Год, когда пришла к нам весть о победе Великой Отечественной войны, выдался дождливым, однако всё же возместил убытки, понесённые от засухи в 1944-м. Добром отплатил за уход и старание земледельцев и советский тонковолокнистый хлопок, что высевают в колхозе села Сардабалык. На многих, протянувшихся в длину картах хлопковых полей коробочки на кустах завязались даже раньше положенного срока. Вроде бы теперь посевы и не требовали особо тщательного ухода. Но всё равно на полях — движение, шум, говор с рассвета до темна. Кто ведёт полив, кто удобрения развозит да рассыпает. А тракторы с культиваторами — эти снуют из конца в конец безостановочно, с рокотом и лязгом, будто в атаку устремляются один за другим. Звуки песен смешиваются с гулом моторов; разноголосый шум словно перекатывается волнами над простором полей, где кипит работа.
Одна лишь Айнагозель, в головном платке, повязанном над самыми бровями, поверх которого ещё и халат наброшен, опершись на лопату, глядит отрешённо на текущую вдоль борозды воду. Все её мысли сейчас только о Ходжалы, муже, погибшем на фронте. «Где он, мой Ходжалы?» — без слов вопрошает она у быстро текущей воды, то и дело завивающей игривые воронки. Уже справлены поминки по мужу, но не верится женщине, что его больше нет. А вода бежит себе и бежит, с глухим, однотонным журчаньем, в котором, если вслушаться, вроде бы можно различить «Оставь надежду! Оставь!..»
Однако Айнагозель ждёт другого ответа.
Не дождавшись его, горестно вздыхает.
— Не проводи б мы стольких джигитов во цвете сил — не сгинуть бы лютому врагу! — неожиданно слух произносит она и поднимает голову. Взгляд её теперь притягивают две ивы на восточной окраине села, что вошли в рост ещё перед войной и в те времена гордились своим одиночеством посреди солонцеватой равнины, где раскинулся Сардабалык; теперь-то эти ивы трудно даже разглядеть среди многих деревьев разросшегося колхозного посёлка.
— Давно ли казались такими высокими, — продолжает Айнагозель беседу с собой, — а нынче даже смотреть-то на них жалко…
В это время к ней неслышно приблизился Нокер — круглолицый парень среднего роста. Спешил он сюда, радуясь тому, что Айнагозель наконец-то одна, никого не видно поблизости. По его облику даже издали нетрудно было заметить: сегодня он решился напрямик сказать ей о своей любви. Торопился, не разбирая дороги, спотыкаясь о комья земли. Только Айнагозель вроде бы не замечала его, по-прежнему отрешённо глядела на старые ивы. С Нокером ей уже приходилось встречаться не раз и не два. И парень как бы невзначай, между разговорами, советовал ей: выходи, дескать, замуж… «Да разве можно? — отмахивалась она. — Что люди-то скажут?» Ведь она так и осталась жить в том доме, где впервые перед мужем открыла лицо. Покинуть этот дом — такого ей даже в голову не приходило, в сознании не умещалось.
И едва завидев Нокера, Айнагозель, вскинув лопату на плечо, направилась было прочь. Но парень приблизился, поздоровался, как принято:
— Не уставай, Айнагозель!
— Спасибо… — с безразличием отозвалась она.
По тону её ответа, по тому, как одета она, видно было — она всё ещё держит траур по мужу. Однако, хотя весь облик её выглядел поблёкшим, словно бы затуманенным, похоже было, что потихоньку отступает, уходит её безмерная тоска. Глаза, живо и молодо поблёскивающие, усиливали такое впечатление. Пояс, украшенный чёрными цветами, туго перетянутый, как бы надвое делил стройную фигуру женщины.
И влюблённому Нокеру она в этот миг показалась похожей на самку фазана — символ красоты. В этот день была она для него во сто крат милее, желанней, чем прежде.
— Айнагозель, — позвал он, огибая копну сорняков, собранную после прополки, — подойди-ка сюда.
Женщина вздрогнула. С беспокойством огляделась по сторонам. А Нокер ждал, нетерпеливо, с надеждой вглядываясь в её старенькое платье, слегка вздымаемое ветерком, на то, как сменяются оттенки на её щеках цвета спелой пшеницы.
— Так, значит, и уйдёшь? — не в силах сдержаться, спросил он срывающимся голосом.
Но и Айнагозель смешалась — не знала, что ей отвечать, как обойти груду травы, вдруг ставшую неодолимым препятствием. Или, может, остановиться, сесть?
— Ну и сяду, тогда что?
— Всё-таки решила на огне сжечь свою молодую жизнь.
Айнагозель присела на копну. Тяжело вздохнув, низко опустила голову. Нокеру захотелось её обнять. Но то, что она сидела вот так, понурившись, остановило его. Он подошёл к ней поближе.
— Айнагозель-джан… — сам не заметил, как вырвалось у него. Тепло его дыхания коснулось лица женщины. «Говорят, по отважному джигиту семь лет траур. А я… Но нет! Годы мои цветущие прахом не пущу!» Казалось, она уже приняла твёрдое решение. Подняла голову, во взгляде — нежность. Однако лишь проговорила невнятно:
— В твоём селе родительском… — и запнулась, умолкла. Ей внезапно показалось неприличным, что он, Нокер, стоит так близко возле неё. «Ведь пока ещё холостой парень! — укорила себя. — Как знать, не роняю ли себя? Уважать не станут…»
— Айнагозель-джан! — снова позвал Нокер, он, казалось, по её молчанию угадал, что происходит у неё в душе, а может, понял по выражению лица. Осторожно взял её за руки. Но тотчас же руки её, задрожав, выскользнули из его ладоней. Когда же он снова потянулся к ней, она сама склонила голову к нему на плечо.
— Знаю, — проговорила тихо, — следом за умершим в могилу не пойдёшь…
— Не подобало и мне ходить за тобой следом, пока время траура не миновало. А сейчас… — он несмело поцеловал её в щеку. У Айнагозель будто иголками закололо по всему телу.
— Ну, теперь — как посоветуешь, — она подняла голову, негромко звякнули простенькие украшения у неё на шее.
— Пойдём! — Нокер встал, за руки поднял её.
Оба зашагали в сторону села.
Солнце, уже склонившееся к полудню, окуталось дымкой. Ласковый ветерок шевелил стебли травы в стогу, который только что укрывал двух влюблённых. Люди же всюду на хлопковых картах были заняты каждый своим делом. Никто даже не догадывался о том, что произошло. Только жаворонки с шумом вспархивали в небо от треска сухих стеблей под их ногами. Взлетали и парили, не шевеля крыльями, а в их однообразном пении — джюйпюль, джюйпюль — как будто звучало: «Пусть вытекут глаза у тех, кто не может видеть нас, влюблённых, в этот миг!»
Айнагозель смотрела на всё окружающее так, будто вторично родилась в этом мире. Но она замедлила шаги, когда вышли на широкую дорогу, пролегающую по окраине села. Затем даже остановилась, в нерешительности потирая ладони. Нокер понял её тревогу.
— Айнагозель-джан, — он рукой указал в сторону своего дома. — Не раздумывай, пошли! Прямо к нам!
Не тронувшись с места, молодая женщина тыльною стороной ладони прикрыла себе рот. Перед глазами у неё в тот же миг словно живые встали свекровь Гюллер-эдже, свёкор Неник-ага. «Нет!..» — прошептала она. Помолчав, коротко пояснила: она не может уйти от стариков, вот так, не сказавши, не зная, согласны ли они. Нокер понял: если те не дадут согласия, она не уйдёт; обида вскипела в сердце у парня. Выступить против этого он, конечно, не мог — сам хорошо видел, как старики любят свою невестку. Всё же парень через силу повторял: «Идём!» — надеясь, что она пойдёт следом за ним. Погода, начавшая портиться уже с утра, теперь окончательно разненастилась.
А в то время Неник-ага отдыхал, полёживая у себя в кибитке, подушку сбив под локоть. Гюллер-эдже, примостившись у порога, сматывала в клубок шерстяную пряжу. Три готовых мотка были сложены в углу, она их уже давно приготовила. «Вернётся Ходжалы-джан, дитя моё, — не раз думалось старушке, — внучата пойдут, сотку коврик для колыбели…» Но пришла чёрная весть о гибели сына, там поминки — и матушку Гюллер словно бы отпугнуло от этих клубков. Тогда она их упрятала на самое дно тёмно-красного коврового чувала.
Но вот сегодня Гюллер-эдже снова извлекла эти мотки на свет божий, да ещё и за четвёртый принялась. Слабая надежда затеплилась у неё в сердце. Как говорят, одному только шайтану — злому духу не на что надеяться… Сын, будто живой, встал у неё перед глазами, и она, как в далёкие времена, принялась тихонько напевать колыбельную песенку, которая дрожью и сладкой болью отзывалась во всём теле. Неник-ага лежал неподвижно, всё так же облокотившись на подушку; он не прерывал тихого пенья жены, в котором угадывалась и скрытая гордость, и материнская извечная озабоченность. Он видел хлопоты старухи, догадывался о её намерении всё же соткать коврик. Лишь с горечью думал про себя: «Пусть её! Да только Ходжалы не суждено полюбоваться тем, что руки матери для него сотворят…» Он даже представил себе сына в пору его далёкого детства.
Должно быть старик утомился, лёжа в одном положении. Потянувшись, встал на ноги. Подумал — что бы такое сказать теперь, чтобы прервать нагоняющее тоску пение старухи. Но сдержался: сердце у неё болит, ещё сильнее огорчишь невзначай. Прислушался — что там делается на дворе? Ветер завывает с каждой минутой всё сильнее. «О аллах, видно, солнце-то на Стожары повернуло!» — подумалось старику. Высчитал сроки — нет, не выходит, рано ещё.
— Оставь-ка работу, возьмись за обед, — обернулся Неник-ага к жене. — Погода разыгралась, невестка, поди» теперь долго не задержится.
Гюллер-эдже отложила пряжу. Встала, раздула огонь в железной печурке, дров подбросила, поставила котелок. Опустила в него комок белого бараньего сала, Затем отрезала от бараньего желудка кусок величиной с ладонь. Поскребла ножом со всех сторон и кинула в котёл. Мясо почти сразу же зашипело на растопившемся сале. Как раз в этот момент Айнагозель тихонько приоткрыла дверь.
— Пришла, доченька? — обернулся к ней Неник-ага.
Гюллер-эдже посторонилась, давая невестке пройти, спросила с участием:
— Не уйдёшь снова-то, если распогодится?
Айнагозель внезапно, неведомо отчего, покраснела, ей сделалось жарко. Растерянная, не знала, что ей делать — пройти в красный угол или возле двери остаться. Так и не решив, опустилась на корточки, где стояла. Руку протянула к ведру с водой, зачерпнула полную кружку.
— Хей, зачем же пить холодную? — встревожился свёкор, когда она поднесла кружку к губам. — Чай вскипятим!
— Вах-вах-эй! — сокрушённо воскликнула Гюллер-эдже, когда невестка всё же стала крупными глотками пить сырую воду.
Айнагозель чувствовала себя в безвыходном положении. «Нужно было мне уйти! — повторяла про себя. — Напрасно я домой заявилась…» Но такими приветливыми, милыми выглядели простые, привычные для неё лица обоих стариков! Это помешало ей высказать то, что следовало, она снова потянулась к ведру. Понимала, сердцем чувствовала: вот допьёт воду и всё скажет… Но нет, решимости опять не хватило. Она молчала, совсем растерянная.
«Истомилась, видать, бедняжка! — про себя продолжала печалиться Гюллер-эдже, видя, с какой жадностью невестка пьёт и пьёт холодную воду. — Невтерпёж, значит, ей… Всегда так: огнём войдёт, пеплом наружу выходит…»
— Эх, непутёвая, чтоб мне высохнуть! — вслух укорила себя старая. — Мне бы загодя чайник-то вскипятить да заварить, а вот не додумалась!..
Айнагозель знала: Нокер ждёт возле калитки. Но никак не находила повода начать разговор. Прошла в красный угол. Сняла и в клубок смотала пояс, положила в шкаф. Взгляд её упал на фотокарточку Ходжалы под стеклом, вставленную в стенку одного из задних ящиков шкафа. Некоторое время разглядывала изображение покойного мужа — давнее, от времени поблекшее и утратившее привлекательность. «Прощай, Ходжалы! — проговорила без слов. — Я долго хранила память о тебе. Не верила чёрной вести. Ждала, только о тебе одном думала…» Она уже обернулась, чтобы почти такие же слова сказать старикам. Но нет! До чего милые, ласковые их простые открытые лица! И она ощутила на душе безмерную тяжесть, поспешила принять вид, подобающий послушной и верной невестке-вдове.
Между тем Гюллер-эдже вскипятила чай, заварила, поставила пиалу и чайник перед Айнагозель, пытливо глянув ей в лицо. «Проклятый враг! — захотелось Крикнуть старушке в адрес фашиста. — Где мой сын, дитя моё?!» Как нередко бывало, почти такие же мысли в эти минуты проносились и в сознании Неника-ага. «Вот этой головы моей поседевшей не пожалел бы, — с тоской думал он, видя, как скромно, с внутренним достоинством держится невестка, и вновь вспоминая, что сын уже никогда не вернётся, — чтобы дотла разрушить дом того врага окаянного, который вас разлучил!» И Айнагозель чудом угадывала мысли обоих стариков, читала по их лицам, а сама с горечью осуждала то, что надвигалось неминуемо. Словно не в силах оставаться на самом берегу потока жизни, с неудержимою силой стремящегося вперёд, она уже намеревалась отбросить, предать забвению своё чувство к Нокеру. «Вместе с ними проведу жизнь в скорби, там же, где они!..»
Раздумья о войне отягощали чувства всех троих, сдружившихся сердцами, — точно так же, как повергали в тоску и горе всех честных людей.
…Обо всём этом думал, всё представлял себе и Нокер, когда давал согласие на то, чтобы Айнагозель по-хорошему простилась со стариками. Но вот сейчас тут, стоя возле калитки в напряжённом ожидании, Нокер впервые горько посетовал на свою судьбу и даже рассердился на Айнагозель.
— Не думал я, — презрительно скривив губы, проговорил он вполголоса, точно обращаясь к возлюбленной, — что ты такая… вероломная!
Обвинив её в таком грехе, — сразу же сам устыдился своих мыслей и слов. Вспомнил, живо представил, как она была верна Ходжалы.
Не позволяя себе предаваться недобрым мыслям, Нокер с беспокойством огляделся. Гулко откашлялся, заметив, что погода вконец испортилась, порывами ветра переворачивает даже листья на дынных стеблях, что устилают грядки бахчи. Айнагозель в доме услышала его — и сразу встрепенулась. «Всё ещё не ушёл! — промелькнуло в сознании. — Сейчас выйду, скажу: уходи!..» Она рывком встала на ноги. В тот же миг скрипнула дверь, на пороге безмолвно встал Нокер.
Айнагозель низко опустила голову, носком ноги заскребла по ковру.
— Входи, Нокер! — ничего как будто не замечая, громко подбодрил гостя Неник-ага.
— Вай, отец! — на секунду прикрыв глаза и снова раскрыв, воскликнула удивлённая Гюллер-эдже. — Ты что это чудишь? Нокер, говоришь? А и верно, Нокер-джан, да неужто в самом деле ты?
Несмело ступив, парень взял из рук хозяина протянутую пиалу с чаем.
— Да чего ты стоишь-то? — тотчас упрекнула его старуха. — Проходи, милый, на почётное место садись!
— Вот… проходил мимо, случайно завернул… — Нокер виновато переминался с ноги на ногу.
— Ну и хорошо сделал! Усаживайся поудобнее.
Парень нерешительно опустился на корточки. Сразу же Неник-ага повёл разговор о работе в поле, об урожае хлопка. Нокер, как умел, пытался удовлетворить любознательность старика, однако не забывал о главном, то и дело украдкой поглядывая в сторону Айнагозель. Но она сидела скромно и неподвижно, мелкими глотками отхлёбывая чай. Увидев это, Нокер с недовольным видом пробормотал:
— Ладно, я пойду…
— Да сиди ты, пожалуйста! — отозвался Неник-ага.
Айнагозель сколько ни терзалась про себя — должно быть, поняла: уйти всё равно придётся. Глянула в лицо сперва свёкру, потом свекрови, тихо вымолвила:
— Мама!..
Надо было видеть и слышать, каким тоном, с каким волнением на лице произнесла она это единственное слово. Но, кажется, никто из присутствующих этого не заметил, и разговора не получилось — опять повисло молчание. Только чуть приметно вздрогнул Неник-ага. Секунду спустя и матушка Гюллер, смекнув что-то, насторожилась, ожидая дальнейших слов невестки. А та, будто сбросив с плеч тяжёлую ношу, внезапно осмелела:
— Мама… Если б мои слёзы могли вернуть Ходжалы-джана, я бы их не пожалела, поверьте! Но… о своей доле пора мне подумать. И вы не обижайтесь на меня!
Никто не вымолвил ни слова, только Нокер пробормотал что-то невнятное, никем не расслышанное. Снова — мёртвая тишина.
Первым пришёл в себя старый Неник. Закусив губу, пробормотал: «Э, проклятый враг!..» — и покачал головой. Постепенно округлое лицо его стало клониться всё ниже. «Да… как говорится, сперва к своему телу приложи. Если не жжётся — тогда и к чужому. А чего я ещё мог ждать от невестки? — рассуждал он про себя. — Муж погиб, жена свободна…» Тут он сообразил: во всём этом, видно, и Нокер замешан.
— Айнагозель, дитя моё, — медленно проговорил старик, — мы вынуждены с этим смириться.
— Доченька, Айнагозель-джан, — всхлипнула Гюллер-эдже, ей почудилось, что та уходит к своей матери, — конечно, тебе нелегко…
А она молчала — стыдилась прямо сказать, что уходит к Нокеру. Но, как бы то ни было, разговор следует завершить.
— Мама, — Айнагозель подняла голову, несмело глянула на свекровь, — вы не беспокойтесь, я сама управлюсь.
«Значит, верно, — сразу отметил про себя Неник-ага. — Без Нокера тут не обошлось. Что ж… Всё по-честному».
— Невестушка, — проговорил он вслух, — нашего несогласия или обиды здесь нет. Воля твоя. Как говорится, огнём вошло, пеплом наружу вышло…
Айнагозель наконец встала. С глубокой тоской, с благодарностью взглянула на свёкра и свекровь. Несмело подалась к двери. Нокер вышел первым, огляделся, вздохнул с облегчением.
— Вы оба для меня, — проговорила в эту минуту Айнагозель, — дороже, чем родные отец и мать!
И пошла к двери, ступила на порог. Гюллер-эдже всё ещё не могла взять в толк, что же тут в действительности происходит.
— Айнагозель, невестушка, — в последний момент поняв, что она покидает их насовсем, окликнул Неник-ага, — разве ты ничего не возьмёшь своего, своей доли имущества?
Она обернулась, качнула головой. Нет. Ещё задержалась на пороге:
— Отец… я вас никогда не забуду!
Оба старика остались недвижными в своём доме, в комнате, которую они ещё перед войной отделали для сына с невесткой. А она уже шла через двор следом на Нокером.
Гюллер-эдже наконец всё поняла. Теченья жизни не остановишь, тут ничего не поделаешь… Но как смирить сердце?
— Проклятый враг! — вслух проговорила старушка, — у неё от волнения дёргались губы. — Своими бы руками тебя за горло!..
Неник-ага до этой минуты крепился, но тут и его покинули силы. Слово сказать — язык не слушается…
— Ну… — с укором проговорил он жене, всё же беря себя в руки, — чтоб с этого дня не видел я твоих слёз!
— Да я и не плачу, — Гюллер-эдже то ли устыдилась мужа, то ли поняла: сейчас необходимо быть стойкой во что бы то ни стало. — Не плачу!..
Ей удалось превозмочь себя — из уважения к мужу. Покрасневшие глаза сделались сухими. Но сердце… оно плакало горько, безутешно.
Перевод А.Зырина