка соврал, только вот непонятно, с какой целью. Комендатуры для проверки репатриантов не существовало в Пскове вот уж три месяца, и Демьян знал это наверняка. Так уж вышло, что как раз к нему в подчиненные был назначен бывший работник этой комендатуры. Случайное совпадение, мог бы и не знать этого, но тогда еще более необъяснима Генкина ложь. Для чего ему врать про комендатуру? И кому — родному брату! Значит, он с самого начала принялся хитрить и намерен обманывать всех подряд. А раз так, значит, имеются у него какие-то иные планы, которые приходится скрывать от людей.
Воскресный день обещал быть очень знойным. Их не много выпадает в Петрограде, благословенных для отдыха воскресных деньков, и все, кто может, спешат куда-нибудь за город.
Демьян медленно брел по проспекту Маклина, углубленный в свои тревожные мысли, не замечая ничего вокруг себя. В другое бы время, возможно, обратил он внимание и на малолюдье, и на то, что следом за ним, не отставая, увязался какой-то мужчина в полувоенном сером френче, но теперь ему было не до того.
Дошагав до просторной площади перед Мариинским дворцом, Демьян остановился. В сером угловом доме, в номерах гостиницы «Астория», еще с гражданской войны ставших общежитием ответственных работников Петрограда, проживал военком корпуса. Вот бы с кем следовало посоветоваться, честно рассказав о своих сомнениях. Только застанет ли он военкома? Да и что, собственно, ему рассказывать?
И все же нужно было попытаться. Военком у них хороший, поймет его состояние, даст добрый совет, да и совесть будет чиста. Постояв еще немного в нерешительности, Демьян пересек площадь и завернул в парадный подъезд «Астории».
Все дальнейшее было и удивительно, и необыкновенно. Наверное, еще удивительнее, чем воскресный визит его брата.
Военком сам открыл дверь Демьяну, будто специально дожидался его появления у себя в номере.
— Заходи, заходи, Демьян Изотович! — радушно и вроде бы с заметным облегчением сказал военком. — Ну, что у тебя приключилось? Рассказывай по порядку…
Не успел он начать рассказ, как в дверь снова постучали. Вошел строгий неулыбчивый мужчина в сером полувоенном френче.
— Вот видишь, Александр Иванович, а ты еще сомневался в наших товарищах! — весело воскликнул военком, приветствуя своего гостя. — Знакомься, это Демьян Изотович Урядов, начальник нашего шифровального отделения…
Александр Иванович был чем-то озабочен, но выслушал Демьяна с большим вниманием. В особенности интересовало его, вооружен ли Геннадий, но никакого оружия Демьян не заметил. Разве только в баульчике оно спрятано, откуда доставал брат самогонку и харчи.
— Брать будем немедленно! — сказал Александр Иванович. — И вам придется кое в чем нам помочь, товарищ Урядов.