Смеркалось. На нейтральной полосе лежал обгоревший, без шин и кузова, покореженный остов машины, к которому подкрадывались то немецкие, то наши снайперы и били по траншеям. Говорили, что там немецкий и русский окопчики — рукой подать, однажды немцы заминировали наш окопчик, и сержант Катя Смирнова подорвалась. Когда снайперы сильно надоедали, по машине открывали пулеметный огонь, а то били через головы из минометов. Снайперы затихали, а проклятая машина, похожая на раздавленного таракана, все лежала на месте.

Сегодня там нет никого, казаки средь бела дня выпрыгивали из траншеи — кто по нужде, кто к ручью за водой. За четверо суток, что мы сидели тут в обороне, это было первое затишье. Душно, откуда-то доносило приторным запахом поспевающего винограда: осень здесь душная, нерусская, с ненашими запахами.

Казаки томились, соскучились по коням (кони остались с коноводами километрах в пяти от передовой). Искались в гимнастерках (в тепло эта шестиногая кобылка заводится скоро и множится, как рыба в пруду), спали, обняв автоматы.

Моисеенко снял гимнастерку, шарил под погонами: он уверял, что под погонами у него водятся настоящие гвардейцы, почему-то они выбирали это место в его выцветшей мятой-перемятой, соленой-пересоленой гимнастерке. Моисеенко — трепло, бабник и лошадник, эскадронный балагур и ботало. Его хлебом не корми, дай отколоть какой-нибудь номер, дай побрехать, лишь бы слушатели были. Найдя вошь, он клал ее на ладонь, прижигал огнем козьей ножки, приговаривая такое, что в траншее хватались за животы.

Пулеметчик Вася Селезнев, тонкошеий, белобрысый, привалился к стенке, задумался, ничего не слыша, не видя. В эскадроне он недавно, скучает по дому, по матери, по сестренкам. Показывал он фотографии сестренок, таких же тонкошеих, как он, смирных.

Далекий сосновый лес — ихний, там проухало, в воздухе зашуршало.

— Р-рах! Р-рах! — На спины посыпалась земля.

Моисеенко матюкнулся: за ворот угодил комок глины. Отплевавшись, он продолжал трепать про своего коня, будто он умеет ходить на передних ногах, как мопса… Весь его треп про коней да про женщин…

Стемнело. Ночь обещала быть тихой, только кто же его знает: ночь, она и есть ночь.

— Михеич приехал, — сказал кто-то в траншее. — Старшина, за ужином.

Позади наших траншей — глубокая балка. Там всегда останавливается с кухней наш эскадронный повар Михеич. Я и сам услышал постукиванье колес, тпруканье. Взяв четырех казаков, я спустился по натоптанной тропке. Михеич стоял на колесе кухни и помешивал в котле, смутно темнея грузной фигурой.

— Здорово, Михеич, — обратился к нему Моисеенко. — Живой?

Михеич не ответил: недолюбливал балабонов. Ему под пятьдесят, он в длинных, ниже подбородка усах, из-под кустистых бровей смотрят угрюмоватые глаза. По натуре он человек необщительный и, копаясь возле кухни или куря с казаками, больше помалкивал. Уважить разговором он мог ровню себе, пустяшного же трепа не принимал. Не принимал он и военной субординации: говорил «ты» одинаково и капитану и взводным; даже майора, командира дивизиона, называл не по званию, а по имени-отчеству.

Моисеенко, уже что-то жуя, — нюх у него на что плохо лежит собачий, — крутился возле Михеичевой лошади, мурчал, фукал ей в ноздри. Лошадь настораживала уши, выгибала полненькую холеную шею. Была она маленькая, крепенькая, веселой буланой масти, по спине — темный ремень. За малый рост, за красоту прозвали ее девичьим именем — Фенечка.

Все еще колдуя над котлом, Михеич помешивал и присаливал, пробовал прямо из полуведерного своего черпака, косясь на Моисеенко.

Фенечка в эскадроне была общая любимица, и не только за красоту. Когда эскадрон стоял в обороне, одна она из коней работала. Строевые кони береглись по оврагам, а Фенечке раза два в день надо, рискуя угодить под минометный обстрел, а то и под дуло фердинанда, пробиться на передовую, да еще в продчасть успеть.

Фенечка находилась всегда с эскадроном, поэтому казаки баловали ее то куском сахара, то початком кукурузы. Не в пример хозяину она была общительна, ласкова и понятлива.

Сам же Михеич никогда Фенечку не ласкал, никакими именами не называл, но берег и ухаживал за ней, как за ребенком.

Отправив казаков с ведрами, Михеич бросил в котелок себе. За ужином коротко обсказал свои дела: получил крупу, масло; интендант обещал свежей картошки. На завтрак — кулеш со свининой, свинины тоже получил, хорошая, в три пальца сало.

Михеич по званию был сержант, а так как я заменял убитого командира второго взвода, Михеич стал как бы моим заместителем. Кроме кухни, легли теперь на него и мои обязанности: он ездил в интендантство, получал продукты.

— Завтра затемно привезу, — заключил Михеич. — Днем бьет сильно по дороге. Лошадь бы не решить.

Я согласился: лучше позавтракать затемно, а на обед выдать сухой паек, чтобы не дразнить фашистских минометчиков.

— Часу в пятом с завтраком ждите, — трогаясь, сказал Михеич.

Но ни утром, ни днем не приехал. Едва забрезжило, в ихнем лесу застонали ванюши, мины шипели над головами, чавкали, вгрызаясь в землю. За четыре дня немцы пристрелялись, в темноте клали мины вдоль траншеи, как по линейке. Вот к чему была она, тишина: наверное, подвозили технику, боезапас. Ну, обстрелы мы видели, каждое утро немцы делали нам вроде побудки: минут пятнадцать подолбят по траншеям, вступит наша артиллерия, и начнется между ними перестрелка, кто кого накроет первый. Сегодня же били что-то очень густо, стоял сплошной рев, я насчитал около десяти шестиствольных — не жалели на нас крупных мин. «К чему бы такая канонада?» — насторожились мы.

Прошло полчаса, огонь все не стихал, били не только по передовой, но и по второму эшелону, по тылам. В соседнем эскадроне засуетились санитары — прямое попадание! — хорошо пристрелялись собачьи минометчики. По тылам били из тяжелых пушек, снаряды рвались позади нас, за горой, там занялось зарево. Это уже не просто обстрел, а артподготовка. Не успел я об этом подумать, по дивизиону команда: «Приготовиться! Танки!»

Танки шли правее нашего дивизиона, на стыке с соседним пехотным полком. Там густо затрещали автоматы. Бодаясь, как стадо хряков, танки мчались вдоль шоссейной дороги. Я бил из ПТР, но из-за сумерек как следует не мог взять прицел, да и урону от противотанкового ружья «тигру» немного, разве в гусеницу, бог даст, угодишь.

Грохот боя прошел по правому флангу, удаляясь к нам в тыл, в сторону небольшого венгерского городишка, в котором мы останавливались на дневку. За дорогой лощина — там мы оставили коней. Если танки прошли, значит кони отрезаны — передавят, сучьи дети, коней. Моторов уже не было слышно, гудела далекая канонада. Если танки прошли — для коней табак дело.

Там и весь обоз, и легкораненые, и все эскадронное хозяйство. А питание! Чем кормить эскадрон, если обоз отрезан? Продчасть интендантства в городке, можно представить, что творится там, если туда пробились «тигры».

Капитана вызвали к телефону; приказ — «стоять на месте». Понятно. Приказ как бы закреплял нас, пришивал к месту. Пехота под минометным обстрелом куда-то перемещалась. Неужели ее снимают? А кто же у нас справа? Ну, стоять так стоять. Кто-то, наверное, думает о том, чтобы немецкие автоматчики не перестреляли нас сзади.

Уже ободняло, когда пришел в траншею Кочкин, коновод третьего эскадрона, и сказал, что немцы устроили в логу мясорубку, все перебито, перетоптано, в ручье течет не вода, а кровь…

Лучше бы он, подлец, проглотил свой язык!

Но это была лишь малая беда: часам к двенадцати поползли слухи, что слева от нас оборона тоже прорвана, мы отрезаны. Офицеры куда-то бегали, кого-то искали. Приказа никакого ниоткуда не поступало. Вместе с нами остались обломки разных частей, и про нас, видимо, решили, что положение наше безнадежно, если уж все не погибли. Часа три никто не мог ничего добиться: рация была только у артиллеристов (наша осталась в обозе). Однако кто-то из офицеров думал, решал. Решили: стоять. А куда отступишь? И, может, отступать хуже?

А к вечеру слухи об окружении были уже не слухи. Пехотинцы окапывались вдоль дороги; сзади — по буграм, заросшим ясенем, диким грушевником, артиллеристы устанавливали орудия. Значит, занимали круговую оборону.

Кроме нашего дивизиона, — мы по-прежнему стояли лицом к фронту, — в мешке оказалось полка два пехоты и, по моим подсчетам, батареи четыре артиллеристов. Командир их был, видимо, мужик головастый, сразу забрался на горки позади нас, чтобы бить в обе стороны — по танкам и пехоте. Между нами и артиллерией была лесная долина с речушкой, с остатками разбитой деревеньки, стоявшей посреди неубранного поля пшеницы.

Загнав в мешок, немцы дали нам для начала полдня отдыха — реденько бросят мину-другую, пристреливаясь, примериваясь. Приказ — углубить траншеи. Кто-то из командиров окруженных частей уже принял, видимо, командование, приказы поступали. Но и без приказа, почуяв, чем пахнет, все взялись за лопаты — спасай, земля-матушка. А после полдня началось. В небе зависли две «рамы» и корректировали огонь по свежеотрытым, еще не замаскированным траншеям: свежевыкинутую глину на зелени видно хорошо. Всех хуже приходилось артиллеристам: закопаться им требовалось глубоко, а землица здесь — снял два штыка, а там плитняк-камень, его только толом рвать.

Как бы то ни было, к вечеру пехота закопалась, — она стыковалась с четвертым эскадроном, — и ощетинилась штыками своих длинных винтовок. Упрятались в землю и артиллеристы, все опять как вымерло. Снаружи рай земной: ветерок теплый гуляет, и лишь изредка то там, то здесь рванет мина, поднимая в воздух дерево с зелеными ветками. И опять рай: гуляют изобильные осенние запахи, тепло. Среди позиций артиллеристов на пригорке горела золоченым крестиком часовенка, обещая миру покой и благодать.

Потом немцы начали делать обработку площади по квадратам: пройдутся по нашим траншеям, переходят к пехоте. Вдруг заметят что-то живое в долине — туда залп. Деморализовать, парализовать, забить в землю все, что осталось живого, — мы это понимали. Будь мы на их месте, мы делали бы то же самое. Сиди, голову засунув в землю, слушай, как летит, куда летит. Только от своей все равно не убережешься: прямое попадание — и не надо тебе могилы, и самой смерти в глаза взглянуть не успеешь, был казак — и нет казака…

День был жаркий, ясный, но никто не вспомнил ни о воде, ни о еде: ждали атаку танками или пехотой. Атаки пока не было: наверное, немцы решили вымолотить нас из земли минометами. Затемнело, команда: «Не спать!» А какой тут сон! Спасибо, ночь от духоты спасала, да пореже стала поквадратная обработка.

— Старшина, за ужином, — сказал кто-то в траншее, — Михеич приехал.

В сутолоке дня я едва вспомнил про повара, почти уверенный, что его нет в живых. В логу я увидел нашу двухколесную катюшу с дымящейся трубой, Михеича, Фенечку. Повар распряг лошадь, обтирал ее жгутом из травы: она была вся мокрая. «Лошадь-то как уцелела?!»— изумился я. Фенечка покосилась на меня своим девичьим взглядом и как-то по-человечески жалобно вздохнула.

Михеич рассказал, что ночью он ездил за продуктами — в третьем и во втором не ездили, поленились, а он теперь дня три продержит эскадрон. У него сердце вроде чуяло: помыл после ужина кухню и — в обоз, даже махорки прихватил. А не съезди, уже вечером за голову хватайся — варить нечего. На обратном пути чуть не попал под танки, не успели только пальнуть. Хана бы: где роги, где ноги…

Когда мы отправили казаков, я сказал ему:

— Мы в окружении, Михеич. Кругом отрезаны.

— Слыхал, — ответил повар. — Из третьего старшина приходил, просил взаймы крупы, соли. Соли дал, а крупы — нет. Чем своих кормить буду? Раздать легко.

На мои слова об окружении он особого внимания не обратил, занятый своими заботами, а, может быть, как всегда, решив, что слова — ветер, не до разговоров.

И потянулись длинные, как вечность, дни. Немцы, видно, решили оставить нас в покое — никуда мышка не денется. У них завершалась большая наступательная операция, и было просто не до нас, горстки разношерстных войск, оставшихся в глубоком тылу. Надежды на спасение, думали они, у нас никакой. Пробиться к своим без танков даже пробовать нечего, такая попытка равносильна самоубийству: стоит вылезти из траншей, как со всех сторон окажешься под огнем.

Рассудили они правильно и не торопились. Раза по три в день принимались обрабатывать наш пятачок минометным огнем. Пушки наши молчали: попробуй, выстрели — по засеченному месту открывался огонь из десятка стволов. Немцы хотели вымотать нас, выморить, потом уничтожить малой кровью.

А наше командование было далеко. Артиллеристам удалось связаться со штабом корпуса, и оттуда передали команду: «Стоять!» Какая же могла быть другая команда?!

Доходил сентябрь, но стояла жара, днем в траншеях было как в печке. Со стороны пехоты немцы окопались по холмам, и теперь третий эскадрон и часть нашего простреливались как бы с тыла. Били на каждое шевеление. Махни пилоткой — и то по брустверу очередь. Сторожили крепко. Разведчики говорили, что против нас поставили тотальников — мальчишек и стариков, учили убивать на окруженных. Мальчишки были старательные. Днем не высунешься ни за водой, ни по нужде. Раненые лежали весь день в траншее: свести вниз было невозможно. Но и ночью траншеи со всех сторон простреливались. Немцы били неприцельно, на всякий случай: в кого-нибудь да угодит. Немцы по ночам всегда бьют, авось пуля сама себе найдет цель.

Михеич обосновался среди развалин деревушки. Полагая, что там штаб, немцы разбили в щебень все дома, и на месте улицы сейчас лежали кучи мусора. Разобрав какую-то стенку, Михеич выложил для лошади и кухни укрытие и тщательно замаскировал его.

Приезжал Михеич, когда темнело, и, поднявшись в траншею, коротко говорил:

— За ужином.

Он рассказывал, что пехота даже чаю не варит, солдаты ночами шатаются по виноградникам, лопают неспелую ягоду, у них начался понос. А артиллеристы рвут пшеницу, лущат и жуют, как кони. Он тоже про запас покосил и напрятал для Фенечки. Я не решался спросить, надолго ли хватит нам продуктов, со страхом догадываясь, что и нам скоро голодать, а когда, решившись, все-таки спросил, Михеич неопределенно ответил:

— Потянем еще.

Тянуть можно, если знать, когда все кончится. А кто знал, когда придут наши? Фронт уже ушел километров за сто, а может быть, дальше. Наступление у немцев было случайное, почти бессмысленное, и наша судьба зависела от того, выдержим ли, дождемся ли своих. Если же дело затянется, немцам уничтожать нас не придется: мы сами перемрем с голоду.

Пехота уже голодала, люди там поднимались только чтобы стрелять, а в третьем и в первом эскадронах сухарь делили на двоих. От усталости, от постоянного напряжения слабели и наши казаки. Однако у нас было все-таки два десятка ложек каши, каждую ночь мы ждали, что Михеич приедет.

На следующий день — мы только что позавтракали — в лесу загудели моторы. Танки. На этот раз они шли прямо на наш дивизион. Танков шло немного, я насчитал восемь, без пехотного десанта. Сразу было не понять, зачем немцы пустили их. Если бы машины и проскочили через траншеи, дальше им ходу все равно бы не было: позади нас — обрывистый лог. Догадался, когда танки, приблизившись, разделились и пошли вдоль фронта. Наезжали на траншею, разворачивались, обрушивали ее. Давили пулеметные гнезда, давили все, что двигалось и дышало. Хоронили всех заживо: бежать было некуда. Поутюжь они нас с полчаса, смяли бы, сравняли бы всю траншею. Но ожили-таки наши страдальцы-артиллеристы. Выстрелов мы не слышали, а только видели, как «тигры» повернули обратно к лесу. Один горел в расположении первого эскадрона, другой подбили гранатой в четвертом эскадроне, а уже на нейтральной полосе артиллеристы достали подкалиберным еще один. Загоревшись, «тигр» сел на свой зад, а из люка начали выпрыгивать танкисты. В них стреляли, пока не уложили до последнего.

Потом сразу началась артобработка, немцы разозлились. С особой яростью они гвоздили опять по артиллеристам. Думая, что на часовенке наблюдатель, они били по ней, пока не сравняли с землей, не перерыли вокруг всю землю, и там стало не зелено, а желто от поднятой глины.

Ночью хоронили мы своих. В логу была воронка от тяжелого снаряда, мы снесли туда трупы, сложили в два ряда и закидали плитняком и дерном. Среди погибших был и Вася Селезнев. У него оторвало голову, я признал его по новым сапогам, которые неделю назад выдал, и по якорю на руке.

В эту ночь Михеич приехал под утро и, разливая по ведрам, долго скреб ковшом по котлу, залез в него с головой и выскребал ложкой.

— Не досолены галушки-то, — сказал он. — Кончилась соль.

Когда казаки ушли, он распряг Фенечку, долго обтирал ее. Потом сел на оглоблю кухни и сказал:

— Ну, старшина, все. Больше варить нечего.

Я каждый день ждал этих слов и больше всего боялся их. Оказывается, еще вчера бросил он последнюю горсть крупы, но не говорил мне, чтобы не расстраивать. Сегодня целый день копал под разбитым домом, разыскивая погреб. Переворочал гору мусора, но в бункере, наверное, еще до боев кто-то побывал. Все же нашел немного муки, получились галушки. Артиллеристы и пехота тоже роют, перерыли под всеми домами, больше ничего не найдешь.

— Может, Михеич, суп из крапивы… — неуверенно сказал я.

— Какая крапива, старшина. Все посрезали. Двое из пехоты надумали сползать ночью за картошкой в немецкое расположение. Убили.

Мы молчали.

— Говорят, ихнюю танку подбили? — спросил он.

— Подбили. В клеверище, на нейтральной зоне.

Он спустился к ручью, свел лошадь, запятил ее в узкую щель между валунов.

— Ты куда, Михеич? — спросил я.

— Погляжу, — неопределенно ответил он.

Начался пятый день. То ли мы мешали немцам, что сидели у них в тылу, то ли пришло время уничтожить нас, но в этот день, наконец, пошли они в атаку с десантом. Как всегда, еще в сумерках в лесу зарычали танки, гул все нарастал, и вот «тигры» выползли и помчались по фронту. За танками — бронетранспортеры с пехотой. Мы оглядывались на горки: оживет ли наша артиллерия? Ожила: хоть реденько, но ударили, свалили два транспортера, зажгли танк. Но десант все же прошел. Немцы соскакивали, цепью бежали на нас. Ну, держись, хлопцы, не заело бы автомат. Человек не танк, тело у немца тоже из мяса и косточек, как и у нас, грешных. Они строчили на ходу, падали. Это, и правда, были тотальники — мальчишки: офицера издали отличишь по росту. Шли как на ученье: короткая перебежка — упал, снова — бросок. Упрямые мальчишки: некоторые успевали добежать саженей на тридцать, а пехота, у которой не было автоматов, колола их штыками. Они потом говорили, что некоторые тотальники бежали босые, разулись, чтобы скорее бежать…

И еще раз ходили в этот день тотальники: командиры натаскивали их всерьез, и на нейтральной полосе, на давно скошенном и снова отросшем клеверище, кучами лежали они с ранцами за спинами, как будто шли в школу…

Казаки ждали ночи. Они были уверены, что Михеич приедет и привезет что-нибудь. В соседних эскадронах повара возили уже третьи сутки кипяток. Кипяток все равно разбирали, все же что-то теплое. Варили какое-то месиво из травы, но командир дивизиона запретил: боялись поноса. Только у нас все еще получали пищу, хоть раз в сутки, но все же что-то бывало. Каково же, думал я, голодом ждать следующего дня, такого же, как сегодня?

Я не говорил, что у нас тоже все кончилось, не сказал даже капитану, уверенный, что Михеич не приедет, а если приедет, то привезет тоже кипятку… Но я ошибся.

Кто-то из лога крикнул:

— За ужином! Михеич приехал.

Я спустился в лог. Михеич был веселый.

— Ты, Моисеенко, спел бы, — пошутил он.

Моисеенко поднял от котелка голову, измученно шмыгнул носом. Ну, плохи наши дела, если выдохся и сгорбился даже Моисеенко. Я знал его давно, и в первый раз видел, чтобы он не врал и не хорохорился.

— Трофейный суп-то, — сказал Михеич. — Немецкий. В ихней танке тушонку обнаружил.

— Туда же лазили раз пять, — удивился я.

— Разве ж умеют искать?

От голода, от жары днем спали, оживляясь только во время атак, равнодушные к минометному обстрелу. Офицеры, сами тощие, как тени, ходили по траншее и будили казаков, чтобы хоть кто-то по очереди следил за немцем. Были на исходе и патроны — диска по два осталось на автомат, и ночью пришлось посылать обснимать трупы. Вместе с патронами приносили галеты, фляжки с вином.

Мы боялись, что при хорошей атаке собьют с позиции пехоту. Солдаты даже днем бродили по лесу, собирали грибы, орехи. Однако как только что-то у них начиналось, над траншеями выставлялась щетина штыков, слышалось матюканье, стучали максимы.

Пришел черед и нашему эскадрону хлебать кипяток. Михеич заварил его клубничником. Я ничего не сказал Михеичу, сам нес в траншею ведра и, пока нес, выбился из сил, много раз садился, задыхаясь. Черпали котелками прямо из ведер, обманывали желудок горячей водой. Пока пьешь — ничего, кончилось — живот еще хуже подводит.

Из траншей мы теперь не вылезали: спустишься в лог, обратно не подняться, а по нужде все равно ходить было не с чем. Все обросли, почернели, капитан потерял голос, шептал, что надо, ординарцу, а он передавал команду. Да и какая нужна была команда? Сиди жди.

Трупы на нейтральной полосе вспухли и начали вонять. Когда ветер тянул оттуда, в траншее нечем было дышать. Затыкай, не затыкай нос — ничего не помогает: ужасно тяжело пахнет человек.

То ли один день прошел, то ли два — все дни, когда так сидишь, похожи. Однажды загромыхало в небе. Мы подняли головы: начался дождь с грозой, встала радуга. Дождь скоро ушел, а радуга долго стояла за артиллерийской горкой. Потом в небе загудели самолеты. Мы подумали: опять штурмовики прилетели бомбить артиллеристов, но кто-то охнул:

— Наши.

Это и правда были наши Илы. Облетели плацдарм, снизились, побросали ящики с патронами и ушли. Ну, правильно, без патронов какой ты солдат? Кусок мяса. А с оружием до самой смерти ты все же воин. Я едва набрал народ, чтобы притащить в траншею патроны…

Капитана вызвали в штаб, передали прежнюю команду: «Стоять!» Сколько стоять, никто не знал. Может, верхние командиры и знали, но не говорили. «Подбодри казаков», — сказал мне капитан. Подбадривать было некого. В эскадроне оставалась половина, другую мы перетаскали в лог, в воронку.

Ночью опять шел дождь. В траншее была грязь, мы дрогли. Осень брала свои права. Мы сидели в одних гимнастерках. Шинели, все теплое осталось в обозе. Мы стучали зубами, греясь, топтались по колено в грязи и теперь уже мечтали о кружке кипятку. Ругали Михеича: какого черта он не везет кипятку, хоть водой изнутри согреться, будь она четырежды такая-сякая…

Михеич пришел почти под самое утро, поднялся в траншею.

— За ужином посылай, старшина, — сказал он.

Какой там ужин: чаек? Но это был не чаек.

Ходили мы с ведрами и днем и вечером: жевали несоленое мясо, хлебали горячий бульон. Не во сне ли это было?

Дождь лил без перерыва. Не обогревало и днем. Пехота, не остерегаясь, палила костры. Немцы били по ним из минометов. Своих пехота хоронила в какой-то яме, силосной, что ли. Наложат ряд, притрусят землей, потом кладут второй. У каждого эскадрона была своя яма.

Немцы тоже прибирали трупы, что лежали ближе к лесу; те же, которые валялись недалеко от нас, раскисли, разопрели, вылезали из френчей, как будто это были не мальчишки, а огромные толстяки. Дождь перестал, снова потеплело. Где-то били орудия, но далёко, у нас же все как вымерло… «Перед атакой, что ли?» — гадали мы. И вдруг мы увидели колонну солдат в трепаных шинелях, в ржавых пилотках, шагающую по дороге. Солдаты шлепали ботинками по лужам с ржавыми вещмешками за плечами. Откуда взялась наша пехота? С трудом доходило до нас, что это пришли наши, это наша пехота. Оказалось, что мы уже полдня сидели перед пустыми дотами: немцы ушли ночью.

Часа через два нас сменили. Пришел обоз, роздали сухари, сахар. Я пошел разыскивать Михеича. Он был в своем окопанном со всех сторон сарайчике, возился возле кухни, что-то приколачивал. На оглобле висели хомут, седелка, уздечка с начищенными до блеска трензелями. На оглобле же висели четыре маленьких подковки с подношенными шипами. Они тоже были начищены тертым кирпичом и золой и сверкали, как стеклянные.