Сам-то я казанджикский, а дед мой и отец пасли овец по Узбою, чабанами были. В город наведывались редко: за мукой да за спичками, и опять уезжали на вольные берега и сочные травы. Скажу тебе по совести, братишка, — жилось нам неплохо. Но, как говорится, и у хорошего бывает конец. Когда началась война с фашистом, отца вызвали в военкомат и послали на фронт. Месяца через три пришла «похоронка» — погиб. Остался я в семье за старшего. Тринадцать лет, как ни говори, а годами назвать можно. Правда, мало соображал, что к чему: тельпек к голове или голова к тельпеку, но силёнку уже имел. Занял место отца, стал чабанить. Мать с двумя моими младшими братишками тоже переселилась в пески…

Места наши дикие. Кругом барханы да саксаул, а по Узбою то здесь, то — зелёные пастбища. Гонишь, бывало, отару, день-другой — ни жилья на пути, ни человека. «Салам» ни от кого не услышишь, — чтобы узнать, как наши воюют с фашистом, — и думать нечего. Признаться, братишка, думал я тогда по глупости так: если даже весь мир от войны сгорит, то всё равно Узбой останется, поэтому особенно не волновался. Только по отцу горевал. Всё время думал: «Эх, попался бы мне этот сучий выкормыш, который пулю в отца пустил!»

Не помню точно… Кажется, в сорок третьем появился в нашем глухом селенье фронтовик безрукий, Сары. В сельпо устроился. Приехал он к чабанам, товары кое-какие привёз. Лошадь под ним — так себе: ишаком не назовёшь, но и конём тоже. А сам, хоть и без руки, парень видный. Гимнастёрка на нём, галифе, сапоги, но главное — два ордена на груди. Этот самый Сары и рассказал мне о войне.

Спросил я у него:

— Больно было, когда рука отлетела?

— Нет, — говорит, — не больно. Всё равно как ножницами, когда ногти подстригаешь, вот так примерно.

— А за какую храбрость ордена дали?

Скромничает, словно никакого геройства не проявил.

— Туркменам, — говорит, — храбрости занимать не надо. Туркмены от природы люди храбрые. Разве мы можем посрамить отвагу нашего предка Гер-оглы?

Вынул он из потрёпанной полевой сумки газету — на, мол, читай, если в чём сомневаешься. Читал я — и дух у меня от гордости захватывало: сколько, оказывается, туркмен на фронте героями стали, бай-бо!

Согласись, братишка, в стране нашей не один и не два десятка разных национальностей — тут и затеряться можно, как овечке в большой отаре. Но не затерялись наши джигиты, показали, на что способны! Помню, захотелось и мне поскорее в битву, покоя не было от этого желания. Да что поделаешь: в ту пору у меня только пушок под мышками начал пробиваться, не вышел годами…

В армию я попал за три месяца до конца войны. Получил повестку, приехал в город на пересыльный пункт. Халат на мне чабанский да отцовский тельпек. За плечами хурджун с коурмой. Провожал меня Сары. Не расставался со мной до самого отхода поезда. Когда паровоз дал гудок, хлопнул Сары меня по плечу своей единственной:

— Ну, ладно, Гичгельды… Поезжай, мой дорогой земляк. Может, и тебе достанется два-три фашиста. Не щади их, проклятых. Не посрами славу народа. А за мать свою и братишек не беспокойся.

— Спасибо тебе, Сары-джан, — сказал я ему. — Буду как лев. Главное для меня, чтобы бомбой не убило, а в атаке — как-нибудь справлюсь с врагом…

Влез я в теплушку уже на ходу. В вагоне нас было человек тридцать. Разные все: и по годам, и по вере. Один — с завода, другой — из колхоза, третий — прямо из шкоды. Туркмены расселись в углу: у каждого хурджун под боком. Я тоже присоединился к ним. «Салем», — говорю. «Садись поближе», — приглашают. Один, лет так сорока, в чёрном тельпеке, стонет:

— О, аллах, что творится на белом свете… Ни уважения, ни почтения к старшим… Позорят у всех на глазах…

Все молчат, только головами кивают — сочувствуют. Не выдержал я, спрашиваю:

— Яшули, зачем печалитесь? Какой же это позор — пойти в бой за свою родную землю, за своих жён и детей?

Посмотрел он на меня сердито, брови косматые сдвинул..

— Дурак ты, — говорит, — как сынок у той слепой ишачки, если вздумал меня разуму учить! Речь о другом. Где это было видано, чтобы пожилому человеку бороду брили?! А тут, как черти из преисподней, схватили меня под руки, потащили к цирюльнику… И вот, на тебе! — Яшули ощупал пальцами голый мясистый подбородок…

Городские — в основном татары и русские — в другом конце вагона сидели. Все засмеялись. Один из них, длинный, худой, в телогрейке и ватных брюках, говорит:

— Не жалей, яшули. Борода на фронте — самое страшное. Если фашист вцепится в бороду — ничем его не оторвёшь.

Туркмены тоже засмеялись, а длинный рыжий парень подсел к нам и начал шутить:

— Тебе, папаша, бороду подбрили, мне — голову. Будет голова цела — волосы вырастут. Военный закон для всех один: не хочешь — заставят, не умеешь — научат. Так что смирись со своей участью.

Яшули усмехнулся, спросил парня, как зовут. Тот ответил: Володей.

— Хорошее у тебя имя, верблюжонок, — сказал бритобородый. — А ну-ка приоткрой дверь да посмотри, с какой стороны солнце.

Володя заглянул в щёлку:

— Солнце садится сбоку за барханы.

Яшули удовлетворённо кивнул, встал на колени.

— Время вечернее, правоверные. Воздадим хвалу всевышнему, всемилостивому…

Начали мы молиться, а в вагоне свист и смех. Ну ты знаешь, братишка, когда мусульманин совершает намаз — ему всё нипочём. Если даже бомба над головой засвистит, всё равно молиться не перестанет. Прошептал и я своё моление аллаху, вздохнул, повернулся, смотрю — хурджуна моего нет. Растерялся я:

— Вах-хов, как же так, а? Кто взял мой хурджун?!

— Какой такой хурджун? — смеются городские.

Начал искать. К одному подскочил, к другому — никто ничего не знает, только удивляются и сожалеют. Смотрю, поднимаются два туркмена. Длинный Володя тоже встал, лицо бледное, глаза злые.

— А ну-ка, вы, крохоборы, отдайте мешок парнишке!

Смотрю, выкатывается мой хурджун.

— Да никто его не брал, — говорят. — Сам сюда закатился!

И опять хохочут. Я, конечно, сразу успокоился: пошутили парни. Но на всякий случай ночью хурджун под голову положил и уснул на нём. Утром на какой-то станции ребята принесли кипятку, достали хлеб, начали жевать. Я тоже развязал хурджун. Взял в рот кусочек мяса — проглотить не могу — совесть не даёт. Позвал длинного Володю и всех, кто желает, угоститься. Парни подошли. С этого и началась наша дружба.

На другую ночь, перед самым рассветом, проснулся от криков и суматохи. Продрал глаза, вижу: мечутся все по вагону, тащат свои мешки, чемоданы. Кто-то, как на грех, коптилку погасил — ничего не разберёшь. «В крушение, что ли, попали?» Схватился я тоже за хурджун, кинулся к двери. А там снаружи — сам шайтан не поймёт, что творится. Слышу только голоса: команда номер один, команда номер пять! По разговорам ребят догадался: приехали. Выбрался из вагона — холодно, дождь идёт, по небу ползут чёрные тучи. Станция — небольшой серенький домишко с одним фонарём да пять-шесть голых деревьев. Пока я осматривался, начальник эшелона уже разобрался, что к чему, и приказал строиться по четыре. Не прошло и десяти минут, как мы уже шагали от станции в степь. Перед нами лежало ровное место — словно огромный сачак расстелен.

— Вах-хов, на край света, что ли, ведут? — говорит бритобородый. — Ну-ка, посмотри, Володя, ты повыше других, может быть, увидишь хоть одну-две кибитки.

Яшули к тому времени немножко освоился. Узнали мы, что по фамилии он Хакыев, зовут Хезрет и что не такой уж он и грозный, как показался сначала.

Володя вытягивает шею, глядит на замутнённый горизонт, говорит удивлённо:

— Яшули, у вас ужасно развита интуиция. Я не увидел ни одной кибитки, но я вижу отряды солдат. Не пора ли приготовиться к сражению?

— Ишачий помёт тебе на язык, — сердито отзывается Хезрет-ага.

Идущие рядом посмеиваются. Но вскоре мы действительно встречаем роту солдат, одетых с иголочки.

— Привет, салаги! — кричат они.

— Откуда вы? — спрашивают из нашего строя.

— Из преисподней! — слышится в ответ. — Шагайте побыстрее, вас давно там ждут.

Оказывается, это маршевая рота. Спешит на станцию, чтобы погрузиться в эшелон и — на фронт…

Ты-то, наверное, знаешь, братишка, сколько таких рот в ту пору отправлялось на Запад. Одни уходили, другие занимали их место, чтобы подучиться и тоже выехать на передовую. Вот мы и шли на смену этой маршевой роте.

Отшагали километров пятнадцать, не меньше. Устали, вспотели — впору бы и отдохнуть. И тут увидели большой курган, обнесённый глинобитной стеной. Возле ворот стояли повозки и прохаживались военные. Курган с его стеной и воротами напоминал средневековую крепость. Видимо, когда-то и была тут крепость, но теперь располагался запасной стрелковый полк. По стене метров на сто крупными буквами надпись: «Да здравствует Советская Армия — оплот всех народов мира!»

— Ох-хо, здесь, значит, будем жить, — уныло выговорил Хезрет-ага и посмотрел на меня. — Главное, не терять друг друга из виду — уж очень много в этой крепости людей.

— Хорошо бы остаться вместе, — согласился я, смутно предчувствуя, что под одной крышей с яшули мне жить не придётся.

Когда впустили нас во двор, я увидел через каждые пять — десять шагов глиняные домишки и бугры а жестяными трубами. В домишках — штабы, а под буграми — землянки. Наша пятая команда спустилась по ступенькам, и я вместе с Володей, Хезрет-ага и другими оказался в тёмной комнате. По обеим сторонам лежали матрацы, набитые соломой, а у выхода в пирамиде стояли учебные винтовки. Не успели сложить свои вещи, как появился сержант и назвал себя помощником командира взвода. Мороз, говорит, я, запомните.

И пошла наша жизнь, братишка, по заведённому графику. Подъём, физзарядка, тренаж «лёжа заряжай», политподготовка, строевая, огневая — словом, всё так, как и бывает на военной службе. Всего, что было, конечно, не перескажешь, да и скучновато слушать о том, как ползали по-пластунски, как кололи штыком чучела и маршировали по плацу. Скажу только тебе, дни были так заполнены, что Хезрет-ага даже не мог выбрать минуту для намаза. Первые три дня он, правда, приспосабливался… Выведет сержант на физзарядку: мы шестнадцать тактов руками-ногами делаем, а яшули опускается на колени и начинает Молиться. Два раза сделал Мороз ему замечание, а на третий день заставил в землянке смазать пол. Поворчал немножко Хезрет-ага, но пришлось всё-таки ему развести глину и заняться делом. Тут он поклонился всевышнему неоднократно: сгибался и разгибался побольше часа. Взвод уже вернулся с завтрака, а яшули только заканчивал смазку. Стали мы спускаться в землянку, Володя тарелку с кашей ему подаёт:

— Возьми, Хезрет-ага, завтрак, заправься, как следует. Каша на свиной тушёнке. Ешь… Баранины в ближайшие два года не предвидится.

Я-то, признаться, проглотил в столовой свинину и даже не узнал что. И с того самого дня понял: не такая уж гадость свиное мясо, есть можно, даже с аппетитом. Но нашему яшули это пришлось не по вкусу.

— Свинина, говоришь? — задумчиво и с прискорбием спросил Хезрет-ага. Вымыл руки, взял тарелку, повертел её и вывалил кашу в помойное ведро.

— Бороду, конечно, можно отдать во имя правого дела, — проговорил он, — но есть свинину никто меня её заставит.

Ты спросишь, что было дальше, братишка? Так вот слушай. К нашему Хезрету присоединились ещё пятеро. Суп или борщ они хлебали с горем пополам, но к каше с тушёнкой не прикасались. Зато после отбоя разбойничали ртами. Мы спим, а они соберутся в кружок, развяжут хурджуны и объедаются коурмой. Только ведь у хурджуна есть дно. Съели они свои домашние припасы. Проходит день, другой, слышу — загалдели: с такой еды, дескать, и ноги можно протянуть. Хезрет-ага в те дни был, как соломинка на ветру, но пост соблюдал строго, а меня при каждом удобном случае обзывал свиноедом. Я не обижался на этого святошу. Наоборот — смеялся, когда он начинал плеваться и таращить впалые глаза. Так продолжалось недели две, а может, и дольше. Во всяком случае взвод наш уже успел принять присягу и приступил к планомерным занятиям. И вот однажды смотрю — засуетился яшули со своими приятелями. Собрались, о чём-то договариваются, впечатление такое, будто на что-то решиться не могут. Наконец осмелели: вышли из землянки, направились к штабу соседнего батальона. До этого прослышали они, а потом своими глазами увидели, что начальник штаба в том батальоне — туркмен, майор Розыев. Я тоже не раз его видел. Ходил он с палочкой, прихрамывал на правую ногу. Грудь в орденских колодках. Говорили, что два года он провёл на передовой, славился отвагой и командирским талантом, но в одном из боёв был тяжело ранен. С полгода Розыев пролежал в госпитале, хотели его демобилизовать, но он наотрез отказался и вот приехал в запасной стрелковый полк готовить молодых бойцов.

Команда Хезрет-ага пришла в штаб как раз в то время, когда майор вернулся с обеда и занимался своими штабными делами. Туркмены по-свойски поздоровались с ним, хотели присесть у порога, но Розыев так сурово двинул бровями, что все шестеро, как по команде, вытянулись в струнку.

— Я вас слушаю, — строго сказал майор.

— Дорогой земляк, — начал было Хезрет-ага. — Пришли мы…

— Вижу, что пришли, — перебил Розыев. — Докладывайте по какому делу. Из какого подразделения?

— Из соседнего… Насчёт свинины… Не подобает истинным мусульманам есть эту грязную скотину.

— Та-ак, — сердито проговорил майор. — Значит, подай вам жареного барашка или молодую телятину! Кто надоумил вас прийти ко мне?

— С божьей милостью, сами, — отозвался Хезрет-ага. — Кораном ведь запрещено, уважаемый…

— Прекратить разговоры! — не вытерпев, крикнул майор. — Не в коран надо заглядывать, а в уставы. Можете идти! Разберёмся с вашей жалобой.

Яшули со своей ватагой ушёл, а через день всех их рассредоточили по разным подразделениям. Вскоре я узнал, что Хезрет-ага попал в хозяйственную роту. Увидел я его там совершенно случайно. Перед мытьём в бане меняли нательное бельё, я пришёл в прачечную и столкнулся с яшули. Он стоял с засученными рукавами над корытом и стирал.

— Бай-бо, кого я вижу! Вы ли это, яшули? Значит, здравствует обоз, да?

Он глянул злобно и вдруг швырнул в меня мокрыми кальсонами. Я еле успел за дверь выскочить.

Теперь, значит, подходим к главному, братишка.

С начала апреля нас всё чаще стали посылать в караул. Приходилось стоять на посту то у склада ОВС, то — у арсенала, иногда назначали дежурным по кухне. И вот досталось нашему взводу охранять штраф-ников. Территория штрафной роты с одной стороны Примыкала к стене полкового двора, а с трёх сторон соседствовала с бесконечным степным простором. Всю территорию окружали глубокий сухой ров и насыпь, по которой ходили часовые. Ты спросишь, кого мы караулили? Скажу тебе, братишка, в ту пору, по закону военного времени, с нарушителями армейского порядка обходились очень строго. Попадались среди штрафников разные люди. Один, допустим, на сутки опоздал из увольнения, другой промотал казённое имущество, третий дезертировал; к сожалению, были и такие.

Назначили меня подчаском. Ночью подчаски ходили по насыпи вместе с часовыми, а днём находились в расположении штрафной роты: присматривали за арестованными, водили их в столовую, за водой, сопровождали на работу. Ночью я вышагивал вдоль рва. Ночь была тёмная, а тишина жуткая. Прислушивался к каждому шороху, но всё вокруг было спокойно. Только один раз далеко в степи прогремел поезд. Днём отправился во двор штрафников.

День только начинался. Арестованные выходили из землянок, курили и нехотя приступали к работе. Накануне завезли брёвна, и штрафникам приказали распиливать их на доски. Я стоял в стороне, глядя на занятых людей, и думал, что в общем-то они ничем не отличаются от обыкновенных солдат: такие же на них шапки и шинели, только нет поясных ремней и обмоток, Неожиданно возле брёвен я увидел Хезрет-ага. Сначала не мог сообразить: как он сюда попал? Чуть было не окликнул его, но вовремя опомнился: на посту разговаривать нельзя. Как же быть? Вот сейчас яшули заметит меня, подойдёт и заговорит. А что же буду делать я? Молчать? Да, придётся молчать. Другого выхода нет. Яшули тем временем словно почувствовал мой взгляд. Стоял он ко мне спиной, но вдруг повернулся, вздрогнул и жалко заулыбался:

— Гич, земляк ты мой! Вот так довелось нам встретиться. Дожили мы до тех чёрных дней, когда туркмен туркмена с ружьём охраняет…

Я отвернулся, сделал вид, что не замечаю его, но этим только придал ему смелости. Голос его стал поучающим, даже нагловатым.

— Вижу, и тебе нелегко живётся. Слово боишься сказать, как бы не пришлось расплачиваться. Поверни голову, послушай, что скажу. Уходить нам надо. В песках наш дом родной. Пески наша опора и спасение…

Не выдержал я, оторвал от земли приклад винтовки:

— А ну-ка отойди от часового!

Яшули попятился, на лице у него появилась злая улыбка.

— Богом ушибленный… Не всосал ты с молоком матери ни уважения, ни порядочности.

Он отошёл и стал со всеми вместе таскать брёвна. Иногда оглядывался на меня, но больше не заговаривал.

В тот день я так и не узнал, за какую провинность попал он в штрафную роту. Достаточно было, что этот Хезрет так или иначе опозорил и меня, и всех остальных, приехавших сюда с ним. Стыд за своего земляка заставлял меня опускать глаза; и я решил никому не говорить о яшули. Но разве шило в мешке утаишь? Дня через два, когда мы легли спать, Володя вдруг говорит:

— Между прочим, Хезрет в штрафную попал. Слышал?

— Хезрет? А не знаешь — за что?

— Дезертировать пытался. Поймали у Казанджика в песках. Будет судить военный трибунал.

Я думал, яшули обругал кого-нибудь из командиров или отказался выполнить приказ, но чтобы он дезертировал — я не допускал такой мысли. Тошно мне стало от услышанного. Стыд мой удвоился. И ещё я почувствовал, что и на меня теперь будут смотреть с подозрением.

— Сволочь он, — выругался я. — Из-за него и на меня позор ложится.

— Ты-то причём? — удивился Володя.

— Но он же с нами ел, пил! С виду он такой же, как и я. Разве теперь нельзя подумать и обо мне: «Как бы и этот не дезертировал?»

— «Слушай, Гич, прекрати говорить глупости, — сказал Володя. — Давай-ка лучше спать. Завтра, между прочим, опять идём охранять штрафную. Может, даже увидишь этого негодяя…

Спал я плохо. О дезертире-яшули старался не думать, но мысли о нём одолевали меня. Днём тревога усилилась, совсем отпала охота идти в караул. Я даже додумывал: а не сказать ли помкомвзвода Морозу, что ж болен? Так, в хандре и раздумьях дотянул до вечера, а потом построились на инструктаж, и отказаться я не решился.

Заступил на пост в восемь вечера. Сумерки только-только начали опускаться над степью. Было видно — во дворе штрафники сидели возле землянок, курили и беседовали. Признаюсь тебе, братишка, я со страхом смотрел во двор и молил судьбу, чтобы дезертир Хезрет опять не приметил меня, И вдруг смотрю — идёт. Прямо ко рву идёт. Вскинул я винтовку — он остановился, кричит:

— Салам алейкум, сынок! Опять охранять нас пришёл? Опять винтовкой трясёшь. Только я не верю, верблюжонок, чтобы туркмен мог стрелять в туркмена… Не так ли? Хе-хе!

Я злился, нервничал, но ничего не мог поделать: стоял он на положенном расстоянии, даже нельзя было окликнуть: «Стой, кто идёт!» Яшули, конечно понимал, что ему разговаривать с часовым запрещено. Бросив ещё два-три слова, он ушёл и скрылся в землянке. Мне стало немножко легче, хотя и тревожила мысль: не вздумал бы он ещё раз бежать!

Сумерки между тем сгустились, наступила ночь. За стеной, в полку, стали затихать голоса. Потом донеслись крики дежурных: «Отбой!». Навалилась тишина, только шуршал на ветру сухой кустарник. В полночь должна была прийти смена, и я с нетерпением ждал той минуты, когда появится разводящий. Я ходил по насыпи и всё время глядел в сухой ров. Но как ни напрягал слух и зрение, чуть было не проглядел. Заметил человека, когда он уже вылез из рва и припал к земле — ждал, когда я повернусь к нему спиной. Тогда он скатится с насыпи и уйдёт в степь. Я увидел его как раз в то мгновение, когда он лёг на живот.

— Стой, кто идёт! — закричал я.

Человек покатился кубарем вниз, подминая кусты.

— Стой, стрелять буду!

Но он уже вскочил на ноги и побежал прочь.

Я выстрелил вверх — беглец не остановился. Я кинулся за ним, на ходу перезарядил винтовку и послал ему пулю вслед… Потом всё происходило, словно в бреду. Крики разводящего, гулкий топот сапог. Сержант Мороз подбежал ко мне. Внизу, в траве, отыскали убитого. Меня сняли с поста. О том, что пуля попала Хезрету прямо в голову, мне сказал Володя — он тоже в ту ночь был в карауле…

Утром вызвали в штаб батальона, сопровождал меня Мороз. Когда я вошёл, в штабе уже сидели начальник караула, командир роты, комбат и майор из особого отдела. Я подробно рассказал, как всё произошло.

— Значит, впервые вы встретились в вагоне, а до этого не видели Хезрета и не знали?

— Так точно, товарищ майор.

— А где находится его село. Далеко от вашего?

— Не могу знать, товарищ майор.

— Может быть, он вам говорил — почему до сорока лет не был призван в ряды Советской Армии?

— Нет, товарищ майор, такого разговора у нас не было.

Майор вопросительно посмотрел на комбата, тот сказал:

— По документам Хезрет Хакыев всё время болел и имел отсрочку. Но по заключению последней медкомиссии, он был совершенно здоров. Да и действия его, товарищ майор… Спуститься незаметно в ров, вылезти из него на насыпь может только человек сильный и здоровый.

— Что же скажете вы, товарищ лейтенант? — обратился майор к начальнику караула.

— Мне нечего добавить, товарищ майор, за исключением того, что тщательной проверкой обстоятельств, сложившихся на посту, установлено — часовой Гич-гельды Куртов действовал точно и чётко, согласно уставу гарнизонной службы…

Мне разрешили идти в расположение нашей роты. Потом вызывали в штаб Володю и всех других моих товарищей по взводу. Все как один поручились за меня. Больше меня не тревожили — оставили меня на один со своей совестью. Конечно, иначе поступить с беглецом я не мог, но мрачное чувство свершившегося не покидало меня. Особенно мне было не по себе, когда приехали родственники убитого. Неодолимая сила влекла меня к ним, рассказать всё, как было, и услышать хоть одно слово прощения. Мне не разрешили выйти за ворота. Мороз строго приказал:

— О каком прощении вы говорите, рядовой Курсов! Нет прощения тем, кто посягает на незыблемые основы наших вооружённых сил и не считается с армейскими законами! Вы же исполнили свой долг!

— Он был моим земляком, — попробовал я оправдать свою слабость.

Мороз обозлился ещё больше:

— А если бы этот земляк перешёл к фашистам?.. Ты бы тоже?..

Конечно, сержант был прав, но настроение у меня не улучшилось. Володя долго ещё меня успокаивал.

— Не тужи, Гич… Говорят, так бывает с каждым после меткого выстрела по живому. Человек мучится совестью, но мучение ложнр. Если б даже он был тебе другом, то всё равно ты не мог поступить по-иному. Дружба — дружбой, служба — службой…

Чувство подавленности постепенно прошло, завла-дела мной досада. Надо же было такому случиться как раз перед самой победой! Наши войска уже вели сражения в Берлине, сводки Информбюро каждое утро приносили радостные вести. В полку царило оживление!

В те дни, братишка, о передовой уже речи не было. Бывалые солдаты говорили о демобилизации, а молодёжь смотрела вниз с кургана и ждала «покупателей». Так мы в шутку называли представителей разных родов войск, которые приезжали к нам в полк, устраивали мандатные комиссии и группами увозили молодых солдат — в училище, в школы авиаспециалистов, в танковые части, роты связи. Володю взяли в военнопехотное училище. Простились мы с ним у ворот, обменялись адресами.

— Напишешь моей матери, она тебе скажет, где я нахожусь! — крикнул он, уходя.

На другой день мы праздновали победу: дотемна играл полковой оркестр, в столовой появился белый хлеб, прибавили мяса, старшины выдавали желающим папиросы. В общем, был настоящий большой праздник. А потом на построении полка зачитывали приказы, и мне, в числе других, за отличную боевую и политическую подготовку дали десятидневный отпуск домой. Помню, я направился в штаб оформлять документы и по пути встретился с майором Розыевым. Он был в парадном мундире, грудь его украшали ордена и медали. Майор задержал на мне взгляд, остановился.

— Ну вот и отвоевались, — сказал он не по-военному, просто и вдруг спросил: — Откуда сам?

— Казанджикский я, товарищ майор.

— А я из Ашхабада. Так что, глядишь, когда-нибудь и встретимся…

Чувствовал я себя очень неловко, потому что никогда не приходилось разговаривать с офицерами так запросто.

— Мне можно идти? — спросил я.

— Можно идти… Но почему у тебя скучное лицо? Дома всё в порядке?

— Дома-то всё хорошо, — осмелел я. — Здесь неспокойно, на сердце. Я застрелил на посту своего… туркмена…

Розыев сразу подобрался, сделался серьёзным.

— Значит, ты — тот самый… Ну-ка, давай присядем вон на той скамейке, — предложил он и повёл к штабной мазанке.

— Вот что я тебе скажу, — строго заговорил майор. — Армия наша не делится на русских, туркмен, казаков. В ней все — солдаты. И все народы в ней — братья. И государство наше живёт по этому закону. Нельзя, дорогой товарищ, оценивать свои поступки в узко национальном понимании. Ты комсомолец?

— Так точно, товарищ майор.

— У комсомольцев, как и у коммунистов, как и у всех честных людей, есть одна главная линия, по которой мы выверяем свои действия и поступки, — линия ленинской партии. Запомни это раз и навсегда, солдат. Пусть сердце твоё не болит. Ты поступил на посту так, как требует долг и совесть советского человека…

— Понял, товарищ майор.

— Ну вот и хорошо. А теперь иди.

Домой, братишка, ехал я весело. В нашем вагоне были демобилизованные фронтовики. У одного аккордеон, у другого — тоже; музыки и песен — хоть отбавляй, а всевозможных фронтовых историй ещё больше. Я не заметил, как промелькнула ночь и поезд подошёл к станции.

Перед выездом я отправил телеграмму Сары, и он встретил меня на перроне. На нём была брезентовая накидка, я не узнал его. Он меня окликнул, когда я со своим вещмешком проходил мимо.

— Хей, Гичгельды, пострелёнок ты мой. Куда бежишь, подожди, тут я!

Мы обнялись, и Сары повёл меня через линию, в степь. Здесь к развесистому дереву саксаула были привязаны две лошади. Одну из них Сары привёл специально для меня.

— Как здоровье мамы? Как мои братья? — спрашивал я, отвязывая поводья и садясь в седло.

— Слава богу, все живы-здоровы. Да и прошло-то всего три месяца, как ты уехал, что может случиться? Новостей тоже особых нет, — отвечал Сары, выезжая на тропу, которая терялась в саксауловых зарослях. — Парень один, однополчанин твой, раза три заводил к вам в кибитку, интересовался: не собираешься ли приехать домой? Письма твои последние читал, — продолжал Сары. — Вчера тоже был. Мать твоя доказала телеграмму. Тот однополчанин обрадовался: наконец-то, говорит, его увижу, ведь Гичгельды мой лучший друг.

— Кто такой? — удивился я. — Имя своё назвал?

— Нет, не спросили, — отвечал Сары. — Но узнать его не трудно: у него большая красная родинка на щеке.

— Не помню такого, — отозвался я и стал перебирать всех в памяти, с кем встречался в полку. С родинкой никого не вспомнил.

— Ай, ладно, увидишь — узнаешь, — сказал Сары, в мы заговорили о чабанских делах, о том, как идёт житье-бытье в нашем селе.

За разговором мы не заметили, как миновали барханы и выехали на такыр. Он был не очень велик, и за ним опять начинались пески. На такыре Сары заметил свежий конский след.

— Видно, кто-то из наших проехал со станции — следы свежие.

Барханы за такыром были крутые, мы пустили лошадей по ложбине. Места у нас в любое время года сказочные, а в ту пору разгуливала в песках весна — всё цвело. Я не мог глаз оторвать от сиреневых зарослей тамариска и облаков в синем утреннем небе. Тишину диких раздолий нарушал лишь храп коней да свист тушканчиков. Зверьки, как жёлтые куколки, выскакивали из нор и вновь прятались в свои убежища.

— Какой у нас здесь воздух, Сары. Дышу и не могу надышаться…

— Постой-ка! Кто это там на лошади? — прервал мои восторги Сары.

Тотчас я увидел впереди, прямо посреди ложбины, всадника в чёрном тельпеке. Конь его мотал головой, а сам он держал в руках ружьё и поджидал нас. В первый миг пожалел, что у нас нет никакого оружия, но тут же отбросил жалкую мысль: кто может встать поперёк дороги в родных местах? Придерживая коней, мы приблизились к всаднику.

— Вах, Гичгельды, да это и есть твой однополчанин! — воскликнул Сары и так же радостно оповестил встречного: — Салам алейкум, друг! Ты хотел поскорее встретиться со своим приятелем.

— Я его встречал у поезда, — хмуро отозвался всадник. — Думал — поедет домой один, а он, оказывается, с провожатым.

— Откуда ты меня знаешь, приятель? — полюбопытствовал я, вглядываясь в его худое лицо с родинкой.

— Я обязан тебя знать, — опять сердито сказал он. — Ты мой кровник. Ты убил моего двоюродного брата. Так что знай, с кем имеешь дело.

— Вот оно что, — сдавленно проговорил Сары. Прищуренными глазами он ощупал парня. — И что же ты хочешь, приятель?

— Был бы он один, я сказал бы своё слово! — с угрозой ответил парень в тельпеке. — А сейчас хочу получше запомнить его лицо. Не я, так другой из нашего рода укоротит его жизнь.

— Неужели весь твой род состоит из подлых людей, таких, как ты?! — разозлился Сары. — Этот человек убил твоего брата, как самого последнего труса. При свидетелях. Весь полк об этом знает. А ты решил расправиться с ним из-за угла, как трусливый шакал. Если тебе нужна кровь, то веди нас к своему роду и пусть твой род возьмёт его жизнь. Только я не верю, что найдётся человек, который открыто станет мстить за дезертира!

— Ладно, поезжайте своей дорогой, там видно будет, — бросил всадник и стал разворачивать коня.

Сары преградил ему путь.

— Нет, приятель, давай поедем в твоё село — там разберёмся. — Меня же Сары успокоил: — Не бойся. За себя постоим…

— Не из трусливых, — как можно спокойнее отозвался я, но по телу пробежал озноб. Не от того, что могут убить. Страшнее смерти показалась встреча с отцом и матерью убитого. А парень в тельпеке, видя, что Сары настаивает, блеснул недобро глазами и решительно заявил:

— Ладно, едем, раз на то пошло!

Он держался рядом с нами и упорно молчал, на скулах его играли желваки. Дорогу указывал кивком подбородка. Так мы ехали не меньше часа. Наконец впереди открылась равнина и на ней с десяток войлочные кибиток.

— Эй, люди! — громко прокричал Сары, когда остановились возле юрт. — Кто есть дома — выходите, поговорить надо!

Сначала сбежались дети. Лотом собрались женщины и старики. Сары, остановив взгляд на аксакалах, спросил:

— Яшули, говорят в вашем селении и живёт отец дезертира Хезрета. Так ли?

— Так-то оно так, — отозвался один из стариков. — Да только не стоит его тревожить по этому делу. Старый Хакы от позора и нам глаз не показывает. Как поймали его сына в песках, с тех пор молчит. А беглеца проклял на веки вечные.

— Позвольте, уважаемые, — возразил Сары. — Если он проклял своего сына, то почему же часовой, который застрелил его, стал кровником Хакы? Вот этот солдат — тот самый часовой, — указал Сары на меня. — А этот джигит, жаждущий мести, — племянник Хакы. Рассудите нас, уважаемые… Если солдат виноват — он в ваших руках. Если солдат прав, то не навлекайте на свой род нового позора, не давайте оружие в руки вот таким сосункам!

Яшули, косясь на джигита с ружьём, зароптали.

В это время из кибитки вышел сгорбленный белобородый старик. Опершись на палку, он оглядел потухшими глазами толпу. Воцарилось молчание.

— Я всё слышал, — твёрдо сказал старик. — Но я не понял, о каком кровнике говорит наш гость. Нет у меня кровника. И нет у меня сына. Подлый трус и дезертир не мог быть моим сыном…

Аксакал повернулся и, горбясь, направился к своей кибитке.