Сержант Каро

Саркисян Мкртич Дивинович

Рассказы

 

 

На рассвете

В тот день я совершил дисциплинарный проступок. Ночью, вместо того чтобы спать, мне полагалось мыть полы в казарме и подметать двор. Проштрафившихся было шестеро. Когда все заснули, мы приступили к делу. Нас одолевала усталость. Весь день мы плутали по лесу, но тщетно. Нам так и не удалось обнаружить немецких парашютистов. Не удалось также обнаружить никаких вещественных доказательств того, что неприятель приземлился в лесу. Сон, будто гиря, тянул книзу наши веки, и нам недоставало сил покончить с работой. Мы с завистью поглядывали на безмятежно-сладко спящих солдат.

В полночь в казарму нежданно-негаданно явился командир полка и проследовал к командиру батальона. Минут через пять-десять они вышли и приказали дневальному по нашей роте срочно разбудить командира второго взвода Золотова. Они были явно чем-то встревожены. Переговаривались шепотом. Полковник даже не позволил Золотову отдать рапорт.

— Не надо, лейтенант. Прежде чем получить задание, отберите человек пять или шесть. — И кивнул в нашу сторону: — Что они здесь делают?

Вася Краснов, как всегда, не полез за словом в карман:

— Искупаем свои грехи, товарищ полковник!

— Великолепно! — сказал полковник. — Значит, мы вам поможем полностью избавиться от ваших прегрешений. Сколько вас?

— Шестеро.

— Великолепно! Крепкие ребята?

— Устали.

— Не робкого десятка?

— Трусов не испугаемся, товарищ полковник!

— Не болтайте глупостей, солдат! А смельчаков, выходит, испугаетесь?

— Не могу знать.

Полковник пожал плечами: «Бог вам судья, солдат».

— Орлы! — и повернулся к лейтенанту. — Так вот, товарищ лейтенант, час или два назад фашистские диверсанты у излучины реки обстреляли машину командующего армией. Водитель убит, адъютант ранен, а генерал, слава богу, отделался царапинами. Машина сорвалась с обрыва и перевернулась. Задача у вас нетрудная. Отправляйтесь к месту происшествия, поставьте машину на колеса и дожидайтесь, пока мы разыщем и пришлем трактор. Пойдете вооруженные, непременно с автоматами. Патронов захватите как можно больше. Не исключено, что столкнетесь с диверсантами. А если хотите знать, основная ваша задача как раз в этом и состоит — обнаружить их. Я полагаю, они вряд ли ушли далеко. Выполняйте!

— Есть, товарищ полковник!

— Моя машина вас подвезет.

Через пятнадцать — двадцать минут мы были на месте. По дну неглубокого оврага серебряной лентой извивалась в лунном свете речка. Сорвавшаяся машина лежала у воды колесами вверх. На противоположном берегу чернела толща леса. «Виллис» полковника без промедления повернул обратно, и мы остались у кромки обрыва под загадочным, пронзающим насквозь взором леса. Молчание прервал все тот же Краснов.

— Диверсанты там, — он указал на лес.

Ему не ответили. Мы стояли как зачарованные. Лес казался тысячеоким. Он видел нас, а мы его — нет. Он слышал нас, а мы его — нет. Он мог причинить нам зло, а мы ему — нет. Кругом царило безмолвие. Речка — и та онемела.

— Хорошая из нас мишень, — продолжал Краснов, — даже слепой не промахнется.

— Замолчи! — страшным шепотом произнес лейтенант. — Тихо!

И шагнул вперед. Он спускался так осторожно, точно под ногами у него были разбросаны яйца, точно боялся нарушить безмолвие. Нам чудилось, что тишина вот-вот взорвется собачьим лаем и воем.

Мы спустились к машине. Она почти не пострадала. Разве что побились стекла да крест-накрест была прошита автоматной очередью правая дверца. Лейтенант внимательно рассматривал машину.

— Эти сукины дети устроили засаду справа от дороги, там, откуда мы спустились. Поразительно, что генерал остался невредим. Не иначе он сидел на заднем сиденье, по левую руку. Да, так оно и есть, — сам себе говорил лейтенант, не отводя взгляда от леса. Один из ребят — он заглянул внутрь машины — вскрикнул:

— Шофер!

— Где?

— Да вот же.

Убитый водитель лежал ничком, левая его рука запуталась в баранке, а голова очутилась под сиденьем.

— Пока не перевернем машину, его не вытащить.

Вид убитого подействовал на всех. Мы еще настороженнее принялись вглядываться во мрак леса.

— Они там, — опять сказал Краснов. И мы знали, что он говорит правду. — Куда им уйти, ночью-то?

— Заткнись, — страшным шепотом произнес лейтенант. — Тихо!

Он сел в тени машины и раскурил папиросу. Его руки подрагивали.

— Не хочу смотреть на лес, — сказал он. — Темнота коварна, а тишина и того пуще. По мне, лучше б они обстреливали нас из пушек, только бы не молчали. — Он поднялся и скомандовал: — Автоматы к бою!

— Зачем?..

— Дадим залп по лесу.

Мы взяли автоматы на изготовку.

— Огонь!

Автоматы извергли пламя. Тишина раскололась вдребезги. Темнота поколебалась. Лес задвигался, ощетинился. Мы стреляли по таинственности, по неизвестности. Мы были бы рады, если б прямо против нас — лицом к лицу — стоял враг, если б он ответил огнем на огонь — лишь бы округа стала понятной, лишь бы нас не подстерегало неведомое, не караулил в засаде случай.

— Отставить! А теперь перевернем машину.

Ребята исполнились прямо-таки львиной силы. Откуда она взялась? Бог весть. Машина медленно приподнялась и встала боком, затем с грохотом, эхо которого раскатисто пронеслось по лесу, упала на колеса и замерла. Мы бережно вынесли наружу тело шофера и уложили подле машины. Парень был молодой и красивый. В лунном свете мы долго смотрели на него. Пули угодили ему в правое ухо и шею. Смерть, судя по всему, наступила мгновенно. На лице парня застыла полуулыбка удивления. Верный признак внезапной смерти. Немного погодя мы почувствовали, что очень уж долго рассматриваем его. И еще почувствовали, что не смотреть — выше наших сил.

— Надо закрыть ему глаза, — сказал лейтенант, — такой порядок. Умерший не должен смотреть на мир открытыми глазами.

Никто не тронулся с места. Глаза убитого с удивлением взирали на холодный лик луны, а еще — на нас.

— Прикройте ему лицо, — сказал Золотов, — такой порядок. Лицо покойного надо прикрыть.

Один из ребят прикрыл носовым платком лицо шофера. А мы все равно продолжали на него смотреть. Внезапно лейтенант спросил Краснова:

— Ты любишь кого-нибудь, Вася?

— Люблю, товарищ лейтенант.

— Очень любишь?

— А почему вы спрашиваете, товарищ лейтенант, разве теперь время?

— Отвечай лучше на мой вопрос: очень любишь?

— Никого так не любил, товарищ лейтенант. Жизнь за нее отдам.

— Симпатичная?

— Очень. Красавица.

— Да как же она, красавица, любит такого вот веснушчатого, как ты?

— Ради меня она самым интересным ребятам скажет «нет».

— Стало быть, ты удалец, Вася.

— Эх, товарищ лейтенант, какой у девчат ум! А, простите, можно задать вам тот же вопрос?

— Можно.

— Есть у вас любимая девушка?

— Есть.

— Красивая?

— Нет, это моя жена.

— Жена не может быть красивой?

— Нет. Она красива до тех пор, пока не станет женой.

— Как это понимать?

— Как угодно. После замужества красавица куда-то исчезает, остается жена.

— Ну и ну! А как же красота?

— Красота остается. Впрочем, красота, которую познали, уже не красота. Я, честно говоря, потому и тоскую по жене, что на расстоянии, издалека, она опять становится красавицей.

— Красивые — изменницы, — вмешался вдруг в разговор узбек Ширалиев.

— Почему, товарищ боец?

— Так, товарищ лейтенант. Их очень любить, они не любить, — попытался, но так и не смог выразить свою мысль Ширалиев.

— Значит, чем больше ты любишь красавицу, тем меньше она любит тебя?

— Их весь мир любить.

— Значит, красавиц любит весь мир?

— Так точно, товарищ лейтенант.

Внезапно лес задвигался, застонал. Верхушки деревьев коснулись друг друга, и ночная прохлада, обласкав их, пропала в чащобе. Лейтенант Золотов снова вспомнил о лесном безмолвии и снова крикнул:

— Огонь!

Мы дали залп. Мы палили по нашей тревоге. Мы боялись собственного страха.

— Отставить!

— А все-таки они там, — сказал Краснов. — Куда им деваться, ночью-то?

— Помолчи! — страшным своим шепотом произнес лейтенант. — Тихо!

— А чего мне молчать? — ни с того ни с сего вскинулся Краснов. — Плевал я на все это! Пока они не дерутся с нами, я их боюсь. Хочу, чтобы они атаковали нас, хочу не бояться.

— Замолчи! — рассердился лейтенант. — Тихо!

— А чего мне молчать? — не унимался Краснов — Вот, гляньте, убили парня. Потому что он знать ничего не знал. Знал бы — сам их прикончил. Дознаюсь, где они, пойду на них, в одиночку пойду, а не пойду — последней сволочью буду. Они там…

Спустя минуту лейтенант обратился к Ширалиеву:

— Есть у тебя жена?

— Есть, два жена есть.

— Как так?

— Одна изменил, сбежал, другая пришел.

— Эта тоже красивая?

— Нет. На эту никто не смотреть.

— Значит, дурнушка.

— Детей рожает.

— Скольких родила?

— Шесть.

— Здорово! А ты жене изменяешь?

— Нет. Иногда.

Мы засмеялись. Вслед за нами засмеялся лес:

— Ха-ха-ха-ха…

Ширалиев обиделся:

— Я семейный человек. Я не изменять, но когда хороший женщина встретил, не любить грех, а вы насмехаться.

— Браво, Ширалиев!

Лес все еще смеялся, и Золотов вдруг вспомнил:

— Огонь!

Смех прекратился.

— Отставить!

Мы отставили.

— А знаете, ребята, я ведь поэт, — грустным голосом произнес лейтенант, — настоящий… Прежде писал только для себя да еще для жены, для Шуры. Настанет мир — буду писать для всех, для всего белого света.

— Блажь все это, товарищ лейтенант, — сказал Краснов. — Не будь этой самой поэзии, я бы в школе отличником стал. Как назло, не получалось у меня стихи наизусть выучивать.

— Дурак ты, Вася! Нельзя жить без поэзии. Ох, и дурак же ты…

— Дураки — поэты: нет бы говорить по-человечески, с то все в рифму да в рифму.

— Скоро рассвет, — сказал я.

— Не брани поэтов, Вася, — сказал Золотов. — Поклоняться надо богу и поэтам, а больше никому…

— Будь они неладны! — вспыхнул Краснов. — Я безбожник. Ни бога сроду не видывал, ни поэта.

— А я что же, не поэт? — обиделся лейтенант.

— Вы, товарищ лейтенант, командир взвода. Будь вы поэтом, чем угодно поклянусь, отколотил бы вас.

— Скоро рассвет, — повторил я.

— Товарищ солдат, вы забываетесь! — очнулся взводный. — Что вы городите?

— Вы хороший человек, товарищ лейтенант, чего вы себя равняете с этими лжебогами? — не отступал Вася.

— Вы меня оскорбили, — вскочил лейтенант на ноги.

— Я поэтов оскорбил, а вовсе не моего командира.

— Поэт — это великий человек, — сказал Золотов.

— Разрешите с вами не согласиться, — упрямился солдат.

— Так и быть, разрешаю, — не стал больше спорить лейтенант.

— Скоро рассвет, — опять повторил я.

— Что ты за человек? — спросил меня лейтенант.

— Солдат, — сказал я.

— А раньше кем был?

— Школьником, — сказал я.

— Стихи писал?

— Нет.

— Любишь кого-нибудь?

— Нет.

— Ну и зря, — сказал лейтенант.

— Вот-вот рассветет, — ответил я.

— Откуда тебе известно?

— Похолодало. Звезды поблекли.

Откуда-то из-за леса потихоньку разливался свет.

Поначалу воздух стал темнее и свежей. Затем посинел и размяк. Еще позже стал молочно-белым. Потеплело. Лес сонно проглядывал сквозь голубоватую дымку. Солнце было где-то неподалеку. Проснулись птицы. В изголовье убитого шофера улыбнулись кусту шиповника белые росистые розы. Мир пробуждался и, пробуждаясь, становился понятным. Ночной тьмы уже не было. Мы подошли к телу водителя.

— Вот теперь я закрою ему глаза, — безбоязненно склонился над убитым лейтенант, — такой порядок. Умерший не должен смотреть на мир открытыми глазами.

И осторожно сомкнул пальцем веки покойного. И мертвый водитель словно заснул. Он больше не угнетал нас, не тревожил.

Лес ожил. Он не был уже прежним, ночным лесом. Он опять стал нашим давним знакомцем, тем самым лесом, который мы исходили, вдоль и поперек исколесили во время тактических занятий, в котором знали каждое деревце, каждый куст.

Лейтенант встретил солнце с непокрытой головой. Голубые его глаза были устремлены вверх, он будто разговаривал сам с собой, а потом в полный голос прокричал:

— Доброго тебе утра, мир! Принеси нам добро, солнце! Привет тебе…

И, смолкнув на полуслове, схватился за грудь. Тут же раздался звук выстрела. Лейтенант медленно опустился на колени, посмотрел на предательскую, заговорщицкую красоту леса и упал на траву.

Застрекотали автоматы.

 

Диверсанты

Истребительный батальон в боевом порядке двигается по направлению к деревне Сараландж. Командир первой роты лейтенант Корюн Севян шагает обок колонны и, время от времени раскрывая полевую сумку, заглядывает в карту. В его жестах — деланное величие и неподдельная озабоченность. Оглядывая ряды, он покачивает головой, и смысл этого покачивания нетрудно разгадать: «Удастся ли мне с интеллигентами вроде вас, никогда не нюхавшими пороху, решить столь сложную задачу — поймать восьмерых до зубов вооруженных диверсантов?» Потом приставляет руку ко рту, намереваясь, видимо, сделать очередное замечание или отдать очередной приказ, однако передумывает и лишь цедит сквозь зубы:

— Диверсанты…

Заметно, что молодежь воодушевлена перспективой отыскать и обезвредить диверсантов, а вот бойцы постарше обеспокоены. Асо поглаживает приклад тяжелой иранской винтовки. Толкает меня:

— Диверсанты…

— Диверсанты, — отзываюсь я.

— Не миновать боя, — говорит Асо, — настоящего боя.

— Да, — отвечаю я, — не миновать настоящего боя.

Командир роты смотрит на нас, приложив палец к губам: «Тихо!..»

Нашим нагорьем завладел июнь. Жарко. По прикладу Асо ползет пестрая, сплошь в пятнышках, божья коровка. Я долго слежу за ней взглядом, а она преспокойно, неспешно измеряет приклад из конца в конец. Божья коровка — хорошая примета. Она сулит удачу нашему делу. Толкаю Асо. Тот берет божью коровку и кладет на ладонь.

— Божья коровка, божья коровка, — обращается он к ней, — найди мне невесту, найди мне невесту…

Кто-то фыркает. И сразу же раздается дружный смех.

— Что такое? — подходит к нам командир роты.

— Найди мне невесту… — твердит свое Асо.

— Я тебе покажу невесту! — задыхается от ярости командир роты. — Да-да, покажу!

Левая его рука на перевязи. Правая сжата, стиснута в кулак. Он воевал с фашистами, а теперь вернулся, чтобы научить воевать нас. «Лечь! Встать! Лечь! Встать! Ползком марш! Бегом марш!» Мы жалуемся, мы ведь все-таки не солдаты. Наша одежда рвется, ветшает. А в магазинах ни одежды, ни тканей днем с огнем не сыщешь: война. Наши брюки залатаны, наши локти ободраны о камни. Командир батальона отклоняет любые наши жалобы, обвиняя нас в мещанстве, симуляции и еще тысяче смертных грехов, а Севян по-прежнему не дает нам поблажек. Удивительно ли, что наша рота неизменно берет первые места в батальоне и по строевой, и по огневой, и по тактической подготовке, принося строжайшему нашему командиру славу и почет. А он, когда доволен нами, становится перед строем и, подавшись вперед тоненьким своим телом и донельзя скривив и без того кислую физиономию, мягко цедит сквозь зубы:

— Эх вы, щенки… Смирно!

А тут еще эта божья коровка! Асо вышагивает с опущенной головой, командир же прямо-таки впился глазами в его затылок, прямо-таки пронзает его взглядом.

— Я тебе покажу невесту!.. Знаешь, куда мы идем?

— Знаю. Ловить диверсантов.

— Промах, — говорит командир.

— А куда же?

— На свадьбу. Как только начнется пальба, спляшешь для нас на пару с невестой…

Миновав петляющую среди полей дорогу, рота вступает на шоссе. Грохочут сапоги, пыль вздымается и, оседая, мало-помалу окутывает колонну сероватой пеленой. Наш учитель математики тщательно протирает запыленные очки и невидящим взглядом смотрит под ноги — как бы не споткнуться. Без очков он совершенно слеп. Асо бросает:

— А товарища-то Айказяна мы куда ведем? Ну, скажем, появился диверсант, подошел и стал рядом. Ведь наш дорогой синус-косинус его не заметит.

Учитель идет словно ощупью, и Асо берет его под руку.

— Как же вы разглядите диверсантов, товарищ Айказян?

Учитель улыбается, пожимает плечами. Потом обращается к Асо:

— Значит, так. Близорукие глаза плюс соответствующие очки равняются нормальному зрению. Правда, есть и другое обстоятельство: если я их, этих самых диверсантов, хорошенько не разгляжу, то уж они меня, будьте покойны, из виду не упустят.

— А что, как нападут?

— Разве это исключено? Разве только мы бьем их? — добродушно улыбается учитель. — Понятно, что и они нас тоже…

В его голосе не различимы ни тревога, ни беспокойство, однако перспектива предстоящей схватки вдруг явственно ощущается всеми: бравые ряды как-то сникают, сбиваются с шага. Асо крепче сжимает руку математика, будто опасаясь, что его любимого учителя того гляди убьют.

— Где строй? Кто в лес, кто по дрова! — приближается к нам Севян. — Вам бы только языки почесать, балаболки!

— Извольте выбирать выражения! — вспыхивает Айказян. — Ведь я же был вашим учителем.

— Я не вам, — тушуется Севян, — а этим щенкам…

— Они люди, — гневается Айказян.

— Нет, они солдаты, — перечит ему лейтенант.

— Солдат — это человек! Че-ло-век.

— Ну, хорошо. Допустим, человек, дальше-то что? — нервничает Севян.

— Обращайтесь с человеком по-человечески, — выговаривает ему Айказян. — Почему вы с такой легкостью оскорбляете людей?

— Никого я не оскорбляю, — защищается Севян. — Я отдаю приказы.

— Оскорбление — это не приказ. Брань — это не приказ, товарищ лейтенант! В данном случае приказ — это голос родины, который из уст командира передается рядовым. Приказ — это высокая ответственность, Севян…

Однако лейтенант уже далеко; он идет во главе роты, размахивая здоровей правой рукой, а левая его рука висит, перехваченная черной перевязью, на груди. Вдали у склона горы видна деревня Сараландж. Куда-то сюда враг забросил парашютистов. Нашей роте приказано прочесать эти места с фронта, иными словами, добраться до ущелья, спуститься и пройти по нему и далее — подняться на холм позади Сараланджа, где расположено деревенское кладбище. Там мы должны ждать, как будут разворачиваться действия других рот, которым предписано, окружив эту местность, взять врага в клещи и, постепенно сжимая, подталкивать прямо на нас. В приказе есть тонкость: не убивать противника, а захватить в плен.

— Я убью, — говорит Асо.

— Брать в плен куда интереснее, — говорю я. — Любопытно все-таки взглянуть на этих диверсантов.

Наша цепь медленно продвигается к ущелью. Держа винтовки наперевес, ребята с трудом шагают среди высоких, в человеческий рост, колосьев, и перепела обращаются в бегство. А над этой долиной, над горами — мир чистоты и прозрачности. Цветы растущего в межах шиповника наливаются солнцем. Внизу, задыхаясь от зноя, опрокинулось на спину ущелье. Серебряной нитью висит над пропастью пенистый поток.

Перебравшись через поле, мы тотчас оказываемся в гуще овечьего стада. Нам навстречу, угрожающе рыча, летит тройка сторожевых псов.

— Эй, пастух, придержи собак, — пятясь, кричит лейтенант.

Пастух хриплым окриком отгоняет псов, и те недовольно усаживаются чуть поодаль, поминутно косясь на нас и на лучащиеся под солнцем кинжальные штыки наших винтовок.

— Доброго здоровья, — говорит подошедший пастух. — Зачем пожало…

Не успел он договорить, как лейтенант прерывает его:

— Это тайна, товарищ пастух, тайна…

— То, что вы здесь, что ли? — пастух смотрит из-под нависших бровей.

— Так точно, — лейтенант становится непроницаемым и жестами приказывает ребятам обойти отару и двигаться дальше. Потом, чуть поколебавшись, спрашивает пастуха: — Не замечал здесь посторонних?..

— Посторонних! — взгляд пастуха темнеет. — Ты, часом, не про диверсантов?

— Гм, гм… — ротный на какое-то мгновение теряет дар речи. — Так точно…

— Про парашютистов?

— Так точно…

— Они при автоматах?

— Так точно…

— Не видал.

Лейтенант, обескураженно взиравший на старика, теперь рассматривает его недобро и подозрительно, а затем взмахивает по своему обыкновению рукой:

— Вперед!

Сжатое, сдавленное скалами ущелье чрезвычайно узко. А там, где речка, словно привстав на колени, укрывает дорогу, скалы распахнули объятия, и в их тени притулился Затворнический монастырь. Перед монастырем в ласковом соседстве цветов и зелени раскинулась пасека. Пасечник молча, не отрываясь от дела, посматривает на нас; отгоняя дымящейся лучиной пчелиный рой, он кое-как умещает в улье медовые соты.

— Не видел здесь посторонних? — спрашивает лейтенант.

— Знакомых — и тех не видел, а ты про посторонних. Ни души не осталось, все на фронте.

— Мы диверсантов ищем.

— Кто это — диверсанты?

— Ну, парашютистов, — поясняет Севян.

— Кто это — парашютисты?

Лейтенант в явном замешательстве: он что, этот человек, не от мира сего? Но выход найден…

— Ну, словом, шпионы…

— Ага, — уразумел пасечник. — Так ведь, коли они настоящие шпионы, они, стало быть, должны меня видеть, а я их — нет…

— Верно, — соглашается лейтенант.

— Ну, а коли верно, нечего здесь цветы топтать. Шпион не дурак. Чего ради ему тащиться в эти сырые, травянистые места и оставлять следы на зелени?

— Мудрый ты человек, дед.

— Проживешь, вроде меня, восемьдесят годков — тоже поумнеешь, — укалывает лейтенанта старик, полагая, что над ним подшучивают. — В другой раз не приходи сюда шпионов искать. Из этого неприметного, укромного ущелья не то что шпион, сам господь бог не выберется. Шпионы… Сколько их, ваших шпионов?

— Восемь человек.

— Вот так так, — усмехается старик, — ввосьмером, стало быть, шпионят? Да кто ж их видел-то, кто считал?

Лейтенант молчит. И вправду — откуда они взялись, эти шпионы? Кто видел, как они спускались с парашютами? Кто их сосчитал? Почему эти люди не последовали за ними, чтобы потом безо всякой путаницы навести на врага?

— Не знаю, — говорит лейтенант.

— Ну, а не знаешь, так куда ж ты солдат-то по горам и долам ведешь? Ладно, ступайте, нечего попусту цветы топтать…

Двигаемся в путь. По оленьей тропе гуськом выбираемся из ущелья наверх. Устали, пот градом катит с наших лиц. Спина и подмышки на гимнастерке Асо взмокли и просолились. Ростом он не удался, а винтовка у него длинная. Приклад то и дело задевает о камни и с сухим стуком высекает искры. Всякий раз Асо подтягивает винтовочный ремень, поправляет винтовку на спине, однако все повторяется сызнова: винтовка-то длинная, а ростом Асо не удался.

Лейтенант посылает разведчиков осмотреть окрестности кладбища, а наша цепочка бесшумно и медленно карабкается по склону холма на макушку. Не проходит и получаса, как разведчики возвращаются, и лейтенант принимает у них рапорт. И, не дослушав его толком до конца, срывается с места со странно загоревшимся взглядом. В его глазах сменяют друг друга злость и решительность. Весь его вид, вся его осанка дышат воинственностью. Он готовится к бою.

— Наконец-то! — он утирает пот и обращается к нам: — Товарищи, наши разведчики уже обнаружили диверсантов. Они находятся в кладбищенской часовне. Приказываю действовать согласно уставу, бесшумно окружить часовню и ожидать моих приказаний. — Лицо и особенно голос нашего сурового лейтенанта внезапно смягчаются. — Будьте осторожны, чтобы обошлось без жертв. Диверсанты вооружены до зубов. Если не сдадутся, я эту сволоту сам возьму в плен. У меня есть опыт, а вы ведь еще совсем щенки…

Вскоре мы так окружаем кладбище, что никому и ни за что не выскользнуть из нашего кольца. Неподалеку от часовенки стоит мотоцикл с коляской, а в коляске — автомат. Владельцев нет, они в часовенке. Ребята бесшумно, короткими перебежками, прячась за надгробия и хачкары, продвигаются вперед. На замшелых надгробных камнях греются под солнцем трусливые ящерицы. Туда-сюда бродят по выгону пасущиеся ягнята. Колокольчик на шее одного из них беспрестанно звякает. Печальное безмолвие наполнено острым запахом тимьяна.

Наш взвод уже держит на мушке вход в часовню. Три десятка винтовок не отрывают холодных неподвижных взоров от ее узенькой двери. До часовни метров пятнадцать-двадцать, не больше. До мотоцикла не будет и десяти. Внезапно Асо в два прыжка оказывается у мотоцикла и, схватив автомат, устремляется обратно. Лейтенант тут как тут.

— За находчивость — благодарю. А за самовольные действия — три наряда вне очереди. Трижды вымоешь уборную в казарме, щенок!

Берет автомат и, покачивая головой, изучает его. Отводит затвор, проверяет магазин и ствол. Автомат заряжен.

— Вот сволочи! Нашими автоматами вооружились, чтобы никто ничего не заподозрил. Интересно, где они этот мотоцикл раздобыли, не с парашютом же спустили?

Поворачивается к нам и отрывисто приказывает:

— Приготовиться к бою!

Щелкают затворы. Тишина напрягается, как пружина. По прикладу моей винтовки путешествует муха. Я слышу каждое ее движение. Слышу и бурное круговращение крови в моих жилах.

— По часовне не стрелять: памятник старины, — говорит лейтенант. — Пока что — в воздух. — И громко командует: — Огонь!

Наши уши глохнут от страшного грохота. Округа наполняется запахом дыма и копоти. Огонь открывают и другие взводы. Еще не затих звук залпа, а из часовенки уже вылетает симпатичный сержант, волоча за собой до смерти перепуганную женщину в расстегнутой на груди кофточке. Мы в растерянности опускаем винтовки. Побелевший от бешенства лейтенант по обыкновению взмахивает рукой. Асо прыскает, его смешок передается всей роте, и гомерический хохот повисает над кладбищенской печалью и вселенской смутой. А влюбленные рука об руку застыли перед нами — сконфуженные, сгорающие со стыда. И — о диво! — в женщине я узнаю невестку нашего соседа, зовут ее Асмик. Две недели побыла она замужем, через две недели началась война. Муж отправился на фронт, а несколько месяцев спустя пришла похоронка. Асмик овдовела.

— Кто вы такие? — спрашивает лейтенант.

— Сержант Советской Армии, а это… это… — парень мнется. — А где мой автомат?

— У нас. — Лейтенант подходит к ним с автоматом в руке. — Чем вы тут занимались?

— Неуместный вопрос, — говорит сержант, — к тому же неприличный…

— Вы плохой солдат, сержант, — укоряет его лейтенант.

— Может быть, — отвечает сержант. — Я влюблен.

— Хоть бы постеснялись, — лейтенант в упор смотрит на полуобнаженную грудь Асмик.

— Ой, мамочки, как же я осрамилась! — кричит Асмик и падает перед лейтенантом наземь.

Мой взгляд блуждает по исчезающим в знойном мареве горам — только бы не видеть, как рушится перед десятками и десятками глаз ее честь и доброе имя, не видеть ее бесстыдно оголившейся груди.

Затем, словно из дальней дали, до меня доносится голос сержанта:

— Ну да, это я сказал председателю сельсовета, что в здешних местах объявились диверсанты… Да, да, именно восемь парашютистов… Пристал к нам, как банный лист, и никак, понимаете, не отвяжется… Вот и все.

— Тьфу, — сплевывает лейтенант Севян и командует: — Стано-в-и-ись!

 

Дом на кладбище

Над вечным покоем надгробий разрослись деревья, выпростав далеко вокруг ветви, как бы подчеркивая безответность и безропотность тишины. Шелест и шорохи листвы порхают над безмолвием крестов, надгробий и бюстов, глухие уши и немые губы которых сгущают кладбищенское одиночество.

На пригорке, в самом центре кладбища, высится дом из красного кирпича, дом кладбищенского сторожа. Было время, стоял он на краю кладбища. Но кладбище разрослось, раздвинуло свои пределы и обступило дом.

Здесь и родился Михаил Васильевич Кузик, сторож кладбища. Странно, не правда ли?.. Человек родился на кладбище. Да еще, говорят, с таким криком, что весь этот мертвящий покой ужаснулся и разом взорвался.

Тридцати двух лет от роду он был призван на военную службу. Участвовал в первой мировой. Заработал Георгиевский крест и тяжелые увечья, — ранило его в живот и в колено. В госпитале, когда очнулся, вспомнил вдруг, что награда схожа с постылыми крестами, опоясавшими отчий дом…

Возвращение домой не принесло ему радости: отца и мать он в живых уже не застал. Справа от входа в дом увидел два холмика и молоденькие ивы над ними. Не успел он вернуться домой, как забрили младшего. Время железным обручем сдавливало ему горло. И остался Михаил один на один с Георгиевским и кладбищенскими крестами. Один на один с отчим домом и кладбищенским запустением. Люди предавали земле своих близких, и всякий раз раны его саднили нестерпимой болью, бередили душу.

Как-то воскресным утром присутствовал он на похоронах георгиевского кавалера — подполковника Грицая. Героя хоронили с большими почестями. Он смотрел на его молодую вдову, и глаза щипало от слез. «Что это, жалость к себе или тоска по уходящей молодости, по жизни, загубленной войной?» — спрашивал он самого себя и не находил ответа. А ответ стучал в висках, копошился в ранах, все еще дающих знать о себе.

Могила подполковника оказалась почти рядом с его домом. Чуть ли не каждый день приходила вдова, навещала своего усопшего друга и до самой темноты исходила слезами. Сидя неподалеку, на черном мраморе чьего-то надгробия, он скорбел с этой убитой горем женщиной. Вечером он провожал ее в город и возвращался печальный и задумчивый. С отрывного календаря времени облетали лепестки горя… Вскоре на могильном холмике подполковника встало надгробие с выбитыми на нем тремя крестами полного георгиевского кавалера. А еще он, кладбищенский сторож, выяснил, что зовут ее — Нина Авдеевна.

В одно из своих посещений женщина глянула на него из-под черной вуали.

— Как вас величают? — спросила она полушепотом.

— Михаил Васильевич, — ответил он, не поднимая глаз.

— Доброе у вас сердце! — обронила она доверительно.

— В маму пошел, — обласкал себя Михаил.

— Она жива?

Он молча кивнул на ивы у порога.

— Так вы здесь один живете? — спросила вдова, и в голосе ее, грудном и красивом, прозвучало недоумение.

— Один, брат на фронте…

И, как обычно, пошел провожать ее. На обратном пути мысли сбивали с ног, кровь что-то нашептывала одичалому сердцу, стаскивая с него покров застенчивости. Ночью — во сне, днем — у могилы подполковника снова увидел ее. Клубок желаний завязывался туже.

— Миша, — сказала она, прощаясь, румянец жизни заливал ее лицо, — значит, можно привыкнуть и к кладбищенскому ужасу?..

Он пожал плечами. Отметил про себя, что эта простота обращения снимает с него путы, оставляет надежду на что-то, тайный смысл которого сразу постичь невозможно.

— Можно…

Он так и не понял, что их сблизило — одиночество или все эти встречи? Понял одно: эта пышущая здоровьем и красотой женщина смущает его. Осознал, что в жизни его происходит что-то новое, еще не изведанное. Что-то невнятно ворочалось в горле, переполняя его страхом и какой-то исполинской радостью. Это чувство окрепло, когда он увидел ее однажды без траурной накидки. Удостоив беглого взгляда надгробие георгиевского кавалера, она пришла, села рядом.

— Грустно одной, — сказала, не отводя глаз.

— Грустно! — согласился Михаил.

— Ты зря тут пропадаешь сторожем! — прошелестела она чуть влажными губами и обдала его взглядом, в котором тепла было не меньше, чем в ее руке, уже минуту лежащей на его колене.

Захмелел Михаил, но не растерялся.

— Кому-то и посторожить надо. Место это я от отца унаследовал.

Позже, когда взошла луна и вытянулись тени от надгробий, он ввел ее в дом. Так Нина Авдеевна вошла в его жизнь. В доме стало теплее, он засиял, засмеялся, стал светиться, и — отступило кладбище, а жизнь стала единственным и полнокровным хозяином дома. Михаил уже не пытался разобраться в происходящем. Он полюбил. Чего ради она бросила все и пришла сюда, жить с ним?! Пытался найти объяснение и не мог найти ответа на тысячи вопросов, которые не смел задать ни ей, ни себе.

Женщины всегда казались ему существами непонятными и загадочными. Он всегда робел в их присутствии и даже чурался их. Нину же — любил без памяти. Любил и испытывал неясный страх перед нею. Безграничная сила таилась в этой благородных черт женщине. Она обдала его нежностью и превратила этот задыхающийся в царстве смерти маленький домик в островок счастья, оазис отдохновения.

Вечера коротали в молчании. Нина не сводила глаз с могилы мужа, он подолгу смотрел на ивы. Потом ложились на кресты могил бледные отсветы лунного света. Тени надгробий высовывали языки и потешались над скоротечным счастьем живущих.

Так прошли три года.

Как-то утром в окно постучали. Михаил подошел к окну. Под ивами стоял брат — уже офицер. Лицо его было залито лучами рассветного солнца. Брат улыбнулся брату. Брат бросился в объятья брата.

— Боже, какая радость!..

— Михаил!..

Они долго стояли обнявшись. Их слитная тень добежала до ив и замерла. Будь живы родители… Сергей повзрослел, возмужал. Движенья, речь, манеры — все в нем изменилось. Перед Михаилом стоял тот же и уже чуточку не тот человек, кого он знал как младшего брата. Взгляд Сергея упал на спящую женщину, золотистые локоны которой рассыпались по подушке вперемежку с рыжими лохмами солнца.

— Поздравляю!..

— Благодарю, братик! Я вполне счастлив…

— Только не место здесь для счастливой жизни, вот что, перебирайся-ка ты в город. Тяжко здесь, с покойниками ладить — дело непростое.

— Ну, я, — замялся Михаил, — видишь ли, мы с Ниной… покойники сами по себе, они нам не мешают, Сережа…

— Печально, брат, печально!..

— Сережа, ты вчистую или как?..

— Нет, полк наш сюда перевели. Меня не демобилизуют, я офицер…

— Вижу, вижу. Тебе идет эта щеголеватость.

Нина проснулась. При виде незнакомого мужчины резко повернулась к стене и укрылась с головой. Сережа прошел в соседнюю комнату. Чуть погодя, когда Нина вошла в столовую, Сергей вскочил с места и, звякнув шпорами, пошел навстречу. Во взоре его сияло изумление.

— У брата хороший вкус, я рад, искренне рад, — улыбнулся и поцеловал руку.

Нина, польщенная, вспыхнула.

— Вы очень похожи, — сказала она, — только на вас, Сергей Васильевич, больше лоска…

Сергей смиренно склонил перед ней голову. Михаил пошел ставить самовар. А когда вернулся, услышал настоятельный совет Сергея Нине:

— Человек не может жить в соседстве с покойниками! Такой красавице, как вы, здесь не место, вы созданы для бала… Как можно заживо хоронить себя в этом запустении?! Нет, Нина Авдеевна, вы, право же, созданы для бала…

Нина молчала, и Михаил всем нутром своим ощутил, что слова брата задели его жену, что она, пожалуй, согласна с ним. Михаилу показалось или земля и в самом деле качнулась под ногами, но ощущение неустойчивости, пронзив его сознание, уже не отпускало его. Что-то неуловимое породнило вдруг Нину и Сергея. Он с минуту пребывал в растерянности. Это нечто было ему незнакомо и делало его любовь уязвимой. Все нутро полоснуло каким-то животным криком…

Чай поспел, и они сели за стол.

Потом…

Михаил отказывался понимать происходящее.

Не прошло и недели — они ушли. Ушли, чтобы вернуться и пожать ему руку, представиться…

— Михаил, брат мой, прости! Христом-богом молю, прости!.. Любим мы друг друга… Прости, брат!

— За что? — захолонуло внутри и оборвалось.

— Мы любим друг друга, и мы уходим вместе. Уходим из этого дома, чтобы никогда больше не возвращаться сюда…

— Как же так?!

— В город уходим. Из отцовского дома ничего не беру. Все тебе…

— Убирайся! — закричал Михаил.

И от этого крика надломилась душа и разверзлась в нем бездна отчаяния. «Из отцовского дома ничего не беру, — повторял с горечью. — Эх, Сережа, весь мир у меня забрал, ограбил начисто, что же мне оставил?!»

Михаил старался не бывать в городе. Не ходил бы и на рынок, если б не потребность в еде. Его уши, непривычные к шуму, и особенно душа, как-то необычно, ревниво и зло воспринимали живые звуки и эту неуемную толчею. Отметил про себя, что стал уже пугаться тишины. И чего-то еще… Боялся встретить Нину и Сергея. Боялся, что затопит его жалость к себе, потому что ненависти к ним он не питал.

И все же встретил их как-то на воскресном рынке. Нина была в лиловом, отчего казалась неземной. Сергей подал ей руку, помогая сойти с экипажа. Дыхание перехватило, словно кто-то злой и жестокий сдавил ему горло. Справился с потрясением первой минуты, совладал с собой и пошел, скорее побежал — не оглядываясь. И вдруг, — такого с ним никогда не случалось — ноги отяжелели. Да нет, не отяжелели; просто не шли. И он понял, почему не шли. Михаилу нестерпимо хотелось взглянуть на Нину еще раз. Прячась за воротами рынка, он ловил каждое ее движение, похищал тоскующими глазами ее обаяние. В душе клокотало, но выхода этому чувству не было. Ревность отступала…

Он трезво отдавал себе отчет в том, что он, Михаил, конечно же не мог дать Нине всего, что дал ей Сережа. Врезались в память их счастливые лица. Его мужская гордость страдала, но сердце уговаривало: «Ты сделал это ради Нины, ради любви своей, ради брата». В жертву был принесен он. Невелика потеря! «Прости, Нина, любимая! Не удержал я тебя, не сумел. Будь счастлива!»

Михаил отправился домой. Шел не спеша, вдыхая воздух облегчения. Вечером, поливая ивы, бросил взгляд на могилу подполковника. Глянул приветливо и подошел. Последний, принесенный Ниной, букет усох в труху. Вокруг ив полыхал красками жизни цветник. Михаил набрал белых и красных гвоздик, положил на могилу. «Видали, ваше благородие? Одной судьбы мы удостоились с вами, одной… Нина бросила нас обоих. Нет, не стоит ни ревновать, ни обижаться. Без нас она много счастливее, поверьте. Давайте простим ее, простим… Мы с вами можем себе это позволить — быть великодушными…»

С этого дня он приносил свежие цветы и на могилу подполковника. Одна у них была участь!..

Однажды, возвращаясь из города, встретил товарища своего, Василия, в плотницком деле большого мастера. В приходской школе учились два года. Сидели рядом, за соседними партами. Василий подошел, крепко пожал ему руку:

— Здравствуй, Миша! Рассказывай, как живешь, что нового?

— Здравствуй…

— Хотел повидаться с тобой, и вот встретились… Ты должен нам помочь, Михаил… Дело серьезное.

— Я? — поразился он. — Чем же?

— Великие дела творятся в мире, Миша, царя вон скинули…

— Что? — в ужасе перекрестился он. — Отца нашего Николая Александровича?!

— Зачем отца? Врага нашего… Сейчас Временное правительство, ждут войны… Заварилось такое…

«Боже, что происходит? Миры рушатся, а я сижу себе в кладбищенской тиши, и невдомек мне, что времена меняются…»

Ошеломлен был и растерян. Молчал — нечего было сказать. А Василий наседал:

— Хотим собраться, подходящего места не найдем. Жандармы, как ищейки, по следам ходят. А у тебя, Миша, удобно будет. Не заподозрят…

Михаил так и не уразумел толком, чего не понял, что недослышал, однако сердце его возликовало: теперь эта разъедающая душу тишина, поджав хвост, уберется восвояси.

— Приходите, Василий. Когда будет угодно… Приходите.

Сказал и ощутил прилив человеческой гордости. Воспрял духом. Он жил полнокровно лишь тогда, когда ощущал всю меру своей полезности. Так было и с Ниной. Он был полезен ей чем мог. Обожал ее и ради нее старался. И может, где-то что-то упустил, проглядел, недопонял. Недаром он всегда полагал, что женщины — существа непонятные и загадочные. Робость — на грани непонимания и благоговения — лишила его преимуществ перед младшим братом. Он потерял Нину, где-то и смысл жизни, и влачил какое-то странное существование — вне времени. Не потому ли так поразило его то, что сказал Василий?!

Теперь он снова был в действии. Он мог быть полезен людям.

Ждать себя друзья Василия не заставили: пришли через два дня. Разговаривали вполголоса, даже света не зажигали. Двое остались во дворе — сторожить. Михаил из разговоров понял не так уж и много, но уловил главное — уловил, что нужно свергнуть Временное правительство, узнал, что вождь трудового народа сейчас скрывается от ищеек и готовит какой-то переворот; остальные слова были ему незнакомы, потому и не запомнил. Разошлись заговорщики уже под утро…

Когда Михаил вышел на крыльцо, увидел, что могильщики уже роют очередную могилу.

— Цветник весь загубил, Миша, — сказал один из них, — ты что, по пьянке его вытоптал? А может, траурная процессия тут прошла?

«Наверно, затоптали те двое, что ночью во дворе караулили. Могли и не заметить», — подумал он, а ответил так:

— Может, это вправду я, вечером напился здорово, не помню ничего.

Ночные сходки продолжались. Чувствовал, что пахнет большой битвой, знал уже, что схватка неминуема. Испугался, ушел в свою комнату, забился в угол и пытался одолеть нервный озноб. Воевать не хотелось, не тянуло его. А в победу трудового люда и что к власти народ придет — не очень-то верил. Вызвался сам сторожить. Глаз у него опытный, легко отличает тень надгробия от человеческой. Сторожившие до него раза два поднимали ложную тревогу.

… В то утро раздались выстрелы, разбудили его. Стучали пулеметы, где-то дважды ухнули орудия, громыхнуло эхо взрывов. Михаил пошел к дороге, ведущей в город. Встретил бегущих людей.

— Что случилось?..

— Революция!.. Из Петербурга теперь и до нас докатилась, — бросил кто-то, — полк восстал и вместе с рабочими громит офицеров и бьет жандармов…

Ревущие толпы запрудили дорогу. Экипажи сталкивались, мешали друг другу. Город охватила паника. Бежали хозяева жизни, офицеры. И в эту минуту защемило в груди, кольнуло в сердце. Он бросился наперерез этому обезумевшему потоку людей и экипажей.

— Сережу моего не видали?

— А кто твой Сережа?

— Брат мой, офицер, Сергей Васильевич Кузик…

— Ну коли офицер, ты его раньше нас увидишь: их там добивают, волей-неволей, а придется тебе принять его в свое царство…

Дальше он слушать не мог. Рванулся к городу. Сколько раз уклонялся от экипажей, сторонился, чтоб не смял его этот бешеный поток.

Подступы к городу обстреливались артиллерией. Попавшие под огонь люди, кони, экипажи валялись в дыму и в пыли. «Убьют, бог мой, брата моего!..»

Горячая волна бросила его на землю…

К полудню огонь стал ослабевать, и Михаил, оглушенный взрывом, но невредимый, продолжал поиски. У обрыва услышал детский плач. Взрывом снаряда скатило вниз экипаж. Бездыханное тело кучера придавило лошадьми. Офицерская фуражка уткнулась в куст крапивы, а хозяин ее ничком лежал под каретой. Кровь со лба его алой розой пылала на подоле белого платья женщины. Сердце не хотело верить, но душа, душа неодолимо влекла его к этим людям, настигнутым волной революции…

Татуировка на руке убитого подтвердила страшную догадку. Шея Нины осталась между рессорой и колесом, ее задушило. Ребенок плакал, тянулся к матери…

Михаил рухнул на колени и горько зарыдал. Подобно опаленной земле в бурю, щетинистое лицо его увлажнилось. Жалость и ярость — эти два чувства сплелись и исторгли из глубины его сердца дикий крик:

— Сережа! Хоть бы Нину оставил!..

Горе разом придавило его к земле. «Что осталось мне на этом свете, что?!»

… Рядом с домом взбугрились еще две могилы. Набухли почки еще на двух ивовых деревцах.

А дом шумел, плакал, смеялся, играл. Дом жил. Годовалый сынишка брата заполнил собой пустоту его души и серого дома. Мальчонка похож был на обоих, но глазами и носом вышел в мать.

Михаил часами мог забавлять сиротку. Гибель Сергея и Нины отодвинула все затаенные обиды куда-то далеко-далеко, и теперь он страдал обостренным чувством отцовства, которое прежде было ему не знакомо. Он прижимал к себе мальчонку и жадно вдыхал запах его нежного тела. Ожили три года безмятежной жизни с Ниной, накатывала волна воспоминаний и уносила все, недостойное памяти.

— А ну, Сергей Сергеевич, поди сюда!..

Ребенок шел на зов. Михаил поднимал его на плечи и с диким гоготом и ржаньем носился с ним по кладбищу. Да, ржаньем. В нем пробудился самец. Случись это с ним раньше, не увел бы Сережа Нину, не погибла б она под колесом перевернутого экипажа. В зеркале жизни он увидел изнанку своего характера. События высветили углы жизни, на которые он вечно натыкался и потому бежал от жизни, укрываясь в тиши кладбища. «Время разворотило привычные представления и явило мне то, до чего я никогда бы не додумался, не дорос, не случись то, что в корне изменило судьбы мира и людей. И мою судьбу тоже. И его, маленького Сережи».

Михаил каждый день ходил с ребенком на руках в ближнее село, отмахивая по восемь километров в один конец. Днями голодал, но копил на молоко, потому что душа дома, заключенная в этом крохотном существе, должна была жить, не должна была погибнуть.

Сережа уже начал лепетать.

— Ну-ка скажи, как тебя зовут?

— Селге Селгелич…

— А теперь, Сергей Сергеевич, покажи папу.

Ребенок указательным пальцем тыкал дядю в глаз.

— Ты!..

Сердце готово было лопнуть от щемящей боли восторга. Чтобы снова и снова услышать голос ищущего его ребенка, Михаил прятался за дверью, залезал под кровать.

— Папа, где ты?..

— Здесь я, голубок мой, жизнь моя!..

Менялся привычный уклад жизни. Все вокруг Михаила менялось.

Новая власть уважала его. Им интересовались. Помогали чем могли. Мальчик подрастал, и вместе с ним шла в рост радость Михаила. Да, да, именно радость. Она стала для него осязаемой, помогала зарубцеваться ранам души и тела.

Михаил жил. Трудно, но полнокровно.

* * *

Сережа вырос в ладного, пытливого юношу.

В рыжих волосах Михаила прибывало седины. Четыре ивы сплелись кронами над четырьмя могилами.

Настал и день разлуки.

— Папа, — сказал однажды Сережа, — я повестку получил, в армию призывают…

Михаил знал, ждал этого. И все же сжалось сердце, потрепанное утратами и заботами.

В голубоватых, ясных глазах Сергея ни тени тревоги. Сергей был рад почувствовать себя взрослым, самостоятельным.

— Иду в военное училище, па! Одобряешь?!

— Делай, что задумал.

Через два дня он проводил Сережу. Поднялся чуть свет, набил съестным его рюкзак. Сунул в карман сумму, которую копил годами — передать на вокзале призывнику своему: пригодится. Они вместе вышли. Ночь уже истаивала и, молочноватая, плыла над долиной. Тихо шелестели ивы, нашептывая напутственные слова.

— Иди, попрощайся с ними, скучать будете — они по тебе, ты — по ним…

Когда поезд тронулся, Михаилу показалось, что это весь белый свет, вытянувшись вагонами, под мерный перестук колес отдаляется от него. Зашел в станционный буфет и выпил — то ли во второй, то ли в третий раз в жизни. Но опьянел впервые. Глубокой ночью добрался до дому и до утра обнимал дорогие сердцу, обескровившие его душу могилы. А как очнулся, позавидовал вчерашнему рассвету, когда Сережа был дома, стоял перед ним — статный, как отец, и, как мать, красивый…

Дни разматывались уныло. «Какой-то бег смерти», — подумал он.

Первое письмо приятно ошеломило. Закружилась голова, и подкосились ноги. «Старость никак подкатывается, расклеиваюсь понемногу».

Вскрыл конверт, прочел письмо и пошел к ивам, поделиться нахлынувшими чувствами.

— Сережа, Нина, вот и отписал наш голубок, что здоров, что носит уже военную форму. Поздравляю! И вы его поздравьте!..

Отныне письма плели кружева его дум. Жил от письма к письму. И письма не запаздывали. Каждую неделю складывали голубями треугольники крыльев на столе и у него в сердце. До прихода следующего он успевал заучить наизусть предыдущее. И так без конца…

Как-то утром в окно постучали. Отодвинул занавеску и, обмирая от счастья, попятился. Стоя под ивами, улыбался его брат!

В петлицах горели рубиновые кубики. Губы Михаила пересохли. Ни слова сказать, ни двинуться не в силах был. Понял, что оцепенел от слишком долгого ожидания.

— Папа, дорогой мой!..

Обнялись. Колени подогнулись, и он непременно упал бы, не поддержи его Сергей и не усади на скамейку.

— Вот ты и офицером стал, тобой можно гордиться!..

— Я командир, папа…

— Все равно, сынок, мне приятно видеть тебя, поздравить…

Месяц отпуска, и далее — по месту назначения на западной границе… Сергей уходил из дома чуть свет и возвращался поздно. Михаил почти не видел его, но не обижался, не жаловался. Поднимался и шел в город — искать его. Несколько раз видел под руку с девушкой. Растрогался.

— Женить тебя надо, сынок, мне давно в дедушки пора…

В один из дней Сергей пришел к обеду много раньше обычного и выложил на стол дамские часики и обручальные кольца. Побрились, приоделись и пошли свататься. Веселились с родителями невесты до полуночи, плясали, и Михаил стал свекром. Этот единственный месяц дал ему столько же радости, сколько, пожалуй, и глубокой печали. То он считал дни, а то месяц вдруг пролетел как единый день. Снова вокзал. Снова провожал со слезами. Теперь двоих. Проводил, вернулся в дом и стал ждать писем. Теперь у него висела фотография сына и невестки, и он часами беседовал с ними.

Первое письмо пришло без задержки. Не узнал, было ли написано второе, потому что однажды утром радио оглушило страшной вестью — фашистская Германия напала на нашу страну; узнал, что война уже полыхает от моря и до моря. Замкнулось сердце, ожесточилось.

— Сережа, голубчик, где ты? Не случилось ли что с тобой?.. Не падай духом, сынок, я верю в тебя!.. Ты слышишь, Сережа?! — обращался к портрету.

А писем все не было. Тогда он достал старые, припал к ним. Перечел их раз за разом, все. Ожили письма, воспоминания. Светлая полоска надежды высветлила небо его ожидания.

Война катилась на восток. В небе над городом появились первые вражеские самолеты. Вначале они кружили, кружили и исчезали. Потом прилетели другие и разверзли над городом свои смертоносные чрева. Черные клубы дыма добрались и до кладбища. Михаил чувствовал, что не обычная это война, затяжная и беспощадная, как никакая другая. Неудачи наших войск и этот отход по всей линии фронта тревогой отдавались в его сердце.

— Велика русская земля, но для отступления и шара земного мало. Воевать надо, Сережа! Воевать!..

Бомбежки теперь не прекращались.

Город горел.

Досталось и кладбищу. В самой центре его взорвалась бомба. Посыпались стекла, лопнула тишина. Убит был покой усопших. Осколок раздробил бюст на могиле подполковника Харитонова и бросил обломки в заросли плюща.

— Ваше благородие, до чего дожили! Ведь вы были гордостью моего хозяйства, святыней. Вы же были бесстрашным адъютантом Кутузова! Герой Отечественной — и вот…

Осколками вырвало крест на надгробии подполковника Грицая и побило стволы ив. Смотреть больно.

— Из этой войны без великих жертв не выйти. Всей страной воевать будем… И эта, ваше благородие подполковник Харитонов, Отечественная… Не посрамим!..

Война продолжала прокладывать себе путь на восток. Пришла и остановилась на подступах к городу. Подобралась к кладбищу.

В трех километрах восточнее, на склонах холма, заняли позиции наши. День и ночь шло к ним подкрепление. Оборонительный рубеж. Орудия и минометы маскировались под кронами кладбищенских дерев и в окружающем их кустарнике. В доме Михаила разместился штаб дивизии. Тянули телефонные провода. Проворные связисты сбились с ног от усталости.

Начальник политотдела обнял Михаила.

— Вот и встретились, Миша!..

— Василий! Ты?!

— Оставаться тебе здесь не следует, бои будут жаркие… Город мы легко не отдадим…

— Город нельзя сдавать, Василий!..

— Попробуем… — улыбнулся Василий. — Сделаем все возможное, Миша…

Михаил понял, что Василий не хочет огорчать его.

— А надо невозможное!

— Шел бы ты в город, Миша… Здесь будет пекло.

— Не стоит. Я вам тут пригожусь…

— Думаю, без тебя мы не пострадаем, иди, Миша…

— И со мной не пострадаете… И он остался.

Утром следующего дня два часа шла артподготовка. Бомбежке и обстрелу подверглись не только позиции наших войск, но и город, и все ведущие к нему дороги. Немецкие танки, а под их прикрытием и пехота, пошли в атаку, С кладбищенского пригорка отчетливо просматривался фронт — бурлящий и клокочущий. Огнем, натиском брал враг. На носилках принесли тяжело раненного в грудь начштаба. Ждали наступления темноты, чтобы перебросить в городскую больницу. Не протянул и часа, скончался. Похоронили под стеной дома Кузиков. От тени ив и ему перепала малость. К полудню стало ясно, что атака немцев захлебнулась. Михаил ликовал.

— Видел, Василий? Нет, ты видел, как они спину показали?!

Но хмур был Василий. Мрачнел.

— Потери большие: не продержаться нам…

Ночью к переднему краю подтянулись новые подразделения. Враг не прекращал атак и на третий день прорвал фронт. Теперь он угрожал штабу дивизии и тылу.

— Штаб надо срочно перевести в город!..

Только выполнить приказ командира дивизии не было уже никакой возможности. Фашистские автоматчики показались на подступах к кладбищу. С передовой была срочно переброшена рота — защищать штаб. Схватка кончилась быстро. Когда Михаил достиг ворот кладбища, рота была уничтожена. Пуля в висок сразила Василия. Наповал.

Михаил бросился к смолкшему пулемету. Лент было достаточно, требовался кто-то, чтобы стрелять. Позади был город, позади были четыре могилы, четыре ивы и одна дорогая фотография. Позади была вся его жизнь, рядом — солдаты и Василий, уснувшие навечно.

«Дорога на кладбище пусть этим собакам кладбищем и станет, — решил он, — человек обязан защищать и колыбели, и могилы. В колыбелях растет будущее, в могилах святыней покоится прошлое…»

Рукой бывалого солдата продел ленту и затаился, стал ждать. Серо-зеленая цепь поднялась, качнулась вперед. Сопротивления не ждали.

Пулемет запел. Он стрелял до появления самоходки.

Михаил видел, как валятся темные силуэты. Понял, что скоро и ему конец, но не кончились еще патроны. «Хорошо ли ты жил, плохо, кто знает? Но смерть твоя будет достойна человека, Михаил Васильевич!..»

Снаряд застрял в кладбищенской стене. На Михаила посыпался битый кирпич. Обожгло ухо. Он был ранен, но огня не прекращал.

«И что они так яростно защищают покойников?.. Что у них там, на этом кладбище?» — бесновались немцы.

Откуда им было знать об улыбчивой фотографии на стене, об этих дремлющих под сенью ив холмиках, о растущих в городе детях, чей образ и тоска по которым жили под веками кладбищенского сторожа…

Второй снаряд разорвался ближе. Осколками разбило правую руку и задело голову. Стрелять Михаил уже не мог. Усилием воли он заставил себя подняться… Даже сделал два шага навстречу смерти…

Увидев окровавленного старика, фашисты приняли его за воскресшего из мертвых: страшен и ужасающ был его вид…

Михаил упал.

Через два часа наши части отбросили противника и заставили окопаться.

Старика похоронили под стеной. В кармане нашли паспорт. Насадили на сломанный штык дощечку -

«МИХАИЛ ВАСИЛЬЕВИЧ КУЗИК».

На второй день ветер сорвал ее. Остался один холмик.