(Оренбург. Начало XX века)

— Ольга Петровна! Ольга Петровна! До чего же ты, душенька моя, сегодня хороша, слов нет. Белое тебе всегда к лицу. Очень хорошо. Лучше не придумаешь. И шляпка из Парижа как нельзя кстати. Эх, братец мой, Василий Васильевич, распрощайся со спокойствием, уведут красавицу твою, поверь мне, старому ловеласу. И не посмотрят, учти, на все твои чины, звания и регалии. Вот так-то.

Михаил Васильевич — родной брат Василия Васильевича — сидел, раскрасневшийся, за большим обеденным столом, с шумом отхлебывал чай из тонкой, почти прозрачной чашки кузнецовского фарфора, с видимым удовольствием ел пышную кулебяку с капустой и, внимательно оглядывая содержимое стола, глазами выбирал, за что бы взяться такое еще, чего он сегодня не пробовал. Выбор был достаточно велик, чтобы озадачить даже такого явного чревоугодника, каким был Михаил Васильевич. Несмотря на достаточно раннее утро, прямо на него со стола смотрели огромные куски свежайшего пирога с налимом, расстегаи с вязигой. Вдобавок ко всему этому огромное блюдо с краснющими, здоровенными вареными раками, называемыми в народе пожарниками, было здесь также не лишним.

— Михаил Васильевич, сколько раз тебе говорила, — не забыла вставить свою обычную реплику Ольга Петровна, — ты же не простолюдин какой-то, чтобы так громко хлебать чай. Пей, дорогой, тогда из блюдечка, как купцы любят, если горячо слишком. Или подожди немножко, будь любезен, наберись терпения. Успеешь и поесть, и выпить, и закусить. Не опаздываешь же никуда. И не морочь нам голову своей откровенной, всех нас отвлекающей лестью и дифирамбами, знаем небось тебя. Сказать больше, что ли, нечего?

— Пойми, дорогая Ольга Петровна, и уж поверь моему жизненному опыту — лести никогда не бывает много. И нельзя в ней переборщить, как считают некоторые, особенно из разночинной интеллигенции. Лесть и похвала всем и всегда нравятся и очень, я бы даже сказал, приятны. Но в данном случае я ужасно далек от этого, кажущегося на первый взгляд, человеческого порока, который на самом деле есть не что иное, как достоинство. И раз вы все меня так прекрасно знаете, то знайте и то, что я, может, и напрасно, но истинную правду в глаза людям говорю, так воспитан. А уж тут-то, в семье родного брата, — повысив голос, с выражением заключил он, еще раз оглядев своим острым взглядом накрытый от всей души утренний стол, — сам Бог, как говорится, велел.

После такой тирады он все же не удержался и еще раз достаточно громко хлебнул глоток чайку. А потом протянул через весь стол правую руку с широченной ладонью, с массивной золотой печаткой с замысловатым, в причудливых узорах вензелем в виде буквы «А» на мизинце, за давно привлекшим его внимание хрустальным штофчиком, наполненным прозрачной на просвет и игравшей на солнце малиновой настойкой. Налив себе до краев хрустальную граненую рюмку, он почмокал и с нескрываемым удовольствием залпом выпил до дна ее содержимое, закусив при этом пышным куском пирога с вязигой. Потом не забыл откушать по смачному куску не меньше прежнего серьезно заинтересовавших его, будто дышащих, с пылу с жару пирогов с сагой и белугой с рисом. Опробовал в обязательном порядке и сладкого, включая ноздреватые пироги с маком, с малиновым вареньем и яблочным джемом. А выпив с превеликим удовольствием и даже крякнув вторую рюмашку, запустил себе в рот несколько маленьких горячих пирожков с луком и яйцом, с рисом и яйцом, с мясом. Третий лафитничек с малиновой крепчайшей настойкой Михаил Васильевич, заметно взбодрившийся и порозовевший, не закусывал уже ничем, только спустя несколько минут запил глотком уже остывшего к тому моменту чая с мятой и зверобоем.

— Не много ли с утра будет, а, Михаил Васильевич? — с доброй нескрываемой улыбкой, обнажившей ее ровные жемчужные зубы, спросила Ольга Петровна.

— Ты же знаешь, дорогая моя, что Михаил Васильевич свою меру знает. А тем более утреннюю, — парировал тот, продолжая последовательно уничтожать все стоявшее на столе.

Он очень любил зайти позавтракать к брату, да и вообще обожал бывать в его хлебосольном, гостеприимном, известном на весь Оренбург гастрономическими изысками и находками хозяйки доме.

— Хотел, конечно, извини, дорогая, попробовать еще и черничной, но, думаю, на сегодня и малиновой с меня хватит. Отменная, кстати, «малиновка», нужно сказать, в этот раз удалась. И самое главное — крепость при настаивании не потерялась, как в прошлый. Компот тогда у тебя вышел, а не напиток, Ольга Петровна, помнишь? А сегодня — выше всех похвал, просто прелесть. Можно сказать, и душу, и тело греет. Чудо, скажу вам, а не напиток. Как вам, дорогая моя, только удается это за всеми делами-то?

С этими словами Михаил Васильевич, оперевшись обеими руками о край покрытого белоснежной скатертью стола, довольно неспешно и тяжело встал. Затем немного театрально достал свой любимый швейцарский золотой брегет «Павел Буре» с толстой плетеной цепочкой из кармана рыжего цвета жилетки, выделявшейся на черном фоне его выходного костюма и, открыв с музыкой крышечку, взглянул на стрелки. Было всего-то ничего: 12 часов пополудни. Потом он так же невозмутимо-довольно прошелся вокруг стола с явным желанием то ли выпить еще лафитничек, то ли откушать еще пирога, но воздержался. Похлопал себя громко обеими руками по слегка вываливающемуся за пределы пояса животику.

— Нет, хватит. Отставить! — сам себе, как вояка, скомандовал вслух он, отходя от стола, как от греха, подальше.

Взгляд его на этот раз остановился на висевшем здесь же, в большой гостиной, внушительного размера фотографическом портрете брата в золоченой рамке. Его сделал ему в подарок известный оренбургский фотомастер, державший в городе с десяток дорогих и одновременно несколько достаточно дешевых (для простого фабричного люда) фото- и художественных салонов, немец по происхождению Адольф Мариенгоф, представлявший в губернии в качестве ученика и продолжателя дел, пожалуй, самого известного в России фотохудожника Карла Буллу, имевшего официальный титул поставщика двора Его Императорского Величества. Признанный мастер съемки, он работал в лучших салонах Санкт-Петербурга и Москвы и снимал, конечно, по согласованию с министерством императорского двора, официальные мероприятия с участием самого государя императора. Поэтому наряду с известными «водочниками», хлебопеками, ювелирами, изготовителями шоколада, полиграфистами, производителями часов и мебели его творчество также не раз отмечалось золотыми и серебряными наградами на всевозможных всероссийских и губернских выставках и конкурсах, в том числе проводимых Его Императорским Величеством. Однако мировую славу ему и его семье принесли вовсе не фотографии царя и его свиты. Самую большую известность и популярность получили сделанные Буллой высокохудожественные снимки Федора Шаляпина и Льва Толстого. Оренбургский ученик, не раз помогавший прославленному мастеру портрета, преуспел не меньше своего учителя и в свои еще молодые годы уже пользовался широкой известностью не только в Оренбуржье, но и в столице. Стоили такого рода фотопроизведения достаточно дорого. Поэтому, подражая учителю, Мариенгоф из гордости не дарил их даже самому генерал-губернатору. Выполнить по заявке мог, конечно, но дарил только особо интересным для себя людям.

«А вот брату Василию, на тебе, пожаловал, да еще с дарственной надписью с обратной стороны», — подумал Михаил Васильевич.

«Надо бы узнать, — решил он, — что хотел за это от брата хитрый Адольф? Может, и мне, на память потомкам, сделать такой же? А то живу на свете, как одуванчик. Зато брат мой — настоящий молодец. Имя нашей семьи не только не посрамил, но высоко поднял, да и себя не забыл. Стал начальником канцелярии генерал-губернатора Оренбурга, действительным статским советником. Мало ли земляков учились с ним вместе на юридическом в Питере? А такой вот удачливый оказался он один. И не только в делах, должностях и званиях преуспел — в семейной жизни мало, что ли, достиг? Женился молодец даже наперекор родителям на такой красавице. Так она, можно сказать, назло им, оказалась не только умной женщиной, заботливой матерью, но и прекрасной умелой хозяйкой, приветливой, гостеприимной, радушной. Каждое утро пироги не сами по себе на столе появляются? Их же приготовить и испечь надо. А она-то сама это делает. Да и подать как следует, — дальше размышлял Михаил Васильевич, — все умеет».

От этой ласкающей его сердце мысли он в конце концов все же не, выдержал, вновь протянул руку к столу и взял огромный, блестевший масляной корочкой кусок пирога с белугой и прямо стоя стал с величайшим видимым удовольствием жевать его, рукой иногда поддерживая и подхватывая снизу отваливающиеся кусочки и крошки.

Потом, не вытерев даже салфеткой усов, робко протянул замасленную после такого «белужьего рая» руку к поблескивающему на солнце графинчику, с превеликим удовольствием наполнил свой лафитник славившегося по России гусь-хрустальненского производства полюбившейся ему крепкой малиновой настойкой и мигом осушил его.

— Эх, хороша, брат, — сказал он, глядя на портрет начальника канцелярии генерал-губернатора. — За тебя пью! Желаю тебе всегда счастья и здоровья! И детям твоим того же!

С портрета, похоже, в самую что ни на есть натуральную человеческую величину, развернувшись вполоборота, на него смотрел брат Василий в своих генеральских погонах и с непременным «Владимиром» на левой стороне мундира, прямо за «Святым Станиславом». Помимо них парадный мундир брата, в котором его запечатлел Мариенгоф, украшали и другие высокие государственные награды, полученные Василием Васильевичем в благодарность на службе.

— Ай да Васька, ай да молодец! — продолжил Михаил Васильевич, полностью осушив при этом хрустальный штоф с «малиновкой» и глядя с подобострастием на пышные портретные усы с сединой, внимательные, слегка раскосые глаза и чуть-чуть широковатые скулы брата, свидетельствовавшие, по его собственному, запомнившемуся всему семейству выражению, о трехсотлетием татаро-монгольском иге на Руси.

Сам Михаил Васильевич хоть и не любил говорить об этом, но тоже достиг немалого. Он был преуспевающим горным инженером, имевшим довольно неплохой по тем временам достаток. Но брату своему почему-то всегда от души завидовал, как говорится, белой завистью. Гордился им.

— Ох, и высоко ж ты поднялся, Васька-шельмец, — опять снизу вверх посмотрев на портрет, промолвил Михаил Васильевич, вновь протянув руку к столу.

— Может быть, все же хватит с утра-то, — не замедлила прервать своим командным голосом все не заканчивавшуюся его трапезу Ольга Петровна. — Небось дел у тебя сегодня по горло, я даже знаю. А ты забыл, верно? С чего бы это? Уж не влюбился ли, а, Михаил Васильевич?

Рука Михаила Васильевича после этих слов так и осталась протянутой над столом на полпути уже к графинчику черничной.

— Больно вкусно у вас, моя дорогая, аж уходить неохота вовсе. Хотя ты, конечно, права — дела ждут, — довольно быстро сказал он и по привычке проскочил в небольшую темную комнату поблизости, где в углу, освещаемая тусклым светом лампад, висела большая, в полроста, семейная икона. Встав перед ней, он истово троекратно перекрестился, низко склонив голову, и затем, резко развернувшись на каблуках, вскоре вышел на улицу. Там его уже давно дожидался в пролетке постоянно позевывавший от скуки кучер Данила.

— Поехали на прииск. Гони, Данила, что есть мочи, нам надобно еще вернуться до темноты, — медленно, выделяя каждое слово и удобно усаживаясь на мягкое кожаное сиденье, сказал Михаил Васильевич.

Коляска резво понеслась на легких резиновых шинах по мостовой, а Михаил Васильевич, тронутый своими размышлениями, вновь погрузился в воспоминания, связанные с домом и семьей брата.

«Да, похоже, правы злые языки, — подумал он, — утверждающие, что все успехи брата начались как раз с его женитьбы. С того самого момента, когда пришла в его дом Ольга Петровна. А может, это сам Бог помогает ему во всех его добрых делах? Ведь даже горничная Дуняша и та расцвела, считай, на хозяйских харчах. И повадки у нее совсем другие, не прежние, не деревенские… А уж об Эмилии Карловне, выписанной специально из Баварии — бонне, симпатичной немочке — и говорить нечего. Просто павой теперь выступает, белобрысая, а не просто, как все другие. И то сказать, что дочек Василия прекрасно обучает языкам и светским манерам. Дочери Василия — Вера, Надежда, Любовь — все просто красавицами растут, все в мать, в Ольгу Петровну…»

Михаил Васильевич вспомнил, как сильно разгневался их отец — отставной царский генерал Василий Васильевич Агапов (в роду Агаповых было принято с незапамятных времен старшего сына обязательно называть в честь отца, вот и шли уже какой век подряд чередой Василь Василичи), когда донесли ему, что его первенец Васька влюбился в простую казачку-станичницу Ольгу Писареву. Бравого генерала от такого известия чуть удар не хватил. Считал он тогда, что заканчивавшая Орское приходское училище девица, хоть и ладная собой, вовсе не пара его сыну — преуспевающему выпускнику юридического факультета Петербургского университета, служившему на хорошей государственной должности в том же Орске и имевшему прекрасные перспективы карьерного роста не только в губернии. На его будущее отец имел абсолютно другие виды.

«Докладывали тогда папашины соглядатаи, — вспоминал Михаил Васильевич, бывший непременным участником всех семейных-обсуждений, — что, мол, казаки Писаревы из станицы Наследницкой род свой ведут от писаря бунтаря и негодяя, преданного анафеме Емельки Пугачева. И что Тимофей Писарев — глава их рода — истово служил своему хозяину верой и правдой, составляя те самые указы и послания „изверга и бездельника“, как его называла государыня императрица, которые привлекали в его бандитское войско простой люд. А заодно и повергали в нескрываемый трепет и ужас честной народ чуть ли не всей России, особенно тех, кто побогаче. И немалое время обучившийся грамоте и небесталанный Тимофей мотался по оренбургским просторам вместе со своим хозяином-извергом. Почитай, чуть ли не всю „крестьянскую войну“ прошел вместе с тридцатилетним кровопийцей, а это, почитай, чуть ли не целых три года. И длилась, сказывали, Тимофеева служба разбойнику как раз до того момента, пока его „бес не попутал“. А выразилось это в том, что приглянулась писарю старинная византийская икона Спаса Нерукотворного, неведомо как доставшаяся убивцу Пугачеву. Скорее всего, попала к тому вместе с другими награбленными в славном Яицком городке ценностями. Говаривали даже, что с помощью иконы внушал будто бы авантюрист простому люду, что он и есть не кто иной, как покойный муж императрицы, царь Петр III. И что пришел он в оренбургские степи яицкий народ собирать, чтобы дать людям волю и землю, избавить их от дворян и других притеснителей, спиногрызов. А сам Бог будто бы ему в этом помогает. Так бы бывшему хорунжему вряд ли кто поверил, а с помощью такой иконы мошенник и негодяй внушал им веру в себя. Знал, чем безграмотных крестьян взять можно. Вот и пользовался представившимся случаем. Даже сам поверил, что он и есть законный престолонаследник. Особо как выпьет чарку-другую, так и вовсе забывал, кто он есть такой на самом-то деле. Врал люду безбожно, особливо башкирам, черемисам и другим представителям волжских и уральских народов, изнищавших в те годы до изнеможения и беспросветно темных да и притесняемых наглым купечеством до ужаса.

Не выдержал честный казак Тимофей Писарев в конце концов такой наглой лжи своего хозяина. Тем более что очень уж многое знал о действительных похождениях, грабежах, убийствах, насильничаньях и планах на будущее бывшего хорунжего, доверявшего ему, конечно, безгранично. Однажды решился и припрятал его главный талисман — священную икону, за что скорый на расправу даже со своими близкими и догадавшийся об истинной причине исчезновения Спаса палач Емелька казнил его прилюдно. Растерзал, можно сказать, на куски в тот же день, как обнаружил пропажу. А уж как зверствовал, как лютовал, как грабил, насиловал и убивал тот, гуляя со своим многочисленным разбойным войском по оренбургским степям, знали в этих краях многие, даже на своем собственном опыте, слагая передаваемые до сей поры легенды о разрушительных, все уничтожающих походах бандитов того смутного времени.»

«Что во всем этом сказка, а что быль, — думал Михаил Васильевич, — сегодня определить уже трудно. Одно известно доподлинно: как только ускользнула из рук убивца с помощью казака Тимофея Писарева священная икона, все Емелькины дела, можно сказать, наперекосяк пошли. И сколько ни искали пугачевские опричники Спаса, сколько душ ни загубили, сколько крепостей, городков и деревень ни перепотрошили — все равно не нашли. А вскоре рассеял в пух и прах все его трехсоттысячное войско сам Александр Васильевич Суворов. „Разбойника всея Руси“ великий полководец в клетке будто зверя какого в Москву на Болотную площадь привез. Там-то и четвертовали головореза, как и повелела императрица Екатерина в своем указе, на месте народного гульбища. Чтобы побольше людей видели и другим рассказали, как голову негодяя палач на кол надел, а руки и ноги его на колесах в четыре разных конца Москвы разнесли. При этом простила кровопийце перед смертью его все небылицы, которые он о ней народу рассказывал, в том числе о ее сексуальной ненасытности и бесчисленных любовных оргиях. Во всех своих выдумках этот патологический лжец откровенно признался на следствии. Сам все без утайки рассказал, подлец.»

А дело бывшего хорунжего, посягнувшего на императорский трон, тогда генеральный российский прокурор Шувалов — наичестнейший, справедливейший человек вел. Он-то и обнародовал вместе с указами императрицы все нечеловеческие похождения дезертира Емельки с Красного крыльца Кремля в тот морозный январский день, когда страшной смертью казнили негодяя. Вместе с другими ценностями, награбленными пугачевскими бандитами, он и его следователи потом и священную икону Спаса Нерукотворного искали, да безрезультатно. Надежно ее казак Писарев, принявший смерть за святое лика Христа изображение, упрятал.

А вот что касается семьи бывшего писаря, под страхом неминуемой смерти скрывавшей от глаза чужого святой лик, то с некоторых пор дела их на лад пошли.

«Ничем дурным, сказывали отцу доброхоты, — вспоминал Михаил Васильевич, — оренбургские казаки Писаревы свою жизнь не запятнали, ничем Бога не прогневили, да и людей тоже. Дворянского звания, правда, они не заслужили и генералов, как у нас в роду, у станичников Писаревых и подавно не было. Зато дети их выросли образованные, деловые, хозяйственные, честные и справедливые, что по нынешним временам-то не хуже титулов и орденов. Простоваты, правда, по сравнению с нашими потомственными служаками, однако предприимчивые все, хваткие, что в промышленный век поценнее будет, да наверняка дорогого стоит. Неизвестно еще, куда Россия повернет. Но то, что вряд ли так и останется темной крестьянской страной, видно наверняка. Причем самым невооруженным глазом».

«И хотя вся эта загадочная история с Емелькиным писарем папаше нашему совсем не нравилась, даже повергала его в ужас, но Оленьку-то Писареву, — продолжал вспоминать Михаил Васильевич, — отец, конечно, привечал с самого начала. Это правда. Она ему, старому ловеласу, очень нравилась. Красоту ее ценил, стать лебединую, орлиный взгляд, ум, способность к рукоделию, да и многое другое, в чем он, несомненно, толк знал. Однако при этом не уставал повторять, что не чета она Василию, не чета. Да и рано, считал, тому жениться. Думал, что сам он это тоже прекрасно понимает и у него хватит благоразумия и осмотрительности, чтобы не жениться до поры до времени. Да и другие совершенно виды на жизнь своего сына имел отец. Потому, узнавая про Орск, обычно интересовался службой казачьих войск да всякой другой ерундой, не имевшей к личной жизни Василия в общем-то никакого отношения».

«Не думал не гадал, — улыбаясь, воскресил в памяти события тех лет Михаил Васильевич, — что принесут ему новость оттуда его преданные люди совсем другую: женился старшенький на Ольге и не спросил в результате ни у кого согласия. И надо сказать, что брак их оказался счастливым и крепким, потому что по настоящей любви был заключен, а не просто так, из-за увлечения сиюминутного, как бывает частенько. За долгие годы совместной жизни поэтому брака в их браке не было никакого».

Покачиваясь в кресле пролетки, Михаил Васильевич достал свой золотой портсигар, дорогущий, изготовленный по его заказу фирмой самого придворного ювелира, поставщика двора Его Императорского Величества Карла Болина, ставившего обычно на всех своих этикетках, упаковках и визитках герб Российской империи — двуглавого орла со скипетром и державой. Причем не просто фирменный, а еще и с семейным, как и на печатке, вензелем «А», чем он особо гордился. Вынул из него придерживаемую тоненькой резиночкой аккуратную темно-коричневую с золотым мундштуком цигарку сигарного табака. Не подделку какую-то, а самую настоящую, привезенную ему в подарок с известного всему миру острова Куба. С превеликим удовольствием затянулся крепким дымком, почувствовав на губах сладковатый привкус свернутого в тонкую трубочку заокеанского табачного листа. До прииска оставалось всего ничего. Да и там дел не особо много было: если повезет всех разом ведущих инженеров и мастеров встретить, то на час — не больше. Потом можно и назад вернуться.

«День такой уж выдался, воспоминания одни, — решил он, подъезжая ближе к прииску и подводя итог своим бесконечным мыслям о прошлом, навалившимся вдруг сегодня. — Это хорошо, что я когда-то для себя навсегда решил, что Писаревы с женитьбой старшего брата стали нашими любимыми родственниками. А уж если хорошо подумать, то породней и поприятней, даже поотзывчивее некоторых двоюродных и троюродных, живших поблизости от Оренбурга и невдалеке от того же Орска, да и не такими простыми, как считал отставной генерал-папаша, оказались они на поверку. Отцовские да и маменькины родственники по какой-то неведомой для всех причине считали всех себе должными, благодарности за любую помощь и поддержку им, особенно со стороны отца, не испытывали никакой вовсе, а только непонятно почему и чего ради требовали для себя немало. Хотя понятно, конечно. Отец, например, устроил на учебу и обеспеченную работу трех своих племянников. Младшего — на медицинский факультет в Питере, где тот учился на дантиста. Среднего — в Оренбурге в жандармское управление к своему приятелю, обер-полицмейстеру фон Дрейеру. А старшему помог открыть свое дело».

Что же касается Писаревых, то совершенно другие люди были они. Старшая сестра Ольги, Машенька, например, вышла замуж за простого казака из той же станицы Наследницкой, старателя Степана Рюнина. Так тот просто везунчиком оказался. Открыл Степан вскоре после женитьбы золотую жилу близ Орска, за несколько лет ставшую знаменитым на всю Россию Айдырлинским прииском. Известен он стал, пожалуй, не только ювелирным домам поставщиков двора Его Императорского Величества, но и за пределами России. Золото рекой потекло. Миллионы заработали. Да вот, жаль, беда случилась: как только Степка-то Рюнин миллионщиком нежданно-негаданно стал, пристрастился он к самому любимому русским народом напитку со всей своей удалью и страстью. Понесло его без оглядки в объятия зеленого змия — взялся пить по-черному, буянил днями и вечерами, скандалил, жену, как напьется, колотить стал, сквернословил, обзывал ее всячески на глазах своих собутыльников в кабаках, когда она его оттуда силком домой волокла. А потом девок публичных пачками в дом водить принялся, не обращая внимания даже на жену и детей. Причем все по-пьяни, все под парами. Смирновкой да дешевой дроздовской вместе со своими пьяницами-друзьями просто заливался. Иногда, правда, когда горевал, две-три бутылки шустовского коньяка за вечер выдувал, а так в основном по хлебному вину специализировался. И, что удивительно, когда трезвый был, хотя это бывало крайне редко — милейшей души человек был Степан Рюнин, добрый, отзывчивый, даже застенчивый малость. Но вот пристрастился к беленькой со страшной силой, она-то его и погубила.

«Хотя поговаривали, что смерть Степана напрямую с какой-то страшной семейной тайной была связана. Так ли это, нет — поди, разберись сегодня, — думал Михаил Васильевич, — кто его знает? Зато доподлинно известно другое: после смерти мужа Мария Петровна крепко взяла его дело в свои руки, стала рачительной, настоящей хозяйкой Айдырлы, золотопромышленницей, известной не только в округе, а и в стране, миллионщицей. Осталась при этом заботливой сестрой и внимательной родственницей, да и во всех смыслах приятной и интеллигентной женщиной».

Брата своего Дмитрия, к примеру, послала учиться на горного инженера в Петербург, на тот же факультет, где в свое время учился и Михаил Васильевич. Теперь брат, после учебы поездивший по Европе и некоторое время по поручению сестры занимавшийся закупками новейшего горного оборудования в Германии, — правая рука Марии Петровны. К тому же во время путешествия по Европе он досконально изучил постановку горного дела на лучших месторождениях Рурского горнорудного бассейна и в Лотарингии. Набрался на Западе либерально-демократических идей, посмотрел, как там устроена жизнь, особенно рабочих горных и добывающих отраслей, на золоторудных месторождениях, как обустроены их поселки, какие социальные блага представляют своим наемным работникам крупные европейские тресты, концерны и синдикаты, какие зарплаты им платят…

И на Айдырле решили они с сестрой после его рассказов и впечатлений по-новому, по-европейски то есть, все обустроить. Чтобы не хуже, упаси Господь, а лучше даже, чем у тех, все было. Как порешили, так и сделали. Причем с размахом, с каким только на Руси и можно. Какой себе ни колбасники, ни лягушатники, ни макаронники, конечно, и представить не могли. И стали с Машенькой новую жизнь на прииске создавать. И потекли к ним со всей России лучшие мастеровые люди… Не к немцам прижимистым на прииски по соседству, а к ним за лучшей жизнью, которую брат с сестрой не только обещали, но и на глазах у всех создавали, не жалея на это ни средств, ни времени, ни здоровья.

Михаил Васильевич очнулся от своих мыслей. Некоторое время заняло у него общение с мастерами и инженерами на прииске. А потом, как он и предполагал, только с небольшим опозданием, его пролетка уже стремглав мчалась на своих мягких шинах той же дорогой назад к брату. После всех своих воспоминаний ему нестерпимо захотелось вновь пообщаться и с Ольгой Петровной, и с ее постоянной домашней компанией, во-первых. А во-вторых, Михаил Васильевич вдруг вспомнил, что именно сегодня Мария Петровна с братом Дмитрием обещала зайти к ним в гости. Да со своим старинным знакомцем — известнейшим российским писателем Дмитрием Наркисовичем Маминым-Сибиряком. Да и брат должен был уже появиться к этому времени, завершив свою службу. Так что не только утро, но и вечер обещали быть приятными для Михаила Васильевича во всех отношениях и даже очень интересными.

— Оленька, а что, Мария Петровна с Дмитрием уже пожаловали? — спросил он первым делом, едва переступив порог и заглядывая в гостиную, которую покинул несколько часов назад.

— Ждем с минуты на минуту. А хорошо, что ты, Михаил Васильевич, вспомнил и вернулся, — ответила Ольга. — С тобой нам всем веселей и интересней будет, да и тебе, наверное, с нами тоже.

Михаил Васильевич по привычке достал из жилетного кармана свой золотой швейцарский брегет «Павел Буре» с музыкой из гимна «Боже, царя храни», открыл крышечку, нажав на кнопку, и взглянул на циферблат. Стрелки показывали 16.30. Потом он опытным глазом гурмана пробежался по столу. Утренние яства сейчас сменились специально приготовленными для приема званых дорогих гостей блюдами. И хотя пышный пирог с белорыбицей, любимое блюдо Ольги, как всегда украшал стол, кроме него прямо на Михаила Васильевича смотрел томящийся в сметане кролик. Закопченная баранья нога с картофелем, индейка под белым соусом и многое другое, что не ускользнуло бы от острого взора Михаила Васильевича, появись они на столе во время утренней трапезы, были здесь совсем не лишними. Опытный взор потомственного гедониста выделил здесь и прямо на него глядевшего из большого блюда майсенского фарфора с красными цветами и позолотой молочного поросенка с гречневой кашей, и длиннющую, чуть не в метр, тонко порезанную осетрину с непременным в таком случае острым хренком со свеклой. На остальное Михаил Васильевич уже не обращал никакого внимания. Отметил только про себя, что к графинчикам с наливками добавилось несколько бутылок особо любимой интеллигенцией водки «Смирнов» в заводской упаковке по 610 граммов и российским гербом — непременным атрибутом всех поставщиков двора Его Императорского Величества — на красочной этикетке. В кабаках обычно разливали на троих — 500 граммов, а 110 граммов опытный предприниматель-водочник специально предусмотрел в качестве чаевых официанту.

Михаил Васильевич еще раз театрально достал свой золотой брегет.

«Видно, действительно гости будут с минуты на минуту, — подумал он, — горячее уже на столе».

— Ты что на часы все время поглядываешь? Любуешься, что ли, своим новым приобретением, а, Михаил Васильевич? — весьма заинтересованно спросила его Ольга Петровна.

— Конечно, Оленька. Хорошую вещь наконец-то я приобрел нынче в Швейцарии. Любо-дорого и самому взглянуть, и другим показать, правда ведь? Фирма «Павел Буре» известная, часы такие можно всю жизнь носить и гордиться своей вещью. Хотя, скажу я вам, их можно, конечно, и в Москве, и в Санкт-Петербурге купить — небось поставщик двора Его Величества! А меня вот угораздило эту покупку сделать в Швейцарии. Я вот еще что решил: цепочку от них обязательно подарю твоей дочери, скорее всего, Надежде. А часы достанутся ее мужу на долгую память. Может так случиться, что и дети их будут потом моим подарком гордиться. А какое, кстати, сегодня число? Что за день такой интересный выдался?

— С утра было 16 августа. Большой христианский праздник. Мы к нему нашей семьей самое непосредственное отношение имеем. Я тебе как-нибудь потом расскажу об этом, Михаил Васильевич, а то с минуты на минуту гости прибудут, а у меня еще не все готово к их приему. Садись, подожди. Совсем скоро уже они будут.

Михаил Васильевич аккуратно, пуговицу за пуговицей, расстегнул свою рыжую жилетку, почесал округлый животик, хотел было даже сесть, но удержался, решил сделать это вместе с другими гостями. А пока их нет, стал прохаживаться вокруг стола по большой гостиной, оглядывая знакомые давно картины на стенах. Особенно нравились ему несколько полотен известного московского художника-анималиста Евгения Тихменева, подаренные им брату в юбилей. Изображенные на этих картинах реалистичные сцены охоты на волков и на лосей, которые мастер писал здесь, в Оренбуржье, были близки и понятны сердцу Михаила Васильевича, за что он превозносил эти творения мастера живописи, члена российской Академии художеств, много выше даже любимых им полотен новомодных французских художников-импрессионистов, разглядывая которые во время поездки в Париж, провел не один час.

Привлек его глаз и подарок, сделанный брату известным поставщиком двора Его Императорского Величества ювелиром с мировой славой Фаберже — большое лазуритовое яйцо в тончайшем золотом обрамлении, изготовленное специально для Василия Васильевича по заказу его друзей.

— А брат когда же пожалует? — вспомнив по ассоциации о нем, спросил Михаил Васильевич.

— Ты и не знаешь, оказывается? — заметила Ольга Петровна. — Сегодня из Ташкента поездом приезжает Надежда Александровна фон Дрейер погостить к своему отцу. Помнишь ее? Так Василь Васильевич, конечно же, встречать поедет на вокзал со всеми почестями, которые положены супруге великого князя. А потом уж прямо к нам. Вместе с ней, думаю, и ее отец обер-полицмейстер Оренбурга пожалует. Уж сколько она для всех нас доброго сделала. Сколько помогла нам всем, сам Бог ведает. Тебе небось тоже они с Николаем Константиновичем в жизни кое в чем подсобили, так ведь? В Горную академию в Питер тебя небось сам царев дядя на поездку благословил.

— А во сколько поезд? Может, и мне встречать Надежду Александровну стоит на перроне? Наверное, там весь цвет Оренбурга соберется?

— Думаю, не стоит. Жди здесь, Михаил Васильевич. На мой взгляд, это не хуже. Тем более что поезд часа через два. Со встречей и Василь Васильевич не хуже справится. Он поедет на своей новой машине фирмы «РуссоБалт» с водителем. Хочет показать, что и Агаповы не лыком шиты. Он сообщил нам об этом по телефонному аппарату, который у нас в доме недавно установили. Не видел небось еще? Так иди в кабинет и посмотри. Занятная и полезная вещь. Трещит только все в трубке, но различить слова и голоса можно. А сейчас муж в департаменте разговаривает с представителем украинской общины, георгиевским кавалером Филимоном Петровичем. Фамилия у него какая-то особенная, степного сокола напоминает. Я вот никак запомнить не могу. По уговору с Петром Аркадьичем Столыпиным они первые к нам в Оренбуржье пожаловали из-под Днепропетровска. Взамен своих плодородных небольших участков, которые отдали, земли здесь получили большие близ Сорочинска, кредиты солидные на обустройство своей жизни взяли у государства, поселки и станицы, все с украинскими названиями, выстроили. Так вот, брат твой сегодня хочет уговорить некоторых из них в Айдырле обосноваться. Выгодное это дело для всех, а для приезжих — особо, поскольку там и поселок с хорошими домами давно есть, и школа, и больница, как в Европе. Вот и встречаются они поэтому с предводителем украинской оренбургской общины. Интересный человек он. Василь Васильевич сказывал, что не только казак отважный, но и хозяин умелый, да и просто всесторонне талантливый. В церкви, например, по воскресным дням на службе басом поет — голосище, хоть в оперу. Если получится, то и он сегодня у нас гостем будет, сам увидишь, познакомишься не без пользы для себя.

— Миша, а ты разве в Орске у нас не встречался с Дмитрием Наркисовичем Маминым-Сибиряком? — вдруг, неожиданно оборвав свое повествование, спросила Ольга Петровна. — Он тогда, по-моему, все никак предпочтение свое отдать никому из нас не мог. И я ему, думаю, нравилась, и Мария. Кто из нас для него был лучше и краше, так мы и не узнали. Но пока он думал, думал, нас обеих-то и увели разом…

— Все шутить изволите, а? — заметил, слегка удивившись такому рассказу, Михаил Васильевич.

— Да это не шутки вовсе, — ответила ему Ольга Петровна. — Дмитрий Наркисович, правда, когда в Орске бывал, частенько в наш дом захаживал. Вы если об этом не знаете, думаете, этого и не было, что ли? Я вам больше скажу, на меня он всегда очень внимательно поглядывал да и говорил со мной подчеркнуто вежливо, любовно даже, ласково, можно сказать.

А вот что касается других разговоров, то в основном я-то очень хорошо помню, он все больше про нашего пращура расспрашивал, про писаря пугачевского. Он тогда обо всей той пугачевской эпопее роман писал. Тот изверг вместе со своим многотысячным войском Оренбург долгое время в осаде держал, чуть было не взял город. Что-то ему помешало. Но преград, говаривают люди, особых и не было. Голодом морил наш город не один месяц, без воды, почитай, оставил жителей в крепости. А потом развернулся неожиданно и ушел. Бог от него отвернулся, от злодея. Пути ему больше не было. Земля после этого гореть у него под ногами стала. Дмитрий Наркисович до того, как к нам по этим делам обратился, долго архивы изучал, читал многие тома следственного дела, которые российский прокурор Шувалов по велению императрицы Екатерины вел. Потом заключение следственной комиссии анализировал. Прежде чем казнить изверга, императрица специальную комиссию назначила, чтобы все злодеяния негодяя описать, ничего не пропустить. Все по закону, как положено.

И у нас поэтому Дмитрий Наркисович все вызнавал, выспрашивал, выпытывал в подробностях, что родители нам рассказывали да дед с бабкой. Пращура-то нашего казненного, сказывают, он в следственных документах Шувалова и обнаружил. Ничего не утаил под пыткой негодяй Пугачев, все рассказал в тайной канцелярии. И истории об интимной жизни императрицы, которые выдумывал и которые до сей поры народ вспоминает. И о предателях-дворянах, презревших свой долг перед Отечеством и из корысти переметнувшихся к убивцу. Таких, как Швабрин из крепости близ Оренбурга, помогавший злодею расправляться с благородными людьми своего сословия, не изменившими присяге, данной царю и Господу. И о тех, кто случайно, как Гринев, обманом были втянуты в Емелькины сети. И о некоторых купцах, снабжавших разбойника провиантом, чтобы только он их конкурентов устранил, разорил, разграбил, а дело их им, предателям, передал. Деньги они-то, злодеи, пуще матери родной любили, как выяснилось. Вот там-то и упоминался наш пращур, о котором из документов Дмитрий Наркисович узнал. А говоря с нами о тех временах и пугачевском бунте, особенно нас расспрашивал об истории, связанной с нашим Спасом Нерукотворным. Уж больно сильно его эти истории заинтересовали. А уж как увидел Спаса, так и обомлел… Мы тогда много чего ему рассказали из того, что знали. А потом даже на экскурсию его на тот берег Урала водили, где норы и окопы, войском Пугачева понаделанные, до сей поры близ самой воды остались.

У Михаила Васильевича от этого рассказа, хоть и не любил он семейных историй, буквально пересохло в горле. Дабы избежать этого и не выказывать особого интереса ко всей этой истории, он небрежно протянул руку к столу, налил привычно из штофа рюмочку черничной настойки и, не торопясь, маленькими глотками, опорожнил свою граненую меру. Хотя слушать продолжал не отрываясь, что не так часто бывало в его жизни.

— Да и то правда, — продолжала Ольга Петровна, — что особенно тогда приглянулась Дмитрию Наркисовичу наша Машенька… Уж я-то своим женским глазом и внутренним чутьем это поняла сразу. По взглядам его, по жестам, по словам… А уж когда она овдовела, стала настоящей хозяйкой Айдырлы, тут и вовсе зачастил к нам в дом. Он и туда, на прииск, не раз наведывался.

Когда Дмитрий Наркисович-то свои «Приваловские миллионы» писал, да и «Золото», «Золотопромышленники» и многие другие известные теперь романы, он ведь сколько по Уралу поездил, сколько исколесил, сколько намотался. Предостаточно будет не для одного, а для целого десятка писателей, почитай. А вот лучше Айдырлы, как сам говаривал, так и не увидел. Михаил Васильевич, как считаешь, спросить его давно хочу, но стесняюсь: правда ль, что героиня его книги Наденька Бахарева во многом нашу Марию напоминает? Может, это она и есть, а? — засмеялась и зарделась одновременно Ольга, задавая свой вопрос.

— А что, матушка, так и спроси у него, как хочешь. Возможно, так оно и есть. Но пусть лучше он сам об этом тебе скажет без утайки. Чай не чужой человек вам Дмитрий Наркисович, да и мне интересно будет услышать об этом, — пробубнил басом себе под нос Михаил Васильевич.

В этот момент шумная компания гостей во главе с Марией Петровной буквально ввалилась в комнату, наполнившуюся мигом громкими голосами, смехом, шутками. Машу сопровождали Дмитрий Наркисович, ее советник — молодой инженер, вернувшийся из Германии, где обучался, Илья Ляховецкий, талантливый ученый и известный рудознатец Евгений Козлов.

Машенька была в преотличном настроении — говорлива, энергична, как всегда, и удивительно обаятельна. Ее летняя панамка с гирляндой цветов выглядела сегодня как нельзя кстати. А особую привлекательность Марии придавала, конечно, близость Дмитрия Наркисовича, на которого она, скорее всего, хотела произвести впечатление гораздо большее, чем на всех остальных, что ей и удавалось.

Шумная компания вскоре уселась за стол. Смех не утихал. Говорили все разом, каждый о своем и все одновременно. А вскоре к ним присоединился с гостями и приехавший прямо с вокзала брат Василий, княгиня Надежда фон Дрейер с отцом и, как и предполагала Ольга, лихой казак в заправленных в хромовые сапоги галифе с широкой красной полосой, в синем, застегнутом на все пуговицы мундире с Георгиевским крестом — лидер украинской Оренбургской общины Филимон Петрович, который не смог игнорировать предложение Василия Васильевича посетить его гостеприимный дом, тем более в такой веселой и интересной компании.

Сколько пили, сколько ели, сколько смеялись и шутили, Михаил Васильевич, придя домой, и упомнить не мог. До того все было хорошо, весело и душевно!

Уже у себя дома, ложась спать на свою просторную, мягкую, с высокой подушкой кровать и перебирая в уме все мелочи и детали такого замечательного, приятного, во всех отношениях дня, он вдруг подумал, что, как ни странно, ни брат, ни его жена никогда не рассказывали затронутой сегодня истории, связанной с Емелькиным писарем и Спасом Нерукотворным.

«Не та ли это икона в углу в отдельной комнате, которую я у них видел и даже молился перед ней? А если та, то в чем ее секрет? Большая, конечно, красивая, по всему видно, старинная и безмерно дорогая, но разве в этом тайна? Нет, наверное, здесь не все так просто, как мне кажется на первый взгляд. Давненько я таких насквозь пронизывающих глаз не видел. А может, и никогда не видел», — подумал он, засыпая и воочию представив себе грозный Святой лик в доме Ольги Петровны.

«Нужно будет обязательно спросить обо всем этом у Василия и у Ольги, тем более что она сама мне это обещала», — подумал Михаил Васильевич и провалился в глубокий сон. Стрелки на циферблате его раскрытого брегета фирмы «Павел Буре», лежащего вместе с цепочкой возле лампы с большим розовым абажуром на прикроватной тумбочке гамбсовской работы, показывали пять часов утра.