#_0.jpg
Ольга Сарник
КАРЬЕРА ЮГЕНДА
роман
Посвящаю Лени Рифеншталь
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Кажется, жизнь налаживается! На днях мы покинули этот опостылевший барак. Родители перебрались в просторную двухкомнатную квартиру в новом, тихом районе Дрездена. А я поселился отдельно, в маленькой, но уютной квартирке, почти в самом центре. Это потому, что я на хорошем счету в нашей военной части, и один офицер здорово мне помог. Я обслуживаю его автопарк, состоящий из одного мотоцикла и одного автомобиля. И живу, как падишах, по выражению моего отца.
Мы стоим длинной шеренгой на лесной опушке, испещрённой солнечными зайчиками, – на душистой, мягкой травке. Над нами раскинулся небесный шатёр цвета бирюзы. Я с наслаждением вдыхаю чарующий аромат нагретой солнцем травы. Закинув голову, смотрю прямо в сердце небес. Я разглядываю небесную синь сквозь зелень крон, как сквозь зелёное стёклышко в детстве… Такая красота, аж дух захватывает! Меня зовут Ганс Гравер, мне двадцать три, и я абсолютно счастлив.
Мой отец Пауль Гравер был из крестьян. Пятнадцати лет отроду он покинул свою деревню и перебрался в город Дрезден. Он был крупным, основательным, домовитым, с большими руками. Его громовой голос повергал в ужас даже заводское начальство. Оно его ценило, даже побаивалось. Всё в его руках горело – колол ли он дрова, или ваял тончайшую деталь на заводе «Zeiss Ikon», где работал со дня его открытия. В его огромной ручище фарфоровая чайная чашка выглядела крошечной, как снежинка. Мама с большой заботой тут же наполняла её.
Мама – это сгусток, экстракт добра. Хотите знать, как выглядит доброта? Извольте. Невысокая, полноватая дама с высокой причёской. Чёткая линия тёмных бровей. Проницательные голубые глаза и синее бархатное платье с неизменным ослепительно-белым кружевным воротничком… Временами на ней появлялся ослепительно-белый крохотный фартучек. Как они оставались всегда белоснежными, осталось для меня загадкой.
Мама – редкая птица. Пасторская дочка. У её отца, лютеранского пастора, когда-то был приход в Дрездене. Я своего деда почти не помню, – он умер, когда мне было три года. Сейчас священникам не сладко. После войны народ церковным собраниям стал предпочитать митинги на площадях. Так однажды шепнула мама отцу. Я сам слышал. Ну и что? Что же в этом плохого? Да кому она нужна, вся эта сострадательная мораль? Она только мешает! Мы должны освободить Человечество от этой красной чумы. Если не мы, то – никто! А коммунист нам не товарищ. Они, красные, несут всему миру зло. Их цель – поработить всю Землю, и заставить нас жить так же ужасно, как живут они.
Мы обязаны защищать свою землю, свою Родину, как Бога. И сам Бог того требует. Никто же не хочет очередного Глейвице.
Германская армия несёт мир всему миру. И наш фюрер ведёт нас вперёд, к блистательным победам! Адольф Гитлер – глава большой и дружной семьи – Германии.
Он непогрешим. Это поняли все, даже самые глупые. А всех не обманешь. Да что там говорить, весь мир это уже понял! И Олимпийские игры в Берлине – лучшее тому доказательство. Все спортивные делегации мира салютовали нашему фюреру! Не говоря уже о всяких… политиках.
А вы видели когда-нибудь факельные шествия? Это грандиозное зрелище – когда тысячи факелов двигаются абсолютно синхронно! Ещё мне нравится «Вохеншау» – её крутят перед каждым кинофильмом. А клятва крови? Всех – не обманешь! Не может же ошибаться такая уйма народу! А вот одного дурака легко обмануть. Они, дураки, и сидят в трудовых лагерях. Трудятся на благо Германии. Ничего, впредь будут умнее. Труд сделает их свободными.
Но всё-таки больше всего на свете я люблю Отто. Отто – это мотоцикл «BMW», чёрный и блестящий, как майский жук. И жужжит так же ровно, низко. Идеальный звук. Идеальный мотоцикл. Мой мотоцикл. Стыдно признаться, – на самом деле я совершенно не разбираюсь во всей этой … политике. Не помню ни дат, ни имён, ни программ каких-то там. Но собрания посещаю исправно. Приходится… Иначе вылечу из части, и – прощай, Отто!
Я – элитный мотоциклист элитной армии. Служу в звании штабс-ефрейтора в мотоциклетном батальоне четырнадцатой танковой дивизии, дислоцированной под Дрезденом. И мне это чертовски нравится! Девушки любят парней в военной форме! Потому что военная форма – это блестящая карьера, хорошая зарплата и собственное жильё. Особенно благодарен я своему железному коню Отто – он значительно повышает мою рыночную стоимость среди женской половины Дрездена. Да, пожалуй, как раз половину я и знаю…В общем, мы с Отто неразлучны, и начальство закрывает на это глаза, – на пару мы успешно защищаем честь нашей дивизии на мотокроссах. Даже в Берлин несколько раз ездили. Мы с Отто неизменно впереди – и по скорости, и по меткости стрельбы. Но, к сожалению, не всегда первые! Нам мешает Длинный, Дерингер… Он штатский, но вечно лезет соревноваться. Он посещал ту же мотошколу, что и я. И я бы хотел как можно реже созерцать его тощую спину!
А в апреле мы ездили в Югославию. Вернулись уже в мае. Тот военный поход оказался таким коротким, что я был немного даже разочарован. Хотя Югославия мне понравилась. Виды там роскошные, и балканская кухня – выше всяких похвал! Они там покусались немного, конечно, в Югославии, но самое досадное, что они сделали – взорвали мост прямо у нас под носом. Мост был метров двадцать длиной. Так что нам пришлось повозиться, пока мы переправились. А как заняли Белград? Анекдот, да и только!
Так что войн пускай боятся слабаки, но не мы солдаты лучшей армии мира!
Следовательно, не за горами – погоны унтер-офицера. А там и до офицерской должности рукой подать. Но главное – я могу безо всяких ограничений совершенствовать моего Отто. Добавлю ему ещё пару «лошадей». Займусь после смотра.
Так раздумывал я, пружиня новыми покрышками по корням древних вязов, пересекавших тропинки саксонского леса. Ласковый июньский ветерок принёс мне запах свежескошенного сена. И я благодарно вдохнул его полной грудью.
Германия, родина моя, как ты прекрасна! Прямо над моей головой, в вершинах вековых вязов ссорились какие-то птицы. А мы, взмокшие, накручивали по лесу круги на мотоциклах. На время. На меткость. Проверяющие наблюдали, – вроде бы довольны.
В кустах мы спрятали манекены в дурацких шапках с большими красными звёздами – большевиков. Сухо щёлкали выстрелы, и дурацкая шапка с шуршанием летела в кусты. Убит. Молодцом. Но нельзя же так газовать! Варвары!
Среди них – мой лучший (и единственный) друг Дитрих Бойль. Друг детства. Мы выросли вместе. Познакомились в «Юнгфольк», а потом перешли в «Гитлерюгенд», в подразделение мотористов. Мы самые первые, на зависть всех мальчишек, получили водительские удостоверения.
Мои родители богатыми никогда не были, а вот в семье Дитриха всегда водились денежки. Но это нисколько не мешало нашей дружбе. Время в «Юнгфольк» и «Гитлерюгенд» было, пожалуй, лучшим в моей жизни: именно там возникало наикрепчайшее товарищество, не знавшее никаких классовых различий. Летом мы ходили в ночные походы, гоняли мяч на футбольном поле, занимались бегом, гимнастикой. Зимой бегали на лыжах, учились стрелять. Мы жили в настоящих казармах, мы устраивали танцевальные вечера. И постоянно участвовали в спортивных состязаниях.
В «Юнгфольк» и «Гитлерюгенд» всем выдавали форму, что было очень кстати для мальчишек вроде меня. Зимой мы носили одинаковые брюки и куртки, а летом – шорты и коричневые рубашки. Но только прошедший «пробу пимфа» имел право носить почти настоящий армейский нож, с гравировкой «Кровь и честь». Это было голубой мечтой… Пимф – рядовой член «Юнгфолька». «Проба пимфа» представляла собой десятикилометровую пробежку с пятикилограммовой выкладкой. Потом надо было рассказать биографию Гитлера, исполнить «Песню немцев» и песню Хорста Весселя. Песни-то я отбарабанил. Я бы и ночью их спел, разбуди меня – их крутили по радио круглосуточно. А на биографии фюрера я чуть не засыпался. Но обошлось…
И я гордо носил сбоку свой нож. Не каждому я позволял к нему касаться.
Кроме того, нас учили стрелять, окапываться, маскироваться, ориентироваться на местности, читать карты. Стрелять меня научил отец, задолго до того, – он был знатным охотником. У нас тут, в Саксонском лесу, все браконьеры1. Так что у меня самого первого появился значок снайпера. Со временем у меня появилась целая куча других значков, уже не помню, каких именно.
До призыва в вермахт мы обязаны были полгода поработать на благо Германии. По повестке Имперской службы труда мы с Дитрихом поступили на работу в гараж нашей моторизованной дивизии. Я там и остался. А Дитрих уехал в Женеву, учиться на доктора. Отец его послал.
Сегодня великий (по выражению самого Дитриха) день. Его представляют к очередному воинскому званию обер-ефрейтора мотоциклетной роты.
Да, Дитрих совсем свихнулся…А ведь начиналось так невинно. Теперь весь книгами обложился, книжный червь! Мотоцикл почти забросил. Читает! И все партийные собрания посещает, – абсолютно все! Слушает! А разговаривать с ним стало невозможно. Хотя Дитрих – дипломированный врач, шесть лет отучился в университете в Женеве. Защитил диплом, вернулся в Дрезден и поступил на работу в клинику своего отца. Поработал (он говорил – попрактиковал) месяца два, и был таков! Поступил на службу в мотоциклетную роту нашей танковой дивизии – ефрейтором. И резво поскакал вверх по служебной лестнице (хотя его отец так не считает).
А отец Дитриха – тот вообще пришёл в бешенство. И его можно понять. Был Дитрих человек – как человек. Дипломированный врач. Свободно говорит по-французски. Знает такие слова, о значении которых я даже не догадываюсь. Да что там! В музыке классической разбирается! Образованный. Его отец твёрдо намерен передать ему свою клинику. А Дитрих о генеральских погонах, видите ли, мечтает! Только и разговоров теперь, что о мощи германского оружия.
В отличие от меня, Дитрих был худым, бледным и болезненным. Девчонки никогда в его сторону даже не смотрели… А нынче девчонки любят парней в военной форме. Чем больше на твоей форме нашивок, тем больше у тебя девчонок. Вот почему Дитрих так рьяно взялся за военную карьеру. Я подтрунивал над ним, а он злился и краснел, как мак.
Но Дитрих всё же стал сам не свой. Клинику отца собрался отдать государству для борьбы с красными! Но его папаша нипочём не отдаст одну из лучших в Дрездене клиник государству, хоть бы и самой великой Германии. Он лечит чуть не самого фюрера. Так что старик Бойль, того и гляди, извернётся и придумает эдакое хитрое лекарство, чтобы жить вечно.
Гм, тогда ему придётся вечно лечить всех этих…политиков. А выгоды в этом нет никакой. Он их лечит, а они выгребают его закрома! На нужды партии. Это мне сам же Дитрих сообщил. Тогда чем они, спрашивается, лучше коммунистов? Заглох. Опять Гремберг, дубина! Погубит машину!
Гремберг, присев на корточки, беспомощно таращился в недра мотоцикла. Наконец сдался. Снял шлем, вытер рукавом красное, озабоченное лицо и беспомощно завертел головой. Я подъехал к нему и остановился. Это свечи. Не видит он, что ли? Гремберг – гонщик от Бога. И стреляет метко, – настоящий снайпер. Но в технике плохо разбирается, – это минус.
Мотоциклы, как подстреленная дичь, лежали в тени деревьев. Мы, воины, выстроились шеренгой, держа шлемы в руках. Перед строем появились наш командир взвода, и инспектор – румяный капитан. И Нильс тут как тут. Куда же без него! В каждой бочке затычка. По лицу капитана блуждала довольная улыбка. Он то и дело поворачивался к командиру взвода и что-то тихо ему говорил. Наконец командир взвода, откашлявшись, громогласно заявил:
– Приказом штурбаннфюрера за высокие показатели в боевой подготовке ефрейтору Дитриху Бойлю присвоено очередное воинское звание обер-ефрейтор. Бойль, выйти из строя!
Из строя, зардевшись, шагнул мятежный наследник медицинской империи. Всё-таки форма и впрямь его украшала. Скрывала худобу и добавляла стати. Печатая шаг, Дитрих подошёл к командиру взвода и принял из его рук вожделенные погоны. Дитрих взял их левой рукой, потому что правую он радостно выбросил вверх:
– Хайль Гитлер!
– Вернуться в строй!
Новоиспечённый обер-ефрейтор, не помня себя от счастья, повиновался. Я же не смог удержаться от ехидной улыбки, но поспешно отвернулся, боясь быть уличённым в неуважении к солдату вермахта.
–В исходное положение марш!
Шеренга мигом распалась, и мотоциклисты в мгновение ока вскочили на своих железных меринов. А капитан между тем снова повернулся к командиру взвода нашей мотоциклетной роты:
–В целом я очень доволен подготовкой вашего взвода. Особенно на высоте работа технической службы. Однако уделите самое пристальное внимание огневой подготовке. И учтите – завтра явка на смотр без опозданий!
– Есть, – браво козырнул командир взвода.
В сущности, совсем ещё молодой. Сколько ему лет? Двадцать пять? Двадцать четыре?
О, нет! Тащится сюда. Чёртов Нильс. Простите, обер-фельдфебель Холстен, ротный пропагандист. Зовут его Хуго, но я прозвал его Нильсом – ростом он с мизинец, ей-Богу! Ну, хорошо, с сидящую собаку. Парни хохотали как сумасшедшие, когда узнали, почему Нильса зовут Нильсом. Но если Нильс узнает о моих словесных упражнениях, мне крышка. У пропагандистов нынче полномочия широкие. И расширяются день ото дня. Непонятно, чем это всё кончится. Дать власть такому человечку, как Нильс – всё равно что дать обезьяне заряженный автомат. Уж лучше быть учеником токаря на захудалом заводишке по производству кастрюль, чем подчиняться такому, как Нильс.
Как мне стало известно, Нильс вбил себе в голову непременно отправить меня на восточный фронт, но сначала – в Деберитце, в учебку. Там учат пехотинцев. Пехотного генерала хочет из меня сделать, что ли? И на что я ему сдался? Идёт он к чёрту, сам пусть и едет! Мне и тут хорошо, в Дрездене! Отец мне рассказывал кое-что о Первой мировой, о России, так что… вон, есть кому воевать! Сами же говорят, что вернутся к Рождеству. Вот пусть они и …вернутся.
Однажды Нильс вызвал меня в свой кабинет и сунул мне под нос открытку с видом прекрасного мраморного замка в окружении деревьев и статуй. Я в изумлении уставился на него. Сильно понизив голос, Нильс сообщил, что военные трофеи в русском Петергофе будут неслыханными. Он даёт слово офицера, что замок не хуже того станет моим. Я – феодал! Как я тогда не рассмеялся ему в лицо, сам удивляюсь. Не красовался бы сейчас на смотре, а загорал бы в трудовом лагере.
Но есть и правда в трескотне Нильса. Наша армия – действительно самая сильная в мире. А фюрер – единственный из политиков, кто выполнил всё, что обещал. Остановил инфляцию, истребил безработицу, построил дороги. И молниеносно вернул Германии украденную у неё воинскую мощь! Австрийцы – не дураки, сразу смекнули, кто тут главный. Судеты – наши. Всего за два дня. Польша – за восемнадцать, а Франция – за шесть недель! В Югославии я и сам бывал, за одиннадцать дней всё там было кончено. Для Югославии. Так что пусть теперь все знают, что с нами шутки плохи.
Зануда Нильс тащится сюда. И прихвостень его трусит рядом, жирный Бруно. Пойду-ка я восвояси, может, пронесёт. Не тут-то было! Противный высокий голос, как комариный писк, зажужжал под ухом:
–Гравер! Смирно!
Я неохотно повиновался, а чтобы не видеть Нильсову рожу, уставился на ленту с жёлтым кантом с надписью «Propagandakompanie», красовавшуюся у него на рукаве.
– Стоять смирно, когда с тобой офицер разговаривает! Когда ты возьмёшься за ум, Гравер? С такими способностями давно бы уже обер-лейтенанта получил. А ты всё в ефрейторах ходишь, как дурак! На вот, возьми!
В его холёной лапке откуда ни возьмись появилась пачка машинописных листов. Опять какая-то инструкция. Скоро любовью будем заниматься по инструкции… Но проще взять. Заброшу её в тумбочку. На дно. Как-нибудь прочту. Как-нибудь потом…
Но Нильс, очевидно, прочёл на моём арийском челе эту идеологически преступную мысль, потому что пискляво приказал:
– Прочтёшь сегодня же! Завтра вечером расскажешь мне, что ты понял.
Я неохотно принял из его рук пачку бумаги. То есть инструкцию. Когда я в последний раз читал? В школе, перед экзаменом? Вряд ли… Неожиданно для самого себя я брякнул:
–Бесплатный билет до Москвы. Что ж, прочту.
– Давай, давай! – неожиданно воодушевился Нильс. – Гарантирую тебе прекрасные военные трофеи! Жить будешь – как сыр в масле, всё, что пожелаешь! Или ты пособник коммунистов, этих еврейских вшей на теле нашей цивилизации? Хочешь, чтобы липкие руки недочеловеков дотянулись и до Германии?
Поразительно, как быстро, безо всякой прелюдии он менял тон беседы.
– А как они дотянутся? Они же недочеловеки, – кротко заметил я. – Есть! – рявкнул я, спохватившись.
Язык мой – враг мой! Нильс стиснул зубы, на его лице появилось знакомое мне волчье выражение. Лучше ретироваться! Я отыскал глазами свой мотоцикл, торопливо козырнул любимым сослуживцам и стремительно, но, как мог, почтительно, удалился.
Спиной я ощущал, с какой ненавистью Нильс смотрел мне вслед. Удивительно, что он дыры не прожёг в моей куртке! Толстый Бруно наконец позволил себе кашлянуть. Он всегда желал угодить своему мелкокалиберному повелителю:
– Разрешите обратиться! Вернуть его?– молодецки козырнул толстяк.
– Пусть катится к чёрту. Я бы его…
Нильс не договорил и сплюнул в траву, прямо туда, где я только что стоял.
И мне плевать на эту обезьяну! У меня есть приятель в штабе, он сидит повыше этого Нильса. И Нильс об этом прекрасно знает. А с завтрашнего дня я в отпуске. Наконец-то! Так что пусть этот Нильс катится к чёрту, со своими инструкциями вместе. У меня есть дела поважнее.
Сегодня вечером в «Ватцке» намечается вечеринка по случаю очередного звания Дитриха.
Весь в волнительном предвкушении, я помчался прочь от этого проклятого Нильса и его постылых бумажонок, в пенные объятия вечернего Дрездена.
II
В июне одна тысяча девятьсот сорок первого года доктор Гёббельс уже был вторым в Германии человеком. Его секретарша, свежая блондинка, прекрасная, как сама молодость, розовела и благоговела, стуча по клавишам пишущей машинки. Лишь изредка она почтительно поднимала глаза на него, всемогущего. Гёббельс был в ударе и вещал, как оракул.
…Он стал самым молодым рейхсминистром в правительстве Гитлера. Случилось это в одна тысяча девятьсот тридцать третьем году. Низенький человечек с огромными амбициями – Йозеф Гёббельс.
Гитлер мыслил масштабно. И политические, и архитектурные его решения – всё было чрезмерным, исполинским. Над сценой размером с небольшой аэродром реял невиданных размеров красный флаг со свастикой. Гигантские античные колонны сознательно превосходили размерами своих греческих предков. Крохотные люди в подножиях колонн намеревались наполнить собою весь мир.
Зал был забит до отказа почтеннейшей публикой – высший генералитет, сливки немецкой культуры – самые заслуженные артисты, и самые влиятельнейшие в деловых кругах персоны. Однако мест хватало всем, никто не толпился в проходах. Везде должен быть порядок!
На трибуну поднялся сам фюрер. И зал заревел овациями, забушевал, как океанская стихия. Но Гитлер терпеливо ждал. Дождавшись тишины, он торжественно провозгласил:
– Рейхсминистром народного просвещения и пропаганды назначается Йозеф Гёббельс. Самый молодой министр в наших рядах. Прошу поприветствовать.
Зал ответил аплодисментами, – впрочем, не столь бурными. Через огромную сцену к трибуне, как муравей, ковылял маленький человечек. Он выглядел таким нелепым, колченогим, что некоторые офицеры в партере не выдержали и засмеялись. Один из них – Гиндебург – наклонился к соседу и проговорил, давясь со смеху:
– Трубач тоже хочет выбиться в люди!
Сосед ухмыльнулся, но аплодировать не перестал.
Йозеф Гёббельс тем временем решительно поднялся на трибуну:
– Благодарю за поздравления. Министерство пропаганды не является административным учреждением; оно – дом для народа, его двери всегда будут открыты и там не будет понятия бюрократии. Мы не управляем, а работаем под контролем народа. Есть два вида революции. Можно поливать противника огнём из пулемётов до тех пор, пока он не признает превосходства пулемётчиков. Это самый простой путь. Но можно изменить нацию за счёт революции духа, – не уничтожить, а привлечь противника на свою сторону. Мы, национал-социалисты, пошли по второму пути и продолжим его. Привлечь весь народ на сторону государства – вот наша самая главная задача! Да здравствует победа! Да здравствует фюрер!
Зал бурно аплодировал.
…Гёббельс был в ударе. Он мерял шагами свой огромный, не по размеру, кабинет и вещал, как оракул.
– Слова имеют способность предубеждать. Слова и ярлыки, которыми мы пользуемся, формируют наш социальный мир. Они направляют наши мысли, наши чувства, наше воображение и тем самым влияют на наше поведение. При частом повторении и психологическом понимании людей вполне возможно доказать, что квадрат – это на самом деле круг. В конце концов, что такое квадрат и круг? Это всего лишь слова, а слова можно лепить до тех пор, пока они не облекут идеи в нужные нам личины.
Секретарша стрекотала, как пулемёт. Гёббельс великодушно ждал. Когда она подняла глаза, он продолжил:
– Образы, передаваемые информационными коммуникациями в наши дома, представляют для человека реальность. Вот в чём секрет пропаганды: те, на кого она направлена, должны быть полностью погружены в идеи этой самой пропаганды, не замечая при этом, что они ими поглощены. Картинки, формируемые в голове, есть вымыслы, и ими мы руководствуемся в своих мыслях и действиях. Они и обеспечивают нас «фактами» по затрагиваемым вопросам. Средства массовой коммуникации не могут длительно навязывать людям, что думать, но они добиваются потрясающих успехов, сообщая своим читателям, о чём думать… Мир может выглядеть по-разному для разных людей в зависимости от карты, нарисованной для них редактором газеты или издателем книг, которые они читают.
Машинка строчила бешено, как немецкие пулемёты. Гёббельс неторопливо поднялся и величаво, насколько позволила ему хромая нога, зашагал по кабинету. Он сдержал своё слово – перетащил на свою сторону весь немецкий народ. Это ясно, как день!
– Эффективный способ убеждать массы состоит в создании и повторении грандиозной лжи. Например, «Европе угрожает еврейский заговор». Доказать лживость такого грандиозного обмана почти невозможно, – негромко, будто сам себе, проговорил Гёббельс.
Гёббельс остановился, как вкопанный, возле молоденькой секретарши.
– Судите сами. Сам факт отсутствия доказательств существования еврейского заговора свидетельствует о злокозненном уме евреев, – разгорячился Гёббельс. – Для правдоподобия ложь следует подкреплять мелкими, ничего не значащими, но правдивыми фактами. К примеру, некоторые евреи владеют банками. И Карл Маркс, основоположник коммунизма, был евреем.
Ведь большинство людей гораздо примитивнее, чем мы себе воображаем. Массы считают истиной ту информацию, которая наиболее им знакома. Вот почему пропаганда должна быть простой и без конца повторяющейся. Управляет общественным мнением тот, кто способен свести проблемы к простейшим выражениям и у кого хватит смелости постоянно повторять их в этой упрощенной форме, несмотря на возражения интеллектуалов. Притом пропаганда должна быть занимательной, необычной, красочной, перенасыщенной информацией. Но основные идеи должны повторяться с неумолимой настойчивостью, формируя нужную картину мира. Функция пропаганды заключается вовсе не во взвешивании правоты различных людей, а в выделении одной, нужной, правоты, в защиту которой эта пропаганда выступает. Задача пропаганды состоит в служении нашей собственной правоте. Как только наша пропаганда признает хотя бы слабый проблеск справедливости оппонента, неминуемо возникнут сомнения в нашей собственной правоте.
Гёббельс неторопливо подошёл к лакированному столику в углу, взял стакан и принялся придирчиво рассматривать его на свет. Убедившись в его кристальной прозрачности, он налил воды из графина, сделал хороший глоток. Затем подошёл к машинистке и внезапно накрыл своей миниатюрной лапкой её изящную ручку. Та вздрогнула. Гёббельс пользовался у служащих женской половины Рейхсканцелярии дурной славой.
Может, он просто даёт понять, что это записывать не надо? Секретарша страшно близко увидела его глаза и отпрянула.
– И правда, и ложь – как вода. Они есть повсюду, – вкрадчиво прошептал Гёббельс ей в самое ухо. – Главное – отфильтровать их. И дать выпить. Немедленно.
Он ловко поставил стакан с водой возле пишущей машинки и заключил секретаршу в объятия. Как удав.
III
А мы гордо вышагивали вдоль зеркальных, натёртых до блеска витрин, так знакомых нам с детства. Небесная синева капитулировала перед наступившей ночью. Зато резко выступил выведенный серебром серп полумесяца. Только на западе небо зеленело, как яблоко. Где зажглись фонари, там месяц исчез, зато уютно осветились пушистая травка на газонах, брусчатка мостовой и нарядная дрезденская публика.
Воздух был наполнен дурманящим ароматом сирени. Всё дышало счастьем, точнее, его предвкушением. А счастья, наверное, и не бывает… Ведь то, что мы принимаем за счастье, оказывается лишь его предвкушением.
Вон они, те кусты сирени, старые знакомые! М-да, много с ними связано… воспоминаний. И приятных, и не очень.
Дитрих, никогда в жизни не заботившийся о своей внешности, не спускал глаз со своего отражения. Военная форма действительно ему очень шла. Поэтому переодеваться в штатское он наотрез отказался, и щеголял в новых погонах, как ребёнок.
По лицу Дитриха блуждала рассеянная улыбка, как у влюблённого дурачка. Удивительно, что мундир не лопнул по швам – так его владельца распирало от гордости! Дитрих украдкой бросил взгляд в витрину и наконец не выдержал:
– Так и до генерала рукой подать! Ты же поедешь с нами на восточный фронт?
Я напустил на себя унылый вид и промямлил:
– Я не могу… мне нельзя…
– Почему это? – вскинулся Дитрих.
– Мне немец один не велит, – промямлил я и украдкой взглянул на Дитриха.
– Какой ещё немец? – Дитрих аж остановился. И с подозрением меня оглядел. С головы до ног. – Что за тип?
– Не беспокойся, он чистокровный немец, – поспешно заверил я и с трудом подавил улыбку. – Брюнет…
– Да что ты мелешь? Кто он такой, чёрт его дери?! – заорал Дитрих. Никогда он не был таким нервным…
– Завтра утром он будет ждать меня в части. Обещаю, я вас познакомлю!
Поздно! Дитрих уже завёлся. И затарахтел:
– Что за сукин сын не пускает тебя на войну? Покажи мне его! Твоё отечество зовётся Германией! Люби его превыше всего и больше делом, чем на словах! А ты даже на словах не любишь!
Да так назидательно! Чёртов Нильс! Испортил мне друга.
– Я делом и люблю. Слыхал, что инспектор сегодня утром говорил?
Но Дитрих меня словно не слышал. Мне порой казалось, что собеседник ему больше не нужен. Ему достаточно слушателя. Покорного, молчаливого, согласного слушателя! И Дитрих продолжал ненавистным мне тоном лектора:
– Каждый твой соотечественник, даже самый бедный – это частица Германии. Люби его, как себя самого!
Я с готовностью распахнул объятия:
– Не представляешь, как я люблю тебя, дорогой соотечественник! Даже твоё богатство мне не помеха!
Я запрыгнул на Дитриха, стараясь свалить его с ног. Но он ловко увернулся, впрочем, не удержавшись от улыбки:
– Враги Германии – твои враги. Тот, кто бесчестит Германию, обесчестит тебя и твоих предков, – убеждённо продолжил он. – Направь кулак против него!
Он высоко вскинул крепко сжатый кулак. Я недоверчиво его оглядел:
– А кто меня бесчестит?
Он повернул ко мне своё тонкое, раскрасневшееся лицо. Глаза его сверкали бриллиантовым блеском, он буквально преобразился. Я отшатнулся от изумления.
– Красные черти убивают этнических немцев, тех, кого они не выслали! Они угрожают не только Германии, но и всей человеческой цивилизации! – с жаром заговорил Дитрих. – Посмотри: коммунистическая зараза стремительно распространяется по миру. Евреи стремятся поработить мир. И у них получается! – патетично просветил меня Дитрих. – Если мы их не остановим, их никто их не остановит! Ну как ты не понимаешь?!
Да, всё правильно. Я вспомнил нелепые краснозвёздные шапки. Красные… русские… но они так далеко, страшно далеко от Германии, – внезапно подумал я. Почему я должен оказаться по ту сторону земного шара, зачем? На мгновение красные со своими коварными заговорами почудились мне выдумкой, плодом чьей-то больной фантазии. Опомнившись, я произнёс:
– Понимаю, понимаю. И ты, я вижу, подкованный. Только учти – русский называет дорогой то место, где хочет проехать. Отец мне рассказывал. Хочешь застрять по уши в грязи – поезжай!
– Боишься?
– Да никого я не боюсь! – взорвался я. – Но не глядя Москве предпочту Дрезден!
– Дурак! Чуть-чуть постараешься – и мраморный замок получишь в собственность. В Петергофе. Я видел на открытках…
Я захохотал во всю глотку:
– Мраморный замок?! Такой большой, а верит в сказки!
На нас стали оглядываться. Бедный Дитрих покраснел как рак. Лет пятнадцать назад, на этом же месте он, слезая вон с того забора, оставил на нём добрую часть своих штанов. На глазах девчонки, которая ему очень нравилась. Всё-таки моего Дитриха никакой Нильс не испортит! Он продолжал бубнить уже по инерции:
– Мне Кубе говорил, наши офицеры уже подписали контракты… Департамент народного просвещения и пропаганды…
– Департамент чего?!
Меня уже порядком утомили эти разговоры. Я твёрдо решил остановить этот поток политинформации, щёлкнул Дитриха прямо под козырёк его высокой щеголеватой фуражки и приказал:
– Догоняй, балбес!
Как тигр, одним прыжком я взлетел на высокое крыльцо ярко освещённого ночного театра – кабаре. Взялся было за ручку входной двери, но остановился и глянул вниз. Дитрих, окончательно растеряв свою мундирную важность, скакал через ступеньку по высокой лестнице.
Смеясь и толкаясь, мы ввалились в огромный, но душный холл с античными колоннами. Швейцар на входе скорчил было кислую мину, но покосился на Дитриховы погоны и мигом принял любезный вид. Чудодейственные погоны, усмехнулся я про себя. Звёздные талеры.
Тёмный зал, показавшийся нам поначалу огромным, оказался уютным и даже гостеприимным: нам повезло найти свободный столик возле самой эстрады! Сцена была залита скользящими разноцветными огнями – красотки, встав полукругом, зажигательно исполняли канкан. Самая высокая и красивая из них, с волосами, собранными в «конский хвост», танцевала в центре, и, казалось, не спускала с меня глаз.
Бред. Оттуда, со сцены, залитой огнями, да ещё в таком тёмном зале, никого не разглядеть.
Гремела фанфарная музыка. Я огляделся. В зале было полно народу, спиртное лились рекой. Сновали официанты в смокингах и белых перчатках, балансируя подносами.
В воздухе плавали клубы дыма и обрывки смеха. Пахло весельем и свежим перегаром. На столиках горели под стеклянными колпаками свечи.
Да мы оказались на самом шикарном месте! Вот что творят погоны! Определённо, есть от них толк… И мы не преминули этим воспользоваться. На столике перед нами, как грибы, выросли два высоких бокала с ледяным пивом. Отменное было пиво! Номер кабаре уже закончился, и на сцену, крадучись, вышел некто в лиловом шёлковом обличье. Фокусник.
И вдруг… вот тут я действительно удивился. У Дитриха – у того давно уже глаза вылезли на лоб, да там и заночевали.
Как из воздуха, соткалась за нашим столиком та самая красотка со сцены. Она не удосужилась снять свой сценический наряд – немыслимый, сверкающий блёстками корсет и точно такие же шортики. Такие фокусы мне по вкусу! Про лилового на сцене я сразу позабыл.
Вблизи она оказалась ещё лучше: нежный овал лица, высокие скулы, прелестный вздёрнутый носик, пухлые губки, – о, Валькирия! Она молча забралась ко мне на колени и обвила руками мою шею. Я близко-близко увидел её глаза – большие, карие, прикрытые длинными изогнутыми ресницами и чуть подёрнутые поволокой.
Посетители тотчас начали оборачиваться, перешёптываться. Но нам было наплевать на них. Наконец она заговорила. И голос у неё оказался восхитительным, низким, чуть с хрипотцой:
– Привет… скучал?
И тёплая сухая ладонь скользнула по моей щеке.
– Такая валькирия никому не даст заскучать!
Я бесцеремонно притянул её к себе за плечи и впился губами в её губы. Она ничуть не сопротивлялась, напротив, ей всё это было по душе. Однако вечер удался… С трудом оторвавшись от её губ, я сделал хороший глоток пива. Спохватившись, обратился к ней:
– Шампанского?
– Пожалуй. За знакомство. Я Хельга.
– Буду звать тебя Валькирией. Ты моя Валькирия.
Хельга взяла со стола мой пустой бокал и задумчиво на меня сквозь него поглядела. Неожиданно вздохнула:
– Легко, должно быть, живётся таким красавчикам…
А я вспомнил о друге. Бедняга Дитрих, белый как мел, не спускал глаз с роскошной Хельги. Я кивнул в его сторону:
– Раздобудь подружку Дитриху. У него сегодня праздник. Нельзя, чтобы он заскучал!
– Найдётся, – заговорщически подмигнула Хельга. Отличная девчонка!
Подобно сверкающей фантастической рыбе, она соскользнула с меня. Небрежно, как мелочь на стол, бросила на ходу:
– Закажи свежей клубники к шампанскому.
Хельга мгновенно растворилась в душной ресторанной темноте. Дитрих ошеломлённо смотрел на меня. Очевидно, он не слышал ни слова из нашего разговора и давно потерял нить происходящего. На сцену тем временем вышла целая рота красоток, и я отвлёкся. Тут не до Дитриха.
Да разве дадут вам в центре Дрездена спокойно посидеть? Большой, казалось бы, город. Столица Саксонии и так далее… Как гром среди ясного неба, грянула Марта.
Мы выросли в одном дворе, и я знал её ещё совсем крохой. Она младше меня на три года. Да, пожалуй, на три. Во дворе её прозвали Железной Мартой за упрямый и жёсткий характер. Как давно это было… Я пригляделся к ней повнимательнее. Ба! Она, оказывается, превратилась в настоящую красавицу! Эффектная брюнетка. Хороший рост, всё при ней. Ого, да она не хуже Хельги! А может, и получше… Немного пьяна. Большие голубые глаза, как морская вода в стакане, такие же холодные и безразличные.
Марта действовала не менее решительно, чем Хельга. Она с потрясающей самоуверенностью утвердилась на стуле напротив меня и спросила, словно мы расстались вчера:
– Привет, Ганс! Ты один?
Дитриха она не замечала. Или не хотела замечать.
Не желаю давать ей фору. С какой стати? Пусть сражается на равных с Хельгой! Интересно, которая победит? Я выразительно кивнул на Дитриха:
– Признайся, где растут твои глаза?
Но Марта не обратила никакого внимания на мою колкость и прочно заняла позиции за нашим столиком. Откинувшись на спинку стула, она продемонстрировала своё глубокое декольте (вот хулиганка!), прикурила сигарету и вызывающе меня оглядела. Так крестьянин на рынке осматривает лошадь. То есть коня. Что за!.. Наконец Марта снизошла до Дитриха. Сообщила ему успокаивающе, как медсестра:
– Сейчас подойдёт Лола.
Та рыжая? Ей палец в рот не клади. До Хельги и Марты, ей, конечно, далековато. Ноги коротковаты… Но дерзкая и умная. Модница, – ухоженная. И не курит. Определённо в ней что-то есть… То, чего не достаёт Хельге. Да и Марте. Что это? Не могу понять. То, что называется изюминкой. Я даже робел перед ней немного. Совсем чуть-чуть… Без внимания эта Лола точно не останется. Вслух я произнёс:
– Та рыжая? Прискорбный факт. И я терпеть не могу курящих дам.
Нагнувшись, я спокойно вынул сигарету из Мартиных губ и затушил её в пустой пепельнице. Марта от изумления раскрыла свой красный, как вишня, ротик. Она явно не привыкла к такому обхождению. Здесь играют по моим правилам, голубушка. Невозмутимо потягивая пиво, я уставился на сцену, глядя мимо неё.
Всё, началось. Битва при Ватерлоо. Бинокль мне, швейцар!
Вернулась Хельга в сопровождении высокой стройной, но блёклой девицы. Обе уселись за наш столик, не обратив на Марту никакого внимания.
– Милый, вот и мы! Что за синяя курица? – спокойно спросила Хельга. – Это блюдо с шампанским не сочетается! Не припомню, чтобы я заказывала дичь!
Блёклая одобрительно засмеялась, но на лице Марты не дрогнул ни один мускул. Она не удостоила взглядом ни Хельгу, ни блёклую. Подошёл официант с подносом. Не спеша, в предвкушении поединка, принялся расставлять на столе посуду. Мысленно он делал ставку.
– Маркус, дорогуша, принеси ещё один бокал под шампанское! – фамильярно обратилась Хельга к официанту.
– Верно, для Лолы, – как будто мирно заметила Марта.
– Меня Бертой зовут! – возмутилась блёклая.
Тогда Марта пошла ва-банк. Она поднялась со стула и подбоченилась. Она стала высоченная! Дорогуша Маркус принял стойку, как хорошая охотничья собака. Его глаза заискрились.
– Я его жена! – возвысила голос Марта. – И мне плевать, как тебя зовут! Убирайтесь вон, шлюхи, не то позову полицию!
Сильное контральто Марты перекрыло оркестровые фанфары.
Теперь с моралью строго. На наш столик снова стали оборачиваться. Хельга и Берта пришли в полное замешательство и обе, как по команде, уставились на меня. Что ж, проигрывает тот, у кого первого сдают нервы. Отдам пальму первенства Марте.
– Жена – так жена, – раскинул я руки в объятиях. – Ступай сюда, жёнушка!
Повернувшись к звёздам кабаре, я как можно учтивей произнёс:
– Девочки, вы у меня как раз следующие по списку!
– Чёртов идиот! – звонко крикнула Хельга. Она замахнулась, намереваясь отвесить мне оплеуху, но, наткнувшись на мой взгляд, съёжилась и опустила руку.
– Попадись мне ещё… Урод! – процедила она с ненавистью. Поразительно, как быстро меняется у женщин настроение!
– А всего пять минут назад я был красавчиком,– скорбно заметил я.
Лицо блёклой так забавно вытянулось, что я расхохотался.
Марта тем временем проворно пересела на тот стул, что ближе ко мне.
Хельга, уходя, в бешенстве пнула освободившийся стул, и он с треском великим полетел прямо на сцену, в танцовщиц. Те завизжали.
Хельга и Берта наконец ушли. Марта забралась ко мне на колени, обвила руками мою шею и нежно меня поцеловала – будто и впрямь жена мне!
Приплёлся унылый официант. Не на ту поставил. Он поставил на стол второй бокал для шампанского и бесшумно, как тень, удалился. Марта оторвалась от моих губ и, едва переведя дыхание, с улыбкой заметила:
– А вот и Лола!
За нашим столиком действительно воплотилась огненно-рыжая Лола, одноклассница Марты. Тонкая талия, мячики под кофточкой, шикарная стрижка и умелый, незаметный макияж. Лола критически оглядела нас с Дитрихом. А мы, в свою очередь, ошеломлённо уставились на неё. Марта едва заметно занервничала, заёрзала.
Лола вызывала фурор одним своим появлением. Но почему-то всегда была одна. Загадка. Лола брезгливо, одним пальчиком, отодвинула пепельницу с единственным окурком подальше от себя и негромко, но отчётливо произнесла:
– Добрый вечер. Во всяком случае, хотелось бы в это верить.
Мгновенно оценив обстановку, Лола деловито повернулась к Дитриху, застывшему с бокалом в руках:
– Чего ты замер? Разливай шампанское. Что за вселенский праздник сегодня?
Дитрих возбуждённо ухватился за бутылку, как за пистолет, и радостно затараторил, как мальчишка:
–У меня, у меня праздник! Я теперь обер-ефрейтор! А скоро мы поедем в Россию, в военный поход! Мы с победой вернёмся к Рождеству! Вы только ждите нас!
Этот недотёпа так тряс бутылкой, что едва не окатил шампанским всех нас. Лола слегка отстранилась.
– Без патетики, не разлей вино! А кто у вас там следующий, за обер-ефрейтором?
IV
…Что было дальше, мне помнится с трудом.
Я очнулся в своей квартире, в своей постели. Уже неплохо. Один? Кажется, один. Голова раскалывалась (мне живо представился грецкий орех, беспощадно расколотый молотком). Во рту пересохло. Я заворочался на постели. Тогда из-под одеяла выглянула Марта, чарующе улыбнулась и протянула:
–Доброе утро, милый!
Поражённый, несколько мгновений я тупо смотрел на неё, словно не узнавая. Затем осторожно выбрался из постели, подошёл к столу, со стуком налил из графина воду в стакан и жадно, одним глотком, осушил. Марта, лёжа в постели, с нежностью за мной наблюдала. Я и не знал, что она бывает… такой. Растерявшись окончательно, я налил ещё воды и ответил:
– Привет.
Марта, как кошка, потянулась в моей постели и промурлыкала:
– Милый, я тут подумала… Конечно, я не сильна в географии, но уверена, что наши родители предпочтут Дрезден. Ведь этот Петергоф у чёрта на куличках!
У меня вырвалось:
–Петергоф?!
Что она несёт?! Марта ужаснулась в ответ:
– Ты забыл?! На Рождество в Петергофе состоится наша свадьба, в твоём замке. Вчера ты велел мне готовиться. Дитрих и Лола уже приглашены.
Я заметно вздрогнул, предательски расплескав воду. Допился! Взяв себя в руки, я поставил стакан на стол твёрдою рукою.
–Свадьба… У вас, женщин, одно на уме.
Марта встала с постели, эффектно откинула волосы с высокого лба и принялась неторопливо одеваться.
– Почему нет? Не вижу никаких препятствий, – невнятно парировала она, ибо держала губами шпильки. – И перед замком обязательно будет пруд с лебедями. Я их обожаю!
Она их обожает! Прекрасно! Тем временем за дверью отчётливо застучали женские каблучки. Этого ещё не хватало! Неумолимо зазвенел звонок. Предатель. Мог бы сломаться хоть раз в жизни! Мы притихли, как нашкодившие дети.
Я знаю, кто это. Она же обещала зайти, да я позабыл. Это Магда – девушка, в которой мои родители видят будущую сноху. Магда прелестна. У неё золотые волосы, небесно-голубые глаза и точёная фигурка. Она – активистка «Союза немецких девушек», в отличие от Марты – бездельницы. Одним словом, я даже не пытался… Потому что Магда – образцовая немецкая жена. И по форме, и по содержанию.
Марта вскинула на меня глаза, полные ярости. Точно, дикая кошка… Что мне оставалось делать? Я склонился к ней и горячо зашептал прямо в ушко:
– Это моя мать. Она жутко старомодна. Если не хочешь сорвать нашу свадьбу, беги скорее через чёрный ход.
Но Марта продолжала молча смотреть на меня, не двигаясь с места. Не верит! Не сдавайся, Ганс!
– Давай, давай, шевелись! – страстно шептал я, как молитву. – Она старинных правил. Нипочём не даст нам благословения. Там чёрный ход. Беги, Марта, беги! Не то не видать нам свадьбы, как своих ушей! Ни в Петергофе, ни в Дрездене! Нигде!
Во время этой тирады я ненавязчиво подвёл Марту к низенькой деревянной двери чёрного хода. Он вёл прямо на пожарную лестницу. Поспешно натянув через голову платье, Марта схватила со стула сумочку, на ходу влезла в туфли и скрылась за низенькой волшебной дверкой. Боже, храни проектировщика!
Тихо чертыхаясь, одеваясь на ходу, я бросился в прихожую.
Вскоре мою тесную прихожую озарила прелестная Магда. Это вам не Марта! Надёжна, как «БМВ». Добродетельна, как Папа Римский. На меня снизу вверх с благоговением смотрели синие глаза, чистые и глубокие, как саксонские озёра. Я почувствовал лёгкое головокружение.
– Доброе утро, Ганс! Ты только проснулся? – зазвенел её хрустальный голосок. – Не знала, что ты такой лежебока! Твои родители просили передать, они ждут тебя сегодня на ужин к шести вечера. Я тоже приглашена. А это… это тебе.
Я осторожно взял с доверчиво протянутой ко мне ладошки маленький аккуратный свёрточек. Развернув его, я обнаружил роскошное золотое шитьё на чёрном шёлке – края вышиты свастикой, а в центре гордо красовались имена: «Ганс Гравер + Магдалена Оффенбах».
Платок. Детский сад. Я небрежно свернул его и положил на стол, не забыв очаровательно, как мне кажется, улыбнуться.
– Спасибо, милая… – произнёс я светским тоном я. Не дом, а Бугингемский дворец. Сплошные приёмы с утра пораньше. – А по какому поводу такой подарок?
– Все настоящие мужчины едут в поход, спасать великую Германию и весь цивилизованный мир от большевиков,– без запинки звонко отчеканила Магда. – Этот платок означает, что я буду ждать тебя, сколько потребуется.
Ещё одна! А впрочем, плевать. Пусть. Я медленно приблизился к Магде и стал вплотную, прижав её спиной к дверям. Магда стояла передо мной, беспомощная, как овечка. Она с обожанием смотрела на меня, снизу вверх. Как опытный охотник, я, затаившись, ждал. В засаде. Магда, наконец, поднялась на цыпочки, быстро и неумело поцеловала меня в губы и опрометью выбежала. Моя нетронутая прелесть!
V
Я бросился было в постель, но не тут-то было! Снова раздалась трель звонка. Чертыхнувшись, я потащился к двери. Дитрих. Ему явно нездоровилось.
– Ты цел? – спросил Дитрих, сбрасывая куртку в прихожей, осенённой тонким ароматом женских духов.
– Относительно. Проходи. Ты, я вижу, не очень-то?
Дитрих устроился в кресле, а я бросился на постель. Дитрих не спускал с меня глаз. Таращился так, точно впервые видел.
– Чего ты уставился? – не выдержал я. – Розы на мне расцвели, что ли?
– Я рад за тебя, – искренне сообщил Дитрих.
– Что такое? – насторожился я.
– Забыл, что ли? – нетерпеливо заёрзал Дитрих. – Совсем скоро мы с тобой поедем на фронт! А к Рождеству всё будет готово!
– Ой, нет, поезжайте без меня! Голова буквально разламывается…– простонал я, в этот раз – безо всякого притворства.
– Лично я поеду воевать за великую Германию, – с презрением отчеканил Дитрих. И добавил укоризненно: – Нехорошо бросать друзей и Отчизну.
– Вот и оставайся.
– Ты же вчера обещал…
–Мало ли что я мог пообещать в пьяном виде! – живо возразил я и сел на постели. – Я вчера Марте пообещал жениться – вот эта штука пострашнее войны! Что теперь делать, не знаю. Ей-Богу, хоть на фронт поезжай!
Дитрих заметно оживился. Аж подскочил с кресла. И едва не пустился в пляс.
– Поехали, поехали! – воодушевлённо закричал он, и его радостный голос гулко отдавался в моей бедной голове, как в металлической бочке. – Мне там без тебя будет скучно!
– Русские развлекут! – жестоко парировал я.
Я нетвёрдо подошёл к столу, налил воды, снова проглотил целый стакан одним глотком. Как будто полегчало… я упал на постель и почти уснул. Принимать вертикальное положение моё тело сегодня решительно отказывалось.
– Ты их боишься, – разочарованно протянул Дитрих и завозился в кресле. Оно жалобно заскрипело. – Вот уж от кого не ожидал, так это от тебя. Как тебе не стыдно!
– Да никого я не боюсь! – взорвался я. – Вы все свихнулись, что ли? Одна мне с утра дарит какой-то многозначительный платочек, другой заставляет воевать с теми, кого сам считает недочеловеками. Раз они недочеловеки, значит, сразу сдадутся. Без боя. Как датчане. Датчане-то нормальные, или тоже «недо»?
Дитрих сделал в мою сторону протестующий жест. Тихо и внушительно он произнёс:
– Ты же понимаешь, что за такие разговоры можно… – и тут же осёкся. Я приподнялся на локте и веско спросил:
– А как они узнают?
Дитрих тяжело вздохнул, поняв, что и этот диалектический спор, как он сам изволил выражаться, им проигран. Дитрих поднялся и скорбно оглядел на меня. Так доктор на утреннем обходе смотрит на безнадёжного больного.
–Ты хоть при других-то не болтай таких глупостей. Вообще-то я зашёл тебя предупредить. Двадцать первого в шесть утра отходит наш поезд. Ты проводишь меня?
Я лежал на постели, закинув руки за голову, и невозмутимо разглядывал этого феодала, будущего обладателя мраморного замка.
– Разве что взглядом, – хладнокровно ответил я. – Я буду жарить рождественского гуся к твоему приезду.
Неожиданно глаза Дитриха странно заблестели и увлажнились. Вот тогда я вправду перепугался, соскочил с постели и обнял его.
– Конечно же, я приду! – закричал я возмущённо. – Хоть я и в отпуске.
Дитрих двинулся к выходу. Уже в дверях он обернулся и снова скорбно посмотрел на меня. Я ждал каких– то тёплых слов, но услышал безнадёжное:
– Ты хоть инструкцию прочитай.
Я по-молодецки отдал ему честь и гаркнул что есть мочи, на манер прусского солдата:
– Слушаюсь, ваше благородие!!!
Дитрих вздрогнул. Родная беспомощная улыбка озарила его лицо. И тут же погасла. Малыш снова что-то вспомнил.
– Дубина! – Дитрих с размаху швырнул в меня моими брюками, подвернувшимися ему под руку. – Посмотри на часы! Какой ты разгильдяй, Ганс!
– На сегодня аудиенция окончена. Я не в силах… – начал было я.
– Что?! – возмущённо взвизгнул Дитрих. – Так ты соврал мне вчера?
Я окончательно перестал что-либо понимать.
– Соврал? – переспросил я. – О Господи!
Я вспомнил о брюнете, истинном немце, который не пускает меня на войну. Дитрих смотрел на меня так, что я не посмел признаться, что… Может, он забудет в дороге? Я с трудом поднялся и принялся одеваться. Почему я такое трепло?! Боже, уже почти восемь!
…В гараже войсковой части было, как всегда тихо, темно и уютно. Это мои владения. Рабочий инструмент поблёскивал, всё на своих местах. Красота!
– Где он? – Дитрих вертел головой, как птенец, силясь разглядеть хоть что-то во мраке гаража после щедрого июньского солнца.
В углу под брезентовым чехлом, смирно, как конь на привязи, стоял Отто. Я подошёл к нему и торжественно сдёрнул чехол. Отто сдержанно засверкал в полумраке вороной сталью.
– Отто – это мотоцикл! – ловко копируя манеру фюрера, объявил я. – Он -чистокровный немец и настоящий аристократ! В нём нет ни единой грязной, не породистой гайки! Вот он – истинный ариец!
–Чёртов идиот! – заорал Дитрих. – Что ты вечно дурачишь меня, солдата вермахта?! Бездельник! Дубина!
– Склочность не к лицу солдату вермахта. Не горячись, детка, – с достоинством заметил я.
– Не называй меня так! – звонко крикнул Дитрих.
Я погладил Отто по прохладному металлическому боку и спокойно заметил:
– Не так уж и плох этот Версальский договор.
– Что? Что ты несёшь?! – изумился Дитрих, и тут же воровато оглянулся. – Замолчи! – прошипел он.
Но я знал, что в гараже никого, кроме нас, нет.
– Если бы не он, «Баварские моторы» не перешли бы с самолётов на мотоциклы.
– Ничего, мы и на мотоциклах покорим Европу, – неожиданно спокойно ответил Дитрих. Я-то знал, что он быстро успокоится. – А потом мы избавим весь цивилизованный мир от этой красной чумы. Всё по порядку. Сначала – Париж, потом – Москва. Ладно, я пошёл. Мне пора.
И Дитрих вышел, по-военному чётко печатая шаг.
VI
Родительская гостиная вся была залита уютным тёплым светом. Сотней фанфар гремел народный приёмник. Он висел на стене, на самом видном месте. Стоит всего тридцать пять марок – самый дешёвый в мире! Отгремел оркестр, и начались сводки с фронтов Верховного главного командования. Вот это всегда интересно послушать! Мы побеждаем, – везде и всех! Аж дух захватывало, какая у нас армия, а техника какая! Воинская доблесть – немецкая национальная черта. И мы это доказываем. Всему миру. Ежедневно!
Как солнце, светила нам лампа под огромным жёлтым абажуром. Она с умилением смотрела на тщательно сервированный стол, уставленный домашними яствами, умело приготовленными мамой.
Мы чинно расселись – родители, я и Магда. Я почти пришёл в себя после вчерашней попойки. Хотя немного подташнивало. Не то после вчерашнего, не то от разговоров про грядущий военный поход. Отец неторопливо разлил – нам шнапс, дамам – вино.
Радиоприёмник ужинал вместе с нами. Эффектные позывные предваряли долгожданную победоносную фронтовую сводку. Каждую сводку венчал бравурный военный марш. Но с особым трепетом мы ждали радиорепортажей с места событий – их передавали прямо с самолёта, с авианосца, из танка! Свист, вой, стрёкот – но всё под полным контролем наших солдат, и нашего фюрера! Немецкий лётчик может одной рукой вести воздушный бой, а другой – репортаж. Я и сам знаю, что это – правда!
Бывали даже прямые телерепортажи, непосредственно с места событий. Мы собирались дружно, человек по пятьдесят, с соседями, под открытым небом и видели своими глазами, как высоко мастерство наших воинов. Действительно, выше небес! Главное, это было чистой правдой, ничуточки не преувеличено! Фронтовые сводки германского командования были надёжны, даже наши враги это признавали, скрипя зубами.
Мы отложили вилки и превратились в слух. Вся Германия в эти моменты превращалась в одно огромное ухо – шутка ли, семьдесят миллионов человек одновременно слушали радио!
Немецкие ВМС затопили английский авианосец «Арк Ройял»! Потоплен торпедой, сообщил бархатный голос после бравурно-фанфарного вступления.
– Теперь у англичашек на один авианосец меньше, – злорадно подытожил мой отец.
–Погодите! Я читала про этот «Арк Ройял» 2 сегодня в утренней газете. Его же потопили авиабомбой? – с удивлением переспросила Магда, распахнув свои огромные синие глаза.
– Какая разница – бомбой, торпедой! – нетерпеливо отмахнулся отец. – Утопили – и точка. Главное – Германия проснулась! Ура!
И, словно в подтверждение, загремел из репродуктора оркестр из ста фанфаристов. Это было великолепно. Все замерли в восхищении.
– Предлагаю тост: за скорую победу германского оружия, – очнувшись, радостно загрохотал отец. – И за скорейшее возвращение из победоносного похода наших доблестных воинов! Мы спасём мир от красной чумы! Если не мы – то никто! А отпускникам должно быть стыдно!
Отец выпил, крякнув, и укоризненно посмотрел на меня. Я сделал вид, что не заметил его красноречивого взгляда. Но отец впился в меня глазами:
– Сынок! Если не мы, то нас. Большевистскую заразу надо истреблять. Вся Европа в опасности! И будет же у нас когда-нибудь прибавление! Надо расширяться! Лично я – за!
Отец хитро подмигнул Магде, Магда смущённо улыбнулась, и её ушки слегка порозовели. Все выпили. Но я заметил, что мама сильно помрачнела и отставила свой бокал, едва пригубив.
– Ты покидаешь нас, сынок? – с тревогой спросила мама, не замечая буравящих глаз отца.
– Никуда я не еду! Я в отпуске. С чего ты взяла? – несколько нервно ответил я.
– Не сидеть же тебе вечно под юбкой матери! – загремел отец. – Давно бы стал боевым офицером, а ты всё мотоциклу гайки крутишь!
– Из-под юбки матери я давно вылез, – резко ответил я и бросил, скомкав, салфетку на стол. Мама со страхом на неё покосилась. – И без меня… хватает. Вон как воюют! Сами только что слышали.
Отец удивлённо вскинул на меня глаза. Не ожидал такой прыти. А я сразу же смягчился.
– Чего ты так волнуешься? – примирительно спросил я отца и ухмыльнулся. – Они же вернутся к Рождеству.
Как ни пытался я смягчить сказанное, отец помрачнел, как туча. Он был невероятно упрям! Да и Магда как-то вдруг притихла. Потом встрепенулась, поднялась.
– Простите, мне пора, – прозвенел в нашей гостиной её хрустальный голосок.
– Как, Магда, ты не останешься на десерт? – всполошилась мама. Она так старалась!
– Заманчиво, фрау Гравер, ваша выпечка славится на весь Дрезден! Но бабушка совсем плоха. Я должна быть у неё сегодня не позже восьми, – твёрдо возразила Магда. – До свидания, благодарю вас за приятный вечер!
Хлопнула входная дверь. Родители тревожно переглянулись. Что ж, так даже лучше. Пусть катится к чёрту со своим чёрным платочком! Я с энтузиазмом налёг на салат. Божественно! Налил полный стакан смородинового морса, и с наслаждением выпил. Восхитительно! Женюсь только на той, которая докажет, что готовит не хуже моей матери. Совершенно невпопад я брякнул:
– А Дитрих о замке мечтает. Идиот.
–Замолчи! – внезапно крикнул отец, и глаза его под лохматыми бровями гневно сверкнули, – совсем как у Нильса. – Он идёт воевать за великую Германию! Не сметь оскорблять солдата вермахта!
Ну и дела! Я ошеломлённо смотрел на отца… и не узнавал его. Мама громко всхлипнула. Отец рассерженно стукнул кулаком по столу. Это привело меня в бешенство. Я вскочил, но отец уже неумело утешал маму. Ох, лучше бы он не пытался!
– Да что с тобой, Эрна? Перестань! – пророкотал он и постучал по маминому плечу. Так хлопают лошадь по крупу. – Дитрих, несомненно, вернётся к Рождеству! А этот оболтус, – кивнул на меня,– мог бы помочь! Глядишь, быстрее вернулись бы!
Я почувствовал себя побеждённым и нахмурился. Как будто кто-то поднял меня за плечи и толкнул к дверям.
– Пойду пройдусь, – бросил я через плечо уже в дверях.
– Крепкий тыл, тоже мне… – прошипел мне вслед отец.
Уходя, я расслышал глухие мамины рыдания, но, сжав кулаки вышел. Давно ли отец стал таким?! Он не считал Германию побеждённой, потому что конец Первой мировой войны он встретил на чужой, русской, территории. Он рассказывал мне, какие огромные у русских земли. И бездорожье. Не самое удачное сочетание, если собираешься нападать.
VII
Тем солнечным утром понурый Дитрих бочком протиснулся в стерильно чистый кабинет Нильса. Тот сидел за сверкающим письменным столом и неторопливо листал какую-то папку. На первой странице красовалось моё крупное фото. Увидев её, наверняка я почувствовал бы себя свиньёй. В мясном отделе на рынке.
Увидев её, и Дитрих почувствовал себя свиньёй. Он тихо опустился на краешек стула. Он чувствовал, что поступает не по-товарищески. Или наоборот – по-товарищески? Ганс – заблудшая бестолковая душа, его надо как можно скорее спасти, вернуть в безопасное лоно НСДАП.
Но всё же разговор у них никак не клеился. Дитрих понимал, что с крючка Нильса ему не соскочить. Из мягких лапок Нильса никому не вырваться. И Дитрих беспомощно, словно в поисках защиты, оглянулся на плотно затворённую белую дверь.
– Не хочет он ехать. Ни в какую, – глухо проговорил Дитрих. – Поговорите с ним. Я сделал всё, что мог.
Нильс даже глаз не поднял от папки. Не глядя на Дитриха, он сделал величественный жест рукой – дескать, свободен. И Дитрих поспешно вышел.
Следом за ним в кабинет зашёл наш командир взвода. Нильс жестом пригласил его садиться. Командир взвода молча уселся и тут же – без разрешения – закурил. А Нильс, словно в продолжение некого разговора, спросил:
– А какое происхождение у этого Гравера?
Командир взвода дымил так, точно в кабинете Нильса жгли целую вязанку хвороста.
– Почище нашего, – флегматично отозвался командир, выпустил кольцо дыма и проводил его взглядом, как даму.
– Неужто сам Один был его предком?
–Практически.
Они разразились таким хохотом, что чуть не полопались оконные стёкла. Наконец Нильс смахнул слёзы, захлопнул папку и небрежно забросил её в верхний ящик стола.
– Ладно, – подытожил Нильс, – пусть пока остаётся тут. С вами пускай едет Лейбнехт. А Гравера ты получишь. Обещаю, он поедет следующим.
Командир взвода одобрительно кивнул.
VIII
Довелось и мне посетить тот кабинет, – буквально на следующий день. Удовольствие ниже среднего. Нильс точно так же сидел за своим сверкающим столом, просматривал какие-то бумаги. Распахнув дверь, я, как ветер, ворвался в его кабинет, и…
Однако обо всём по порядку.
…Следующим утром я, беспечно насвистывая, явился в гараж нашей части, чтобы проверить, как поживает мой Отто. Домой забирать его нельзя. Отто – военный мотоцикл, состоит на службе вермахта. Сунул ключ в замок гаражных ворот – не тот. Перепутал? Нет. В чём дело? Кто-то сменил замок?
Пока я раздумывал, из-под земли вырос Бруно и оттёр меня своей тушей.
Я только взглянул на него, а этого жирного воина уже отбросило назад шага на два. Ну и храбрец! Я обернулся. Вокруг – никого. Я глянул на Бруно; он испуганно жался к гаражным воротам, и в его глазах засветился ужас. Ну и вояка! Голос Бруно сорвался на визг:
– Отставить, Гравер! Охрана!
Тут же послышался топот сапог, будто табун лошадей бежит на выпас. Ясно, связываться бесполезно. Это проделки Нильса.
Так вот, ворвался я в кабинет этой обезьяны и довольно учтиво, как мне тогда показалось, спросил:
–Герр Хольстен, что это значит?! Почему меня не допускают в гараж? А скоро, между прочим, мотокросс!
Нильс гневно вскинул на меня свои поросячьи глазки, метнул молнии из-под белёсых ресниц:
– Не сметь повышать голос на офицера! Не уставное обращение! Пошёл вон! Кругом!
Опешив, не двигаясь с места, во все глаза я глядел на него.
– Почему мне не выдают ключи от гаража? – тихо спросил я.
Нильс как будто смягчился, что само по себе подозрительно.
– Потому что вы в отпуске, и вам тут делать нечего. Отдыхайте, Гравер, и ни о чём не беспокойтесь. Наслаждайтесь вашим отпуском. А ваш мотоцикл забрал Гремберг. А он, в отличие от вас, не боится русских.
Моё сердце бешено заколотилось и оборвалось, повиснув на тоненькой ниточке. Обозвать меня трусом – чёрт с ним. Но отдать Отто этому дуболому?! Отто – Грембергу?! Отто – на запчасти! Вот что это значит! Потому что эта скотина разорвёт его в клочки, тем более по бездорожью! Я медленно опустился на стул, физически ощутив душную волну отчаяния, накрывшую меня с головой.
– Я не разрешал вам садиться. Встать!
Я машинально поднялся на ватных ногах:
–Я согласен.
Нильс наслаждался победой. Ах ты, тыловая крыса!
– Он согласен. Скажите, пожалуйста! С чем же согласно ваше превосходительство?
– Согласен выйти из отпуска и принять участие в восточной кампании.
Нильс внимательно посмотрел на меня.
– Идите, к кому следует, мне-то вы зачем докладываете, – раздражённо буркнул Нильс.
И уткнулся в свои бумаги, всем видом давая понять, что мне тут больше делать нечего. Совершенно разбитый, я покинул его кабинет. В коридоре я вынул из кармана ключ зажигания. Его контуры расплылись, а потом и вовсе исчезли.
Не хватало ещё разреветься, как девчонке! Позор!
IX
Прекрасное летнее утро раскинуло над фамильным садом семейства Дерингер летнюю, звенящую шмелями тишину. Тёплый стоячий воздух до краёв был наполнен свежим ароматом липового цвета и сладким дурманом кокеток-роз. Вязы замерли, как юнкера на смотре. Солнце с удовольствием смотрелось в зеркало пруда, на самой середине которого замерла пара чёрных лебедей. Потом солнце, немного подумав, нежно поцеловало в макушку белую ажурную беседку на краю пруда.
Лишь двое в той беседке возмущали аристократическое спокойствие сада.
Дерингеры – олигархическое семейство, по выражению начитанного Дитриха. Когда-то им принадлежала чуть ли не половина всех частных банков Германии. Герр Дерингер – финансовый магнат. Денежный мешок – в прямом смысле.
Аксель – его единственный сын. Денежный мешочек. Мой ровесник. Учился он, конечно, в закрытой школе, в одном классе с Дитрихом. Дитрих терпеть его не мог, считал пустоголовым надменным выскочкой и использовал любую возможность, чтобы насолить Длинному. Так прозвали Акселя Дерингера в школе за его высокий рост. Впрочем, Длинный был не робкого десятка, хотя с виду – лопух, ничего особенного. Худой, носатый и в очках. Его кличка пекочевала за ним в кружок, где мы все занимались. Это был очень популярный, известный всему Дрездену мотоклуб «Дойче Югенд». Но мы называли его просто «кружок».
У меня были свои претензии к Длинному, но другого толка. Длинный был единственным, кто портил мне кровь на арене. Не раз он лишил меня призового места. И не два. И меня бесила его аристократическая сдержанность. Я принимал её за высокомерие.
А ещё Длинный был по уши влюблён в Марту. Хотя почему «был»? Такое, верно, не лечится. Как туберкулёз. Да минует меня чаша сия!
А мамаша Марты – та едва не лишилась рассудка от радости, когда узнала, какой знатный жених сватается к её дочери. Зато родители Длинного были явно в восторге от Марты, хотя – интеллигенты! – не выказывали этого. Даже, кажется, назначили дату свадьбы. Хотя я в это не верю.
Сидя в фамильной беседке фамильного сада, Длинный в отчаянии хватал за руки Марту, которая его уже не слушала и порывалась уйти. Длинный, не на шутку расстроившись, силой втащил Марту обратно в беседку и умоляюще заглянул ей в глаза:
– Марта! Ты в своём уме?!
– Только боевые офицеры имеют право называться мужчинами, – холодно ответила Марта, безуспешно пытаясь ослабить цепкую влюблённую хватку.
– Тевтонские замки в Царском селе – басни для болванов! – в отчаянии крикнул Длинный. – Почитай историю войн! Русские не склонны раздавать свои земли всем желающим.
Но Марта презрительно скривила свои красивые губки:
– «Русские!» Да что тебе известно о «Ваффен СС», например? Им под силу завоевать весь мир! А ты говоришь о каких-то русских!
– Значит, замок? Прекрасно! – внезапно успокоился Длинный. – Ладно, замок будет. Только не в России, а в надёжной стране. Уедем в Швейцарию! Это мировая кубышка, и она застрахована от любых войн.
Марта бросила в Акселя ледяной, уничтожающий взгляд:
– Предлагаешь мне удрать в Швейцарию? Войны испугался, бедняжка? – Марта безуспешно пыталась высвободиться. – Наша армия – самая сильная в мире. Ты не смеешь этого отрицать!
И Длинный не выдержал. Даже аристократической сдержанности рано или поздно приходит конец. Он выпустил Марту из рук, как-то нелепо соскочил со скамейки и заявил тоном генерального директора:
–Всё, эта тема закрыта.
– Нет, эта тема не закрыта, – спокойно парировала Марта, и лицо её стало гранитным. – Я стану твоей женой, только когда ты вернёшься с победой. Точнее, если. Если ты осмелишься наконец выполнить свой долг!
Аксель снова попытался было схватить Марту за руки, но она выскользнула из беседки и побежала по посыпанной гравием дорожке к садовой калитке. Аксель рванулся было за ней, но стал, как вкопанный, уставившись ей вслед. В отчаянии и запоздало он крикнул:
–Я никому ничего не должен!
X
Вильгельм Дерингер в своём кабинете, по сравнению с которым Нильсов кабинет – собачья конура, привычно щёлкал счётами. Сквозь большие роговые очки, из-под густых бровей печально и проницательно смотрели усталые голубые глаза. Герр Дерингер всегда был щуплым, а тут и вовсе сгорбился, точно съёжился в своём кресле. Зато кожаное кресло, громадный письменный стол, золотые книжные переплёты в роскошных дубовых шкафах – всё выдавало в их обладателе человека более чем солидного. Но, даже погрузившись в пучину цифр, герр Дерингер ни на секунду не забывал, что никакие деньги не уберегут от войны его единственного дорогого мальчика.
Что в сухом остатке?
Герр Дерингер выбрался из кресла и прошёл к стене, слегка нажал на неё. Бесшумно отъехала дверца встроенного сейфа. Закрыв собою сейф, герр Дерингер зашелестел бумагами.
Громкий кашель заставил его вздрогнуть. Он нервно оглянулся. Аксель! Вечно крадётся, как кот! Аксель, стоя в дверях, играл крагами и ослепительно улыбался. И отец невольно вернул ему улыбку.
– Ты несносен, Аксель! Когда возьмёшься за ум?
А ведь он совсем уже взрослый… Не для того я растил единственного сына, чтобы сдать его на пушечное мясо. И не для того я учреждал фирму, чтобы её растащили вандалы – неожиданно для самого себя злобно подумал, всегда такой патриотичный, герр Дерингер. И твёрдо произнёс:
–Аксель, поезжай немедленно к дяде Клаусу. Я обо всём договорился, но твоё присутствие обязательно.
– К дяде Клаусу? Но зачем?
– Он даст тебе … конверт. Привезёшь мне. Это срочно!
– До завтра полежит эта бумажка? У меня старт в «Дойче Югенд».
– Нет! Поезжай прямо сейчас! Завтра может быть… поздно. Поторопись!
Аксель поспешно ретировался. Воровато оглянулся, по детской привычке, – не видит ли бонна? – он влез на перила и скатился с лестницы, прямиком за руль лакового чёрного «BMW». Такой только у нас и у Риббентропа, весело усмехнулся Аксель, вспомнив слова отца, и повернул ключ зажигания. Автомобиль послушно тронулся, зашуршав шинами по гравию. И тут же грянул щедрый тёплый дождь, будто кто-то там, наверху, включил душ. Пешеходы разбегались как тараканы в поисках укрытия.
…Пожалуй, теперь можно опустить стёкла. Как посвежело, как легко дышится!
Дождь на совесть омыл весь город. Зелень деревьев бриллиантами сверкала. Блестели лужами шоссе. Дамы складывали зонтики, тщательно стряхивая с них дождевые капли. Птицы весело зачирикали. А небо синело безмятежно, будто не оно только что окатило их всех, как из ведра. Фридрихсштрассе, номер двадцать пять. Вот он, этот особняк. Верно, солидный. Но нуждается в ремонте. Мраморные ступени лестницы сильно стёрты. Что на часах? Без двух минут десять. Вовремя.
Взвизгнули тормоза, и Длинный очутился на тротуаре прямо перед крыльцом клиники доктора Бойля. Отец велел зайти – попробуй-ка, ослушайся.
Аксель легко взбежал вверх по мраморной лестнице и скрылся за тяжёлой дубовой дверью. Он очутился в прохладном просторном холле и с любопытством огляделся. Всё так же – вдоль стен стояли низкие диванчики, какие-то пальмы в кадках – ухоженные. За стойкой администратор – бесцветная фигура неопределённого возраста, в строгом деловом костюме. Непроницаемые глаза спрятаны за стёклами очков. «Неопределённого пола», выразился бы отец.
– Доброе утро. Аксель Дерингер – к герру Бойлю. Мне назначено.
– Доброе утро, герр Дерингер – поприветствовал (или поприветствовала?) его администратор, равнодушно его оглядев.
Поприветствовала.
Она выскользнула из-за стойки и бесшумно заскользила впереди, слегка покачивая бёдрами. Хорошая фигура, но она ею не пользуется. Строгий серый костюм, недурно пошит, и туфли-лодочки, без каблуков. Как тапочки… Не люблю женщин в тапочках. Мне по душе те, что ходят на высоких каблуках. Вернее, одна из них. Она, единственная… Зачем отец так настаивал? Обделывали бы сами свои тёмные делишки!
Тем временем они добрались до массивной двери с золотой табличкой -«Доктор Клаус Бойль». Администратор исчезла за дверью, но через секунду появилась и торжественно объявила:
– Герр Дерингер! Герр Бойль готов вас принять.
Аксель исчез за дубовой дверью.
XI
Доктора Бойля, с убелённой сединой гривой волос представительного мужчину лет пятидесяти, с крупными благородными чертами лица, Аксель знал с детства. Герр Бойль, как Творец, восседал за письменным столом на фоне множества дипломов и сертификатов в рамках. Завидев Акселя, доктор Бойль радушно улыбнулся, продемонстрировав ряд великолепных крупных зубов (интересно, они настоящие? – задумался Аксель), поднялся из-за стола и двинулся навстречу Акселю. Они радушно потрясли друг другу руки.
– Здравствуйте, дядя Клаус! – Аксель, ослепительно улыбаясь, расположился в мягком удобном кресле.
– Здравствуй, дорогой! Как твои дела? Я слышал, ты женишься на Марте Дархау? – доктор Бойль радушным жестом пригласил Акселя садиться в удобное кресло для посетителей, а сам устроился напротив.
– Да. Правда, дата свадьбы ещё не назначена.
– Поздравляю! Значит, на фронт не собираешься? Нынче это так модно – воевать. Прямо какое-то поветрие.
– Нет, дядя Клаус, я не поклонник этой моды. Мои политические взгляды Вам известны.
– Да-а… – протянул доктор Бойль, рассеянно глядя в окно на разгоревшийся летний день. Мыслями он был далеко, на кроваво-красном востоке. – Скоро гром побед докатится и до нашего дома, – вдруг выпалил доктор Бойль. – Ты знаешь, Дитрих сегодня утром… объявил нам, что едет на фронт. В Россию! Как с цепи сорвался. В последнее время с ним невозможно иметь дело!
– Вчера забрали Марка. В трудовой лагерь, – Аксель, добрая душа, попытался отвлечь доктора от его боли. Неудачно.
– Его-то за что?! – вскинулся доктор Бойль.
– За то, что его отец – еврей.
– Но его мать – чистокровная немка! – горячо возразил доктор Бойль, так, будто от Акселя только и зависела судьба этого несчастного. – А сам он – один из лучших фармацевтов в городе. Не исключаю, что и в стране!
– Происхождение нынче важнее профессионализма.
– Кто же будет вас лечить? – тихо, сам себя спросил доктор Бойль. – Похоже, и мне придётся закрыть практику. Я гол как сокол… Куда мы катимся?!
– На восток, – неловко пошутил Аксель, и тут же густо покраснел. Вспомнил, дурачок, про Дитриха. – Простите…
Но доктор Бойль его уже не слышал. Он погрузился в какое-то странное оцепенение и сидел неподвижно, как изваяние. Аксель негромко кашлянул. Доктор Бойль, едва заметно вздрогнув, взял со стола запечатанный конверт и, немного поколебавшись, подал его Акселю.
– Аксель, твой отец говорил мне… Он просил … передай ему вот это. К сожалению, это всё, чем я могу помочь,– потупившись, вдруг забормотал скороговоркой доктор Бойль, всегда такой степенный. – Времена нынче неспокойные. Очень неспокойные.
Аксель кивнул и, не глядя, сунул конверт во внутренний карман пиджака. Доктор Бойль поднял глаза на чужого сына, который собирался уйти, чтобы остаться. В Дрездене. В безопасности, со своей семьёй.
– Не отчаивайтесь, дядя Клаус!
На доктора Бойля жалко было смотреть. Он нахохлился в кресле и бессильно уронил на стол крупные холёные руки. Аксель, желая подбодрить доктора Бойля, мягко заметил:
–Дядя Клаус, это ненадолго. Дитрих понюхает пороху и вернётся. Вот увидите!
– Будем надеяться, – встрепенулся доктор Бойль, и поднялся, чтобы проводить дорогого гостя. В то мгновение он до боли напомнил Акселю его собственного отца, с его паническим страхом потерять единственного сына. Для них обоих, почтенных отцов единственных сыновей, слово «война» звучало зловещим ударом кнута. Аксель порывисто обнял доктора Бойля, как своего собственного отца, обнять которого он не решился бы никогда. Несколько мгновений они стояли, обнявшись, став почти родными.
– Дядя Клаус, не унывайте! Всё образуется, вот увидите! Лучше побудьте с тётей Эльзой. Ей не легче вашего.
–Да, да, ты прав, – пробормотал доктор Бойль. – Поеду домой.
– До свидания, дядя Клаус. Передавайте привет тёте Эльзе! – с напускной весёлостью сказал Аксель уже в дверях.
Доктор Бойль опустился в кресло и горестно подпёр рукой щёку.
XII
На другом краю Дрездена герр Дерингер, точно так же подперев рукой щёку, предавался грустным размышлениям. Всю жизнь он старался держать Акселя в чёрном теле, не баловать, чтобы он был в состоянии самостоятельно принимать решения. Теперь он, отец, с трудом сохраняет строгость. По мнению прислуги, даже лысина герра Дерингера теперь выражает печаль.
Что ж, придётся прибегнуть к средству, которое сам герр Дерингер ещё год назад с презрением бы отверг.
Его тягостные размышления прервал громкий хлопок дверью. На пороге кабинета вырос Аксель, в ярком гоночном комбинезоне и с крагами в руках. Он подлетел к отцовскому столу и протянул элегантный запечатанный конверт:
– Вот. Дядя Клаус просил тебе передать.
Вильгельм поспешно выхватил конверт из рук сына, нервно вскрыл его и жадно впился глазами в скупые строчки. Слегка ошеломлённый, Вильгельм откинулся на спинку кресла, снял очки, провёл рукой по лбу. Наконец он поднял глаза на сына.
–Что ж, мобилизация тебе не грозит. Впрочем, женитьба – тоже, – с расстановкой произнёс отец. – Вот это точно к лучшему, – небрежно откинулся на спинку Вильгельм.
– А что там такое?
Но отец, не слушая его, проворчал:
– Очень смешно! Клаус не мог ничего приличнее придумать?
– Он говорил про неспокойные времена, и что больше ничем помочь не может, – почуяв неладное, вспомнил Аксель.
Аксель взял из рук отца плотный лист бумаги, прочёл, и весь покрылся красными пятнами. Медицинская справка! Он с размаху швырнул сей драгоценный документ на отцовский стол:
– Слабоумие?! То есть я теперь официально идиот? Со справкой?! Ну уж нет! Я лучше поеду на фронт! Хоть кем!
– Что ты несёшь?! – выйдя из себя, крикнул отец. – Там и без тебя хватит … народу. Спасибо и на том! Не лезть же тебе в это пекло!
– Кстати, Дитрих Бойль тоже едет на восточный фронт.
– Дитрих? Что значит «тоже»?! А, да что в этом удивительного! Факелы дурно влияют на слабую психику. Стой! Куда ты?!
Но Аксель уже был в дверях. Решение им принято окончательно, он съездит на фронт.
– Марта засмеёт меня, если узнает, – с порога бросил Аксель.
– Никуда ты не поедешь! Подождёт твоя Марта. Офицера ей подавай! Вертихвостка!
Последнее слово он выкрикнул особенно патетично, но уже в пустоту, – резная дубовая дверь уже поглотила Акселя. Герр Дерингер посмотрел на неё, как на драгоценный сосуд, который только что разбился. Сегодня поработать не получится. А, пусть оно всё катится к чёрту!
XIII
Вот она, залитая солнцем родная трасса, обрамлённая рядами деревянных скамеек. Народу полно, яблоку негде упасть. Мотоциклы, осёдланные мотоциклистами, нетерпеливо ревели, – прямо боевые кони в предвкушении похода! Собственно, так оно и было…
Итак, машина осмотрена. Последние наставления от тренера получены, и – началось! Динамики приятным женским голосом объявили начало старта гонок клуба «Дойче Югенд».
Я привычно занял своё место на старте и вдруг заметил в первом ряду Магду и Марту. Они сидели рядышком, но словно порознь, – на одной скамье. Магда была одета просто – белая блузка, чёрная юбка, удобная обувь. Она же будущая мать. Зато Марта была ослепительна, как английская принцесса на скачках. Она была чуда как хороша! Я чуть не упал с мотоцикла!
Взревели моторы, и машины рванулись вперёд, подняв клубы пыли. Всё смешалось, закрутилось, понеслось по кругу. Один, второй, третий… Остальных я обошёл без труда. А Длинный Дерингер всё маячил и маячил где-то впереди. Вот он, Длинный! Врёшь, не уйдёшь! Не пущу. На повороте я тебя… Из-за роста он вынужден был сильно наклоняться к рулю. У него шея затекает. Есть!!! Длинный вылетел на повороте. Я первый!!!
После церемония награждения я стоял, притаившись за трибуной, и терпеливо ждал. Каким же идиотом я тогда был! Без справки…
Зрители разошлись, скамьи опустели, но Марта и Магда упорно не покидали своих мест. Они сидели молча, словно не замечая друг друга. Явно кого-то ждали.
К Магде подбежала её младшая сестра – девочка с косичками, лет десяти, с нашивкой «Союз девочек». О чём-то умоляюще заговорила, потянула сестру за руку. Магда неохотно согласилась, ушла, то и дело оглядываясь.
Тогда-то я и вышел, небрежно поигрывая своим шлемом. Шлемом победителя.
– Вот те раз, а где Магда? – изобразил я искреннее удивление.
– Я её не сторожу, – презрительно бросила Марта, даже не взглянув на меня.
– А кого ты сторожишь? Акселя? Поздравляю с помолвкой!
– Не твоё дело, – сурово парировала Марта.
– Не моё, – согласился я и уселся рядом с ней, да так близко, чуть не на колени к ней забрался. – Привет передавай своему женишку. Извини, на свадьбу не приду! Пришлю открытку. Завтра уезжаю на восток.
Марта вскинула на меня глаза. Её высокая грудь порывисто поднималась и опускалась под тонкой тканью. Чертовски хороша!
– Ты? Ты… – Марта сникла. – Какой ты всё-таки мерзавец… Я… тебя жду.
Я порывисто поцеловал Марту в шею, и страстно зашептал, жадно вдохнул восхитительный аромат её кожи:
– Сегодня ровно в девять у тебя!
Уже через секунду мы с Отто с рёвом умчались прочь. А на Марту упала чья-то тень. Она подняла счастливые глаза. Взмыленный Аксель стал перед ней, как болонка, неловко держа перед собой роскошный букет белых ирисов. Её любимые цветы. У Акселя есть удивительная способность являться не вовремя. Не вовремя для себя.
– Марта, это тебе, – он робко протянул букет Марте. – Вчерашний завял… наверное?
– Наверное! – вдруг ласково отозвалась вечно суровая Марта. – Довези меня до дома. Вот и обновим.
Аксель засиял, как начищенный медный пятак. Мало надо для счастья влюблённому дураку! Прибежала запыхавшаяся Магда, в косынке, очаровательно сбившейся набок. Бедняжка не подозревала, каким камнем преткновения она является.
–Марта! Скажи… меня никто не искал?
Марта восседала на мотоцикле, как на троне. Свысока она окатила Магду таким ледяным взглядом, который, пожалуй, заморозил бы и июльский Рейн:
– Никто. Аксель, поехали!
XIV
В комнате Марты дурманяще пахло ирисами и было темно, хоть глаз выколи. Ставни были закрыты наглухо, но сквозь тонкие щёлки в них всё же пробивался лунный свет. Когда мои глаза привыкли к темноте, я различил очертания изящного туалетного столика, а в углу – смутный, огромный, как корабль, силуэт кровати. Сердце гулко застучало и сорвалось с цепи, как бешеный пёс.
Июньские ночи созданы для любви…
Длинные, тёмные её волосы разметались по подушке. Ресницы сомкнулись. Дыхание перехватило.
Мы растранжирили короткую июньскую ночь. Последнюю мирную ночь. Это очарование было разбито вдребезги, когда она спросила:
– Скажи мне, милый, какого чёрта эта дурочка вьётся возле тебя?
– Какая именно? Потрудись уточнить, вас много! – засыпая, отозвался я. Глаза слипались, а спать оставалось совсем недолго. В щели ставен уже заглядывал рассвет.
Но Марта ухватила меня за нос, да так чувствительно, что мне пришлось вскочить на постели и решительно её отстранить.
– Ты знаешь, о ком я, – требовательно сказала Марта. – Эта Магдалена Оффенбах… Кто она такая? Что у тебя с ней?
Попадись ей Магда в тот момент, ей бы несдобровать! Марта перегрызла бы ей горло. С рычанием, как овчарка… Я возмутился:
– Вы все сговорились, что ли? Женюсь я на ней! Придёшь на свадьбу? Подружкой жениха!
Я расхохотался, а Марта побелела от гнева. Лицо её приняло жестокое выражение, – оно стало словно высеченным из гранита.
Я бросил взгляд на часы – о, ужас! Почти шесть утра! Вскочив с постели, я первым делом схватил наручные часы, – вечно их забываю. Потом стал судорожно искать остальное. А Марта решительным, резким движением, словно из ножен, выхватила что-то из-под подушки и развернула прямо перед моим носом. Передо мной закачался знакомый чёрный шёлк с золотом. Теперь моя очередь белеть от гнева. Я грубо вырвал из её рук платок и процедил:
– Какого чёрта у тебя этот платок?
– Вот именно – какого чёрта у тебя этот платок?!
–Это подарок воину великого вермахта. Отдай!
Я наспех сложил платок и водворил его обратно в нагрудный карман рубашки. Марта наблюдала за мной, как кот за мышью.
– Ты хочешь сказать, она будет тебя ждать?
– Меня всегда кто-нибудь ждёт, – невозмутимо ответил я. – Можешь и ты вышить мне платочек. У тебя, Золушка, мало времени! – я постучал по циферблату наручных часов. – Едем строго на восток!
Я ринулся к дверям, а на ходу добавил:
– И не забудь посадить семь розовых кустов!
Но Марта не оценила мои юмористические способности. Она бесцеремонно перегородила мне дорогу и требовательно, будто мы женаты лет сто, спросила:
–Так ты вернёшься ко мне?
От неожиданности я выдал глупейший ответ:
–На Рождество в России у меня полно дел.
– Прекрати паясничать! – возмутилась Марта.
– Я вернусь, принцесса, честное слово, – нежно заговорил я и тронул её круглый подбородок. – Ну же, будь умницей. У меня сегодня куча дел. А я, заметь, с тобой!
Вроде бы поверила. Сволочь ты, Гравер. Однако она меня не пускает! А Марту я знаю с детства. Недаром она Железная. Я взял её лицо в ладони и долго-долго, нежно-нежно целовал. С трудом оторвавшись, я побежал к дверям. В спину мне, как булыжники, летели её тяжёлые всхлипывания.
…Всё-таки жизнь – несправедливая штука. Прекрасно это знаешь, так чего же жалуешься?
Вот взять, к примеру, Акселя. Чем он так уж хорош, этот очкастый высокомерный интеллигент? Всё ему дано даром, по праву рождения. Безоблачная жизнь у таких, как он, расписана задолго до их появления на свет. А такие, как я, вынуждены сами с малых лет выцарапывать свой чёрствый хлеб со всяких помоек. Будь на то моя воля, не работал бы я в военной части. Вдобавок мне приходится ехать на фронт. И тут ничего не поделаешь. Такова жизнь.
А Длинный не поедет. Отсидится в своём роскошном особняке, дождётся конца войны и явится на всё готовенькое, как всегда. Всё у них оплачено вперёд… И на Марте он женится, будьте покойны, хоть и тошнит её от него, это же слепому видно! Деньги – они своё дело знают. А впрочем, мне плевать.
Если бы не Отто, я бы отвертелся. А если были бы у меня деньжищи, как у старика Дерингера, я бы запустил своё производство мотоциклов. И добился бы идеала, создал бы лучший в мире мотоцикл. И устраивал бы мотокроссы.
Так думал я, мчась по узким дрезденским улочкам. Проезжая мимо массивной кованой ограды знакомого особняка, я притормозил. Удачно разлёгся, возле самой ограды. Говорят, он пишет стихи. Длинный Байрон! Вот он, полюбуйтесь, качается в гамаке в фамильном саду! Поддам-ка я газку!
Страшно напылив, я взорвал чопорное спокойствие банкирского сада. Аксель подпрыгнул в своём гамаке, как ошпаренный кот. И меня понесло:
– Что, вялишься, крыса тыловая? Небось болячки у себя ищешь? Начни с головы, не ошибёшься!
Откуда мне было знать, что я настолько близок к истине! И настолько же далёк… Аксель в бешенстве спрыгнул на землю.
–Заткнись, ублюдок! Завидую тому русскому, который размажет тебя!
– Не родился ещё такой русский! За свою шкуру трясись, папенькин сынок!
Я злобно плюнул через ограду, норовя попасть ему на брюки. Потом дал по газам и снова щедро обдал его пылью. Вслед мне донеслось:
– Кретин! Что за день сегодня!
XV
… Дрезденский вокзал бурлил людьми. Пожалуй, ни разу он не видывал столько народу. Тёплый июньский ветерок трепал знамёна; самое солнце любовалось радостными лицами, цветами и флагами, нарядами дам… Точно парни эти отбывали не на фронт, а в отпуск. Только вместо чемоданов – солдатские вещмешки.
Но как потерянные, стояли в этой праздничной толпе супруги Дерингер. Не отрываясь, смотрели они на ефрейтора вермахта Акселя Дерингера. Невеста его Марта была, как всегда, восхитительна и хладнокровна. Держалась, как на светском рауте. Слишком хладнокровна, раздражённо отметил герр Дерингер.
Зато фрау Дерингер, всегда такая сдержанная, дала волю слезам. Вильгельм, сам сильно расстроенный, никак не мог её успокоить. Даже было неловко – кругом все смеялись и радовались… Герр Дерингер не спускал с Акселя глаз, – хотел насмотреться на него как следует, впрок. Дали свисток. Его сын Аксель занёс ногу в новеньком блестящем сапоге на подножку вагона. Марта критически оглядела своего жениха, стряхнула с его мундира невидимые пылинки и уронила что-то вроде:
– Может, дослужится хотя бы до обер-лейтенанта.
Вильгельм гневно сверкнул на неё глазами.
– Думай о том, чтобы он вернулся скорее! – отрезал глава семейства.
Но Марта не удостоила его даже взглядом. Будь на месте Марты какая другая, от неё осталась бы лишь горка пепла. Не такова была Железная Марта! Наконец она бросила старику Дерингеру короткий, презрительный взгляд:
–Долгие проводы – лишние слёзы. Не мучьте себя и сына.
Так, под аккомпанемент военных маршей и всхлипываний матери, ефрейтор Аксель Дерингер и его увесистый вещмешок поднялись в вагон в числе многих других новобранцев, и помчались на Ленинградский фронт, навстречу новым победам вермахта.
Аксель маячил в окне вагона, махал руками, чтобы уходили, да сам чуть не разревелся. Они хотели было уйти, но мать заупрямилась. Так они и смотрели друг на друга в тоске сквозь пыльные окна. Потом медленно поплыли вдаль – сначала Марта, потом – родители, перрон, Дрезден. А с ними – и мирная жизнь.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
В Ленинграде тот день тоже выдался на удивление жарким. Город был выбелен солнцем. Возле фонтана яблоку негде было упасть. Давно в Ленинграде не было такой жары…
Скамейки у фонтана оккупировали «немцы» – выпускники факультета иностранных языков Ленинградского университета. Стоял страшный гвалт. Обсуждали, кто и как сдал или «завалил» сегодня «спец» – государственный выпускной экзамен.
Даже среди многочисленных «немцев» выделялась Галя Гурьянова – высокая, стройная, в лёгком белом платье, подчёркивающем её тонкую талию и длинные точёные ноги. Густые тёмные волосы были собраны в высокую причёску. Маленький, аккуратный, чуть вздёрнутый носик. Пухлые губки готовы улыбнуться. Её глубокие синие глаза смотрят ласково, но проницательно. От них ничего не утаишь.
Такая женщина соперниц не знает.
Подтаявшее мороженое потекло по её пальчику, и Галя, не долго думая, слизала эту сладкую каплю. На это невозможно смотреть спокойно… Два парня неподалёку, разинув рты, наблюдая, едва не свалились в фонтан.
– Фонтан освежает! – заметила Галя.
И звонко расхохоталась. К ней энергично протискивался сквозь толпу Павел, всклокоченный интеллигент вроде Акселя. Только не тощий, – атлет. Когда он пробрался к ней, стало заметно, как он встревожен. Те двое ревниво его оглядели. Но Павел даже не заметил их враждебных взглядов.
– Привет! – выпалил Павел. – Как твой немецкий?
–Пять! – по-детски она вскинула растопыренную пятерню. – Как отличница, под распределение не попадаю, остаюсь в Ленинграде. Представляешь, как здорово! Вот бы теперь кандидатскую защитить! Ты как?
– Четыре. Да плевать на распределение! Скоро распределят!
Павел приник к её уху и зашептал:
– Вся Европа уже завоёвана!
Но мороженое в тот момент интересовало Галю явно больше Европы.
– Европа? Завоёвана? Кем? – рассеянно переспросила Галя.
– Тише! Немцы на них напали! Гитлер! Чую, пригодится тебе твой немецкий…
Галя заботливо поправила воротничок его рубашки.
– Опять капиталистов слушал? Паша, твоё радио когда-нибудь сведёт тебя с ума! Может, они и на нас нападут? «Немцы! Гитлер!».
Галя беспечно засмеялась, но взглянула на Павла и испуганно смолкла.
– Они Гейне в оригинале читают, – немного подумав, с упрёком напомнила она. Будто он был в этом виноват. – Разве они могут напасть? Тем более у нас с Германией договор. Эх, дорого бы я дала, чтобы поговорить с настоящим немцем… По-немецки!
– «Гейне»! «Договор»! – с досадой оборвал её Павел. – Скоро поговоришь! Немцы ужас сколько техники стянули к нашей границе!
– Паша, ты в своём уме? У меня и так забот полон рот. Мне осенью три старших класса дадут, а ты мне голову забиваешь какими-то бреднями! Лучше проводи меня домой. Меня тут, между прочим, чуть не украли!
Обернувшись, Галя задорно помахала товарищам:
– До завтра, други! Увидимся в ресторации!
Нестройно ответил весёлый хор. Галя гордо пояснила Павлу:
– Завтра отмечаем выпуск в «Метрополе». Как взрослые!
Павел, высунув язык и вытаращив глаза, состроил ей смешную гримасу, и Галя снова расхохоталась. Её смех звенел, как серебряный колокольчик. Павел подал ей руку, и они чинно направились к остановке. Задребезжал, подъезжая, трамвай, и они по-детски припустили, взявшись за руки.
II
В родительском доме в тот вечер было всё как обычно – в просторной столовой лампа-солнце бросала на обеденный стол круг света. Большой жёлтый абажур. Тёмно-зелёные обои солидно поблёскивали золотыми вензелями. В углу – фикус в кадке. Кружевные занавески покачивал, баюкая, лёгкий ветерок… Паркет сиял не хуже дворцового, и пахло свежими булочками. Обычный летний вечер. Почти как в Дрездене.
После ужина Галя, её родители и восьмилетний брат Володя пили чай с мамиными булочками. Её отец, Иван Сергеевич, крупный представительный мужчина с седыми висками, отставил пустую чашку. В его огромной ручище она казалась невесомой… Мама Гали – Нина Антоновна, хрупкая белокурая женщина с кротким взглядом, тут же заботливо её наполнила. Она любила молчать – «из уважения к чужим ушам», по её выражению.
– Что, дочка, еще хорошего скажешь? – Иван Сергеевич не спеша прихлебнул чай. Он был невероятно горд своей дочерью. Галя подняла от чашки огромные синие глаза. На самом их дне плескалась тревога:
–Говорят, вся Европа завоёвана немцами. И на нас немцы скоро нападут.
– Какая же ты осведомлённая! – восхитился Иван Сергеевич и отставил чашку. – Так ты встречалась с графом Шуленбургом?! А я-то думал, ты сдавала немецкий в университете.
Галя, смутившись, слегка покраснела и опустила глаза. Отец наклонился и нежно погладил её ручку:
– Не бойся, дочка. У нас с Германией договор. Они не нападут.
– А что такое Шуленбург? – живо поинтересовался вихрастый озорник Володя. – Это едят?
Галя и отец заговорщически переглянулись.
– Да. Это огромная котлета.
Володя скорчил кислую мину. Он любил только конфеты…
– Но из конфет, – быстро добавила Галя с самым серьёзным видом.
– Вот это да! Котлета из конфет? Так бывает?!– Володя вытаращил глаза и изумился так комично, что они не выдержали и захохотали.
– Шуленбург – это большой немецкий начальник, – насмеявшись, сказал Иван Сергеевич. – Дипломат. С ним Галя сегодня и встречалась.
Галя важно кивнула, прихлёбывая чай. Володя с благоговением посмотрел на старшую сестру. И снова захохотали эти невозможные взрослые!
А потом Галя тщательно утюжила своё платье. Заказов у портнихи – хоть отбавляй, сезон выпускных. Все хотят принарядиться. Успела к двадцать второму июня! Платье получилось роскошным – «как в кино» – кратко, но правдиво оценил его Иван Сергеевич. Он всегда говорил только то, что действительно думал.
Бережно, расправив все до единой складочки, разложила она платье – и залюбовалась струящимися волнами шёлка. Сиреневый идёт брюнеткам… Завтра вся семья уедет на дачу, а она останется в городе. Впервые она одна, сама пойдёт в ресторан, да ещё такой роскошный! На выпускной бал. Вот это счастье!
По сверкающему паркету бесшумно метался котёнок. Рядом на полу сидел Володя. Он вынимал игрушку из коробки, внимательно её разглядывал, и оставлял на полу. Так все игрушки из коробки перекочевали на пол. Все оказались нужны на даче! Володя поднял голову.
– И котёнка я возьму на дачу! – Володя отобрал мячик у котёнка и со значением потряс им в воздухе. У отца научился, улыбнулась Галя. – Мячик этот – ему.
Мячик полетел в груду игрушек на полу.
– Ещё чего! Только котёнка на даче не хватало! – нахмурилась Галя.
– Я сам буду ухаживать за ним! – возразил Володя.
– На даче его собаки порвут, – разъяснила Галя. – Пусть котёнок останется дома, целее будет. Все игрушки забираешь? Куда тебе столько? Иди, помоги маме вещи уложить. Игрушки я беру на себя.
Володя, надув губы, исподлобья смотрел на Галю. Какой упрямец! Весь в отца. Улыбаясь, Галя потрепала Володю по волосам.
– Надулся, как пузырь! Смотри, не лопни!
Володя заулыбался и тут же забыл обиду. И это отцовская черта.
– Почему ты с нами не едешь? – он доверчиво прижался к сестре.
– У меня дела в городе.
– Какие дела?
– Государственной важности.
Володя аж рот раскрыл от изумления. Он смотрел на сестру снизу вверх, с неподдельным восхищением:
–Ух ты! С тем самым чемоданом?!
Галя, прыснув от смеха, крепко обняла Володю, затеребила, зацеловала его вихрастую чёлку.
– С дипломатом! Бери выше! С генералом!
Володя вырывался и визжал – ужасно боялся щекотки!
Это был тёплый, радостный вечер. Их последний мирный вечер. Солнце медленно катилось в объятия горизонта. По другую сторону небес, на фоне яблочной вечерней зелени, резко темнели изящные дворцовые силуэты; глядя на них, Володя вспомнил о добром сказочнике Андерсене и сонно улыбнулся.
Умиротворённое, семейство Гурьяновых отошло ко сну. И каждому приснился только ему предназначенный сон. Кому – венский вальс в высокой зале, кому – пушистые котята в лопухах.
Но для генерал-полковника, главнокомандующего сухопутными войсками вермахта, та ночь выдалась бессонной. В окружении своих заместителей навис он над картой. Воздух так сгустился от напряжения, что, казалось, подбрось фуражку – и она повиснет.
В небытие летели страшные, последние минуты.
Наконец генерал-полковник приподнял левый рукав своего безупречного кителя и взглянул на циферблат наручных часов. Они показывали три часа тридцать минут.
Люди, сидящие за столом, как по команде, зашевелились, задвигали стульями. Но не проронили при этом ни слова. Тягостное, благоговейное молчание зависло над ними, как гильотина.
Генерал-полковник медленно взял телефонную трубку и страшно медленно поднёс её к губам. Он твёрдо произнёс одно лишь слово. Короткое немецкое слово, породившее столько несчастий для всех нас:
– Дортмунд.
И в ту минуту город Брест превратился в ад.
III
Никто живой ада не видел, но, наверное, ад выглядит именно так. Огонь, кругом огонь… И даже из-под земли вырывалось пламя. Огонь лился с неба, как дождь. От него негде было укрыться.
Дома стены не помогали. Они похоронят тебя, если ты не убежишь. Но бежать тебе некуда, потому что снаружи тоже ад.
Непрерывно выли сирены. Шквальным огнём простреливались городские улицы, – носа не высунешь из дому, куда там добежать до казармы!
Там, за спиной, остались его любимые – жена и крохотная дочка. Они все спали, когда это началось… Артиллерия массированно обстреливала жилые кварталы. Целились, сволочи, в жилые дома и казармы! Гады, нелюди! И с неба сыпались бомбы, – рвались повсюду. И дома беспомощно, как карточные, складывались, погребая под собой людей вместе с их надеждами на спасение…
Ураганный огонь не выпускал из домов полуодетых людей. Вон он, вход в казарму. У порога лежали неподвижно три тела. Не дошли… И возле жилых домов уже лежали первые убитые. Дети и женщины. Они бежали от смерти, но оказалось – ей навстречу…
Уходя, он велел жене спрятаться в подвале. Ведь если попадёт бомба, дом не защитит,– только похоронит.
Надо идти к своим, в казарму. Стены домов рушились, поднимая клубы пыли, ничего не было видно. Со всех сторон раздавались крики, стоны и плач, раздирающие сердце. Куда бежать??? Всё рушилось на глазах.
Каким-то чудом он дополз до казармы. Даже не зацепило. Полуодетые солдаты уже разобрали с пирамиды винтовки и стояли шеренгой перед единственным уцелевшим из командного состава – лейтенантом Михайловым. В сущности, совсем ещё молодой. Немного старше его. Лет двадцать пять – не больше. Худощавый. Тонкая ниточка чёрных усов – явно для солидности. Но твёрдо смотрели стальные серые глаза. В них не было ни тени паники. И сразу стало спокойнее на душе. Путаные обрывки мыслей сложились в единую беспощадную: «Бей!!!»
– Командный состав почти весь уничтожен противником. Место условного сбора непрерывно обстреливается, – хладнокровно сообщил лейтенант Михайлов. Завидев его, рявкнул: – Балашов!
– Я! – шагнул он из строя.
– Винтовка есть? Патроны?
–Так точно, есть! – винтовку он, лучший снайпер части, старался держать при себе. У него была своя, снайперская. Пристреленная.
– Лейтенант Балашов, задача – уничтожить командный состав противника, выполнять.
–Есть!
– Наша задача – пробиться в цитадель и соединиться со взводом Гаврилова, – продолжал лейтенант Михайлов. – Выходим по одному! На пол! Все на пол!
Балашов привычно перезарядил винтовку, лёг на пол и пополз к выходу. Вместо окна в казарме – дыра, как рваная рана. Бойцы выползали поодиночке на улицу. И Балашов растворился в смертоносных облаках пыли.
…Сквозь оптический прицел он близко, как собеседника, увидел лицо немецкого офицера. Каждую морщинку возле его глаз разглядел. Высокая чёрная фуражка с серебром, щеголеватая шинель. Морда гладковыбритая, но озабоченная. Неподалёку на брёвнах курит мрачная солдатня. Что, не ожидали? Думали, караваем вас встретим? Шиш вам!
Глаза серые, беспокойно бегают. Что-то коротко приказал подбежавшему вестовому. Тот козырнул и опрометью убежал. К нему подошли ещё двое таких же, с озабоченными мордами и в высоких фуражках. Они оживлённо о чём-то заговорили. Дождался! Снять бы вас всех одним выстрелом, чтобы пули не тратить. Встаньте кучнее, улыбочку. Сейчас вылетит птичка. Вот так, хорошо. Задержать дыхание, не дёргаться. Ошибаться нельзя! Раз. Два. Три.
Три фуражки покатились по вытоптанной траве в разные стороны. Солдаты, как зайцы, попрыгали с насиженных брёвен – кто куда. Злорадная улыбка заиграла на его лице. Ешьте с булочкой, твари! Пощупаем и мы ваш командный состав!
Он удовлетворённо откинулся к стене, перевёл сбившееся дыхание, передёрнул затвор винтовки. Огляделся. Чердак жилого дома. Его дома. Какое счастье, что в него не попала бомба! Но для него это теперь ненадёжное место. Оставаться здесь нельзя – вычислят. Надо уходить. А Люба и Лизонька? Они успели спуститься в подвал?
Он зачем-то поднял голову и увидел толстые деревянные балки. На них блестела паутина. Как в этом кровавом месиве уцелела тончайшая паутина, удивился он краем сознания. И, подхватив два полных патронташа, точно провалился в пол – там есть люк и шаткая лестница, ведущая вниз. Он-то знает. Ведь это его дом.
Его шаги дробно застучали по родным ступеням. Ещё вчера он был так счастлив здесь… Он замер, напряжённо вслушиваясь в тишину. Показалось? Подкрался к двери, обитой чёрным дерматином, и решительно толкнул. Дверь подалась. Не заперто. Это хорошо или плохо?
…Окно комнаты было выбито: разбитая оконная рама лежала на полу, нелепо занимая собой почти всю комнату. Комната, и покрывало с маками, купленное вчера (наконец-то! – сказала жена Люба), были сплошь засыпаны битым стеклом. Всё остальное – на своих местах. Как вчера.
А на полу, на битом стекле, у детской кроватки лежали, обнявшись, двое самых любимых людей на свете. Не успели… Люба миниатюрной ладошкой навеки закрыла личико Лизы. В Любиных глазах замер ужас – навеки. А в золотых кудряшках малышки Лизы, зацелованных им накануне вечером, запеклась кровь. Много крови…
Его губы сами собой скривились, и исчезло, уплыло всё – и комната, и покрывало в маках, и двое дорогих ему людей. Всё слилось в одно тёмное, страшное пятно. В цель.
Раздавшийся снаружи, с лестничной площадки, резкий стук шагов заставил его вздрогнуть. По щекам скатились две слезы. Оглядывался по сторонам уже другой человек – тот, кому нечего терять. И некого. Потеряно всё, – остался только враг. Его надо уничтожить. Убивать буду расчётливо. Чтобы навечно истребить.
Он рванул покрывало в красных маках, всхлипнул, накрыл любимых. Замер, прислушиваясь. Тихо.
В дикой, звериной тоске он оглядел свою комнату в последний раз. Она больше не отпустит его, эта тоска. Только смерть сильнее неё.
IV
Брест мы моментально превратили в руины.
Мы расположились на окраине Бреста на обломках плит, вокруг костра, было нас человек двадцать. Все молчали, пребывая в каком-то странном оцепенении. Состояние было подавленное. Мы не чувствовали себя победителями, хотя Брест был почти наш.
Мрачно, не отрываясь, смотрели мы в огонь. Ни веселья, ни смеха. В Бресте шутки кончились. Вкусно дымила полевая кухня.
Мы с Дитрихом отошли и уселись чуть поодаль, на бревно. Не люблю сидеть на камнях. Дитрих писал что-то веточкой в пыли. Какие-то дурацкие формулы выводил. Зачем я сюда поехал? Кретин…
У костра сержант Хуго Дрешлер играл на скрипке что-то на редкость заунывное. И так противно, ещё этот скрипач тоски нагоняет. Но никто не шевелился, все сидели, как загипнотизированные. Я опомнился первым и рявкнул:
– Хуго, заткнись!
Скрипка покорно смолкла. И тут все оживились, загалдели, дескать, и так тошно, а ещё ты тут… И зачем я поехал… Хуго скрипку притащил на войну, – тоже кретин. Кто мотоцикл тащит, кто – скрипку… Но играет хорошо, не подкопаешься.
– Моцарт тоже из Австрии, – неожиданно выдал Дитрих.
– И что?
– Хуго исполнял «Реквием» Моцарта – терпеливо разъяснил мне Дитрих. – Моцарт – из Австрии.
– Ну и что?
– И фюрер родом из Австрии.
– И что из этого следует? – насторожился я.
– А то, что мы великий народ, дубина! – взорвался Дитрих. Он во всём подражал своему фюреру, даже манеры его копировал.
Внезапно Дитрих наклонился к моему уху и тихо-тихо зашептал:
– Сегодня мы похоронили уже двадцатого офицера… а сколько убито солдат – представить страшно. Ты знаешь?
– Около трёхсот, – угрюмо отозвался я. – Хорошенький получается блицкриг! Да мы во всей Европе потеряли меньше, чем в одном этом проклятом Бресте!
– Тише! – зашипел Дитрих мне прямо в ухо. И воровато оглянулся. Но никто нами не интересовался.
– Чего стоит тот снайпер, которого я сегодня расстрелял, – продолжил я уже шёпотом. – Он убил пятнадцать наших, из них десять офицеров. Засел на чердаке собственного дома.
– Я знаю, его запрещено хоронить, – закивал Дитрих. – Но лично я бы его зарыл, от греха подальше. По мне, он и сейчас жутко опасен. Так и смотрит своими глазищами…
– Следит, чтобы тебе не достался мраморный замок.
Но Дитрих гордо вскинул голову:
– Мы сильнее. Мы победим! Потому что мы – великая Германия! А ты – слюнтяй! Замолчи!
…И я надолго замолчал. Я стоял в берёзовой роще, такой весёлой, светлой, летней. Но видел только частокол деревянных крестов. Каждый крест венчала каска. Пилотки мы не вешали, они быстро истлевали. Жестяные таблички блестели на июльском солнце. Вот и всё убранство.
На одну из таких табличек я и смотрел, как заворожённый. «Дитрих Ойген Бойль 13.05.1918 – 25.07.1941». Его каска. Я долго держал её в руках. Наконец нерешительно водрузил на крест. Руки мои предательски дрожали, буквально ходуном ходили. Вот и всё… Долго я не решался уйти. Я знал, что никогда больше его не увижу. Даже могилу его не увижу. Что же я скажу его родителям, когда вернусь? Точнее, если. Если вернусь. Я видел, как это было. Он погиб на моих глазах. Не смог, не успел выбраться из-под миномёта. Я ничем не мог ему помочь, я оказался слишком далеко… Им лучше не знать.
Мой единственный друг погиб. Злой смертью. Я никогда этого не забуду. И такого друга у меня больше не будет. Дитрих незаменим. Второго такого на свете нет, и не будет никогда. В моей памяти вдруг всплыло перекошенное лицо Акселя, который кричал мне: «Завидую тому русскому, который размажет тебя, тварь!». Сухие от боли глаза наполнились слезами, и я крикнул что было сил:
– Не размажете, твари!
Спи спокойно, Дитрих.
– Я отомщу за тебя, Дитрих! – твёрдо пообещал я ему. Как живому. И ушёл, не оглядываясь.
V
Ни один из нас и не предполагал тогда, что нам придётся намотать на свои колёса миллионы километров русских дорог и бездорожья, сквозь зной, мороз, кровь и ненависть.
Теми же дорогами нам навстречу шли пехотинцы, но в другой форме, защитной, советской. Конные повозки волочили по дорожной пыли боеприпас, полевую кухню, прочий солдатский скарб.
Пожилой усатый майор шёл плечом к плечу с земляком, добродушным толстяком поваром. Когда они миновали указатель, гласивший: «Сухой Лог», их нагнал молоденький лейтенантик. Вчерашний выпускник артиллерийского училища. Как былинный богатырь – высокий, румяный, ясноглазый. Козырнул:
– Младший лейтенант Макаров. Товарищ майор, разрешите обратиться!
– Разрешаю, обращайся.
– Тут моя деревня, разрешите во время привала навестить родных?
– Разрешаю, только бегом! Не больше двадцати минут тебе на всё, про всё.
– Есть! Спасибо…
Макаров умчался вперёд, как ветер. Майор, помрачневший, проводил его тяжёлым взглядом. Он видел, как Макаров обогнал головную телегу обоза и исчез в кустах, нырнув на только ему известную тропинку.
–Перед смертью не надышишься…
Повар весело ухмыльнулся:
– Не наелся – не налижешься!
Но майор тяжело вздохнул и помрачнел ещё больше.
–Всё бы тебе, Борька, зубы сушить… Сколько их таких ещё поляжет?
VI
Ровно через две минуты он добежал, запыхавшись, до околицы родного села. Вынырнул из-за поворота и стал как вкопанный.
Улица Ленина, главная улица села, была целиком выжжена. Как рёбра, торчали из земли каркасы изб и изгородей. Окна немногих уцелевших домов с тоской смотрели выбитыми, пустыми глазницами. Только в конце улицы виднелась совершенно целая изба, что рядом с колодцем.
Как страшно идти домой! Но надо. Медленно, как на Голгофу, пошёл он по родной улице. Дошёл до перекрёстка. Сейчас будет поворот направо и… Он крепко зажмурился. Заставил себя открыть глаза, и сердце упало, как подстреленная птица. Пепелище. Рёбра избы. Машинально стащил с головы каску, опустил голову.
Сколько он простоял так, и сам не знает. Встрепенулся, услышав звяканье ведра, вскинул голову. Баба Тася! Древняя старуха в чёрном платке. Лет ей больше, чем самому Сухому Логу. Баба Тася, шаркая галошами, шла к колодцу, волоча за собой на верёвке жестяное ведро.
Видно, помочь некому. Осталась старуха одна. Макаров, ужаленный последней, безумной надеждой, всем существом устремился к ней:
– Баба Тася! Куда! Дай помогу.
Макаров подбежал к ней и мягко взял ведро из старческих рук.
– Митька, ты, что ли? Не узнать тебя, милай…
Баба Тася бессильно махнула рукой и всхлипнула. Макаров тем временем деловито спустил ведро в колодец. А баба Тася всё вытирала глаза углом платка… Макаров долго не решался спросить.
–Мои-то… где? – голос сорвался, как в пропасть.
Баба Тася потупилась, и по её впалым морщинистым щекам уже открыто покатились слёзы.
– Остались Тоня Семёнова со Стёпкой, Светка Морозова да я, старая. Вот и весь тебе Сухой Лог… Что творилось тут… немцы окаянные… креста на них нет! – прошептала баба Тася, словно боясь, что её услышат.
Линия фронта неуклонно ползёт на восток… Макаров молча тащил ведро с водой к единственному уцелевшему в селе дому. До войны там жили Харламовы. Теперь живут четверо уцелевших односельчан. Значит, и Харламовых больше нет. Большая была семья, дружная… Их дом – самый ближний к колодцу. Хороший дом, крепкий… Не случайно он уцелел. Себе оставили, гады, чтобы за водичкой ближе было ходить…
Так думал он, белея лицом, постарев сразу на сто лет. И нёс ведро воды для древней старухи, на долю которой выпало выжить в этом кошмаре. Баба Тася не поспевала за ним, торопливо шаркала галошами где-то позади. Будто оправдываясь, рассказала, что рано утром, ещё затемно, ушли они за речку по ягоду. Вот и уцелели.
Пришло на память, как провожала его жена Настя. Две недели тому назад. Да, ровно две недели назад… В доме, которого больше нет. Даже печки от него не осталось. Настя была кроткая, ни разу её уста не произнесли грубого, тем более бранного, слова. Она была хрупкой, совсем беспомощной без него. Ей было двадцать лет… Она держала на руках их Ванечку – годовалого пухлого карапуза. Он подошёл к ней, взял Ванечку на руки, смеясь, подбросил, губами защекотал его толстые щёчки. Малыш взвизгивал от удовольствия. А Настя заботливо поправила воротничок его гимнастёрки и очень серьёзно произнесла:
– Митюнь, возвращайся скорее! Мы уже соскучились…
Он тогда засмеялся, сказал, что скоро вернётся. Крепко поцеловал их и ушёл, уверенный, что скоро увидятся. Легко ушёл…
Макаров, сам того не заметив, пересёк харламовский двор и подошёл к высокому крыльцу их крепкой избы-пятистенки. Поднялся на крыльцо и поставил ведро на порог.
Баба Тася знала Митьку Макарова с младых ногтей. Не раз она выручала его родителей, сидела с Митенькой, пока те были на покосе. Ей было стыдно перед ним за то, что она, такая древняя, жива, а Насти и Вани больше нет… Баба Тася посмотрела на Митьку и увидела, что и по его щекам тянутся две дорожки слёз.
Макаров порывисто обнял бабу Тасю, крепко поцеловал в платок.
– Ну, я пошёл. Пора.
Старуха всхлипнула, истово перекрестила Митьку:
–Иди с Богом. Гоните в шею извергов этих!
–Выгоним, баба Тася! Обязательно выгоним, – пообещал Макаров. Глаза его мгновенно высохли, иссушённые ненавистью. – Уж не сомневайся! Лично прослежу.
Макаров ещё раз крепко обнял бабу Тасю и быстро вышел со двора. Баба Тася заковыляла следом за ним, выглянула из калитки на улицу. Одинокий солдат шагал по улице истерзанного села, мимо ужасающих следов войны. И исчез за поворотом.
Макаров почти бежал по грунтовке, окаймлённой осинами, берёзами и кустами дикой смородины. Мальчишками они часто здесь бродили. Дальше овражек, там играли в прятки. Макаров добежал до оврага и остановился.
Этого он не забудет никогда… Ни парализующий страх, ни бесконечное счастье не в силах стереть такое из человеческой памяти.
…Овражек был наспех забросан тонкими деревцами – осинами и берёзами. Его осинами и берёзами! Из его родного леса! Их ветви не могли, как ни старались, скрыть это.
Его односельчане. Почти всех он знал с детства. Мать мёртвой ладонью навеки закрыла личико ребёнка, в попытке уберечь дитя хотя бы от предсмертного ужаса.
Катерина, доярка с фермы, и её сынок Павлик. Ему было три года. Рядом (они и жили по соседству!) труп старухи в сорочке, – она стояла на коленях, уронив свою седую голову на грудь. Это Марфа Мефодьевна. Ей не дали даже одеться. И ещё, и ещё…
Макаров упал лицом в дорожную пыль, не в силах больше смотреть. Он бы завыл, да сил не осталось никаких. Так он и застыл надо рвом, – точно сам умер.
Прямо над ним каркнул ворон и вернул его к реальности. Раздавленный, он поднялся с колен, вытер лицо рукавом гимнастёрки и снял с плеча автомат. Высоко подняв автомат, он крикнул что есть мочи, и эхо пронеслось над оврагом, над лесом, над страной, над Землёй:
– Клянусь! Клянусь вам, я буду жить, пока не убью последнюю фашистскую гадину!
Длинная автоматная очередь прошила небо над оврагом, и вороньё с криком разлетелось. Камнем вниз упал подстреленный ворон. Макаров вскинул на плечо автомат и ушёл, чётко печатая шаг. И ни разу не оглянулся. Он знал, что больше никогда сюда не вернётся.
VII
Конечно, в расположение он опоздал.
Вкусно дымила полевая кухня. Правильно, жизнь-то идёт… Хлопотал с дровами повар Васька, весельчак и балагур. Мирно паслись кони. Бойцы, рассевшись на траве под деревьями, хлебали суп из котелков.
Душу словно в тисках зажало. Макаров отчётливо осознал, что отныне его дом – окоп. Его семья – солдатское братство, где тебя понимают без слов. И идти ему больше некуда. И не к кому.
Майор, сидя на бревне возле канавы, изучал карту. Чуть не на плече у него лежало дуло противотанкового ружья. Он показывал неопытным бойцам, как быстро оборудовать огневую позицию, используя естественный рельеф местности. Все поняли, ничего хитрого нет. Теперь надо разобрать ружьё, вот-вот выдвинемся… Когда из-за деревьев, белый как мел, появился Макаров, майор взглянул ему в лицо и всё понял. Линия фронта неумолимо ползёт на восток…
Как слепой, Макаров шёл к кухне. Непривычно молчаливый Васька протянул ему котелок и горбушку хлеба. Макаров отошёл в сторону и сел на корень берёзы. Суп он дохлебал пополам со слезами.
Наконец Макаров отложил котелок. Решительно подошёл к майору, козырнул:
– Разрешите обратиться?
–Разрешаю, обращайся.
–Когда идём в наступление?
– Завтра утром. Что, не терпится?
– Не терпится.
– Терпи, казак… Атаманом будешь.
Они услышали какой-то неясный гул. С неба. Всё громче, громче…
– В укрытие!!! – властно разнеслась по роще команда майора.
По земле скользнули большие тени. Авианалёт. Возле майора земля поднялась столбом. Он упал и больше не поднялся. Интенсивная бомбёжка длилась минут пятнадцать. Всюду рвались бомбы. Бойцы спешно укрывались кто куда, но многие не вернулись в строй после этого авианалёта. Так и остались лежать в той роще…
Макаров знал, где была оборудована учебная огневая позиция. Там, на дне канавы, укреплено противотанковой ружьё. Уже заряженное, припомнил Макаров.
Он скатился на дно канавы, прильнул к ружью, как к единственному другу. Сидя на корточках, огляделся, и увидел на дне канавы брошенную кем-то каску. Или с убитого слетела? Не важно. Он обязан жить! Он обещал. Надел каску и поднял глаза к небу. Лицо его перекосила злобная улыбка. Никогда ещё он так не улыбался.
–Врёшь, не убьёшь! Я жить буду, пока вы все не издохнете, твари!
Словно в ответ, издевательски близко оглушительно грохнул взрыв, и по каске с лязгом скользнул осколок. Макаров не спеша, расчётливо прицелился, – майор весьма искусно замаскировал дуло противотанкового ружья.
Над рощей в поисках цели низко, нагло кружили фашистские бомбардировщики. Он ясно различал отвратительные чёрные кресты на их крыльях. Даже лица лётчиков, кажется, разглядел. Врёшь! Не уйдёшь!
Безмолвная роща покорно дымилась. Сопротивления не было. Авианалёт был внезапным, – немцы зашли с тыла! Линия фронта постоянно сползает на восток…
Один из немецких бомбардировщиков сильно потерял высоту, вконец обнаглел. Макаров увидел снижающуюся машину, и лицо пилота в кабине. В шлеме, в очках, какой-то даже щеголеватый, чёрт бы его побрал… Тщательно прицелившись, он выстрелил.
Не зря майор хвалил это ружьё! Знатная штука! Не будь дуло таким горячим, Макаров бы его расцеловал! Дымящийся самолёт беспомощно, как ворон, рухнул вниз. Земля вздрогнула от взрыва. А Макаров наконец улыбнулся просто, по-мальчишески:
– Есть! Прямо в мотор! Следующий!
И снова прицелился в небо. Полетел вниз и второй бомбардировщик. Снова вздрогнула советская земля. Оставшиеся два самолёта мгновенно набрали высоту и удрали. Решили, что засада. Правильно решили. Тут везде засада! Потому что здесь – советская земля. И она вас похоронит.
VIII
Тем хмурым сентябрьским утром обитатели одной из ленинградских коммуналок – десятилетняя Лида и восьмилетний Коля, проснулись рано. Спать им не давал мучительный, неотступный голод. И Коля нашёл луковицу. Она закатилась в дальний угол газовой духовки. Лида поначалу не поверила – не может быть. Духовку обыскали на сто рядов. Откуда там взяться луковице? Никто в духовке лук не хранит! Он же сгорит!
Но Коля так горячо спорил, у него даже слёзы на глаза навернулись. И Лида поверила брату. Мама только что ушла за хлебом, – отоваривать карточки. Карточку Виктора Сергеевича она тоже взяла, – он совсем обленился, перестал даже выходить на улицу. Ходил только, шаркая, по квартире.
Виктор Сергеевич был очень умным, он был профессором, читал лекции по физике в университете. У него были жёсткие седые усы щёточкой и старомодные очки – пенсне. Мама говорила, что таких больше не делают… Имела она ввиду очки или Виктора Сергеевича, дети точно не знали. Поняли позже…
Когда Виктор Сергеевич возвращался из частых своих командировок, он непременно целовал Лиду и Колю, щекоча их жёсткими усами. И всегда привозил им гостинцы, поэтому они нетерпеливо ждали его возращения, выстроившись шеренгой. Шеренгой из двух человек.
Когда-то очень давно Виктор Сергеевич был женат. Через два года после свадьбы его жена умерла от пневмонии. Детей у них не было. А больше он не женился. Лида и Коля стали ему родными детьми. Точнее, внучатами.
Отец Лиды и Коли ушёл добровольцем на фронт в июне, и с тех пор вестей от него не было. Виктор Сергеевич говорил, что полевая почта работает с перебоями, не успевает доставлять всем письма.
Они ему верили.
Их немногочисленные припасы давно были съедены. Голод терзал внутренности. Если выпить воды, поможет, но совсем не надолго. Потом станет ещё хуже. Так что лучше не пить. Самое страшное будет, если пить солёную воду, учил Виктор Сергеевич.
Где же луковица?
Из газовой духовки, что в самом углу кухни, торчали худые ноги. Коля почти весь влез в духовку. Снаружи, держа наготове кухонный нож, сосредоточено ждала его Лида. Лида нетерпеливо переминалась с ноги на ногу. Скоро придёт мама, принесёт хлеб, а луковицы всё нет!
Глаза у неё совсем провалились… Впрочем, Коля выглядел не лучше. Виктору Сергеевичу больно было на них смотреть. Он услышал нешуточную возню в кухне и вышел, собрав в кулак последние силы. Лишь бы дети не поняли, что ему плохо. А то испугаются. Лида заглянула в духовку:
– Вылезай! Где твоя луковица?
– В чём дело, дети? – спросил Виктор Сергеевич.
–Мама, должно быть, уже близко, а он луковицу не может найти! Мы хотели хлеб с луком… – Лида всхлипнула и отвернулась. Виктор Сергеевич притянул её к себе, нежно обнял, погладил худые, острые плечики.
Коля вылез из духовки и, обессиленный, сел прямо на пол. От обиды он расплакался, показал в угол духовки:
– Она была вон в том углу, я видел её своими глазами! Только что! А сейчас нет…
На глазах Лиды и Коли заблестели слёзы.
–Кто-то её нашёл и съел, – всхлипнул Коля. – Я видел!
–Дети! Это оптический обман. Закон физики, – привычно, как лекцию, начал объяснять Виктор Сергеевич. – Луковица – это мираж. Обман зрения. Есть такое явление. Не плачь, Лидочка, скоро мама придёт, принесёт хлебушка…
Он ласково погладил Лиду по волосам. Дети доверчиво прижались к нему, затихли.
Над их улицей нагло, низко кружили самолёты со свастикой. Ленинград постоянно подвергался массированной бомбардировке. То и дело рвались бомбы и снаряды. Прямо на городских улицах.
Вдоль стен домов кралась невысокая женщина, лет тридцати. Бережно прижимая к груди драгоценный свёрток из коричневой бумаги, она успешно продвигалась под бомбёжкой. Огромные карие глаза тревожно всматривались в небо. Ей бы спуститься в метро, переждать налёт! Но – нельзя! Дома ждут голодные дети – Лида и Коля. Они ничего не ели со вчерашнего дня. Вчера весь день немцы бомбили город, почти сутки сыпались на город бомбы. И носа не высунешь.
Сейчас лучше. Не так уж часто рвутся снаряды. Осталось всего три дома миновать. Это легко! Вон уже сколько прошла! Зайти в подъезд, переждать? Сколько можно ждать? Дети голодны… Один дом пройден. Хорошо… А вот и наш дом. А то Коля и Лида…
И на пороге своей парадной она рухнула на спину, раскинув руки в стороны, как для прощальных объятий.
На камнях мостовой сиротливо лежали четыре кусочка хлеба. Женщина смотрела на них равнодушно, мёртвыми глазами. В небе над ней кружили, как огромные хищные птицы, серые самолёты, на их крыльях чернели зловещие кресты. Сама смерть.
…Они делали свинцовый дождь – на них стояли пулемёты, эти пулемёты давали длинные очереди, прошивали воздух, похоже было на стрёкот швейной машинки. После таких «строчек» кто-то с криком падал на мостовую.
Сегодня они забрали маму.
С неба по-прежнему лился свинцовый дождь. И сейчас они кружили, эти отвратительные самолёты с крестами. Низко, ещё ниже. Они всё видели сверху.
И Коля с Лидой стали на самую середину улицы – машины по ней больше не ездили. Дети стояли под свинцом, как под тёплым летним дождём, – раскинув руки, подняв бледные, осунувшиеся лица к смертоносному небу. Впервые с начала войны они ощутили себя свободными. Изнуряющий страх оставил их, как собака бросает надоевшую кость.
И Лида яростно крикнула небу:
– Стреляй! В меня стреляй! Попади, ну же, трус!!!
-Нет! В меня! В меня стреляй! Давай, стреляй!!! – ещё громче закричал Коля.
Кто знает, почему они уцелели. Их даже не оцарапало. Может, у тех лётчиков тоже бывают дети? С неба всё видно… всё видит Бог. Он любому лётчику может приказать.
А ночью они дежурили на чердаке, – их очередь хватать горелки и тушить их в ящике с песком. Иначе дом сгорит, а скоро зима. Лида и Коля молча сидели на ящиках, тесно прижались друг к другу, как щенята. Никогда ещё они не были так дружны. И совсем перестали болтать, стали молчаливыми и скучными.
Как взрослые. Это хорошо или плохо?
Они держали наготове старинные каминные щипцы. Коля подобрал их на пепелище соседнего дома, в который позавчера угодила бомба. Прямое попадание… Страшное слово.
На дощатом полу, возле корыта с песком, воплощая забытый домашний уют, дремал большой рыжий пёс. Гек. Он очень умный! Коля предложил назвать его Виктором Сергеевичем, в честь дедушки. Он ушёл и не вернулся. Потерялся? Каждый из них догадывался, куда ушёл Виктор Сергеевич, но они, щадя друг друга, молчали.
Как взрослые. Это хорошо или плохо?
Гек вскочил, как ошпаренный, и оглушительно залаял. Так и есть – на пол упали сразу две «зажигалки». Коля быстро схватил их щипцами, одну за другой, и потушил в песке.
– С Геком не страшно. Уснём – так разбудит, – деловито обратился он к сестре. – Помнишь, позавчера десятый дом сгорел? Там на чердаке Танюшка с Серёжкой… уснули… Молодец ты, Гек!
Коля ласково потрепал Гека за ухом. Пёс зажмурился и замер от счастья. Даже, кажется, дышать перестал. И Коля впервые за многие дни улыбнулся. Светло улыбнулся, по-мальчишески. И Лида заулыбалась, завозилась, кутаясь в платок. Гек свернулся калачиком на полу, моргал, поглядывал на детей.
IX
Ленинградский вокзал тоже бурлил людьми. Но не как дрезденский – радостью, а страхом, даже паникой. Потоки беженцев с пожитками текли, сталкивались и расходились в разные стороны. Невесёлое оживление озвучено было всхлипами и причитаниями. В этой суматохе нередко терялись дети. Тогда бездушный громкоговоритель называл имя, фамилию несчастного и предписывал ему или ей пройти к кассам.
Наконец динамик объявил о посадке на поезд до Калинина. Людской поток, толкаясь, ринулся на перрон, подхватил Галю, её мать и Володю, и понёс их в нужном направлении. Галя тащила тяжеленный заплечный рюкзак (рюкзачище!), и два чемодана несла в руках. Мать крепко держала за руку Володю, чтобы не потерялся.
Галя ловко пробиралась сквозь толпу. Наконец с трудом взобралась на первую ступеньку вагона и оглянулась. Далеко в толпе беспомощно плескались мама и брат. Мама такая худенькая, как же ей тяжело, – с горечью подумала Галя.
Вдруг что-то обожгло её, заставило посмотреть вниз, под ноги. Снизу вверх на неё смотрели измученные глаза. Три пары измученных, умоляющих глаз. Молодая девчонка, почти ребёнок, растрёпанная, зарёванная. Без багажа, – машинально отметила Галя. На руках она держала двоих – перепуганную чумазую малышку лет двух, и совсем крошечного младенца. Таких маленьких Галя никогда не видела. Вчера, что ли, родился? Как она будет на новом месте, совсем без вещей? – мелькнула у Гали мысль. Незнакомка тихо, бессильно плакала. Слёзы кончились…Поймав Галин взгляд, она выдохнула – безо всякой надежды:
–Ясочка, пропусти! Второй день мы тут. А я за тебя… всю жизнь… Бога молить буду…
И Галя спрыгнула со ступеньки вниз. Недра вагона проглотили юную незнакомку и её крошечных детей, увлекли их в тыл, в мир. А Галю, её маму и Володю толпа выплюнула назад, на перрон, в войну.
Галя, мама и Володя молча смотрели вслед уходящему поезду. Мама тихо заплакала. А Володя повторял: «Мамочка, не плачь. Я с тобой! Пока в доме есть мужчина, тебе нечего бояться!». Мама с Галей улыбнулись сквозь слёзы и переглянулись. И двинулись назад. Домой.
Всё пошло по-прежнему. Мама сидела с ногами в своём любимом кресле и зашивала Володину рубашку. Где он успел порвать? Давно дети не играют, как раньше, на улицах, не лазают по заборам. Не гоняют кошек, берегут силы. Силы нужны, чтобы с фашистом драться.
Галя читала книгу. Володя на полу возился с машинами и солдатиками. В Володиной войне наши всегда побеждали. Мать подняла на Галю укоризненный взгляд, тяжело вздохнула. Отложила шитьё.
– Эх, и зачем ты пропустила ту девицу! Теперь не уедем, все дороги перекрыты.
– Дома стены помогают, – мягко возразила Галя. – А война скоро кончится! Не веришь мне, вон, у Володи спроси. В эвакуации дети часто теряются. Да и Калинин уже оккупирован. Из огня да в полымя. Хорошо, что мы остались.
Мама отвернулась к окну. Значит, опять плачет. Значит, думает об отце… От него не было ни единой весточки. Может, полевая почта плохо работает? Не успевает доставлять всем письма…
– Если от папы придёт письмо, мы его не получим, если уедем. Надо ждать.
Успокоившись окончательно, мама улыбнулась Гале и принялась за шитьё.
X
Мучительно долго проползли первые полгода войны. Время стало тягучим, совсем не таким, как до войны. Глаза на их исхудавших лицах казались огромными. Особенно тяжело приходилось Володе – он ведь ещё рос… В ноябре сорок первого пришла похоронка на папу. Он воевал под Ленинградом, защищал их…
В декабре к ним зашёл сержант Бобров и сообщил, что младший лейтенант Разумов пропал без вести. Паша… Он ушёл восстанавливать повреждённый кабель и не вернулся… Сержант посмотрел Гале в лицо и поспешно добавил:
– Но вы не думайте! На войне случаются ошибки! Часто случаются! А пропал без вести – не значит убит!
В тот день, когда объявили начало войны, Паша зашёл к ней. Сразу с вещмешком за спиной. Он очень торопился…
– Павлик, выпей хоть чаю!– безнадёжно крикнула мама.
– Некогда, надо уже идти, – ответил Паша. Он закинул за спину вещмешок, повернулся к Гале и посмотрел на неё долгим, особенным взглядом. Никогда ещё он так не смотрел. Из глаз Гали брызнули слёзы, и она бросилась ему на шею. Сама от себя не ожидала. Это был их первый поцелуй…
– Ну, я пошёл, – просто сказал Павел. Крепко поцеловал её ещё раз, и вышел.
Мучительными, голодными ночами Галя нещадно казнила себя, аж до слёз. Если бы она тогда не пожалела ту девчонку, они бы сейчас, может, не голодали бы! Глаза не высыхали. Неожиданно она наткнулась на простую мысль: тогда умерли бы те трое. Разве так было бы лучше?
И Галя успокоилась, простила себя. И вести из тыла шли не хорошие. Тыл становился фронтом. У Володиных пластмассовых солдат дела шли гораздо лучше, чем у наших, настоящих… В тылу тоже с питанием перебои. И принимают враждебно, – лишние рты. К физической работе городские интеллигенты не приучены, сразу валятся с ног от усталости, под шуточки и усмешки деревенских, закалённых работой.
Однажды вечером мама нетерпеливо шарила по верхней полке кухонного шкафа. Она утверждала, что видела там головку чеснока, завалявшуюся с прошлой весны. Никакого чеснока там и в помине не было. Мираж… Галя знала, но покорно помогала ей, светя спичками. Наконец Галя не выдержала, мягко взяла маму за руку, усадила на табурет.
– Мам, не надо. Наверное, мы её съели и не заметили.
Мать обречённо опустилась на табурет. Она стала невесомая, почти прозрачная…
– На ста двадцати пяти граммах хлеба далеко не уедешь, – с горечью констатировала мама. – Прогневили мы Бога.
– Бога?! – поразилась Галя. – Ты же партийная!
Мама в изнеможении закрыла глаза, откинулась на стену и стала медленно сползать вниз. Вова не видит – хоть это хорошо! Галя бережно подсадила её, привычно проверила пульс. Есть. Мама открыла глаза, вымученно улыбнулась:
– Когда людям хорошо, им Бог не нужен. А теперь… смотри. Вон какой фашист злой. Думали, быстро прогоним…
– Мамочка! Мы обязательно победим.
Галя обняла мать, жарко поцеловала, закрыла глаза – от счастья. Жива! Мама жива… Они все живы, и это главное. Мы справимся!
В кухню, плача, зашёл Володя. Зашёл, не забежал. Он сильно исхудал и обессилел. Бегать не получалось… Лицом, мокрым от слёз, Володя уткнулся в материну впалую грудь.
–Что, Володенька? Что случилось, хороший мой? – ласково спросила мама, теребя его вихрастую чёлку, которую все так любили.
–Котёнок умер, – разобрали они сквозь рыдания.
Галя едва заметно облегчённо выдохнула, обняла Володю.
– Сейчас ему легче… Только не умер, а исдох. Это люди умирают.
– Точно. Вчера шла за хлебом, семерых видела,– угрюмо сообщила вдруг мать.
– Кого семерых? – насторожился Володя.
Галя поспешно обхватила его худые, острые плечики, увела в соседнюю комнату, к соседке Софье Петровне:
– Никого, нет никого! Пойдём, книжку тебе почитаю. Какую сегодня сказку читаем? Выбирай! Книг полным-полно!
Володя мигом отвлёкся и глубоко задумался, разглядывая книжный стеллаж. Галя отправилась на поиски мёртвого котёнка. Ей уже не впервой хоронить.
XI
Мама сидела на табурете, не в силах подняться, когда в кухню вошла Софья Петровна, их новая соседка.
Её дом в самый мороз, в декабре, был разрушен бомбой – прямое попадание. Считается, что Софье Петровне повезло – она в ту ночь была на смене. Обычно она работала днём, – выпускали патроны. В ту ночь она вышла вместо своей умершей сменщицы. Вернувшись домой, она увидела дымящиеся развалины. А на развалинах её ждала трёхцветная кошка Муся. Их кошка.
Сноха погибла в самом начале войны, её на улице, средь бела дня, убило осколком. Дома в ту ночь была вся её семья – сын, сноха, двое внуков. Внуки дежурили, ловили «зажигалки» на чердаке. Но каминные щипцы бессильны против авиабомбы.
Фотографии сгорели. От её прежней жизни не осталось ничего, кроме кошки Муси. А новой жизни, наверное, больше не будет…
Возле её дома отоваривали хлебные карточки. В тот день мама заметила её, безучастную, среди волнующейся толпы. Окликнула. Софья Петровна молча смотрела на неё. Мама всё поняла, взяла её за руку и увела к себе.
Но она не сломалась, – высокая дама с дворцовой осанкой. Каждый день она делала причёску, и Галю с мамой заставляла. Считала, что недопустимо терять человеческий облик. Ни при каких обстоятельствах! И она всегда выглядела ослепительно. Не раскисала сама, и другим не позволяла.
Софья Петровна спросила:
–От чего Володя в слезах? Давно никто не плачет… все привыкли голодать.
–Его котёнок исдох сегодня, вот и плачет. Муся-то ваша как? Жива?
–Жива с утра была.
– Добыла сегодня что-нибудь?
Софья Петровна горестно покачала головой.
– Мусенька моя исхудала очень, воробья сегодня удержать не смогла. А я не успела к ней.
Добавила, помолчав:
– До войны жаловались – собак много развелось. Теперь собаку днём с огнём не сыскать.
По лицу матери потекли слёзы. Что делать? Где добыть еды? Дожить бы до весны, а там, может, посадить удастся что-нибудь. Хотя семян нет. Закончились. Это преступление – есть семена. Кто сказал? Мысли начали путаться. Это опасно. Надо взять себя в руки…
Два месяца спустя мамы не стало – она не вернулась с работы. Не дошла с работы, погибла от голода в дороге. Такое не редко случалось в блокадном Ленинграде. (При осаде Ленинграда погибло больше жителей, чем в аду Гамбурга, Дрездена, Токио, Хиросимы и Нагасаки, вместе взятых. Почти все ленинградцы умерли от голода. В ходе Ленинградской битвы погибло больше людей, чем потеряли Англия и США за всё время войны).
Спустя два месяца Галя стояла на коленях перед Володиной кроваткой, с трудом сдерживая рыдания. Хлеба не было уже четыре дня – не выпекали, сильные были бомбёжки.
Они решили, что Софья Петровна пойдёт за хлебом, а Галя останется дежурить у Володи. Он совсем плох… К ней он очень привязан, к Гале. Она ему вместо матери. Галя взяла с тумбочки железную кружку, проверила воду – тёплая. Нежно тронула холодный лобик Володи, осторожно повернула к себе серое заострившееся личико. В сознании! Он с трудом прохрипел:
– Дай хоть палку погрызть…
По впалым щекам его сестры заструились слёзы:
– Миленький мой, Володенька! Потерпи, Софья Петровна несёт хлебушек! Она уже близко. Совсем близко. На, водички попей.
Галя приподняла Володин подбородок, поднесла к его губам кружку с водой, влила немного воды.
Но струйка воды выскользнула из уголка его рта.
Софья Петровна с трудом поднималась по крутым ступеням лестницы. Никогда она так не спешила, всегда такая степенная. С трудом добравшись до площадки, Софья Петровна, задыхаясь, перевела дыхание. Потратила четыре секунды. Она считала.
В руках она крепко держала заветный бумажный свёрток. С трудом толкнула дверь, вошла в прихожую.
В квартире сгустилась тишина и отчётливо пахло горем. Она сразу это почувствовала. Её не обманешь. Горе теснилось в квартире, норовя выдавить фанерные «окна».
Она не помнила, как прошла в комнату. Возле кроватки на коленях стояла Галя. Голова её бессильно лежала на Володиной подушке. Оба?! – взметнулось в мозгу. Галины плечи вздрогнули.
–Что?! – неожиданно звонко крикнула Софья Петровна.
– Не дождался, – прошелестела Галя.
Софья Петровна уронила драгоценный свёрток. Куски хлеба горкой легли у Галиных ног. Но Гале было всё равно. Он тихо гладила вихрастую Володину чёлку:
–Зато ты увидишь мамочку, и котёнка своего увидишь… Я положу тебя с ними рядышком. Как ты любишь…
Галя не выдержала. Рыдания сотрясли её тщедушное тело. Казалось, этому не будет конца…
– Четыре дня без хлеба! Ну почему не я?! Я себе место в подвале приготовила! Себе, а не ему!
Софья Петровна опустилась на колени рядом с ней. Нежно, как дочь, обняла её. Притянула к себе, поцеловала в рассыпавшиеся волосы. Голос её стал удивительно нежным, ласковым, певучим.
–Галочка, девочка моя, мёртвым уже не помочь. Нам о живых надо думать, понимаешь? О живых! Иначе нам не победить! – Она ласково, по-матерински, гладила Галю по голове. – Давай думать о живых. Помоги мне хлеб собрать.
Понемногу Галя успокоилась. Стоя на коленях, всхлипывая, они бережно собрали с пола хлеб – весь, до крошки.
– Весь? Вы принесли весь наш хлеб? И ничего не съели в дороге?! И не взяли себе?! – выкрикнула Галя.
– Галя! – Софья Петровна так посмотрела на неё, что Гале стало стыдно. Медленно, но верно Софья Петровна поднялась с колен. – Что ты болтаешь!
Галя сидела на полу. Широко раскрыв глаза, с каким –то священным ужасом она посмотрела на Софью Петровну. Замотала головой:
– Не-ет… Они не победят. Вы… мы… сильнее любой армии.
Но Софья Петровна уже хлопотала у стола. Не до лирики. Первым делом надо поесть. А потом она сама займётся …Володей. Галя и так натерпелась. Хватит!
– Перестань, прошу тебя, – отозвалась Софья Петровна. – Я поступила, как всякий нормальный человек. Садись, поешь.
Но голова Гали бессильно лежала на подушке Володи.
– Ешь! Мы жить должны! – возвысила голос Софья Петровна. – Что, фашистам город отдадим? Нет? Тогда садись! Ешь!
Но Галя неподвижно стояла на коленях перед кроваткой… Ради чего ей теперь жить? Ради чего ей теперь мучиться? Ведь Володи больше нет.
XII
Аксель вполне предсказуемо попал в мотоциклетную роту разведывательного батальона, но в другую дивизию и на другой фронт. Они были глазами дивизии, а при случае вступали и в бой.
Их бросили на Ленинградский фронт. Мягко говоря – не курорт. Это было в сентябре сорок первого. Вермахт стоял под самым Ленинградом, – днём в бинокль отчётливо были видны городские улицы. На путях одной из них, на самой окраине города, торчал, как гвоздь, одинокий трамвай. Даже номер было видно – двадцать восемь. Нелепый пережиток мирной жизни. Город был обесточен. Обезвожен. Обезжизнен. Мы бомбили его ежедневно. Но люди там жили, более того – они сражались с нами!
Да, русские не склонны раздавать свои замки всем желающим. А я, кажется, разгадал их секрет. Он прост: русские никогда и никому не сдадутся. Одолеть того, кто не сдался, невозможно по определению.
Ночами, в кромешной тьме ленинградских улиц, выли сирены. Городские здания жители заботливо затянули маскировочными сетками. Нас это не останавливало: массированные бомбёжки и артобстрелы рано или поздно сломят их бессмысленное сопротивление. И в темноте то и дело раздавался оглушительный взрыв, на проезжую часть и тротуары дождём сыпались стеклянные осколки, обломки зданий; загоралась крыша одного дома, потом второго, третьего… И так по цепочке.
Скоро они сдадутся. Надо просто подождать…
Но дома не сгорали; на следующее утро они издевательски блестели своими мокрыми крышами. Жители дежурили на чердаках, тушили зажигательные пули. Да когда же это кончится, чёрт побери?!
Хмурым сентябрьским утром, в самую рань, когда всё тело ломит от холода и страшно хочется спать, объявили построение. Началась проверка наличия личного состава. Ничего хорошего это не сулило.
Справа от Акселя всегда становился толстый краснощёкий Ульрих. Он был по-крестьянски хитрым и добрым по-настоящему. На войне они крепко сдружились.
В Белоруссии в поле Ульрих нашёл абсолютно белого жеребёнка, альбиноса. Жеребёнок безжизненно висел на колючей проволоке. Он запутался, и довольно давно, потому что подыхал от жажды и голода, и весь был искусан мухами. Ульрих разрыдался (ей Богу!), осторожно вытащил его и выходил. Он прошёл с Вальтером (так он назвал своего коня) до самого конца. Не до конца войны, конечно…
Никогда бы Ульрих не причинил страданий животному. Аксель недоумевал: разве может человек, нежно любя животных, хладнокровно убивать себе подобных? Ну и пусть они отличаются от тебя. Разве самый захудалый человечишка не лучше самого распрекрасного жеребца? Не может же конь всерьёз конкурировать с человеком!
Конь Вальтер и обер-ефрейтор вермахта Ульрих Гёпнер погибли в один день. И коня, и его хозяина убило осколком.
…Стоя перед длинной шеренгой солдат, с утра пораньше офицер пролаял:
– Гёпнер!
– Я! – радостно гаркнул Ульрих. Он был бодр и свеж, потому что вставал по привычке в пять утра – скотину кормить. Вальтера. Конюха не подпускал к нему. Мотоцикл свой он содержал в порядке, но Вальтера любил больше. Потому что Вальтер – живой.
–Дерингер!
–Я! – отозвался сонный Аксель. И тут же проснулся, услыхав рявкающий голос командира:
– Сегодня в семь часов утра наша рота при поддержке артиллерии и авиации переходит в наступление с целью захвата Ленинградского гарнизона.
И Ульрих, и Аксель, – оба, как по команде, повернули головы в сторону Ленинграда. Чёртов Ленинград, он был совсем близко! Он лежал у них в ногах, как мёртвый, и яростно плевался свинцом.
Как назло, хлынул ледяной ливень. Он больно хлестал по лицу острыми, как стекло, каплями. Под ногами мигом захлюпала жидкая грязь, с глиной пополам. Проклятые русские! Давно бы сдались, и делу конец! Молниеносно, в тот же день, он вернулся бы в Дрезден, к Марте и к малышу. Их малышу. Марта ждёт ребёнка, а он плещется тут в грязи по горло!
Ульрих не спеша вынул бинокль и поднёс к глазам. Хозяйственный! Всё-таки хорошо, что они сдружились. С ним не пропадёшь.
В окуляры Ульрих ясно видел одинокий трамвай под номером двадцать восемь. Трамвай стоял, неприкаянный, на путях, на самой окраине истерзанного города. Ульрих опустил бинокль и восторженно затараторил:
– До Ленинграда рукой подать – три километра, а до Зимнего дворца – шестнадцать! Я видел его на открытках, такая красота! Варвары не могли, это точно немцы построили!
Но Аксель не разделял его восторгов. От страха у него подкашивались ноги. Сбежать? Куда там! Аксель бессильно опустил голову. Какая разница, как тебя убьют? Откажешься воевать – свои же и расстреляют. Как предателя. Уж лучше так… как героя.
Легко же быть дураком, позавидовал Длинный. Хотя без Ульриха он бы пропал, – он существенно облегчал фронтовую жизнь своей жизнерадостной болтовнёй, необоснованным оптимизмом и крепкой бытовой состоятельностью. У Ульриха водились и продукты, и коньяк, и даже модный одеколон – всё, что пожелаешь. Ульрих тем временем поднёс бинокль к глазам.
– Смотри, Аксель! Во-он на том трамвае мы с тобой скоро покатим по Ленинграду. Доедем до самого Эрмитажа. Смотри!
Ульрих радостно протянул Акселю бинокль, и Аксель почувствовал, как закипает. Хорошо дуракам, они не чувствуют страха! А у него, у Акселя, с самого утра поджилки трясутся! И показать нельзя. В животе похолодело, когда командир объявил о наступлении на Ленинградский гарнизон. До сих пор он весь как мёртвый. Каково, а? Он идёт на верную смерть, потому что Петергоф, видите ли, называется по-немецки!
Аксель оттолкнул руку с биноклем.
– В Германии трамваи хуже? – буркнул Аксель. Но так тихо, чтобы никто, кроме Ульриха, не расслышал.
– Да брось! – сказал Ульрих примиряюще. – Ну чего ты?
Ульрих снова заглянул в окуляры, и его нижняя челюсть отвисла едва не до пряжки на ремне.
– Смотри! Смотри!!! Город обесточен, а трамвай поехал! Так не бывает! – заорал он так, словно увидел собственными глазами чудо кормления пятью хлебами пяти тысяч.
Аксель нетерпеливо выхватил бинокль из рук Ульриха. Одинокий трамвай под номером двадцать восемь в окулярах медленно, но верно набирал скорость. Он катился к центру города. В гору!
Аксель смотрел вслед отъезжающему трамваю и чувствовал, как холодеет его спина. Он ощутил крупную, предательскую дрожь в коленях. Трясущейся рукой он вернул другу бинокль.
– Быстрая война, говорите? – хриплым, чужим голосом произнёс Аксель.
XIII
Обер-ефрейтор Аксель Дерингер торопливо шагал по истерзанному осколками парку Петергофа. Юнец-рядовой едва поспевал за ним. Вчерашний выпускник «Гитлерюгенд», романтики военной захотел.
Когда-то этот парк был прекрасен. Но красоту ничем не испортишь. Она с укором смотрела мраморными глазами уцелевших ангелов, упрямо пробивалась барельефами сквозь закопчённые войной стены древних особняков. И кто тут варвар? – невольно подумал Аксель. И тут же возненавидел себя за эту преступную слабость. Слюнтяй!
По обломкам мраморной роскоши они добрались до уцелевшего особняка. Барельефы на его стенах были вылизаны пламенем и почернели. Как вдова от горя – промелькнула ещё одна слюнтяйская мысль. Аксель даже замедлил шаг – настолько он был красив. Рядовой от неожиданности уткнулся носом в его спину.
От стены этого особняка два молодца увлечённо отбивали молотками роскошную лепнину. Рядовые.
– Петергоф – немецкое название. Весьма пророчески! – воодушевлённо заметил рядовой. Ещё один!
– Заткнись!– рявкнул Аксель. Рядовой испуганно умолк.
– Встать! – дико заорал Аксель. Оба вскочили, бросили свои молотки и стали навытяжку.
– Кругом марш! – проорал Аксель. Рядовые исчезли.
Аксель двинулся дальше. Шёл и думал – вот я пожалел тот великолепный особняк, памятник архитектуры. А людей нисколько не жаль. Сердце на войне обросло шерстью, ничем его не проймёшь, никакими слезами. И даже к детям теперь нет сострадания – они тоже воюют, и почище взрослых.
Чувствуешь только свою боль, от своих потерь. А с каждой новой потерей всё больше озлобляешься против тех, чужих. Аксель вдруг остановился. Он понял, в чём истинная идеология войны. Русский мстит за Ивана, а немец – за Ганса. Вот и вся механика. Мотор войны работает на топливе взаимной ненависти, а без неё он остановится. Как без бензина.
Главное – не озвучивать. Гестапо не спит ни днём, ни ночью.
А расовое превосходство – это чушь собачья. В этом он убедился на своей великолепной шкуре. Русские – недочеловеки? Что ж они воюют, как боги? В самом начале войны, в Белоруссии, одного русского юнца, солдата, хоронили с военными почестями, как немецкого офицера! Он в одиночку уничтожил почти всю нашу танковую колонну. Бой с ним длился два часа, пока его не вычислили и не окружили. Сдаваться он отказался, и его застрелили. А потом похоронили и дали залп из наших орудий над его могилой.
Каково, а?
Наш взвод численностью тридцать шесть человек за два дня сократился на две трети. Советские снайперы били нас шутя, как куропаток. Сначала они перебили провод связи. Стрелок – высшего класса! В дождь с первого выстрела попал в телефонный провод!
Невидимые снайперы за две минуты «сняли» трёх наших. Тот, кто высовывал голову без каски, моментально отправлялся к праотцам. Связи не было, зато наш окоп они видели как на ладони (и куда смотрели инженеры?).
По выстрелам поняли, что стреляет один, но мастерски. К полудню второго дня в полуразрушенном сарае блеснул оптический прицел. Значит, снайпер не опытный, иначе ушёл бы давно.
По сараю был открыт шквальный огонь. Патронов потратили столько, что хватило бы целый город захватить. Наконец стрельба умолкла. Долго не решались солдаты вермахта выйти из окопа. Наконец пробрались в тот сарай.
На деревянном полу, залитом кровью, было распростёрто худое тело оборванца лет пятнадцати. Давно не стриженую голову венчала огромная, не по размеру, пилотка с красной звездой. На полудетском лице застыла гримаса ненависти.
Одежда его была грязной, явно велика. Он весь был прошит нашими пулями. А в стороне, у стены, заботливо прикрытое каким-то тряпьём, лежало тело девочки лет тринадцати, такой же худой и измождённой. Крови не было. Она, вероятно, умерла от истощения. Или от болезни…
Она умерла дня на два раньше него. Вероятно, в тот день он и начал обстрел. Два своих последних дня он провёл возле её остывшего тела…Может, сестра?
Да чёрт с ними! Давно пора им сдаться! На что они надеются? Это же вопрос времени!
XIV
В тот же день в одной из лучших дрезденских клиник увидел свет прехорошенький мальчик. Рост – пятьдесят три сантиметра. Вес – три килограмма шестьсот грамм. Он – совершенство! Аполлон! Счастливая мать кормила его грудью и никак не могла налюбоваться сыночком.
Рядом, на стуле скромно сидела его бабушка – фрау Дерингер, элегантная седая дама. Она сильно постарела с тех пор, как проводила сына на войну. И вот теперь – такое счастье, впервые за долгие тревожные месяцы! Как завороженная, смотрела она на внука.
– Он хорошо берёт грудь… Молодец! Как его папа когда-то, – голос её дрогнул. Она торопливо отвернулась, и, вынув платок, вытерла глаза.
– Будет вам, фрау Дерингер! Папа ещё не видел сына. Это отличный повод вернуться, – решительно прервала её Марта. – Сегодня же напишу ему. Мы назовём его Мартином.
Её уверенный тон успокоил фрау Дерингер, она быстро взяла себя в руки.
–Когда тебя выписывают? – спросила она.
–Послезавтра, если всё будет благополучно.
–Дай-то Бог… А ты… ты не будешь против поселиться у нас?
Марта внутренне просияла. Она поселится в лучшем особняке Дрездена! Но фрау Дерингер этого торжества не заметила, потому что Марта была неприступна, как Кёнигсбергская крепость.
– Я должна подумать.
–Подумай, пожалуйста. Думаю, у нас вам будет… удобнее. Мы вместе будем ждать нашего Акселя.
Марта протестующе тряхнула волосами, но фрау Дерингер остановила её по-королевски величественным жестом:
–Все переговоры с герром Дерингером я беру на себя. Не беспокойся на этот счёт, – заявила фрау Дерингер.
Она нежно поцеловала ребёнка в лобик, и снова прослезилась. Давно она не была так счастлива!
…Эх, что за жизнь у неё началась! О таком она даже не мечтала. Точнее, мечтала, но немного не так… А, плевать! Победителя не судят. Она живёт в самом роскошном доме Дрездена, у неё есть собственная спальня и горничная, круглосуточно к её услугам. Ей самой не приходится делать ровным счётом ничего, разве только кормить ребёнка грудью, да принимать Лолу, да гулять время от времени по магазинам. Другим подругам она дала отказ – не тот уровень. Найдёт себе подходящих по статусу… со временем. А от Лолы она ни за что не откажется, Лола – незаменима. Особенно сейчас….
Что там в газетах, какие новости с фронта? Когда же они вернутся, чёрт возьми??? Та-ак… На Восточном фронте победы сменяют одна другую. Здорово. Замечательно! Но когда вернётся Ганс?
Она была убеждена, что Ганс вернётся генералом. Не меньше. И она скажет тогда… Да ничего она не скажет! Не будет опускаться до объяснений. Всё само собой сложится. Всё образуется.
Марта открыла глаза с наслаждением потянулась, раскинулась на огромной кровати. Рядом стояла самая красивая детская кроватка в Дрездене, небесно-голубого цвета. В ней мирно спал малыш. Её малыш.
Мартин завозился, открыл глазки, тихонько захныкал.
Марта взяла его на руки, нежно улыбнулась, поцеловала.
– Доброе утро, любовь моя!
В дверь спальни деликатно постучали. Марта накинула шёлковый халат, поправила волосы.
– Кто там?
Анна. Горничная. Не осмелилась войти без приглашения. Вышколенная. Молодцы Дерингеры!
– Доброе утро, фройляйн Дархау, – раздался из-за двери звонкий девичий голос. – Фрау Дерингер просит вам передать, что завтрак готов. Вам подать в спальню, или Вы изволите спуститься?
– Подайте в спальню.
– Сию минуту, – с готовностью отозвалась Анна. Так и не зашла. Её же не звали.
После завтрака Марта заботливо перепеленала ребёнка, уложила в коляску и не спеша, пешком отправилась на почту – справиться, нет ли от Акселя весточки.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
…Огромное поле было изрыто траншеями, как шрамами. Земля должна отдыхать, чтобы родить больше хлеба, но где там! Люди не дают земле отдыхать. Окопы, ходы сообщения, колючая проволока, противотанковые ежи, врытые в землю тяжёлые орудия.
Ранним пасмурным утром, когда и небо ещё сонное, старший лейтенант Макаров был уже на ногах. Он внимательно следил, как бойцы устанавливали орудия, таскали ящики с боеприпасом. Проходя мимо колонны танков, Макаров невольно остановился и залюбовался, как танкисты выполняют команду «По местам!» – в одну секунду сотня человек, как один, запрыгивает на танки и исчезает в люках. Ещё через секунду заводятся моторы, и грозно разворачиваются башни в сторону вражеского стана. Скоро, уже совсем скоро они рванутся вперёд. Им одна дорога – только вперёд! Навстречу славной победе или славной гибели. Цена фашисту – одна пуля. Никаких им трофеев, кроме позора и пуль!
Дула советских танков были обращены на тёмный утренний запад. Оттуда, как из подземелья, показались первые цепи немецких пехотинцев. И они всё прибывали! Их чёрные мундиры покрыли всё до горизонта, казалось, даже заслонили собой небо. Макаров пришёл в некоторое замешательство. Столько?! Разведданные не правильные, что ли?
Светлело. Тысячи немецких пехотинцев неумолимо приближались, в сопровождении урчащих танков с белыми крестами. Авангард немецкой пехоты почти достиг советских окопов. Немцы по-прежнему хранили молчание. Никаких криков «ура» или чего-то подобного. Огромная многоголовая гидра в зловещем молчании шагала на наши окопы.
В небе шныряли самолёты с белыми крестами на крыльях.
По немецкой пехоте из советских окопов велась отчаянная пулемётная и автоматная пальба. Но это не помогало. Чёрная фашистская гидра росла, как на дрожжах, и разрослась почти до небес. Всё поле до горизонта стало чёрным от этих ненавистных мундиров.
Макаров из окопа в бинокль наблюдал за движением немецкой пехоты. Он хорошо видел юные лица немецких пехотинцев. Молодые, почти как Ванька, его вестовой.
Почти. Эти – надежда Германии. «Ваффен-СС». Они шли молча, под рокот танков, плечом к плечу, задрав свои холёные подбородки, надменно глядя поверх советских окопов. Они шли, хладнокровно перешагивая через тела своих раненых и убитых. На Макарова, без права на поражение, шагала обманутая молодость Германии.
Что ж, поглядим. Вы заблудились, ребятишки? Мы вам покажем дорогу, на Берлин, до вашей змеиной шкуры. Я вас натычу носом, щенки!
У гансов в зубах дымились трубки. Больше всего Макарова взбесили эти трубки. Что, твари, думаете, легко вам будет?!
Макаров прицелился, точными выстрелами снял одного, второго, третьего. Никакого впечатления на остальных это, однако, не произвело. Они неумолимо приближались.
По немецким пехотным цепям велась отчаянная стрельба. Но они неумолимо прибывали. Из-под земли они вылезают, что ли? У кого-то не выдержали нервы: и из советского окопа с криком выскочил солдат и побежал прочь от леденящего фашистского чудовища.
Наглые в своём спокойствии немцы вплотную подошли к советским окопам. Казалось, всё бесполезно… когда одинокий тенор чисто вывел: «Широка страна моя родная!». Мощным раскатом грома ему ответил хор: «Много в ней лесов, полей и рек!!!».
– Штыки примкнуть!!! – понеслось над советскими окопами.
Окопы забурлили защитными волнами. Холодно блеснули в свете поднявшейся зари тысячи штык-ножей. Они взметнулись разом, как один. Замелькали нашивки на чёрных рукавах «Ваффен-СС». Замелькали и защитного цвета рукава. Первая кровь…
Трудно убивать первого. А второго убьёшь хладнокровно, как таракана. Не говоря уже о третьем.
…В щель под дверь землянки за ним подсматривала ночь. Грубый деревянный стол скупо освещала керосинка. Она почему-то раскачивалась. Почему? Макаров тупо посмотрел на неё. Встрепенувшись, машинально склонился над картой, разложенной перед ним на столе. Жестяная консервная банка была полна окурков. Жаркий выдался денёк… Добраться бы до топчана.
«Разрешите доложить: операция выполнена, враг отброшен на двадцать километров к западу.». Приятно такое докладывать. С такими мыслями Макаров, завернувшись в плащ-палатку, как в яму, провалился в мертвецки глубокий сон.
Три месяца спустя, во время затяжного боя, многие офицеры из их полка погибли. И он, в звании старшего лейтенанта, принял в командование пушечную батарею. Возникла реальная угроза попасть в окружение, в так называемый котёл. Уйти можно было, только переправившись через реку. Мост фашисты взорвали. Под ураганным огнём переправа казалась невозможной. Но Макаров блестяще обеспечил переправу трёх наших дивизий, и даже тяжёлые орудия не удалось спасти! Под его руководством моментально восстановили разбитые плоты и понтоны, и, мастерски лавируя, хладнокровно отбивая отчаянные вражеские атаки, три пушечных батареи вышли из окружения, избежав «котла». Исключительно благодаря макаровской смекалке.
С того дня его военная карьера взмыла вверх.
II
Операция вермахта по захвату Москвы под кодовым названием «Тайфун» тщательно планировалась. Всякое, даже тактическое, отступление было строго запрещено приказом фюрера.
Именно под Москвой я понял – буквально на своей шкуре – что такое русский мороз. Зимней формы у нас не было – никто же не думал воевать зимой. Предполагалось все дела закончить до холодов.
Как-то раз во время затишья мы на мотоциклах вышли на заснеженное шоссе, ведущее прямо на Москву. Москва казалось такой близкой и доступной. Казалось, руку протяни – и вот она, твоя!
Все мы были возмутительно молоды, я был самым взрослым – аж двадцать четыре года! Не сговариваясь, мы помчались в сторону советской столицы. Безумцы! Вдруг мотоцикл Макса, шедший в авангарде, остановился.
Мы тоже остановились и попрыгали на заснеженное шоссе. Торопливо закурили. Приятно было курить на морозе! Единственный плюс…
Оказывается, Макс заметил автобусную остановку, заметённую снегом почти до крыши. Остановка была совсем рядом, метрах в двух от нас. Голубой павильончик, похожий на беседку, совершенно целый. Рядом – столб с табличкой, очевидно, расписание автобусов. Этот кусочек мирной жизни показался нам здесь, на войне, какой-то нелепостью. Мы замерли, охваченные единым щемящим чувством.
– Позвольте, где же автобус? Почему так долго не подают автобус? – громко возмутился Макс. – Мне срочно надо в Москву!
Он швырнул окурок в сугроб и безапелляционно заявил:
– Я буду жаловаться бургомистру!
Мы дружно захохотали. Настроение было хорошее, несмотря на мороз и на тревожные фронтовые сводки. Москва пока не взята. Ну и что? Ещё чуть-чуть – и всё сбудется. Москва вот-вот будет нашей! Кое-кто уже выбрал фон для фотографий – зубцы Кремлевской стены.
…Мы проиграли тот бой. Ничего, будет и на нашей улице праздник, злобно подумал я. Я стоял возле контрольно-наблюдательного пункта и смотрел в окно. Там в кружке света от керосинки, окутанный табачным облаком, оберст Фогль сжимал побелевшими пальцами телефонную трубку. Он по-стариковски сгорбился, сник.
С самого дна моего сердца, из отчаяния, поднялась злоба, да такая громадная, что заслонила собою разум. Мы побеждали всех! И русских победим! Эта проклятая Ельня – всего лишь досадная ошибка, недоразумение. Мы быстро всё исправим! Спи спокойно, Дитрих!
…Нас было девять. В живых остался только я. Москву мы так и не взяли. А потом я получил от Магды открытку. Она поздравляла славного солдата вермахта со взятием Москвы – главного бастиона большевизма.
III
Ранним утром в самом сердце Берлина, на Вильгельмштрассе, рейхсминистр просвещения и пропаганды доктор Гёббельс шелестел свежей газетой. Он с увлечением разглядывал фотографии, размещённые там с его подачи.
Нарядная английская принцесса катается на пони. А рядом, для контраста, – фотография измождённого рабочего из Южного Уэльса. Гёббельс удовлетворённо хмыкнул. Мы вразумим англичан. Перетянем ихна свою сторону. И немецкому народу не повредит полюбоваться этим. Пусть гордятся – в Германии социальные различия практически стёрты.
Он, пожалуй, первый, кто понял, что успех пропаганде обеспечивает именно методичность. «Ложь, повторённая сто раз, становится правдой». Как только ребёнок мог самостоятельно держать ложку, в его ручку всовывали леденец со свастикой. Позже – флажок с нацистской символикой. А потом – школа, «Юнгфольк», «Гитлерюгенд», штурмовые отряды, военная служба, трудовая повинность. Главное – ни на минуту не предоставлять его самому себе! А потом им завладеет «Рабочий фронт» и не выпустит его до самой смерти, нравится ему это или нет.
Постепенно немцы усвоили, что «каждый новорожденный станет боеспособным солдатом», Германия – «великий народ без пространства», зато рядом «пространство без народа». Превосходство арийской расы снимало все вопросы. Задача понятна даже ребёнку – забрать себе это пространство!
Немецкая пропаганда взывала к традиционно сильным чувствам – национализму, готовности к самопожертвованию, бесконечной преданности властям и верности воинской присяге. Солдаты стали присягать лично фюреру.
Немецкие «чёрные» радиостанции за рубежом выдавали себя за рупор оппозиции. Но немцам-военнослужащим слушать иностранные радиопередачи запрещалось. Вот почему части вермахта на занятых им территориях немедленно радиофицировались. Партия не ослабляла свою мёртвую хватку и за тысячи километров.
Сегодня ночью с Восточного фронта пришла весть, заставившая Гёббельса вздрогнуть. Русские под Москвой перешли в контрнаступление! Вермахт перешёл к обороне! Чёрт бы их подрал! Они будут воевать, или нет?!
Надо грамотно её преподнести, эту неприятную, тревожную новость, чтобы не зародить и тени сомнения в умах немцев. Выкрутиться. Только не врать. Не врать! Линия фронта, правда, далеко от Германии, но всё же ложь – главный враг пропаганды. Никакая правда после лжи не восстановит доверия.
Он презрительно усмехнулся. «Правда»! Кому она нужна, эта правда? Мне нужна эффективность; правда – прислуга эффективности. Добавим один безобидный штришок… Лишь один. «Осуществлён стратегический отвод войск к западу от линии фронта». Вот так. Ровно на двадцать километров, исключительно для манёвра войск. Это всего лишь сокращение фронта. Никакого отступления не было!
Пусть все газеты голосят хором, но в унисон: «Сокращение фронта необходимо для завершения победы Рейха в справедливой войне!».
Теперь – Москва. Столица мирового еврейского заговора. Рассадник красной чумы. Главный трофей вермахта. О взятии Москвы следует сообщить заранее как о свершившемся факте. Военные не посмеют проиграть битву за Москву после того, как её выиграю я. Отступать им будет некуда.
Гёббельс снял трубку:
–Майснера ко мне.
В кабинет проскользнул высокий худощавый, похожий на аиста Майснер – лучший монтажёр, о мнению Гёббельса. Он блестяще владел техникой любого монтажа. Гёббельс кивнул, жестом пригласил сесть. Майснер молча сел и вопросительно взглянул на него. Приятная черта – не задавать дурацких вопросов. Он молча сидел и ждал указаний.
– С фронта пришло огромное количество фотоматериала, тысячи метров плёнки, – деловито заговорил Гёббельс. – Надо подготовить фотоснимки для первых полос газет. Пройдёмте в лабораторию. Я сам буду давать указания.
Майснер с готовностью кивнул и поднялся. Как же приятно с ним работать, чёрт побери, вновь с удовлетворением подумал Гёббельс.
Десятки тысяч метров плёнки еженедельно передавались в министерство просвещения и пропаганды, прямо с передовых, – при потребности всего в одну тысячу двести метров! Их слали в Берлин с фронтов до самой капитуляции.
Роты пропаганды даром свой хлеб не ели, работали они исправно. Военные журналисты были в полном смысле военными – обладали военной специальностью, и каждый своей, востребованной. Если ты ведёшь радиорепортаж с борта самолёта, будь любезен быть наводчиком, или штурманом. Лишнего человека на борт не возьмут.
Львиная доля материалов, доставленных с фронтов, использовалась для создания любимого детища Гёббельса – киножурнала «Дойче Вохеншау» («Немецкое еженедельное обозрение»). Хронометраж – сорок пять минут. В Германии его демонстрировали перед каждым кинопоказом вплоть до марта тысяча девятьсот сорок пятого года. Он шёл двухтысячным тиражом и в союзные, и в оккупированные, и в нейтральные страны – на пятнадцати языках с субтитрами. Показывали эту хронику и военнопленным. Чтобы знали, кто их пленил.
«Дойче Вохеншау» убеждал зрителя в правоте Германии и демонстрировал мощь вермахта. После просмотра такой кинохроники ни у кого не оставалось сомнения в том, что Германия непобедима. Всякое сопротивление ей бессмысленно. А победы вермахта – нечто само собой разумеющееся, точно вермахт – футбольная команда, не имеющая в своей лиге равных соперников и обречённая побеждать.
Радио без устали транслировало искусно смонтированные радиорепортажи «с места событий». За счёт эффекта присутствия они производили неизгладимое впечатление.
Главным трофеем Третьего Рейха было информационное пространство Германии. Это и погубило его, Третий Рейх.
…На следующее утро немецкие газеты вышли, украшенные великолепными фотографиями: радостные солдаты вермахта на фоне зубчатых стен московского Кремля! Генералы вермахта в парадных мундирах выстроились почётным полукругом на брусчатке Красной площади, как на светском рауте. Ура! Москва взята! Да здравствует Великая Германия!
На улицах Германии, радуясь, обнимались прохожие. На Восточный фронт полетели тысячи поздравительных открыток.
Это и погубило нас.
IV
В то утро Галя не хотела вставать с постели. Зачем? Ради чего теперь жить? Чтобы победить? Пусть другие побеждают, она больше не может. Вчера не стало Софьи Петровны… Она умерла не от голода – от пневмонии. Муся не дала бы ей умереть от голода!
На глазах у Гали выступили слёзы и скатились горошинами в разметавшиеся по подушке поредевшие её волосы. Рядом дремала умница Муся. Она досталась Гале в наследство от Софьи Петровны.
До войны она была обычной кошкой, трёхцветной неприхотливой домоседкой. Но в блокаду Муся повадилась, как на работу, уходить из дома. Возвращалась она неизменно к обеду, в одно и то же время, всегда с добычей – приносила мышку, а то и крысу! Это «мясо» они готовили. И выжили. Мама и Володенька не успели… Муся появилась … слишком поздно.
Мусю сопровождали на «работу» Галя или Софья Петровна, – чтобы не поймали бы и не съели. И не спросишь потом…
Софья Петровна, а потом и Галя, копила хлебные крошки, бережно складывая их в банку из-под кофе. Приманивала птиц на хлебные крошки, а Муся бросалась на них из засады. Сильно ослабевшая Муся сама не могла удержать даже воробья, и хозяйка приходила ей на помощь.
Эту эстафету приняла Галя. Дров не было, был ужасный мороз, и они спали, сбившись в кучу, как щенята, укрывшись всем, что нашлось – старыми пальто, одеялом, рогожкой. Муся грела, мурлыкала, успокаивала.
Галя дотронулась до своих волос. Когда-то, до войны, они были шикарны… Длинные, шелковистые и почти чёрные. Девчонки завидовали. Где они теперь, те девчонки? Ни волос, ни девчонок, – с горечью подумала Галя и обвела взглядом комнату. На стуле лежала её юбка в складку. Давно не стиранная и мятая, – куда уж там! Как же я опустилась, – с неожиданным отвращением подумала Галя.
Вдруг всё её существо пронзила холодная ненависть, подбросила её на постели – ломаете меня, твари? Не дождётесь! Я буду жить, как человек! Я буду жить, а не выживать! Одежду я буду стирать, есть я буду за столом, и я увижу, как вас гонят поганой метлой из моей страны!
Галя решительно поднялась с постели. Откуда возьмутся патроны, если я буду тут валяться, ожидая смерти?! Скоро моя смена – и я встану к станку! Я буду делать патроны. О, я сделаю вам много патронов! На всех хватит!
Первым делом надо одеться и привести себя в порядок. Сделано. Теперь – найти дрова для готовки. Самой поесть и Мусю покормить. Галя звонко поцеловала её в морду:
– Сиди дома, Мусенька, никуда не ходи без меня! Я скоро вернусь!
Муся, свернувшись калачиком на подушке, блаженно зажмурилась. Галя закрыла форточку, заперла дверь. Подёргала, убедилась, что она заперта, и двинулась в путь. Мусю могут украсть и съесть.
Может, найдётся что-то, годное для растопки.
Ничего, решительно ничего! Всё растащили! Отчаяние стиснуло тисками горло, хотелось плакать, но плакать было нечем. Силы стремительно покидали Галю. Она боялась, что не дойдёт до Муси, упадёт на мостовую и больше не поднимется. Муся великолепная охотница, но она заперта. Эта удивительная кошка кормит меня, и из-за моей же расхлябанности она погибнет?!
Нельзя возвращаться домой с пустыми руками! Но не вернуться – ещё хуже.
Галя прислонилась спиной к стене одного из домов, прикрыла глаза, собираясь с силами, как спринтер перед дистанцией – самой важной в жизни. Напрягая последние силы, она двинулась к ближайшей парадной, с трудом преодолела первую ступеньку. Потом – вторую, третью. Безжизненно повисла на перилах. Отдохнула, двинулась наверх.
…Комната была зловещей и тёмной, как склеп. Окна заколочены фанерой, очевидно, в самом начале блокады. В углу блестела никелированными шариками кровать, заваленная тряпьём. В противоположном углу – буржуйка. Давно не топлена, – отметила Галя машинально. И вскрикнула от радости – перед буржуйкой, аккуратно сложенная, лежала целая вязанка! Ножки стульев. Настоящие, деревянные! Галя не поверила глазам. Все её сегодняшние страдания были вознаграждены с лихвой. Это была редкая удача. Наверное, хозяин не смог вернуться, вот как она сегодня… если бы не Муся… Так рассуждая, Галя склонилась над добычей. И в это время с кровати донёсся стон – не стон, какой-то шелест. Галя метнулась к кровати, разгребла убогое, безликое тряпьё.
Под тряпьём обнаружился мальчик. Совсем худой, – скелет, обтянутый кожей. Он был без сознания, и его тёмные, длинные реснички были плотно сомкнуты.
Галя сразу всё поняла. Его мать (сестра?) ушла отоваривать карточки и… не вернулась. А он остался. Похоже, он пролежал тут долго, в полном одиночестве. Такой же вихрастый, как Володенька. Галя вдруг ощутила горячие слёзы на своих щеках. Откуда они взялись, слёзы? – успела удивиться Галя, прежде чем осознала, что несёт мальчика на руках к выходу из комнаты. Откуда взялись силы? – ещё больше изумилась Галя. А сама шла, летела, будто окрылённая. Кажется, впервые с начала блокады она была счастлива.
Дрова подождут. Я за ними вернусь.
Чёрт с ними! Проживём как-нибудь.
Галя угадала. Коля (так звали найдёныша) не дождался свою старшую сестру, Лиду. Ей было одиннадцать лет. Коле – восемь. Мать они потеряли ещё раньше, во время авианалёта. Отец ушёл на фронт в самом начале войны, летом. Но писем от него не было. Ни одного… Галя не ответила Коле, почему не пишет папа. Молча погладила его по волосам. И крепко прижала к груди невесомое тельце. Он должен выжить. И вырасти счастливым.
У Гали появилась мечта. Даже не мечта, а цель. Это мечта может позволить себе не сбыться. А цель сбыться обязана! Галя решила уехать в сытый, хлебный Алтайский край. Эвакуироваться. Не раз она слышала в очередях, как там солнечно и сытно. Южная Сибирь. Меня теперь никакой Сибирью не напугать, – с горечью подумала Галя. Если повезёт, летом можно уехать через Ладогу. Сейчас нельзя – Коля слишком слаб. Паромом добраться до железнодорожной станции, а там сесть на поезд до Барнаула. Прочь от голода! Она устроится на работу. О, она найдёт хорошую работу! Они не пропадут!
Галя стала кропотливо собираться в путь. Подкапливать продукты, насколько это было возможно. Наткнулась на чердаке на плетёную корзину – специально для Муси. Это добрый знак.
V
В почтовом отделении царила кутерьма. А Лола выглядела удручённой. Это было совсем на неё не похоже. Никогда ещё Марта не видела подругу… такой.
Просторный зал, много столов, всё как обычно, но в воздухе носилась смутная тревога.
За стеклом стойки непривычно официальная Лола, склонив медно-рыжую голову, проворно сортировала почту, не замечая никого вокруг.
Марта подошла к стойке вплотную, облокотилась на стойку, заслонила Лоле свет. Та наконец подняла глаза, приветливо кивнула.
– Потом, потом, дорогая! Видишь, нет никакой возможности! – скороговоркой промурлыкала Лола, и выразительно кивнула на очередь посетителей. Но успела незаметно скосить глаза на дверь служебного помещения. Марта поняла: что-то есть, зайду вечером к твоей матери.
Сердце ёкнуло. Что там? Хорошее или …? Марта силилась прочесть на лице Лолы хоть какой-то намёк, но лицо Лолы не выражало ничего, кроме служебной озабоченности. Марта опустилась на скамью для посетителей, машинально качая коляску. Малыш мирно спал. Подавив волнение, она вышла из душного отделения на солнце и направилась в дом своей матери.
Лола явилась поздно вечером, мокрая от дождя и злая – много работы, почта завалена, они давно уже не справляются, безобразие! Всех разогнали по заводам. Лишь чашечка ароматного кофе с вишнёвым ликёром смогла утихомирить её гнев.
Лола отхлебнула глоточек. О! Натуральный! Отменный! Теперь ей приходится пить ячменный – такая гадость! Весь кофе уходит на фронт. Лола поставила чашку на столик и вынула из лифчика невзрачный конверт. Марта схватила его, как утопающий хватается за протянутую ему руку.
Забравшись с ногами в своё любимое кресло, Марта читала то проклятое письмо, и не могла остановиться. А надо было!
На щегольском полосатом диване, нога на ногу, обложилась модными журналами Лола. На модный журнальчик время у неё всегда найдётся! Лола упоённо шелестела страницами. Сто лет уже не приходилось… Она пожирала глазами одну из фотографий. Наконец всем телом она повернулась к Марте, и на лице её появилось знакомое выражение капризного нетерпения. Лола показала Марте журнальную страницу:
– А такой костюм пошить сможешь? – пытливо спросила она.
Марта бросила беглый взгляд на фото. Ничего особенного, простой крой, но интересно. За счёт ткани можно… Умеет же выбирать! Прирождённая модистка!
– Конечно, – с готовностью кивнула Марта. – Угощайся, – подвинула к подруге вазу конфет. И вновь погрузилась в это мучительное чтение.
Вновь воцарилось молчание, нарушаемое лишь шелестом журнальных страниц. Вдруг Марта горько всхлипнула. Лола в изумлении вскинула свои чёрные глаза:
–Что неладно в русском королевстве?
Но Марта молчала, не в силах ответить. Она сидела сгорбившись, как придавленная. Наконец тяжело поднялась и подошла к окну. Отдёрнула кисейную занавеску, открыла оконную раму и с жадностью глотнула свежего воздуха. Постояла немного, изо всех сил стараясь овладеть собой. Наконец повернулась, вымученно улыбаясь:
– Победы на Восточном фронте обходятся нам слишком дорого. Русские вовсе не так слабы, как принято считать.
– Да ладно? – не поверила Лола.
Она неподвижно сидела, не спуская с неё чёрных блестящих, как бусинки, глаз.
– Не рассказывай мне сказки, – негромко продолжила Лола.
Воцарилось неловкое молчание.
– Они помолвлены. Чего ты от меня-то скрываешь! – спокойно продолжила Лола.
И тут Марту прорвало. Лола никогда не видела Марту такой. Лицо её стало гранитным, а полные, чувственные губы вдруг сжались в тонкую, злую полоску. Лола предусмотрительно потянулась к столу и ловко схватила письмо своими тонкими холёными (даже при такой работе!) пальчиками. Сунула его обратно в лифчик. Мало ли что! Ей нужно ещё то место. Охота была таскать снаряды на заводе. Марта хорошо пристроена, а вот она…
– Он женится на ней, когда вернётся! То-то эта соплячка зачастила к его матери! – клокотала Марта. Её глаза сверкали холодным синим блеском, как у кошки. – Лола! Это письмо может потеряться? Чисто теоретически?
Вовремя я спрятала конверт! – про себя порадовалась Лола. А вслух – скороговоркой:
–Ну-ну-ну! Не болтай глупостей. Забудь ты этого Ганса-голодранца! Аксель куда интереснее. И по срокам ты укладываешься.
Лола взяла конфету из вазочки и собралась было отправить её в рот, но не удержалась от язвительного комментария:
– А ещё говорят: мужчины – сильный пол. Враньё! Женить на себе можно кого угодно. А вот замуж выходят исключительно добровольно!
И неудержимо расхохоталась.
– Ганс – не голодранец, – тихо и раздельно проговорила Марта. – Он – солдат самого сильного войска в мире… Клянусь, он вернётся генералом!
Лола с изумлением заметила слёзы в глазах Железной Марты. Стала сдавать старушка. К чему столько сырости?
– Генералом – так генералом. Я не против, – примирительно проворковала Лола. – Но насчёт писем давай сделаем перерыв. Тайм-аут. Это по-английски. А то фрау Штрабе уже косится на меня. Меня это место пока интересует. Потому что к нам часто стал заглядывать некий солидный господин, – многозначительно сообщила Лола. – И в последнее время всё чаще…
Марта наконец улыбнулась:
– Вот неугомонная! Дай-ка письмо.
Лола вскинула на неё глаза. В них сквозило недоверие.
– Я просто посмотрю обратный адрес. На минутку!
– Погоди! Ты что, собралась писать ему? – всполошилась Лола. – Не глупи, подруга! Думай об Акселе!
Но глаза Марты вновь наполнились слезами, она поспешно отвернулась. Всхлипнула. Эта болезнь гораздо серьёзнее, чем я думала, мрачно констатировала рыжая. Мир сошёл с ума! Лола нехотя протянула ей конверт, и Марта впилась глазами в обратный адрес – какой-то Сталинград. Лола настороженно следила за ней. Немного успокоившись, она подошла к Марте, ласково погладила её плечо.
– Перестань, что с тобой? На себя не похожа, – Лола обняла подругу. – Вовремя ты забеременела. Ну же, будь умницей!
Марта благодарно прижалась к подруге.
VI
Мы были глазами дивизии – мотоциклетная рота разведывательного батальона. В четырнадцатой танковой дивизии я дослужился до обер-лейтенанта. В том числе и потому, что наш офицерский состав стремительно таял. Кандидат в генералы! Если доживу… Я криво усмехнулся. Мечта Дитриха сбывалась у меня…
Мы здорово воевали – я и Отто. Отто обзавёлся станковым пулемётом. А я был заместителем командира первой мотоциклетной роты.
На фронте чёрные раструбы репродукторов щедро потчевали нас фронтовыми сводками и зажигательными речами. И песенками кабаре, бодрыми военными маршами, – родными, немецкими. Бывало, репродуктор внезапно замолкал. Слушатели, сбившиеся вокруг него, дружно чертыхались. Но репродуктор вскоре выдавал парочку аккордов. И – зловеще щёлкал метроном. Все застывали в недоумении. Зато метроном времени даром не терял, отсчитывал семь ударов, и бесстрастный голос сообщал на хорошем немецком: «Каждые семь секунд на Восточном фронте погибает один немецкий солдат».
Повисала гнетущая тишина и… возвращала нам нашу мирную песенку.
И ведь они не врали.
Я крепко сдружился с Альфредом Нойнером, он был родом из Берлина. Высокий, худощавый блондин, он сильно напоминал мне Дитриха. Как-то раз, во время затишья между боями, мы с Альфредом решили искупаться. Выехали до зари и покатили по нейтральной территории. Белой простынёй висел густой туман. Не было видно даже пальцев вытянутой руки. Дорогу мы знали, и ехали наощупь.
В редком перелеске, оказывается, засел партизанский отряд. Ещё вчера его там не было! Ну да партизаны территории не различали. Они готовы были убивать нас везде. По шуму мотора они, очевидно, приняли Отто за штабной автомобиль. И терпеливо ждали. Как всегда, не с пустыми руками. Когда мы приблизились, они принялись гостеприимно угощать нас пулями. Одна пуля попала мне в живот, от боли я потерял сознание и упал с мотоцикла. Альфред сидел в коляске, на месте пулемётчика. Ему сказочно повезло: Отто съехал с дороги и покатился по полю, где естественным образом затормозил о стог сена. Да уж, мягкая вышла посадка… Альфред мгновенно сориентировался. Он мигом заглушил двигатель и огляделся. Туман надёжно скрывал нас. Но скоро он спадёт, и нам крышка. Местность-то открытая! Где бы ты ни был, в этой стране чувствуешь себя бифштексом на тарелке!
Русские, похоже, решили, что нам конец, и убрались восвояси.
Альфред долго ползал в высокой траве, искал меня. Когда нашёл, солнце уже почти поднялось. Удачно, что я был без сознания, а то по стонам русские вычислили бы меня и всё, – герр Гравер навоевался!
Альфред перевязал меня. Не долго думая, он бережно, как младенца, положил меня на свою шинель и поволок ползком к Отто. Там он устроил меня в коляске и стремглав помчался к своим. Он безошибочно вывел Отто в наше расположение. А ещё уверял, что не умеет водить… потом смеялся, что со страху стал мотогонщиком.
Сегодня Альфреда убило осколком. Потому что сегодня я впервые позволил ему сесть за руль Отто вместо меня, – выпросил, как ребёнок! Руль Отто я не доверял никому, даже Дитриху. А сегодня почему-то сжалился. Его убили вместо меня. Я сидел в коляске, и остался жить.
Я остался без друга и без пулемётчика, а нового мне не дали. Друзей не выдают. Это вам не боеприпас…
Сегодня же убило связиста, потом ещё одного… Не снайперы, нет. Тоже осколками. Им просто не повезло. Так что сегодня я за связиста. Прижимая к уху телефонную трубку, я безуспешно пытался выйти на связь со штабом. Проклятые партизаны! Их следует вешать на деревьях, чтобы другим неповадно было. Кто, спрашивается, так ведёт войну, где это видано? Ну вот, опять придётся искать повреждение!
Интересно, почему русские не сдаются? На что они надеются? На чудо? Чудес не бывает. Мы победим, и точка!
Спи спокойно, Дитрих, я за тебя отомщу. Мы победим, и точка!
Гм. Однако никто не несёт нам ключи от городов на бархатной подушечке, никто не угощает шампанским нас, солдат лучшей армии в мире. Русские встречают нас затяжными боями. А между боями повисает зловещая тишина. И неизвестно ещё, что страшнее. С этими русскими даже тишина беременна смертью!
Я присел на корточки и вновь напряжённо прислушался к тишине. Да, чудес не бывает. Надо искать прорыв провода.
За спиной раздался треск сухих сучьев, я резко обернулся и подскочил от неожиданности – ого! Сам оберст Фогль! Роста он был невысокого, но стройный, подтянутый, гладко выбритый. Он, старый воин, прошёл всю Первую мировую и не боялся ни Бога, ни чёрта. Часто бывал на передовой. И сегодня пожаловал.
Я вытянулся по стойке «смирно», выбросил вверх правую руку, привычно гаркнул приветствие. Фогль молча ответил, не спуская с меня холодных серых глаз. В них светился немой вопрос.
– Штаб требует вашего присутствия для инспекции. Выезд надо обеспечить через час, – доложил я. – Потом связь оборвалась. Очевидно, перерезан провод. Я…
– Ваша фамилия, обер-лейтенант? – перебил меня Фогль.
– Обер-лейтенант Гравер.
– Гражданская специальность?
– Механик, мотогонщик.
– Обер-лейтенант Гравер, приказываю вам явиться ко мне в блиндаж.
– Есть!
Вот так номер! Зачем я ему понадобился? Может, узнал, что мы вчера гоняли на мотоциклах? Жгли казённую солярку… Мы же далеко ушли, в лес! Кто ему настучал?!
Я поплёлся в штабной блиндаж, искусно замаскированный ветками. Снаружи нипочём не догадаться, что там, под землёй, вполне приличное помещение. Просторное, чистое, даже уютное.
За простым деревянным столом в гордом одиночестве восседал Фогль. Увидев меня, он быстро сделал знак – дескать, молча проходи без церемоний, садись. Я повиновался. Фогль уставился на меня с жадным любопытством.
– Что, славно вчера погоняли? – вдруг спросил он. Так просто, точно справлялся у приятеля о результатах скачек.
– Э-э-э… Мы… – я совершенно растерялся.
– Вы из Дрездена? – спросил он, не обратив внимания на моё мычание.
Я растерянно кивнул.
– Слышал. Я ведь тоже мотогонщик. В прошлом, – продолжал Фогль. – Вы ездите лучше их всех, на голову выше. Мне это очевидно.
Я зарделся.
– Обер-лейтенант Гравер, с сегодняшнего дня назначаю вас командиром первой мотоциклетной роты, – официальным тоном объявил Фогль. – Когда были в отпуске?
– Семь месяцев назад.
– Отправляйтесь в отпуск. Приказ я сегодня же подпишу.
–Есть!
Как на крыльях, летел я к своему Отто. Смерть отодвинулась от нас.
VII
Правда, совсем ненадолго. Всего на три недели.
Отпуск промелькнул, как кадры кинохроники. Никого не хотелось видеть, хотелось только спать, в крайнем случае – валяться. Так смертельно я устал. Мои проводы на фронт были совсем не те, что самые первые. Родители смотрели на меня, как в последний раз, будто я еду на кладбище… С большим трудом отец оторвал маму от меня, и я поспешно залез в вагон, с трудом сдерживая слёзы. Как же не хотелось возвращаться в этот ад! Везёт этим, во Франции! То-то они и держатся за свою Францию, зубами и ногтями! Дураков ехать на Восточный фронт нынче нет. Таких, как я, с боевым опытом на Восточном фронте, во Францию не отправят. Мне даже Африка не светит. А жаль…
Это было в августе сорок второго. Нашу четырнадцатую танковую дивизию в составе Шестой армии Паулюса бросили на Сталинград. А я принял в командование первую мотоциклетную роту.
Вдали, на горизонте, полыхало зарево – оно не затухало ни днём, ни ночью. Стройными рядами шла на Сталинград наша танковая дивизия. И пехота шла. За победой! Грозно рыча, ползли в зарево танки. Мотострелки – бравые парни, вскинув автоматы, смело смотрели в лицо зловещему Сталинграду; обгоняя танки, они оставляли пехотинцев далеко позади. Пехотинцы украдкой бросали им в спины завистливые взгляды. Ей-Богу, как мальчишки. Хотя они и есть мальчишки. Выпускники «Гитлер Югенд». Безусые юнцы, не старше двадцати. Не любят окопы рыть, ворчат. Настоящую войну им подавай. Сущие волчата. Настоящая война, это когда, по их мнению, можно стрелять без красных флажков, и чтобы патроны не по счёту.
Что ж, дождались! Вот вам настоящая война.
Ничего! Прорвёмся! Сталинград – так Сталинград. И не такое видали…
А вчера случился у нас переполох. Вернулся из советского плена некто Мюллер. Обер-ефрейтор. Он явился под вечер. Парни обступили его, засыпали вопросами: какие они, эти русские? Скоты? Его били, пытали? Как ему удалось бежать?
Он ответил, что был в разведке, отбился от своих и попал на позиции русских. Там они его и схватили. Это случилось ранним утром, на рассвете. Его привели в командный пункт. Явился переводчик. И красный командир спокойно расспросил его: звание, имя, фамилия, в каких войсках и в какой части служит, когда призван. Проверили документы. Вернули – и документы, и оружие! Правда, магазин вытащили. Обращались вежливо. Даже дали стакан горячего чая и ломоть хлеба.
Он не знал, что и думать. Может, у них принято перед смертью кормить жертву и поить её горячим сладким чаем? Мило. Пока он раздумывал, командир красных обратился к нему через переводчика: обер-ефрейтор Мюллер, вы можете идти. Да, так и сказал – «Вы свободны, можете идти»! Мюллер не трогался с места и таращился на него, как баран. Тогда советский солдат вывел его на улицу и махнул рукой в сторону наших позиций. Дескать, топай туда. И крикнул что-то по-русски, своим. Те засмеялись.
Большевики поймали солдата вермахта, накормили, посмеялись над ним и отпустили. Каково, а? Молва об этом мгновенно разнеслась по окопам. А, плевать! Нас отправили за победой, и мы её добудем.
…Наконец мы загрохотали по узким улочкам между низеньких одноэтажных домиков. Пригород Сталинграда. Навстречу нам тянулись унылые колонны беженцев. Беженец национальности не имеет. Потому что все люди, бегущие от войны, одинаковы. Потерянный взгляд. Жалкая, оборванная фигура – воплощение человеческого горя. Идут они, будто не разбирая дороги. Идти им некуда.
А вещи, их жалкие пожитки! Я задумался: почему даже роскошная вещь, выставленная, к примеру, на тротуар, выглядит таким жалким отребьем? К примеру, рояль на проезжей части – кандидат в дрова, и больше ничего! Интересно. А впрочем, наплевать.
О, адский Сталинград! Небо над ним было затянуто чёрным, едким дымом. Горела даже вода в Волге – нефтяные пятна. Мерзкий дым. Вот еловые дрова хорошо горят…
Двадцать третьего августа одна тысяча девятьсот сорок второго года четырнадцатый танковый корпус прорвал фронт советской Шестьдесят второй Армии в районе Вертячего и, пройдя за день семьдесят два километра, вышел к Волге севернее Сталинграда, с ходу попытавшись взять Тракторный завод.
Мы выполнили приказ фюрера.
На фоне скелета из арматуры, похожего на останки огромного доисторического животного, медленно полз вверх, в красное марево, наш флаг с чёрной свастикой. Солдаты, задрав головы в касках, не отрываясь, смотрели в небо – всё выше и выше. Небритые, угрюмые, измотанные. Никто не осмелился снять каску! Тут вам не Дания и даже не Югославия.
Как доказательство, уже на следующий день нас выбили с той позиции, и мы отошли назад на три километра.
В Сталинграде шли уличные бои не то, что за кварталы – за дома, за комнаты в них! Длинный был прав. Русские не склонны раздавать….А провались он, папенькин сынок! Небось ванну принимает в Баден-Бадене. Чёртов аристократ! А я в Сталинграде, сижу в коляске чужого мотоцикла. Мой Отто… погиб.
Я грустно улыбнулся, увидев себя со стороны. С ранней сединой, прокопчённый вонючим дымом войны. Небритый, измученный жаждой и почти без сна. Зато с Железным крестом! Я глянул на него – это копия, оригинальный остался дома. Некстати я вспомнил:
Воздух сыр на востоке,
Будет холоднее и ещё сырее,
Железные кресты ржавеют,
Деревья растут высоко.
Такое стихотворение было напечатано в открытках, их сбрасывала в наши окопы русская «швейная машинка». Давным-давно, в самом начале войны. Невероятно давно. Всего год назад… Я помню её: грубо нарисованный немецкий солдат, Сталин и железный крест, а ниже – обычные инструкции по перебежке. Мы не реагировали на них – это всё поганая пропаганда3.
Глупо, сидя в Сталинграде, злиться на Акселя. В моём положении злиться вообще глупо. Отныне каждая минута моей жизни, весьма вероятно, последняя.
Мои идеологически порочные размышления бесцеремонно прервала мощная струя огня, вырвавшаяся из-под груды безжизненных развалин. Я бросился наземь и прижался щекой к земле. Пламя меня не задело. Засада. Здесь кругом западни. Какая-то сволочь подстерегла меня с огнемётом. С трофейным, с нашим же огнемётом! На что они надеются? Всякое сопротивление нам бесполезно. Мы победим, и точка! Другого пути у нас нет.
Я отдал устный приказ руководителю ударно-штурмовой группы Нейдле найти и обезвредить. Можно быть уверенным – найдёт и обезвредит. Несомненно, Нейдле ждёт блестящая военная карьера. Если его здесь не прикончат, конечно. Потому что каждый четвертый солдат вермахта погиб в Сталинграде. Дорогу на Сталинград в доблестном вермахте прозвали «Дорога смерти». Пехота целыми батальонами уходила в сталинградское пекло, а возвращались жалкие остатки, которые годились разве что для госпиталей. Вместо них на следующий день уходили другие. И так – бесконечно. Жуткий конвейер смерти.
Я выставил часовых, остальным приказал лечь на привал, а сам решил осмотреться. Слоняясь по остаткам завода, я невольно задумался – сколько же понадобится времени, чтобы восстановить всё это?
Сталинград в ходе уличных боёв был и величественным, и жалким. Каким-то непостижимым образом эти два качества в нём ужились. Я увидел воочию, что значит «камня на камне не оставить». Даже развалины были развалены! Каждый камешек в этом городе был стёрт в порошок. Город превратился в груду дымящихся руин. Да, наша авиация постаралась на славу, – с гордостью подумал я.
Поставлена задача – захватить Сталинградский Тракторный завод. Там выпускают и ремонтируют танки, а также выпускают мины и снаряды. Тот завод не останавливался даже во время уличных боёв! Русские остановили его, только когда бои завязались непосредственно в его цехах. А до той поры танки шли в бой прямиком с заводских конвейеров.
Три четверти населения Сталинграда – мирные жители, не были эвакуированы к концу августа. Наша авиация щедро бомбила город сначала фугасными, потом – зажигательными бомбами. Температура воздуха в центре города достигала тысячи градусов Цельсия. Центр, а потом и другие районы Сталинграда, выгорели. Вместе с жителями…
Всё идёт по плану. Всё у нас получится. И я вернусь домой!
VIII
А потом осень ушла и унесла за собой наши победы. С холодами началась череда бедствий.
И всё же значение генерала Зимы нашим командованием было переоценено. Советские солдаты, как и мы, страдали от холода. Но они воевали на своей земле. Постепенно они оттачивали своё военное мастерство. Русские приобрели в боях с нами бесценный опыт и успешно использовали его против нас.
Зато наше командование в тактическом смысле шагнуло назад. Оно хотя бы догадывается, что сталинградское сражение идёт совсем не по плану? По крайней мере, не по нашему плану! Почему же они не вносят коррективы? Напротив, все наши командиры держатся так, будто ничего плохого не происходит. Отвод войск запрещён, даже в стратегических целях. Об отступлении и думать запрещено!
Воевали бы сами, эти чёртовы пропагандисты!
Наши генералы парализованы; командир корпуса, командующий армией и частично командующий группой армий не обладают никакой самостоятельностью действий. Командующий армией не имел права перебрасывать по своему усмотрению батальон с одного участка на другой без санкции фюрера. Эта система «ручного» руководства войсками приводила к гибели целых соединений, а меня – в холодное бешенство. О командирах дивизий и корпусов не приходилось и говорить, те вообще лишены возможности действовать соответственно обстановке и проявлять инициативу. Всё должно делать только по предначертаниям сверху, а эти предначертания часто не соответствовали положению на фронте.
Воинская доблесть – это прекрасно. Но кто ответит за моих солдат, если не я? Что я скажу их матерям, если они спросят, где их сыновья? Извините, не было приказа передислоцироваться. Извините, не было приказа отступать. Извините, у нас нет оружия против «сталинских органов». На черта им это слушать?! Наши генералы что, воюют против своей армии?!
Озвучить эти мысли было невозможно, не быв расстрелянным на месте под каким-нибудь разбитым грузовиком. Разбитых грузовиков у нас теперь, пожалуй, больше, чем целых.
О моих ратных подвигах писали не только фронтовые газеты, но и дрезденские, чтобы внушить чувство гордости моим родным, а мне – укрепить боевой дух. Это было бы совсем не лишним. Ибо наши поражения стали подозрительно систематичными. Впрочем, никто не хотел об этом думать. Все вели себя так, будто всё идёт по плану. Плану «Барбаросса»…
«Барбаросса». Нашли тоже, как назвать! Император Фридрих Барбаросса, несомненно, был великим полководцем, но погиб-то он глупейшим образом, во время переправы верхом через реку Селиф. Тяжёлые доспехи потянули его вниз, он упал с коня и захлебнулся. Не вынес тяжести собственных доспехов! От страха у меня потемнело в глазах, когда русские взорвали свои водохранилища под Москвой осенью сорок первого. На нас устремились потоки воды высотой в два с половиной метра. Я живо вспомнил тогда императора Барбароссу.
Однажды морозным днём мы, обессиленные, отдыхали, пользуясь короткой передышкой между боями. Земля окаменела от мороза, но солдаты устраивались, кто на чём мог. Кому сильно повезло – тот на ящиках, или на разбитых бетонных блоках, иные просто на земле, расстелив плащи-палатки. Едва прислонившись к опоре, боец мгновенно проваливался в мертвецки глубокий сон. Пробудить от такого сна мог только хороший пинок солдатским ботинком. Выстрелы над ухом уже не помогали – эка невидаль. Никто на войне бессонницей не страдал.
Привалившись к колесу разбитого грузовика, я прикрыл глаза и ловил лицом остатки скупого зимнего солнца, стремительно катившегося за горизонт. Вдруг солнце померкло, – на лицо моё легла тень. Я с трудом разлепил веки и увидел перед собою бодрого чистенького офицерика из роты пропаганды.
За ним показались ещё двое, с камерой, с катушками проводов. Судя по всему, они намеревались сделать из меня очередного героя дня для военной кинохроники. Я криво усмехнулся. Одежда на мне стояла колом – пропотевшая, прокопчённая, грязная. Больше похож на беженца. Хорош герой!
Они – поставщики эффектных кино– и фотокадров, ищут материал для «Дойче Вохеншау», который я так любил когда-то. Это чтобы до небес поднять боевой дух и фронта, и тыла. Судя по петлицам, вот этот – летает. Наверное, наводчиком. А если что-то интересное попадалось здесь, на бренной земле, он и тем не брезговал. Вёл репортажи с места событий. Будто у нас тут скачки!
Они искали и находили. Делали многочисленные кадры: своих – бравых победителей, и чужих – оборванных, несчастных.
Офицерик что-то говорил мне и тряс какими-то книжечками. Я так устал, что не сразу его понял.
– Возьмите, господин гауптман, распространите среди ваших солдат для поднятия боевого духа, – почтительно, но твёрдо произнёс офицерик. – Здесь тридцать экземпляров. На первое время хватит.
Он сунул мне в руку пачку брошюр. Маленькая красная книжка. «Der Unthermench». Я уже видел такие, они валялись на дне наших окопов. И на дне чужих – тоже… Русские тоже их читали! Да, да, некоторые русские знают немецкий язык, каким бы странным это, ваше высокоблагородие, вам ни показалось! А нам после такого вашего «просвещения» здесь, на фронте, приходилось вдвойне, – нет! – втройне туго! Не желаете ли лично, ваше высокоблагородие, сразиться с унтерменшами?
Так думал я, с нескрываемой ненавистью глядя в гладковыбритое сытое лицо этого упитанного человечка, два раза в месяц посещающего фронт с целью коротких деловых поездок. Я почувствовал, как мои глаза наливаются кровью. Офицер пропаганды глянул мне в лицо и испуганно отшатнулся.
– Унтерменш? – свистящим шёпотом переспросил я. – Где же Торвальд? Почему не бережёте своих, чистых?! – я сорвался на крик. Нервы стали совсем ни к чёрту. – Да ваш Гёббельс сам, если хотите, похож на еврея! Воюет из кабинета! Стрелять будешь? На! Стреляй!
Я вскочил на ноги, и мои солдаты разом вскинулись, готовые броситься на него. Офицерик покосился на Железный крест, тускло поблёскивающий на моей груди.
За это меня следовало расстрелять. Не расстреляли. Я и так уже на Восточном фронте. Русские расстреляют.
Он молча отвернулся, махнул операторам – дескать, идём дальше, объект не подходящий. И они ушли восвояси, волоча за собой свои камеры и катушки, в поисках новой добычи. Мы проводили их тяжёлыми взглядами. Они это, похоже, почувствовали.
Да, этот гауптман – не подходящий для съёмки объект. Субъект… Все как с цепи сорвались! Настроения в армии близки к паническим. А начальство требует всё большего, прямо скажем – невозможного. Хорошо было в начале войны, когда пропаганду питали наши ошеломляющие военные успехи. А теперь, скажите, пожалуйста, как объяснить простому немцу, почему проклятые унтерменши не сдаются и даже побеждают нас, величайшую армию мира? Как выкрутиться, как объяснить, почему большевики не капитулируют?
I
X
В далёком Берлине, на Вильгельмштрассе, маленький человечек, похожий на еврея, задавался тем же вопросом, что и фронтовой пропагандист. Что же, чёрт побери, делать? Как объяснить немцам поражения вермахта и заставить их воевать?
Он притянул к себе пачку исписанных на машинке листов. Будущая статья для фронтовой газеты. «Не зная отдыха, сражается отважный, закалённый в боях немецкий солдат против этих ползучих животных, в чьих узких звериных глазах лишь тогда вспыхивает подобие отблеска, когда меткая пуля, точно рассчитанный выстрел достигает намеченной цели. Мы ведём честную немецкую битву против звериного бездушия узкоглазых азиатов… Это не люди, а чудовищные звери, которых надо убивать десятикратно, потому что они живучи». Что ж, годится. Страх, отвращение и ненависть – хорошее топливо для военной машины.
В верхнем левом углу появился министерский росчерк: «В печать».
Он отодвинул статью и глубоко задумался. Статья – статьёй, но как ответить народу на крайне неудобный вопрос: почему красные унтерменши до сих пор не сдались нам, представителям великой арийской расы?
Потому что представители высшей расы, арийской, живут в соответствии со своим высоким статусом. У них не было и нет никакой разрухи! В безупречных домах, построенных с заботой о всеобщем комфорте, живут почтенные старики, весёлые, опрятные ребятишки и их добропорядочные белозубые родители.
А славянские племена живут, как скоты, в хлевах. У них то голод, то разруха, а чаще и то, и другое. Они не привыкли к хорошей жизни, даже не знают её. Они рождены для рабства. Именно по причине своей неполноценности, от незнания сытой, комфортной жизни они так яростно сопротивляются. Окопные условия – их обычные бытовые условия. Крысы живут в подвалах; эти презренные существа не нуждаются ни в шёлковых пижамах, ни в изысканном фарфоре. Но если вы загоните крысу в угол, она прыгнет вам в лицо, невзирая на неравенство этого боя.
Это – общеизвестный факт, не требующий доказательств и известный самому последнему тупице.
Пожалуй, да. В таком духе. Сформулирую тезисами и срочно доложу фюреру, заёрзал он в кресле, поднимаясь. Гм… и всё-таки теория расовой чистоты себя мало оправдывает. Уж не ошиблись ли мы? Но Гёббельс её с досадой отогнал эту мысль. Нет. Ошибиться мы могли только в методах пропаганды. Вон Гиммлер, умник, самовольно издал глупую книжонку «Der Unthermench» и раскидал её по окопам. Не посоветовался со мной, с самим доктором Гёббельсом! Идиот. Жалобы идут на неё со всех фронтов. Боевой дух поднимает, да не тем! Это же очевидно! Пусть сам расхлёбывает.
Что ж, пришёл черёд «Фридерикуса». «Еврей Зюсс» нам помог в своё время, теперь поможет «Фридерикус». Кинематограф – мощная вещь. Какой же я молодец, что попридержал его! Запустим в прокат по всей Германии, и на соседей – тоже. Очень патриотичная лента. Пусть все знают – немецкий народ черпает силы в своих бедах, восстаёт из пепла и уничтожает всех, кто в нём усомнится. На первых полосах газет – всех! – крупным планом разместить кадр из фильма, тот самый, где король Фридерикус в рваных ботинках. Акцент сделать на дыру в ботинке. И королю не зазорно носить рваные башмаки накануне Победы!
Перо Гёббельса горячечно металось по листу бумаге. Он не замечал, что в кабинете уже полумрак.
Ганс Фриче. Тоже доктор. Доктор Фриче. Самый знаменитый радиокомментатор, чей бархатный баритон немцы особенно жадно слушают.
Хотя Фриче скорее контрпропагандист. Он шутя обесценит любую идею вражеской пропаганды. В этой тяжелейшей ситуации он нужен нам, как воздух. Потому что по слухам просочилась информация о гнусном возвращении некого обер-ефрейтора Мюллера из советского плена. Надо правильно подать радиослушателю этот факт. Подавать это блюдо сырым – чистое безумие. Его надо …приготовить. Правда… кому она нужна, эта правда?
Два доктора проведут консилиум ради спасения больного. Где он там? Холёная лапка в белом манжете нетерпеливо потянулась к телефону.
X
Я убеждён, что в Сталинграде сам Бог воевал против нас. Головы солдаты обматывали тряпьём, поверх надевали пилотку. Меня это ужасно раздражало, – они были похожи на нелепых баб. Но ничего не попишешь, это лучше, чем сдать личный состав генералу Зиме. Спасти ноги от такого мороза могут только валенки. Но валенок у нас не было, а сапоги совсем не спасали. Среди мирных жителей было мало мужчин, и валенок подходящих размеров было мало. Так что редкие счастливчики щеголяли в валенках. Потом с трупа счастливчика снимал и донашивал их следующий «счастливчик». И так – по кругу…
Вообще-то мне хватало жизненного пространства в Дрездене. Они сидят в Берлине в тепле и сытости, а мы дохнем тут тысячами, как мухи, – злобно подумал я.
Не знаю, как они, а я видел под Сталинградом огромное снежное поле, заваленное телами наших солдат. Это поле стало солдатским кладбищем, только могилы копать было некому. Мёртвых стало больше, чем живых. Я увидел среди погибших тех, кто с весёлой отвагой мчался на Сталинград. Приехали… Некоторые трупы были голыми – в такой страшный мороз. Живые снимали одежду с мёртвых, чтобы выжить. Мёртвые смотрели из-под заснеженных ресниц прямо в лицо слепящей равнине, и больше ничего не боялись.
А Русский заяц?4. За его голову Ставкой была обещана огромная премия. Но никто её так и не получил. Потому что Русский заяц застрелил самого Гейнца Торвальда! Глава снайперской школы штандартенфюрер СС Торвальд спецрейсом из Цоссена прибыл в Сталинград, чтобы расправиться с ним. Заодно укрепить боевой дух солдат вермахта. Укрепил…
А, пропади они все пропадом, и русские туда же – неожиданно для себя злобно подумал я. И снова устыдился своей слабости. Офицер вермахта ноет, как баба. Тьфу.
На улице – минус тридцать пять. Удовольствие ниже среднего.
Солярка замерзала в двигателях. Заглушишь мотор – больше не заведёшь. И танки тарахтели круглые сутки, ровно, угрожающе. Как тигры. И топлива они жрали, как тигры – ужас сколько. Солярка у нас была на исходе. Та, что осталась, замерзала прямо в бочках, и приходилось разводить костры. Если танки не заведутся, то… Но мы не имеем права проиграть! Надо перейти эту чёртову Волгу, этот русский Рубикон. Иначе… Никто не додумывал, что будет, если иначе. Животный страх всегда побеждает голос разума.
Вперёд, только вперёд! Замёрзла солярка?! Греть! Греть солярку!!! Жгите костры, пусть они хоть до неба горят!
Кто посмел восстать против нас, могучего вермахта?! Это безумие – воевать против Великой Германии! Равно самоубийству. Разве не прусское оружие бряцает на весь мир? Разве не под силу нам одолеть какую-то переправу, пусть через большую реку, но всего лишь одну чёртову переправу? Тогда можно будет вздохнуть спокойно. Тогда – всё по плану. Не киснуть! Полная боеготовность!
Мы бились, как оголтелые. Вторые сутки мы бились за тот жилой квартал. Точнее, за то, что от него осталось. Наш штурмовой отряд в очередной раз выбил русских из разрушенного здания. Не успели мы и дух перевести, как Гейнц охнул и осел. На его груди расплылось кровавое пятно. Гейнц неподвижно лежал на спине и удивлённо смотрел в небо, словно недоумевая, как это его, прошедшего Смоленск, Киев, Харьков подстрелили, как зайца? Следом за ним лицом в снег рухнул Вальтер, за ним – Альберт. Остальные поспешно залегли.
Ясно даже дилетанту – здесь работает снайпер. Надеюсь, не Русский заяц. Чёрт бы его подрал! В бессильной злобе я сплюнул сквозь зубы. Трёх штурмовиков потерял за минуту. Да каких!
Выставлю против него своего снайпера. Вычислить и обезвредить. А вдруг это Сибирский Шаман? В стену здания, под которой мы залегли, попал снаряд. На нас градом посыпались каменные обломки, подняв клубы пыли. Бойцы поспешно расползлись по укрытиям. Я скатился в подвал.
Когда улеглась каменная пыль, я осторожно высунулся. Тишина. Патроны кончаются, надо бы добыть ещё… Надел шапку на дуло автомата и медленно-медленно высунул её наружу.
Тихо. Никого. Ушёл. Или сняли. Я знал, что квартал этот контролировался нами. Выполз, встал на ноги и двинулся вдоль стены с автоматом наперевес. Мимо груды битого кирпича, дальше… внезапно горизонт перевернулся с ног на голову, и я утонул в тёплом красном тумане. Когда очнулся, меня, распластанного, всем телом прижимал к земле советский солдат. Крепкий, гад! Он умело зафиксировал меня, явно намереваясь связать, и заломил мою правую руку. От боли я и очнулся.
Боль и дикая злоба подкинули меня с земли. Я вырвался, вскочил на ноги, резким движением отбросил его далеко, метра на два, и несколько раз выстрелил. Практики у меня навалом, – стрелял я отменно, из любого положения. Советский солдат упал, что-то прохрипел и затих. Как из-под земли, вырос другой русский. Я и тут оказался не промах. Он упал ничком, точно как Вальтер.
И тогда чьи-то сильные руки обхватили мои плечи сзади; после искусной подсечки я рухнул, как сноп. Инстинктивно я поджал ноги к животу, и увидел свой автомат возле русского валенка. Валенок мигом отбросил его далеко в сторону. Но мне хватило и того мгновения. Перекатившись через плечо, я вскочил на ноги. За голенищем сапога мой нож. Вот и всё оружие. Не густо.
Он уже навёл на меня дуло своего автомата. Целился в корпус.
Это был молодой светловолосый русский, в белом полушубке. Невысокого роста, крепкий, с большими, широко расставленными серыми глазами. Он презрительно улыбнулся, обнажив ровный ряд белых зубов. А в «Ватцке» ты, пожалуй, сошёл бы за саксонца, подумал я и неожиданно ухмыльнулся. Но из-под красной звезды на меня смотрел, не мигая, другой, неведомый мне, мир. И под его свинцовым взглядом я смутился, съёжился, как воришка, застигнутый хозяином в чулане.
В памяти всплыла залитая солнцем лесная полянка под Дрезденом, манекены в нелепых краснозвёздных шапках, и сердце моё тоскливо сжалось. Мне остро захотелось оказаться как можно дальше от этого чёртового Сталинграда и от этого злобного русского.
«Чем больше красных ты положишь, тем быстрее уедешь домой!» – услужливо подсказал мне разум. Каким чудом я опередил его? Он явно намеревался взять меня живым – понял, что офицер. Как языка… Иначе он давно продырявил бы меня, – не ожидал сопротивления. Думал, что я безоружен. Неопытный, молодой, совсем молодой…
Уходя, я зачем-то обернулся. Он лежал на снегу навзничь, мёртвый, но такой же ненавидящий и непреклонный. Его белый полушубок от ворота до пояса был залит кровью. «Такое трудно отмыть», – вспыхнула в мозгу нелепейшая мысль.
Да катись ты к чёрту, – злобно подумал я, неведомо кому адресуя, неведомо чего стыдясь. С трудом переводя дыхание, я оглянулся. Никого. Неужели я очутился на чужой территории? Это запросто. Я вытер кровь чужого бойца, аккуратно вложил нож в ножны. Подобрал свой автомат и побрёл, пошатываясь, искать своих.
XI
Своих я отыскал. Осталось нас семнадцать человек. Жалкие остатки моей первой роты. Потом проклятый снайпер снял ещё двоих. Итак, в моём подчинении – пятнадцать человек. Надо пробиваться к своим.
Знаменитая операция русских «Уран» набирала хороший темп. А ситуация со снабжением наших войск стремительно ухудшалась. Наша транспортная авиация несла огромные потери. Вместо требуемой ежедневно тысячи тонн груза Шестая армия получала лишь сто.
Наступила короткая передышка. Затишье перед боем. Мы двигались к штабу армии, в центр города, и в дороге к нам присоединился раненый штабс-ефрейтор. Без ремня и без документов, вооружён советским автоматом. Мы зашли в какой-то ангар. Бывший заводской цех. Холод стоял нестерпимый, – бетонные стены накалились от мороза. Зимняя форма нас не спасала.
То огромное помещение уцелело. Дурной признак. Высока вероятность прямого попадания снаряда или, что хуже, авиабомбы. Надо уходить. Своих тут явно нет. Вот только перевяжем этого штабс-ефрейтора. Остальные пока целы.
Стены зияли дырами на улицу и в соседние помещения. Раненый, белый от холода и кровопотери, опустился на чудом уцелевшую автомобильную покрышку. Он попытался самостоятельно вынуть раненую руку из рукава, но не сумел, так, оказывается, он обессилел.
В углу, метрах в тридцати от нас, на бетонном полу лежали тела трёх советских бойцов, в таких же белых полушубках, как у того, молодого. Немного окровавленные, но сгодятся. Мы не модистки.
Рядом валялось не нужное им теперь оружие. Густав снял с тела советский полушубок и набросил его на плечи раненого. Потом парни расхватали советские автоматы и с интересом стали рассматривать, чем же так ловко бьют нас русские.
Раненый дрожал, как осиновый лист. Его бил озноб. Ни у кого из нас индивидуального пакета не оказалось; всё уже было истрачено. И я приказал обшарить карманы советских полушубков. Как всегда, ни у кого! Они бессмертные, что ли? Мы обшарили карманы ещё раз. Ничего. У нас самих нашёлся один пузырёк, оказалось – йод. Не густо. И шёлковый платок, вышитый Магдой. Чистый. Я немного поколебался, глядя на него.
– Густав! Перевяжи, – я бросил пузырёк ловкачу Густаву Эрлиху. Тот поймал его на лету. Толковый парень.– Бинты есть у кого-нибудь в этом доме?
Густав отрицательно покачал головой. И я протянул ему свой фамильный платок. Ничего, Магда вышьет другой платочек. Если будет, кому.
– Под чьим командованием были? – обратился я к раненому.
– Штабс-ефрейтор Грёдинг, третья рота четырнадцатой танковой дивизии, под командованием лейтенанта Гонта. У меня нет документов.
– Почему без документов?
– Я бежал из плена, мои документы остались у русских.
– Когда вы попали в плен?
– Позавчера. Бежал вчера. Пробираюсь в штаб. Наша рота почти вся уничтожена.
Густав тем временем ловко перевязал моим платком рану Грёдинга. Наложил жгут над раной, и кровь сразу остановилась. Молоток Густав. Освоил новую специальность – врачебную. Он помог раненому облачиться в русский полушубок.
– Увидишь наших – сразу бросай автомат и руки вверх! Помни – ты похож на ивана, – беззлобно усмехнулся Густав.
Я осторожно высунулся на улицу. И тут же выругался; ногу ниже колена будто обожгло:
– Меткий, гад!
Ранение оказалось лёгким. И на том спасибо. Сморщившись, я опустился прямо на бетонный пол. Позицию на покрышке прочно занял Грёдинг. Он согрелся и задремал. Густав обработал и мою рану. Делать нечего, надо уходить. Пересилив боль, я поднялся. А Грёдинг задремал и не хотел подниматься…
– Меняем дислокацию. Идём в центр, по одному. Эрлих, ты выходишь первым. Выход прикрывают Хайнц и Майне. Шульц, найти наконец аптечку.
–Есть, – отозвались воины.
А штабс-ефрейтор Грёдинг согрелся, задремал и не хотел подниматься…
В ту секунду в наше неуютное убежище сложилось, как карточный домик. Этого следовало ожидать… Мы не успели вывести раненого! Бедняга Грёдинг оказался погребённым под огромным обломком потолочной плиты. Я обернулся и смотрел на ту плиту, как дурак, пока Эрлих не рванул меня за рукав.
Мы шли, как воры – перебежками, пригнувшись, часто ползком. Связи, конечно, не было. Своих – тоже. Мы успешно отбили несколько советских атак, но потеряли ещё троих. В том числе Густава. Я сильно к нему привязался; так и не привык к потерям. Боеприпасы «получали» у убитых немецких солдат. Продукты закончились раньше, чем боеприпасы. Приходилось питаться падалью. Мы жарили мясо павших лошадей. Воду получали из прокопчённого войной снега.
Раньше надо было войска отводить! Паулюс в ноябре просил у фюрера разрешения отвести войска, но получил приказ: с Волги – ни шагу. Сталинград – город Сталина, и взять его – дело чести для нас!
По радио ежедневно сообщали о неслыханной доблести солдат вермахта, проявленной в битве за Сталинград. Нас заставляли массово их прослушивать. Я слушал, как Геринг заливался соловьём: фюрер восхищается ратными подвигами своей Шестой армии! Фюрер пребывает в уверенности, что немецкие солдаты, доблесть и воинская слава которых облетела весь мир, непременно выстоят и победят кровавого красного зверя!
Я вспомнил эти разглагольствования и задохнулся от ярости. Только потому, что город назван в честь Сталина, мы должны гибнуть тут десятками, сотнями тысяч?! Почему бы Гиммлеру самому не послать в Сталинград своих детей? А то бы и сам приехал! Сразился бы лично с этими «унтерменшами»! Посмотрел бы я тогда…
Заткнись, Гравер! Ты за кого воюешь, гад?!
XII
– Гад! Трёх наших положил! – капитан Дмитрий Макаров в бешенстве смотрел в окуляры бинокля, как фашистский главарь и ещё пятнадцать гитлеровцев исчезают в недрах бывшего заводского цеха. Напротив нашего укрытия! Один из них был ранен в плечо, – на рукаве кровь. Рука висела, как плеть.
Макаров опустил бинокль и сплюнул под ноги. Три года на фронте изменили его до неузнаваемости, словно минуло лет двадцать. Большие серые глаза его уже не были распахнуты так детски наивно. Пороховая гарь, дорожная пыль и нечеловеческое напряжение боёв заставили их зло сощуриться. Бессонные ночи, свирепые ветра и дожди огрубили кожу. На таких генералы не смеют повышать голос.
– Не уйдёшь, сволочь! Я тебя лично живьём возьму! Ты мне Яблочко» плясать будешь, гнида фашистская… – процедил он еле слышно. И крикнул: – Голиков!
Перед ним вытянулся по стойке «смирно» старший лейтенант Евгений Голиков – молодцеватый, всегда опрятный и подтянутый.
–Старший лейтенант Голиков по вашему приказанию прибыл! – козырнул Голиков.
Макаров жестом подозвал его к оконному проёму. Они расположились в бывшем школьном классе. Пол был усыпан всяким строительным мусором – известью, битым кирпичом; в углу сложены штабелем ставшие ненужными школьные парты. Сквозь дыру в стене со свистом врывался зимний ветер. А на стене напротив, всем назло, висела классная доска, исписанная какими-то задачками, такая трогательная и нелепая среди бушующего пожарища войны.
–Видишь тот цех? – протянул свою мощную кисть Макаров. – Туда ушла группа фашистов. Пятнадцать человек. Главаря надо взять живым.
Голиков осторожно высунулся, пытаясь уловить в бинокль хоть какое-нибудь движение.
– Да убери, он не выйдет больше, – Макаров нетерпеливо отвёл бинокль. – Бомба туда попала, не издох бы он там раньше времени. Крепкий орешек этот фриц! Троих наших своими руками положил. В рукопашной. Я сам видел. Но я его, кажется, ранил. Номоконова я вызвал, он прибыл уже. Ты вот что, – внезапно сменил тон Макаров. – Ты, Голиков, покуда я не вернусь, принимаешь командование.
– Есть!
В класс, неслышно ступая, вошёл маленький, неказистый солдат. Поверх солдатских сапог были надеты какие-то чудные тапки, связанные из шерсти, он весь был обвешан какими–то шнурками. Но в белом маскхалате и каске, как полагается. Бережно, как ребёнка, он нёс свою винтовку. Грозно поблёскивал её оптический прицел. Номоконов – сам Сибирский шаман! Самый результативный советский снайпер. За его голову Ставкой Гитлера обещана огромная премия. Макаров бросился ему навстречу, радостно затряс его руку:
–Семён Данилович, сердечно рад! Наслышан, наслышан, восхищаюсь! – в волнении заговорил Макаров. – Срочно нужна ваша помощь! Туда, – кивнул Макаров в окно, – офицер фашистский ушёл, с группой солдат. Думаю, они в центр идут, у них там штаб. Офицер мне живым нужен. Допросить его надо. Их пятнадцать человек. а может, уже меньше. Успеем до темноты?
– Попробуем, – степенно ответил Номоконов.
– Петренко, Балуев, Ушаков – за мной! – крикнул Макаров почти весело. Будто не на опасное задание звал, а в колхозный сад яблоки воровать. Война стала его миром. Его спасением. Без войны он себя больше не мыслил. Ему – двадцать семь… Вся грудь уже в орденах.
Все пятеро выбрались наружу, и, передвигаясь короткими перебежками, быстро пересекли школьный двор. В мгновение ока они растворились в воздухе.
Они крались вдоль заснеженных обломков города, вдоль обезображенных зданий. Обходили стороной брошенные грузовики – могут заминировать. Через полчаса мелькнули впереди серые тени. Как крысы. И бесследно исчезли. Один только Номоконов заметил, куда – в полуразрушенный магазин, через бреши, бывшие когда-то стеклянными витринами большого магазина. Он два раза тихо свистнул, и перед ним возник Макаров, вопросительно посмотрел. Номоконов молча кивнул на магазин. Выйти оттуда они могут только на соседнюю, параллельную улицу. Макаров без слов понял таёжного охотника.
В считанные минуты три снайпера заняли позиции. На параллельной улице – Петренко и Балуев взяли на прицел выходы из магазина. Совсем скоро и близко сухо защёлкали выстрелы. Макаров склонился над врагами. Нет. Нет. Ещё? Нет. Солдат. Простой солдат. Опять ушёл, гад?!
– Он там, – сдавленно произнёс Макаров и кивнул на магазин.
– Мы прочесали весь магазин, там никого, – возразил Балуев.
Ушёл! Ничего… Возьмём тебя в кольцо! Никуда ты не денешься!
Макаров возвращался, крайне разочарованный. И Номоконов был слишком молчалив. Тоже недоволен. Задача не выполнена.
XI
II
Мы спрятались в полуразрушенном магазине. По крайней мере, в стенах этого здания было что-то похожее на выбитые витрины. Смеркалось. Мы планировали явиться в штаб Шестой армии до темноты. Для этого следовало выйти на соседнюю, параллельную улицу. Оттуда – перебежками и ползком преодолеть ещё четыре квартала. А там уже наша территория. Я так рассчитал. Как выяснилось, правильно.
Осталось нас семеро, я, пятеро солдат и Фриди, старший лейтенант. Перед выходом на улицу он огляделся и дал нам знак выходить. Мы осторожно двинулись. Замыкали шествие я и Курт Кассель, – мой земляк, тоже из Дрездена.
Первые пятеро вышли на мёртвую улицу. Действительно, всё было спокойно. Вдруг один из солдат беспомощно раскинул руки и упал на спину. Фриди бросился к нему, но сам получил пулю. Почти одновременно на землю упали оставшиеся трое. Мы с Куртом бросились назад. Раненые сразу же поползли по грязной снежной каше, ища укрытия.
Опять снайперы!
Выходить на соседнюю улицу нельзя – все выходы, скорее всего, ими контролируются. Мы с Куртом поспешно залегли под ледяную плиту, – я успел заметить под ней углубление наподобие могилы. Так оно, в сущности, и было…
Но как быть с ранеными? Я принял решение выждать, пока уйдут снайперы, перевязать раненых и, рассеявшись, порознь идти в штаб.
Русские рассудили по-другому. Они подошли к раненым и превратили их в пленных. А остались лежать в своей добровольной могиле, как трусливые ящерицы.
– Останемся здесь, пока не стемнеет, – прошептал я. – Они могут ждать нас. Не шевелись.
– Есть, – отозвался тот, тоже шёпотом. Бледный, растерянный, истощённый юнец. Ефрейтор Курт Кассель. Я был страшно рад встретить дрезденца в этом пекле. Это как учуять запах родного дома в тюрьме.
Во рту у нас не было ни крошки уже вторые сутки. Нестерпимо хотелось пить. О том, чтобы выйти за снегом, не могло быть и речи. Так мы пролежали несколько часов, долгих, томительных часов. Лишь когда ночь опустилась на этот злобный город, мы осторожно выбрались.
Чем ближе к центру, тем безрадостнее представали нам картины. Прямо на дороге валялись трупы солдат вермахта, погибших не от советских пуль, а от голода и холода! Оставшиеся в живых бродили между ними, как тени. Никакой дисциплины! Это было не войско, а стадо, брошенное пастухом. Солдаты рылись в разбитых грузовиках и в кучах мусора, как бездомные псы. Ни один из них не обращал никакого внимания на офицеров. Когда я проходил мимо двух солдат, копавшихся в каком-то хламе, они даже головы не повернули в мою сторону.
– Встать! – дико заорал я.
По привычке они вскочили на ноги, вытянулись, но тут же насупились, и, что-то угрожающее пробормотав, продолжили своё занятие. Плевать они хотели и на субординацию, и на трибунал. Я понял, что могу расстрелять их обоих на месте – но кто выиграет от этого? Они, может, были бы этому рады. Истощённые, отчаявшиеся, в каких-то лохмотьях, они окончательно потеряли уважение к себе и своему командованию. И похожи они были на беспризорников, а не на солдат самой сильной армии мира.
А когда мы дошли до нашего аэродрома, я потерял дар речи. Прямо на лётном поле, давно не чищенном, валялись трупы погибших от переохлаждения солдат. Из снега, как пни, торчали обломки самолётов и грузовиков. Мы что, проиграли и эту войну?!
Да что, чёрт возьми, происходит?!
Было ясно, как день, что армия полностью деморализована. В морозном воздухе носилось отчаяние. Настроение было уже не паническим, а безразличным. Из обрывочных фраз мы поняли, что с двадцать третьего января полностью прекращено воздушное сообщение со Сталинградом. Снабжения нет. Топливо на исходе. Продуктов давно не хватает. Помощи ждать больше неоткуда. Генерал-фельдмаршал Манштейн не сдержал своего слова. Его армия не пришла к нам на помощь.
Когда я шагнул на порог штаба армии, офицеры лихорадочно метались по этажам. Те из них, кого я попытался остановить, бормотали что-то бессвязное, и, пряча глаза, ретировались.
Всё это мне порядком осточертело. Я решительно направился к двери с табличкой: «Начальник штаба генерал Артур Шмидт», рванул её на себя и прямо с порога доложил Шмидту – понурому худощавому человеку за столом:
– Гауптман Гравер и обер-ефрейтор Кассель прибыли в расположение штаба Шестой армии, – я вынул документы и положил перед ним на стол. – Мы вышли из окружения. Примите нас на довольствие. Мы ничего не ели двое суток.
Меня мутило, я с трудом держался на ногах и чудом не упал его стол. Он поднял на меня глаза, но сразу же потупился. И ничего не ответил. Сидел, как истукан! Наконец губы его зашевелились, но говорил он так тихо, что слов я не разобрал. Нервы стали совсем ни к чёрту, и я возвысил голос, нарушая устав:
–Кто-нибудь соизволит оформить нас?
Но он продолжал упорно рассматривать свой стол. Наконец я разобрал:
– Шестая армия сегодня капитулировала. Мы готовимся к сдаче в плен. Благодарю за службу, гауптман Гравер. Вы будете представлены к награде. Железный крест…
Он взглянул мне в лицо и осёкся.
Стоя навытяжку, я глотал слёзы, как девчонка. Я плакал, – впервые со дня гибели Дитриха. Это было второго февраля одна тысяча девятьсот сорок третьего года. Мне хотелось наброситься на него с кулаками, вытряхнуть его из мундира и заорать во всё горло: «Почему вы не отвели войска в ноябре?! Ради капитуляции вы загубили столько жизней?!».
Но я молча стоял навытяжку и не знал, куда мне деваться. Что я скажу Курту Касселю, с которым мы прятались, как загнанные зайцы, под ледяной плитой? Мы наверняка схватили пневмонию или кое-что похуже. Стало быть, мы пробирались сюда, в штаб Шестой армии, чтобы сдаться в плен русским? Так вот что я должен объявить Касселю! Благодарю за службу, обер-ефрейтор, теперь вы можете спокойно и с комфортом сдаться в плен, прямо здесь, в штабе армии!
Русские и без того безумны, а вдобавок мы их разозлили. Забрались в медвежью берлогу! Сдаваться в плен равно самоубийству! Уж лучше издохнуть от пули!
Но я козырнул, щёлкнул каблуками и вышел, вытирая лицо рукавом. В коридоре я, как на мину, наткнулся на изумлённый взгляд оборванного, исхудавшего Курта Касселя, и низко опустил голову. Он всё понял – я помню его лицо…
В том коридоре мы с ним и расстались. Фронтовая жизнь развела нас по разным сторонам света.
X
I
V
…Первым делом русские отобрали у нас часы. Потом – документы, карты, оружие, награды.
Штаб Шестой армии вермахта под командованием генерала-фельдмарщала Фридриха Паулюса располагался в здании бывшего универсального магазина. Русские появились там мгновенно. По злой иронии судьбы, допрашивали меня в том же кабинете Шмидта.
Допрос был долгим и изнуряющим. Допрашивал меня майор. Взгляд у него был стальной и беспощадный, как у того, зарезанного. Мне хотелось или спрятаться, или дать ему в морду. Прятаться – не в моём характере… А бить морду офицеру противной стороны – непозволительная роскошь для военнопленного.
Вопросник был составлен из ста сорока вопросов, в основном о фактах моей славной биографии и политических убеждениях. Дескать, за какую такую идею бьётесь, герр Гравер? Не рассказывать же ему было ему об Отто! Тогда он и сам, пожалуй, двинул бы мне в ухо. Кто поверит, что я поехал воевать ради мотоцикла, останки которого ржавеют где-то в поле? Курам на смех. А может, описать ему в красках, как я рассчитывал быстренько их победить и вернуться домой к Рождеству?
Неожиданно для себя я расхохотался. Очевидно, сказалось многодневное нервное перенапряжение. А майор задымился от бешенства. Но сдержался, не опустился до мордобоя. Никаких ему сведений! Довольно ему меня самого! Не ему я присягал!
А потом был мучительно долгий путь в лагерь. Нас, офицеров, везли в грузовиках. С почётом! Простые солдаты топали на обмороженных ногах по обледеневшей дороге. На них были лёгкие по русским меркам зимние шинелишки, которые не спасали от пронизывающего ветра. И пленные наматывали на себя, что могли, – немыслимое тряпьё! Женские платки и пальто – всё шло в ход, ничем не брезговали. Русские смеялись над пленёнными покорителями Европы.
Ради вот этого жизненного пространства пролито столько нашей крови! Но оно – не наше. И нашим никогда не будет…
Я трясся в кузове грузовика не то на ухабах, не то от злости. Они предали нас, заставили умирать в этом вонючем Сталинграде! Они сидят в тепле своих высоких кабинетов, а их закоченевшие, обессилевшие солдаты тянутся в плен бесконечными шеренгами, в женских платках, обнявшись, чтобы не упасть и не остаться лежать на бескрайней обледеневшей дороге!
Наш грузовик остановился. Мимо него понуро поплелась шеренга пленных солдат. Солдатская шеренга, как рукав огромной печальной реки, направлялась влево, а наш грузовик взял курс направо. На перекрёстке случился ожидаемый затор. Человеческое море за бортом нашего грузовика заколыхалось, замедлило ход, а потом и вовсе замерло. Я глянул вниз и вздрогнул. Над морем солдатских шинелей я увидел знакомое, измождённое серое лицо. Курт Кассель!
Я рванулся к борту и, рискуя быть пристреленным конвоем, высыпал ему весь свой запас сигарет и хлеба, а потом перебросил через борт и свои рукавицы. Они не зимние, холщовые, но это лучше, чем ничего. Мне легче, а вот ему… Дрезден, Кайзерштрассе, двадцать семь. Там живёт его мать – Луиза Кассель. Я помню. Он радостно заулыбался, замахал мне рукой, но резкий окрик конвойного погнал его вперёд, в снежное поле. Я смотрел, как он медленно удаляется в тоскливую, белую даль. Постепенно он превратился в маленькую чёрную точку. А потом и вовсе исчез.
У нас так много общих воспоминаний. Они до краёв наполнены отчаянием. Они связывают покрепче брачных уз, потому что их легче пережить коллективно. Такая ноша непосильна одному.
Наши офицерские грузовики прорвались наконец сквозь затор и рванули вперёд. Мне было стыдно перед Куртом. Он идёт пешком, а я еду, как барон. Он-то чем хуже меня? Может, я коммунист? Этого ещё не хватало!
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
I
Германия после капитуляции своей Шестой армии объявила траур. Три дня по радио вместо бравурных фанфар транслировали вагнеровскую «Гибель богов». Впервые немецкие газеты опубликовали фотоснимки погибших немецких солдат.
Безвозвратные потери русских в Сталинградской битве составили один миллион сто двадцать девять тысяч шестьсот девятнадцать человек. Они могли быть меньше, если бы русские просто подождали, пока Шестая армия погибнет от голода и холода. Но русским нужна была победа.
Безвозвратные потери вермахта в Сталинградской битве составили один миллион сто тысяч человек. Взяты в плен девяносто одна тысяча солдат и офицеров.
Сохранить рассудок на фронте мне помогли письма из дома. Читая их, я возвращался в счастливую довоенную жизнь. Родители регулярно писали письма, исполненные благодарности к Магде и робкой, но неугасимой надеждой на моё скорое возвращение. Хотя все мы очень хорошо понимали, при каких условиях я могу вернуться домой – только с серьёзным ранением. Калекой…
Магда стала моим родителям родной дочерью. Она часто их навещала, приносила продукты и помогала маме по хозяйству. Магда здорово их выручала… Родители не скрывали, что считают её моей женой. Что ж, поживём – увидим. Если доживём… Из Сталинградского пекла я написал Магде – в награду за её верность – если вернусь, женюсь. Моментально. И навсегда.
Магда аккуратно писала мне каждую неделю. Подробно описывала мне, как хорошо им живётся и с каким нетерпением они ждут меня. Она по-детски трогательно гордилась моими наградами и званиями, очевидно, даже не догадываясь, чего они мне стоили. Она читала дрезденские газеты. По месту жительства героя… В аду теперь моё место жительства. О продуктовых карточках и прочих тяготах тыловой жизни Магда ни словом не обмолвилась, добрая душа.
О перебоях с продуктами я узнал много позже от сослуживца. Оказывается, на продуктовых карточках печатали зажигательные, как бомбы, речи Гёббельса. Очень символично. И хлеб, и зрелище. Впрочем, не бывает так, чтобы виноват был кто-то один. Как ни крути, виноватыми окажутся как минимум двое. В разной степени, но оба.
Ярмо вины легче тащить сообща.
Магда писала, что Дрезден всё тот же. Описывала, как выглядят сейчас мои любимые места в центре Дрездена. И неизменно передавала привет «моему сослуживцу» Отто.
Отто… Отто больше нет, но я не смог написать ей об этом. Я не смог заставить себя вывести эти слова. Глупо расстраиваться из-за мотоцикла, сколько их тут… полегло, – в тысячный раз повторял я себе. Но был безутешен.
Это случилось зимой. Ударил страшный мороз. Русские активизировались на нашем участке, и мы понесли большие потери. Пришлось спешно менять позицию. Переменить позицию означало сделать марш-бросок на юго-запад на расстояние в пятьдесят километров, и успеть окопаться до рассвета.
Мы вышли в ночь, по угрюмой обледенелой дороге. Тяжёлые седельные тягачи не могли подниматься в гору по ледяной корке. И лошади, и люди падали, то и дело создавая заторы. Закоченевшие солдаты шли пешком, по двое, держась друг за друга, чтобы не упасть. У многих стопы были стёрты в кровь и обморожены.
На одном из многочисленных подъёмов опять пополз тягач. Тягач шёл в середине, и вся огромная колонна войск позади него остановилась. Я вёз в коляске тяжело раненого солдата. Его тоже звали Отто. Он был без сознания. Хорошо, что он был без сознания…
Я рванулся на мотоцикле к тягачу, чтобы помочь ликвидировать затор. Оставил Отто в стороне, под горой, и пешком поднялся в гору. Водитель тягача ошибся и неверно повернул руль, – он спал-то не больше двух часов в сутки. И тягач покатился вниз, набирая скорость.
Он раздавил Отто. Расплющенные окровавленные куски металла сразу сбросили в придорожный ров…А я всё смотрел и смотрел вниз, как идиот. И ничего не видел от слёз.
К рассвету мы дошли. Измотанные вконец. Боеготовность стремилась к нулю. По данным разведки, русские готовились к наступлению ранним утром. Резерв всё не шёл. Пришёл – в последнюю минуту. Но Отто уже не было…
Летом сорок третьего года Магда получила от меня целую пачку писем, написанных из Сталинграда. С фронта, которого больше нет. Я бодро рапортовал, что всё под контролем, мы вот-вот победим, и я вернусь. К ней. И мы будем вместе – моментально и навсегда.
II
…Пасмурным субботним утром эта рыжая бестия, ступая мягко, как кошка, пробралась в почтовую подсобку, где царил приятный полумрак, и приятно пахло библиотекой. На полу между штабелей посылок и бандеролей стоял большой деревянный короб со зловещей надписью: «Извещения о погибших». Она подошла к нему, опустилась на низкую скамеечку и привычными, точно выверенными движениями принялась сортировать безликие бумажные треугольники. Один из них задержался в её руках. Она слегка изменилась в лице. Но ненадолго – мигом его развернула.
Пробежав глазами скупые строчки, тяжело вздохнула. Перевела дыхание. Перечитала. А потом ловко вернула листочку форму треугольника и испуганно, как змею, бросила его обратно в ящик.
Немного помедлив, она воровато оглянулась на дверь и вынула из-за выреза блузки конверт. Устроившись поудобнее на скамеечке, она, премило наморщив лобик, погрузилась в чтение убористо исписанного листка бумаги.
Безмятежную библиотечную тишь бесцеремонно нарушила начальник почтового отделения фрау Штрабе. Как штурмовой отряд, стремительно ворвалась она в подсобку, заполнив собой едва ли не всё помещение. Лола от неожиданности подпрыгнула на своей скамеечке.
Фрау Штрабе была начальником почтового отделения, следовательно, начальником Лолы. Она была тучной, но элегантной дамой лет пятидесяти. Как многие толстяки, она была добродушной, но в тот момент полыхала гневом, как факел.
– Что пишут? – громовым голосом, которому позавидовал бы любой фельдфебель, гаркнула фрау Штрабе.
Но рыжую плутовку голыми руками не возьмёшь!
– Это личное, – с достоинством английской королевы произнесла Лола, поднимаясь со скамеечки, но не по-королевски поспешно пряча за вырез кофточки злосчастную бумажку.
– В нашем почтовом отделении больше не бывает ничего личного, – язвительно заметила фрау Штрабе. – Не так ли, фройляйн Кольб?
– Не понимаю. О чём вы, фрау Штрабе? – деланно удивилась Лола.
– Зато я прекрасно всё понимаю! – теряя терпение, загремела фрау Штрабе. – Верните чужое письмо! Вы уволены!
– Пожалуйста, увольняйте! Напугали ежа задом! – Лола наконец сбросила маску. – Но это письмо – моё, отдавать его вам я не намерена.
– Это письмо с фронта, на имя Магдалены Оффенбах, и вам это известно! – отчеканила фрау Штрабе. – Как, впрочем, и последствия вашего крайне неблаговидного поступка. Довольно! – фрау Штрабе властно протянула руку. – Верните письмо и уходите!
– Я вам не доверяю,– нагло заявила Лола.– Вдруг вы прочтёте. Доставлю лично.
–Да что… Да как… – Фрау Штрабе задохнулась от злости. Выпучив глаза, она ловила ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег.
– Немедленно убирайтесь, – процедила фрау Штрабе, едва переведя дух. – Вон отсюда! Какая мерзавка!
Лола гордо проплыла мимо неё к дверям. Та в бешенстве крикнула вслед бывшей почтальонше:
– Доберусь я до тебя, вертихвостка! Позор семьи!
Ей в ответ издевательски громко хлопнула входная дверь.
III
В квартире фрау Дархау, как во многих других дрезденских квартирах, окна были завешаны одеялами и пледами. Что нашлось в кладовой и на чердаке, то и пошло в ход. Берегли стёкла, чтобы они не вылетели во время бомбёжек и не поранили жильцов. Союзники Союза почуяли, что удача на стороне русских, и тут же принялись бомбить немецкие города.
В комнате Марты, несмотря на изуродованное одеялом окно, по-прежнему было уютно, и по-прежнему она была рада своей очаровательной хозяйке.
Но хозяйка съёжилась в кресле, сиротливо поджав ноги. Она пребывала в жутком оцепенении. Застывший взгляд её упёрся в поблёскивавший бронзой вензель на обоях.
А Лоле, кажется, и война нипочём! Она сидела на венском стуле у круглого столика и болтала ногами. Ярко искрились в свете лампы её медно-рыжие кудри. Но если бы вы заглянули в черные, чуть раскосые её глаза, вы заметили бы страх – на самом их донышке. Чувство, совершенно не свойственное Лоле. Марта наконец разлепила губы.
– Ганс погиб… без документов… без лица? – прошелестела Марта.– Не может быть! Как тогда… опознали?
Лола тяжело вздохнула.
– На нём был чёртов Магдин платочек, – в сотый раз терпеливо объяснила ей Лола. – Он был им перевязан. По нему и опознали гауптмана Ганса Гравера. И в Дрездене одна такая … Магдалена Оффенбах. Вот ей и отправили извещение.
Лицо Марты исказила болезненная гримаса.
– Перестань, прошу тебя, перестань!
Лола порывисто вскочила, крепко обняла подругу и прижалась головой к её плечу.
– Марта, милая моя Марта, ты не представляешь, сколько таких треугольников я перебрала с начала войны, – торопливо и монотонно забормотала она, как на исповеди. – Десятки, а может, и сотни тысяч! Я не хотела тебя пугать… Такой вот вышел блицкриг…
Марта громко всхлипнула, и крупные слёзы покатились по её щекам, оставляя дорожки на тщательно напудренных щеках:
– Ненавижу этот чёртов Сталинград! – с трудом проговорила она сквозь глухие рыдания. Внезапно рыдания смолкли, и она застыла от ужаса. – А что, если эти варвары доберутся до нас?!
Но Лола уже вполне владела собой. Она снова уселась на стул, закинула нога на ногу и привычно поправила причёску.
– Что ж, русские – тоже мужчины. Поживём – увидим, – хладнокровно заключила она. – Дорогая! Пока миром правят мужчины, мы в безопасности!
Лола привычно осмотрела свой маникюр.
Марта в ужасе уставилась на неё. Та перехватила её взгляд и расхохоталась, закинув голову, довольная собой. Вдруг Марта сорвалась с места. , Через секунду хлопнула дверь. Ошеломлённая, Лола уставилась ей вслед. Опомнившись, легко соскочила со стула и бросилась вслед за ней, как пантера.
В прихожей Марта боролась со своим пальто. Ей никак не удавалось попасть руками в рукава. Наконец она кое-как натянула пальто, судорожно застегнула ботинки. Руки её ходили ходуном, – совсем не слушались.
Лола, сложив на груди руки, прислонившись к стене, молча наблюдала за ней. Всегда такая солидная, степенная Марта просто выжила из ума! Возмутительно!
– Куда ты собралась? – требовательно спросила Лола и попыталась перегородить ей дорогу. Но вместо ответа Марта, как тень, скользнула мимо неё к дверям. На пороге она беспомощно обернулась. Волосы её беспорядочно выбились из-под берета, глаза провалились, как бездонные ямы.
–Погоди! Я с тобой! – с ужасом крикнула Лола.
Но Марта решительно покачала головой. Самообладание вернулось к ней; взгляд сделался твёрдым, как алмаз.
– Нет! Дождись меня. Пожалуйста! Я скоро! Выпей кофе!
Последние слова Марта выкрикнула уже на лестнице. Дверь захлопнулась, и синие сумерки поглотили Марту, как кит – Иону. Лола поёжилась, как от холода, и пробурчала:
–Да минует меня чаша сия! Не дай Бог! Не дай Бог! Это же ужас. Ужас!
Она заглянула в зеркало, внимательно и серьёзно себя рассмотрела, скорчила несколько гримас и напоследок тепло улыбнулась самой себе:
–Кофе? То, что надо одинокому сердцу!
С кошачьей грацией она направилась в кухню.
IV
У кухонной плиты хлопотала, раскрасневшись, мать Марты – фрау Хелена Дархау. Эта рыхлая дама лет пятидесяти ревниво хранила остатки своей былой красоты, и исключительно гордилась дочерью. Точнее, блестящей партией, которой ей удалось сделать. Шутка ли, стать женой единственного наследника самого старика Дерингера! И дом теперь – полная чаша. По крайней мере, не голодают, как многие. Продукты давно по карточкам… Старик Дерингер бессилен только против бомбёжек. От других напастей, пожалуй, он убережёт.
Правда, формально Марта станет женой Акселя лишь после его возвращения с фронта. Сама же, дурочка, теперь жалеет, что отложила свадьбу до победы. Могли бы пожениться до его отъезда на фронт. Не послушала мать!
О том, что будет, если единственный наследник их капитала не вернётся с фронта, фрау Дархау и думать не желала. Он вернётся, потому что ей так надо. Значит, так и будет! Свой стальной характер Марта унаследовала от матери. От отца толку было мало. Звали его Хельмут Дархау. Он прошёл всю Первую мировую, вернулся оттуда контуженный, работу найти не смог и безнадёжно запил. Умер, ввязавшись в уличную драку, когда Марте было всего три года. Парадоксально, но в тот день он был абсолютно трезв. Вступился за своего фронтового товарища и получил нож под ребро. Фрау Дархау так и не вышла замуж – времена были тяжёлыми, никому не нужен был чужой рот в виде прехорошенькой маленькой девочки. Марта выросла без отца, в нищете. Фрау Дархау втайне лелеяла мечту, что у её доченьки будет муж на зависть всем злым языкам.
Кухня была удивительно уютной, как и весь дом фрау Дархау. Занавески в красно-белую клетку и добротная деревянная мебель напоминали прелестный деревенский дом. Пахло горячим хлебом. На печке что-то шкворчало и шипело, к потолку поднимались клубы пара, а хозяйка энергично резала овощи, стуча ножом по разделочной доске, когда дверь кухни распахнулась, явив собой Лолу.
Фрау Дархау подняла голову, приветливо улыбнулась и по-свойски кивнула на свободный стул у стола. Она любила Лолу, как собственную дочь.
– Привет, Лола! Как твои дела, дорогая? Уже сделала себе блестящую партию?
Лола прошла и уселась на стул, закинув нога на ногу. Любимая поза.
– Что вы, фрау Дархау! Всех приличных мужчин на войну забрали, – Лола картинно закатила глаза. – Остались старики да увечные. Вся надежда на русских!
Фрау Дархау вздрогнула всем телом. Нож выпал из её рук и со звоном ударился о каменную плитку пола. Лола беспечно расхохоталась. Если бы фрау Дархау не любила так рыжую, несдобровать бы ей! Но фрау Дархау подняла с пола нож, слегка содрогнулась и продолжила крошить овощи.
– Что ты болтаешь, сумасшедшая! – пробормотала она. – Тьфу на тебя! Не дай Бог! Будешь кофе?
– Пожалуй, не откажусь!
На столе перед Лолой появилась дымящаяся кофейная чашечка. Натуральный кофе. Какая прелесть! Теперь это деликатес, нынче пьют ячменный. Лола поднесла чашку к смешливым губам, лукаво глядя поверх неё на фрау Дархау.
V
Марта нещадно гнала свой «BMW» в самое сердце Дрездена. Последняя модель, между прочим. Роскошный салон песочного цвета… Ещё что-то… потрясающее… Мысли путались, наскакивали одна на другую.
Дождь лил, как из ведра, было темно – хоть глаза выколи. Наконец «BMW» жалобно взвизгнул тормозами и уткнулся передним бампером в самый тротуар перед магазином кожгалантереи. Самым солидным в Дрездене.
Магда привычно стояла за прилавком. Ярко освещённый магазин манил дам прелестными вещицами. Всё-таки центр города, – здесь не экономили на освещении. Пытались игнорировать войну. Но стёкла витрин были завешаны одеялами, словно в напоминание. Щупальца войны уже дотянулись до каждой семьи, до каждого уголка старинного города.
Яркий свет немного скрадывал грусть. Совсем чуть-чуть…
Вечер был ненастным и тёмным, и Магде никак не удавалось отогнать от себя тоскливые, тревожные мысли. «А что, если?» – так начиналась почти каждая из них. Ловко упаковав перчатки в подарочную бумагу, она почтительно подала аккуратный свёрток пожилой элегантной даме и машинально улыбнулась. Магда не слышала слов благодарности и не ответила.
Дама вышла из магазина на улицу в некотором замешательстве, и чуть задержалась в дверях, покосившись на Магду. Её бесцеремонно вытеснила прямо на мокрый, блестящий от дождя тротуар некая энергичная особа. Эта молодая, роскошно одетая дама пронеслась мимо ярко освещённых, соблазнительных витрин, даже не взглянув на них. Она подошла прямо к милой продавщице и остановилась напротив неё.
Магда едва заметно вздрогнула, услышав знакомый, царапнувший её душу голос:
– Привет, Магда!
– Привет! – Магда, как шляпку, нацепила свою ослепительную улыбку. – Как дела?
– Как сажа бела, – вдруг с горечью ответила Марта, и с досадой швырнула свои роскошные перчатки о прилавок. Даже у нас таких не бывает, – машинально отметила Магда. Интересно, где она их раздобыла? Во Франции?
– Наш Аксель пропал без вести, – продолжала Марта. – А что Ганс?
Какова нахалка, возмутилась Магда, но виду не подала. Это она умела на «отлично».
– Последнее письмо он написал из Сталинграда, – ответила Магда. – Хоть бы он был в плену! – вырвалось у неё против воли.
–С ума сошла? – прошептала Марта и прижала пальцы к губам. Глаза её расширились от ужаса.
Магда подняла глаза и впервые посмотрела прямо в лицо своей заклятой сопернице. Глаза Марты были беспомощно распахнуты, а по щекам, не стыдясь никого, катились крупные слёзы. Магда вдруг почувствовала, что они гораздо ближе, чем обе привыкли думать. Они – обе – боятся потерять своих мужчин. Они – обе – обмануты. Не мужчинами, а блицкригом. На глаза Магды тоже навернулись слёзы.
– Это лучше, чем быть убитым, – прошептала Магда. – Ганс – офицер, а офицеров не расстреливают. Их берут в плен и возвращают на родину. Я узнавала.
– Офицер? А в каком он звании? – спросила Марта.
– Гауптман, – сообщила Магда. К ней понемногу возвращалось самообладание.
– Гауптман… – упавшим голосом повторила Марта. – А что ещё… он пишет?
Это уже слишком! Переходит всякие границы… И Магда окатила Марту, как из ушата, ледяным синим взглядом. Чуть улыбнулась, – немного высокомерно. Хорош был душ! Но глаза остались сухими, без единой слезинки.
И Марта добавила поспешно – слишком поспешно:
– А вдруг он знает, где искать Акселя? – как она ненавидела себя за ту минуту!
– Ганс ничего не писал мне об Акселе, – спокойно ответила Магда и любезно улыбнулась. – Никогда. – Она улыбнулась ещё шире и не спеша вынула коричневые перчатки из коробки. – Может, подберём что-нибудь?
– Спасибо, не надо. Пропало настроение, – тихо, словно обессилев, прошептала Марта. Никогда ещё она не была столь жалкой и униженной! Марта сникла, и, опустив плечи, понуро поплелась к дверям.
– Не грусти, он найдётся! – крикнула ей в спину Магда. – Фрау Кассель вернула своего сына из русского плена. Он скоро будет дома! Я могу вас познакомить!
Стоя в дверях, Марта обернулась, с трудом улыбнулась:
–Да, да, конечно. Позже. Благодарю, – выговорила Марта. – Всего доброго. До свидания.
Марта поспешила выйти под пристальным взглядом своей счастливой соперницы.
VI
…Заплаканная Марта, закутавшись в плед, с ногами сидела в своём любимом кресле. Напротив, нога на ногу, обнажив круглые колени, восседала Лола с дымящейся чашкой в руках. Пропала бы она без Лолы, совсем пропала, вдруг подумала Марта и тепло улыбнулась.
– Какая ты отчаянная! – не то восхитилась, не то возмутилась Лола. – Мне и в голову не пришло, что ты бежишь к ней.
Лола сделала хороший глоток кофе. В воздухе носился запах коньяка. Лола осторожно поставила чашку и достала из-за выреза своей ярко-красной кофточки невзрачный клочок бумаги.
– Конечно, Магда, бедняжка, ещё не знает… – пробормотала Лола. – Скоро узнает… Видит Бог, не хочу я это показывать. Почтовая ведьма фрау Штрабе вырвала у меня из рук его последнее письмо. Я не успела его прочитать целиком. – Она протянула Марте невзрачный листок. – Сам Гёте позавидовал бы! Держи. Это начало.
Марта, как ястреб, на лету схватила этот жалкий клочок, и, рухнув в кресло, погрузилась в чтение. Лола невозмутимо прихлебнула из чашки.
«Милая моя Магда! Пишу тебе из Сталинграда. Очень устал, но для Тебя я всегда найду время, хотя бы на пару строк. Наша штурмовая группа только что выполнила задание, так что не сомневайся, скоро город Сталина будет нашим! Но мне он не нужен. Всё, что я хочу – утонуть в Твоих любимых глазах! Знай, что Ты – самая любимая. Я вернусь к Тебе. Я обязательно вернусь! У нас всё хорошо. Правда, временами бывает холодно. И снег, так много снега! В Дрездене за всю жизнь столько не выпадало! Здесь он жёсткий, этот снег, им в снежки не поиграешь. Мы играем с русскими в стальные снежки. Россия – это бескрайние снежные поля. Через такие же поля шла Герда к Каю. Скоро мы одолеем эту Снежную королеву! Я очень скучаю по Тебе, моя милая Магда. Я прошёл тысячи километров по этой чужой, холодной земле, и понял, что нет страны милее нашей Германии. И нет женщины прекраснее Тебя, моя Магда. Если бы Ты видела, Магда, русские деревни, ты бы тоже затосковала по нашим, родным…».
Марта молча положила на стол перед Лолой клочок бумаги.
– Ну-ну, хватит! – затеребила её Лола. – Я так и знала! Будь умницей, держи себя в руках. Тебе следовало писать ему на фронт. Они это любят! Это им, как котику сметанка! Только не признаются. Магда тонну бумаги извела на это дело – строчила как из пулемёта… На неё только и работало наше отделение.
Но Марта съёжилась в кресле, плотнее закуталась в плед и спрятала в ладонях лицо.
– Когда Мартину исполнился год, я написала Гансу, что он стал отцом, – бесцветным голосом сообщила Марта. – Думала, его это воодушевит. – Марта горько усмехнулась. – Он даже не ответил мне.
Марта снова горько усмехнулась.
– Надеюсь, он не получал того письма.
Лола притихла. После длительного молчания Марта, достойная сноха старика Дерингера, вдруг заговорила совершенно другим, деловым, тоном:
– И почему ты всегда оказываешься права? Надо было тебя слушать. В конце концов, у Мартина есть отец. Аксель – мой вариант. И ему не терпится увидеть сына! Да и мало ли что пишут на фронт, чтобы воодушевить солдата?.
Лола оживилась.
– Правильно! И письма действительно не все доходят! У них там партизаны, они взрывают почтовые поезда. А ты займись Акселем. Это вложение точно окупится.
– Магда знает какую-то фрау Кассель, которая вернула сына из русского плена, – прищурившись, кстати вспомнила Марта. – Самое время с ней познакомиться.
– И втереться в доверие к противному папаше Акселя, – торжественно подытожила Лола.
Обе рассмеялись.
– Не без этого, – согласилась Марта. – А то он никак не уверует в отцовство Акселя. Поужинаешь с нами?
– Конечно! – воскликнула Лола, повеселев. – Я даже немного выпью. Я так переволновалась из-за тебя!
– Да и мне не повредит бокал вина, – отозвалась Марта. – Спасибо тебе!
Марта порывисто обняла подругу. Лола осторожно высвободилась.
–Сейчас же приведи себя в порядок и не реви больше, – строго сказала Лола. – Он тебе врал. Мерзавец!
Но Марта так глянула на Лолу, что та добавила с досадой:
–Ладно, молчу, молчу, – и безнадёжно махнула рукой.
– Ганс жив! – с нажимом произнесла Марта. – Я не верю, что его больше нет!
– Жив, так жив!– охотно согласилась Лола. – Пойдём скорее ужинать. Не то умру я!
Лола в нетерпении наблюдала, как Марта тщательно пудрится, глядя в настенное зеркальце. Всё-таки здорово, что завтра не надо идти на почту, удовлетворённо подумала Лола. Внезапно она ощутила смертельную усталость. На голом оптимизме далеко не уедешь. Ей давно уже нужен отдых. И так ужасно не хочется идти на завод…
VII
В почтовом отделении с самого утра царил ажиотаж. Без проворной рыжей бестии было тяжело. Но фрау Штрабе привыкла за годы войны обходиться тем, что есть.
Магда пришла рано утром, когда дверь была ещё заперта. Надо поспеть на работу, а до магазина ещё пешком идти четыре квартала. Наконец тяжёлая дубовая дверь отворилась, и Магда первой забежала в утренний полумрак почтовой конторы. Стуча каблучками, она с надеждой подбежала к стойке, за которой в этот раз не оказалось рыжей дерзкой девчонки. На неё подняла спокойный взгляд полная солидная дама:
–Слушаю вас.
– Нет ли писем на имя Магдалены Оффенбах? – безотчётно волнуясь, спросила Магда.
Полная дама внимательно посмотрела на неё, но ничего не ответила. Магде показалось, что прошла целая вечность, прежде чем она грузно поднялась и протопала в заднюю комнатку. Вернувшись, она положила на стойку перед Магдой измятый бумажный треугольник. И письмо. Сердце Магды похолодело и оборвалось. Она очень хорошо знала, что значат такие треугольники. Она не помнила, как взяла его в руки. Как во сне, двинулась она к выходу.
– Фройляйн, на войне случаются ошибки! – как колокол, зазвенел в ушах чей-то голос. Наверное, той солидной дамы за стойкой. – Не отчаивайтесь!
Толпа выплюнула хрупкую Магду на улицу.
В тот день тоска накрыла всё её существо. Она не помнила, как пришла на работу, как прошёл её рабочий день. Она не помнила, как вернулась домой, как легла на диван и укрылась пледом. Как пролежала на том диване почти сутки. Не помнила ровным счётом ничего, до тех пор, пока в дверь тихо, но настойчиво не постучали. Она с трудом, как после тяжёлой болезни, поднялась, и отворила. Встревоженная фрау Гравер прямо на пороге озабоченно ощупала её лоб.
–Магда, детка, что с тобой? – с тревогой спросила она. – Я едва не вынесла тебе двери! Стучала битый час!
Магда смотрела на неё, точно не узнавая. По её щекам медленно покатились слёзы. И фрау Гравер всё поняла, без слов. Разрыдавшись, они крепко обнялись.
Потом Магда оделась, и обе они ушли, так и не сказав друг другу ни слова. Ушли навсегда из того дома. В тот день мама спасла Магде жизнь. Менее чем через час после этого в дом угодила авиабомба и разрушила его до основания. Все, кто был в доме, погибли.
Так Магда переехала жить к моим родителям окончательно. К тому времени уже не было в живых её матери – бомбёжка. А отца забрали на фронт. Последний резерв.
Общие потери связывают людей крепче, чем общая собственность.
VIII
Летом, когда Коля немного окреп, а продуктов накопилось на четыре дня с запасом (именно столько дней ехать поездом до Барнаула), они двинулись в далёкий путь. Три мужественных комочка под скупым ленинградским солнцем.
… Пристань была пустынной. Подозрительно пустынной. Толкались там две женщины в платках да двое детей – мальчик лет семи и девочка лет трёх. Все худые, одни глаза на лице – точно как Галя и Коля. Женщины тоскливо смотрели на горизонт, поверх водной глади. Дети, присмирев, сидели на корточках. Все тягостно молчали.
У Гали упало сердце.
–Скажите, пожалуйста, будет паром до станции? – неожиданно дрожащим голосом спросила Галя у одной из них, в юбке в огромный горох. Юбка стала ей велика, и женщина стянула её большим узлом на талии. Она повернула голову, окинула Галю мрачным взглядом.
– Паром раньше ушёл. Перегруз, – нехотя сообщила Гороховая.
– А как же… теперь? – задыхаясь от горя, спросила Галя. Она почувствовала, что стремительно теряет самообладание, что вот-вот заплачет. Сколько ещё можно терпеть?!
Гороховая молча отвернулась. Галя бессильно опустилась на свой чемодан. Коля тут же подошёл к ней:
–Мамочка, что с тобой? – обнял её колени, поднял встревоженное личико. Он сразу стал называть Галю мамой. Будто давно ждал её, и дождался из очереди за хлебом. Ласковый, умный малыш… Немного младше Володи. Но серьёзный, не по годам.
– Ничего, солнышко. Иди, погуляй по берегу. Только в воду не заходи, – ласково прошептала Галя.
К лодке, пришвартованной к берегу, шёл худой, но крепкий старик. На вид ему было лет шестьдесят пять – семьдесят, на седую голову небрежно был нахлобучен картуз, украшенный красной гвоздикой. Серые глаза его были весёлыми и чуть лукавыми, а под ниточкой седых усов прятались тонкие улыбчивые губы.
Старик бросил на женщин цепкий, проницательный взгляд и молча принялся отвязывать лодку, явно намереваясь отчалить.
–Дядя, довези до станции! – протрубила гороховая.
– Не-е, – энергично замотал головой старик. – Мне в Шлиссельбург надо. У меня там внучка сегодня именинница. Опаздывать никак нельзя! Извиняйте, – с достоинством произнёс старик.
– Нас на паром не взяли… Перегруз… Пожалуйста, довезите до станции! – умоляюще заговорила Галя. Кажется, никогда в жизни она так не просила! – Мы пропадём, совсем пропадём! Я заплачу, сколько скажете! Только у меня всего восемьдесят рублей…
Старик заразительно расхохотался, задрав подбородок.
– Сколько скажете, но всего восемьдесят! – ликовал старик.
– Так ты скажи, миленький, сколько денег надо? Скажи, мы найдём! Найдём! – оживилась Гороховая.
– Да откуда вы взялись на мою голову! – с отчаянием, вселившим в их души надежду, вскричал старик. – Нельзя туда, бабоньки, немец по озеру стреляет, плыть не даёт, – принялся увещевать их старик. – Вы вон, с маленькими! Да и мне к внучке надо, подарок везу. Ждёт. Четыре годика ей сегодня. Выдюжила, кровиночка…
Галя, сидя на своём чемодане, сквозь слёзы наблюдала за стариком. Он наконец отвязал лодку. А Галя больше не стыдилась своих слёз. Душевные силы окончательно покинули её. Старик почувствовал её взгляд, обернулся и вздрогнул, будто укололся. А потом страшно рассердился. Сердился он смешно.
– Да чтоб вас, бабы эти! А ну, марш в лодку! – крикнул он сердито.
Женщины опрометью кинулись к лодке, торопливо побросали в неё свои пожитки, на руках занесли детей. Наконец, запрыгнули сами. Все трое не верили своему счастью и молчали. Боялись, что старик передумает. Но старик решительно отчалил, оттолкнувшись от берега длинным веслом, и тут же налёг на вёсла.
– Спасибо вам! – прошептала Галя сквозь слёзы.
– Что должны будем, дядя? – деловито поинтересовалась Гороховая.
Старик, помрачнев, грёб сильно. Он очень спешил.
– Молчать должны, – проворчал он.
В молчании скользили они по водной глади под жарким июльским солнцем. Дети забились под материнские юбки, спасаясь от зноя. Лодка плыла медленно, гружённая людьми и пожитками. Старик заметно устал. Но виду не подавал.
– Ничего! Паром догоним, пересядете. Он ползёт, как улитка, паром этот, – пыхтя, нарушил наконец молчание старик. Неизвестно, кого он подбадривал – себя или попутчиц.
Они услышали леденящий душу гул, столь знакомый ленинградцам. Гул неумолимо нарастал, как ужас, который он вселял. Дети заплакали. По водной глади легко скользнула тень. Женщины в лодке дружно ахнули и упали на днище лодки, стараясь закрыть собой детей.
Над ними низко-низко промчался бомбардировщик с ненавистными чёрными крестами на крыльях. Они даже разглядели лицо лётчика под шлемом: молодое, невозмутимое, гладко выбритое. Тонкие губы педанта. Им показалось, или он ухмыльнулся, пролетая над ними? Они для него – слишком ничтожная цель. Есть кое-что поинтереснее. И он умчался прочь.
Прошло полминуты, не больше, когда до них докатился раскат грома. Ещё через несколько секунд лодку подняла, едва не перевернув, гигантская волна. Старик, бросив вёсла, молча перекрестился.
– Дядя, не бросай вёсла! Утопнем! – закричала Гороховая.
– Все под Богом ходим, захочет – утопнем, нет – так нет, – глухо пробормотал старик.
Вдалеке послышались хлопки. Много хлопков. Старик просиял.
–Зенитчики! – обрадовался старик. – Они его мигом, супостата!
Дождавшись, когда волна спадёт, воодушевлённый старик взялся с остервенением грести. Но быстро выбился из сил. Задыхаясь, он бросил вёсла.
– Позвольте мне. Я умею! – вдруг подала голос женщина, которая молчала всё это время. Голова её была повязана чёрным платком. Ни убогая одежда, ни болезненная худоба не смогли украсть её красоту. Тонкое, аристократичное лицо казалось немного отрешённым, но огромные зелёные глаза излучали силу. Из-под платка непокорно выбивались на белый лоб каштановые пряди волос.
Решительно, не дожидаясь ответа, она заняла место старика и умело налегла на вёсла.
–Мария, докторша, – шепнула Гале на ухо гороховая. – Дочку свою схоронила вчера. Четыре годика ей было… Авианалёт. А сынишку ещё осенью осколком убило. На фронт непременно хочет попасть. В санбат, на передовую. Да кто ж её возьмёт, дистрофичку…
Галя невольно отстранилась от Гороховой. Старик, задыхаясь, почти лежал на дне лодки. Мария гребла, лодка скользила, но гораздо медленнее. Старик отдышавшись, поднялся, решительно взял вёсла из изящных рук Марии.
– Слазь, бабонька! Не женское это дело!
Старик налёг на вёсла, и дело пошло. Лодка быстро заскользила по водной глади. Мимо борта проплыла детская панамка. Но никто не хотел думать о самом страшном. Ветром сдуло. Такое бывает.
Потом появилась ещё одна панамка, а за ней – ещё, ещё. Постепенно вся водная гладь вокруг лодки покрылась детскими панамками. Нет… Это – не ветром. Лицо Марии исказила болезненная гримаса.
Наконец их лодка достигла парома. Точнее, того, что от него осталось. Они сидели в лодке молча, в каком-то странном оцепенении. Мария опомнилась первой.
– Гляньте, живые есть? – властно разнёсся её окрик над водой.
По небритым щекам старика катились слёзы. Галя и Гороховая сидели, съёжившись, беззвучно плача, в ужасе закрыв лица ладонями. Дети, глядя на матерей, ревели в голос.
– Хватит! – до горизонта прокатился властный окрик Марии. – Ищите живых!!!
Галя и Гороховая встрепенулись, оглянулись. Слёзы застилали глаза, они ничего не видели. Постепенно самообладание вернулось к ним, они жадно стали осматривать поверхность озера.
–Вон там! Там! Туда греби! – истошно закричала Гороховая.
Она замахала рукой вправо. Старик грёб так неистово, точно его жизнь зависела от того, доплывёт он вовремя или нет. Лодка достигла обломка доски. Щекой на нём, как на подушке, лежал светловолосый мальчик лет шести, и на его щёчках лежали тени от длинных ресниц. Казалось, малыш мирно спит посреди озера. Мальчика бережно подняли в лодку. Мария взяла его ручку, привычно проверила пульс… Медленно, страшно медленно сложила Мария крохотные ручки на груди мальчика. На холодный лобик ребёнка капнула горячая слеза.
В воздухе носились отчаянные крики. Кричали выжившие пассажиры парома. Лодка устремилась на крики. На самом горизонте, со стороны Ленинграда, появились две чёрных точки. Точки быстро приближались, – гребцы яростно налегали на вёсла. очки оказались большими рыбацкими лодками.
Старик, что-то заметив, тоже налёг на вёсла. Они обнаружили тело девочки лет десяти. Её косички разметались по воде. Она лежала на спине. Волны колыхали её тельце, изредка приподнимая над водой русую головку. Издали она казалась живой…
Старик снял картуз, вынул гвоздику из-за околыша и бросил в воду. По его небритым щекам по-прежнему катились слёзы. А лодка качалась на воде, окружённая десятками всплывших детских панамок. Старик не выдержал, со стуком швырнул картуз на дно лодки и закрыл лицо руками.
– Простите старика… – еле слышно выдавил он. – Старый мотор у меня.
…На берегу, к которому причалила Галина лодка, было захоронено сто двадцать детских панамок. Лётчик-педант хорошо знал своё дело.
Вокзала не было – то был рядовой полустанок. Но на платформе царила страшная кутерьма – многие бежали от голода на восток. Не все доехали…
Едва они окунулись в водоворот толпы на платформе, как со страшным лязгом и свистом подошёл поезд. Поезд на Барнаул – вот она, цель! С трудом она втиснула в тамбур вагона чемодан, подсадила Колю, поспешно забралась сама, не выпуская из рук корзину с драгоценной Мусей. Поезд тронулся, поспешно набирая ход. Правильно. Могут быть бомбёжки, надо торопиться.
Муся осознавала важность происходящего, и сидела смирно. Носа не высовывала из своей корзинки. Не cбежит, умная кошка– удовлетворённо подумала Галя.
Они втиснулись в узкий коридор общего вагона и угнездились вдвоём на одном месте. Лавка была твёрдой. Это ничего. Доедем как-нибудь… Вагон был битком набит беженцами. Шумно. Грязно. Громоздились узлы с вещами, верещали дети.
Галя в изнеможении закрыла глаза и не почувствовала, как медленно сползает вниз по спинке. Галя ощущала громадное облегчение. Будто сдала важнейший в жизни экзамен.
По проходу мимо то и дело сновали тётки с кружками. Как они движутся в такой тесноте? За Колей и Мусей надо смотреть… – успела подумать Галя, прежде чем забыться тяжёлым, мёртвым сном. Коля с большой заботой поправил её сбившийся платок, прижался к ней и закрыл глаза. И Муся притихла в своей корзинке под лавкой.
Кажется, жизнь налаживается…
Поезд на полном ходу мчался на восток. Стук колёс убаюкивал. Внушал им надежду. Надежду на лучшую жизнь.
IX
Наш поезд полным ходом мчался – тоже на восток. Мы протряслись тысячи километров. Целую неделю за окном плыли унылые снежные равнины. Скупое зимнее солнце, как ни старалось, не могло придать им очарования. Вдобавок голод терзал внутренности.
Однажды в очередной раз прозвучал хриплый окрик «Выгружайся!». Стоял ясный морозный день. Мы с наслаждением потягивались, стоя на платформе. Оказалось, мы прибыли в город Елабуга. На грузовиках нас доставили в лагерь НКВД номер девяносто семь, для военнопленных офицеров. Я чуть не расхохотался, когда узнал, что этот лагерь располагается в Кремле. Я буду жить в Кремле! Ха-ха! Глядите-ка, а Нильс сдержал своё обещание! Интересно мне знать, где сейчас эта обезьяна. Отсиживается небось в своём кабинете, крыса тыловая.
За толстенными стенами Кремля обнаружилось приземистое длинное двухэтажное здание. Деревянный крашеный пол, белёные стены, низкие потолки. Огромная комната почти вся была занята двухэтажными нарами.
Как в приличной солдатской казарме. А когда мы вымыли окна, стало светло и почти уютно.
Несмотря на довольно строгую дисциплину, моя жизнь в плену по сравнению с фронтовой была канареечной. Мы кололи дрова, работали в кухне, мыли помещения, копали грядки – в Советский Союз пришла весна. Я бросил взгляд на прекрасную цветущую яблоню. «Как там сейчас в Дрездене?» – с тоской подумал я. Но, по мнению лагерной администрации, я всё ещё оставался опасным нацистом и подлежал обязательной перековке. Гильзы следовало переплавить в гвозди.
Словом, русские рьяно взялись за наше перевоспитание. Да когда же это кончится, чёрт побери?! Если дома, в Германии, я кое-как отбивался от этой «учёбы», то здесь, под надзором, мне приходилось пить эту горькую чашу до дна. В обязанность нам вменялось просматривать идейно «правильные» документальные и художественные фильмы – с немецкими титрами, а после просмотра активно участвовать в семинаре на тему фильма. Проводились всяческие конференции, на которых я умирал с тоски. Я не читал ни книг, ни газет. Хотя был обязан читать, писать, выступать. Мне поручали пару раз подготовить обзор политической информации, но вид у меня был такой нелепый и несчастный, что даже советские пропагандисты махнули на меня рукой. Даже в школе не было так тоскливо! Уж лучше кирпичи таскать!
На территории лагеря был даже Дом культуры. Нас сгоняли в актовый зал и на ломаном немецком часами зачитывали цитаты из каких-то книг, статьи из советских газет. Но это ещё полбеды. Самое страшное, нас заставляли пересказывать прочитанное, да ещё и высказывать свою точку зрения. И горе вам, если ваша точка зрения отличается от точки зрения советского лектора.
Предполагалось, что после перековки мы не опасны и нас можно возвращать на историческую родину. Все вопросы по поводу нашего морального облика решала лагерная администрация. Читай: понравишься начальству – поедешь, не понравишься – не поедешь. Ваша депортация на родину зависела от вашей политической и литературной активности. Я же был возмутительно пассивен: не выступал ни на семинарах, ни на конференциях, не писал никаких пьес, сочинений и эссе на антифашистские темы. Даже не пытался.
А ведь от меня требовалось только попытаться.
Сами пишите о победе своего коммунизма! Даже моя школьная учительница, милейшая фройляйн Мюллер, не могла заставить меня написать ни строчки! Я всё сдувал. Ей приходилось делать вид, будто она верит, что все сочинения, представленные мной, мною же и написаны. Хотя мы оба прекрасно понимали, как оно есть на самом деле. По литературе и немецкому у меня стоят тройки из жалости.
Не хватало ещё в плену писать сочинение на тему «Как я провёл эту зиму».
Единственное, что я понял в Елабуге, так это то, что вместо красно-коричневой каши меня пичкают красной. Кончилось тем, что я возненавидел и красных, и красно-коричневых. И даже задумался о побеге.
Я слышал от других военнопленных, что рядовых вояк международный трибунал не осудит. Они, дескать, сами жертвы фашизма. Выполняли приказ, были под присягой – не военные преступники. Всё правильно. Я – жертва фашизма. И я хочу оказаться как можно дальше от этого просвещённого лагеря. Не лагерь, а масонская ложа. Где бы раздобыть карту? Мне бы до Польши добраться, а там я не пропаду.
Ясно как день, что уехать отсюда можно только поездом. На автомобиле дальше лагерных ворот не уедешь. Пешком – полземли придётся обойти. Так что мой вариант – товарняк. Надо найти советское штатское и хорошенько выучить русский. Хоть я и не склонен к языкам…
Я стал понемногу, незаметно, как мне казалось, делать небольшие продуктовые запасы. Но администрация лагеря не дремала и сразу это пресекла. Мне поставили на вид.
Уверен, меня выдал мой сосед по нарам майор Альфред Нох. Гнусный тип. Чуть не ежедневно он строчил свои антифашистские эссе. Таким оказался плодовитым литератором! Не по той стезе пошёл.
Он мечтал победить в конкурсе, объявленном лагерной администрацией. Главный приз – немедленная депортация в Германию. Очень смешно. «Небось не о такой награде ты мечтал в сорок первом», – злобно подумал я, сверля глазами его толстый бритый затылок.
Администрация глазами Ноха стала следить за мной пристальнее, чем за остальными. Когда я это понял, затосковал окончательно.
X
Случай представился неожиданно.
Летом у начальника лагеря – обаятельного толстяка с пышными усами, сломался автомобиль. Как назло, накануне какой-то важной командировки в Казань. Чуть не к самому Сталину! Трястись в поезде ему явно не улыбалось. Значит, до Казани отсюда недалеко.
Автомобиль был трофейный, «Опель». Механики, покопавшись, развели руками – не смогли найти причину. Я вызвался помочь пруссаку, как я его прозвал. Меня вызвали к пруссаку, он с любопытством оглядел меня, но был довольно любезен. Через переводчика он попросил меня к шести утра отремонтировать автомобиль. Я с великой радостью согласился.
Когда меня привели в гараж, я пришёл в полный восторг. К моим услугам был весь инструментарий гаражного хозяйства (впрочем, довольно скудный) и какой-то чумазый лохматый мальчишка. Мальчишка таращился на меня, как на диковинку. А я таращился на автомобиль. Он был чёрный, блестящий. Как Отто, ёкнуло сердце. «Опель Капитан». Посмотрим, что там случилось. Так. Всё понятно. Через два часа автомобиль заработал, как только с конвейера. Пруссак ликовал. Он попросил меня всякий раз проверять автомобиль перед поездкой.
Так «Опель Капитан» попал под моё шефство. Через день я окончательно привёл его в надлежащий вид, сел за руль, и мы с пруссаком поехали его обкатывать. Без охраны! Из России не убежишь.
Так я сделался его негласным механиком. Не будь я военнопленным, стал бы и личным водителем этого обаятельного человека. Обаяние такая штука, которая не зависит от профессии. Дар обаяния даётся человеку при рождении раз и навсегда, как цвет глаз. И никакая профессия его не истребит. Начальник тюрьмы может быть обаятельным.
Однажды заболел его водитель, а второй был в отъезде. И, как назло, завтра наш лагерь снова принимал какую-то высокую делегацию – из Москвы ехали поглазеть на нас, пленных гитлеровских офицеров. Пруссаку рано утром надлежало прибыть на вокзал, встретить очень важную персону, наверное, главу этой уважаемой делегации. Остаться без автомобиля в такой момент было недопустимо. Сам за руль он бы ни за что не сел.
И тут… я даже не знаю, как сказать…Он решил одеть меня в штатское и посадить за руль «Капитана», самому сесть на заднее сиденье, рядом с собой усадить главу делегации. На переднее пассажирское сиденье сядет мой конвоир, тоже одетый в штатское, но вооружённый до зубов. Мне было предписано молча улыбаться, чтобы, не дай Бог, не узнали, что за рулём автомобиля начальника лагеря для военнопленных сидит пленный фашист, вдобавок идейно ещё не перековавшийся. Пруссак незаслуженно доверял мне… Наверное, он боялся, что автомобиль опять заглохнет посреди дороги, а починить его будет некому.
На заре мы всей компанией выехали на вокзал. Августовский утренний туман в низинах ещё не рассеялся, и солнце ещё не встало. Пахло хвойной свежестью. Невидимые птицы где-то наверху щебетали вовсю.
День обещал быть жарким. Я выглядел типичным советским щёголем – гладковыбритый, в широких чёрных брюках, светлой рубашке-безрукавке, и в белой матерчатой кепке. На ногах – неуклюжие гражданские ботинки. Денег у меня не было ни копейки. Документы мои остались в лагере, естественно. Там же остались мои часы, табельное оружие, и никому не нужные награды. Бежать в моём положении было равно самоубийству. Так что пруссак в принципе рассудил всё правильно.
И всё же я не мог унять дрожь в ногах. Это твой шанс, – упрямо твердил мне внутренний голос.
–Заткнись! – возмущался я. – Куда я побегу без денег и документов? Не для того я выжил в сталинградском пекле, чтобы меня в тылу подстрелили, как воробья!
XI
Когда я стоял на железнодорожной платформе железнодорожного вокзала, утро уже разгорелось. Я внимательно огляделся. Как мог, незаметно.
Платформа выглядела безлюдной. Справа и слева от меня стояли длинные ряды порожняка. Бесконечные цепи пустых товарных вагонов уходили за горизонт. Очевидно, порожняки подготовлены для какого-то важного груза, судя по тому, как чисто были выметены полы вагонов. Но охраны не было. По солнцу я без труда определил, где Запад. Скорее всего, этот порожняк пойдёт на запад, на фронт. Загрузится на следующей станции, решил я.
Бежать в моём положении – чистое безумие. Так что Пруссак – прав. Надо быть круглым идиотом…
Пруссак радушно тряс руку главе делегации, тощему плешивому господину маленького роста, но с большим апломбом. Лицо у него было заурядным, как бельевая пуговица, но держался он императором. Вылез из мягкого вагона, прибывшего с Запада, величественно огляделся. Из обрывков разговоров я понял, что едет он с линии фронта. Император не удостоил меня взглядом. Они с пруссаком отошли в сторону, что-то активно обсуждая, и, казалось, совсем забыли про меня. Конвоир стоял рядом со мной и равнодушно курил. Он смотрел мимо меня, в сторону вокзала. Вдруг он напрягся и принял стойку, как охотничья собака. Я проследил за его взглядом. По перрону шла изумительно красивая, хрупкая девушка, – как фарфоровая статуэтка с каминной полки. Она с трудом волочила за собой тяжёлый, по-видимому, чемодан. Похоже, вернулась с курорта: на ней был короткий кокетливый сарафанчик и нежный кисейный шарфик.
Конвоир уставился на неё, как бык на тореадора. А порожняк справа от меня медленно-медленно, будто нерешительно, тронулся. На Запад!
Фарфоровая девушка тем временем вполне предсказуемо уронила чемодан и беспомощно нагнулась над ним, обнажив при этом едва ли не весь свой сервиз. Конвоир едва не лишился чувств. Он дёрнулся в её сторону. А порожняк уже почти набрал ход. Удивительно быстро он набрал ход… И какая-то неведомая, дикая сила втолкнула меня в открытую дверь пустого вагона.
Сердце моё бешено колотилось, я ничего не понимал. Когда мне удалось унять дрожь и собраться с мыслями, я прислушался. Никаких следов погони. Поезд с грохотом великим мчался на запад, прочь от восходящего солнца. На душе у меня, едва ли не впервые за изнуряющие годы войны, просветлело. Если бы я умел петь, клянусь, я бы запел во всё горло!
Однако я ещё не в Дрездене.
Если оттуда ушёл только один товарняк, они без труда определят, где меня искать. В любом случае, надо пересаживаться. Но только на Запад! Моя восточная экспедиция и без того слегка затянулась.
Часа через три состав остановился. Чёрт, вагон же пустой! Идиот! Надо было прыгать на ходу! Меня найдут здесь в два счёта! Я осторожно высунулся. Поезд стоял посреди густого леса. Надо бежать. Но куда? В лес? Ни провизии, ни одежды, ни документов. Хорош гусь!
И тут я с ужасом осознал, что еду не на запад, а на север. От страха у меня похолодела спина. Придется ехать дальше, до ближайшей крупной станции. Кретин, ты так и не выучил русский, – обругал я себя. Чем я продержусь? Неизвестно, сколько ещё ехать. А самое страшное – неизвестно, куда притащит меня этот чёртов паровоз.
Пока я рассуждал, поезд тронулся и разогнался. Как оголтелый, он нёсся на север. Я чуть не плакал. В вагоне нашлось четыре доски. Я соорудил из них подобие шалаша, спрятался, – хоть не сразу найдут. Свернувшись калачиком, я забылся тяжёлым сном.
На рассвете меня разбудил хор мужских голосов. Говорили на русском, естественно. А что, если притвориться немым? – осенила меня счастливая мысль. Я после контузии. Немой русский.
Вдруг им ещё неизвестно о моём побеге.
Я смело выбрался из-под своего «шалаша». В вагон просунулась чья-то всклокоченная голова в измятом картузе.
– Ты кто такой?! – загремела голова басом.
Я замотал головой и выразительно замычал. Обладатель головы тем временем влез полностью в моё временное пристанище и недоверчиво оглядел меня, с головы до ног.
– Немой, что ли? – с сомнением спросил мятый картуз. Я молча смотрел на него, как баран. Должно мне хоть в чём-то повезти… Мятый картуз окликнул кого-то, и выход из вагона мгновенно обступила группа мрачных мужчин в штатском. Все они молча, враждебно уставились на меня. Может, по лицу поняли, что я никакой не русский? Но я молчал. Главное – ничем себя не выдать. И я старался изо всех сил.
Жестами они попросили показать документы, но я беспомощно развёл руками и стал усиленно жестикулировать в сторону востока. Они жестами приказали мне покинуть вагон. Выйдя на свет, я сощурился. Что же теперь будет? – тоскливо засосало сердце.
Из враждебной толпы отделились двое, самые крепкие на вид. Один из них кивком головы приказал мне идти с ними. Мы гуськом пошли по узкой тропинке, обрамлённой густыми кустами – один впереди, я в середине, а замыкал шествие второй, мрачный тип. Шли в гробовом молчании. Они сразу поняли, что я никакой не немой.
Минут через десять мы очутились перед деревянным крыльцом низенького одноэтажного здания с подслеповатыми окнами. На фасаде краснела табличка: «Комендатура». Русские тоже любят красный цвет, – машинально отметил я.
В памяти ожил Дрезден десятилетней давности.
Мне было лет десять, когда Дрезден вдруг покраснел. На стенах зданий, на театральных будках, – повсюду краснели плакаты. По улицам с урчанием ползали мобильные трибуны – грузовики, задрапированные красной тканью. Оборванные ораторы с них благим матом бросали в толпу лозунги. Почтенные буржуа в сюртуках с белыми воротничками, как испуганные овцы, шарахались от них. В лучшем случае им удавалось уйти переулками. Частенько с ними завязывали драки. Хотя они и рады были уйти подобру-поздорову.
В обшарпанной комнатке комендатуры из-за стола нам навстречу поднялся высокий моложавый мужчина в капитанской форме и усиках. Усами он пытался добавить себе возраста. Но безуспешно… Втроём они отошли в сторонку и тихо о чём-то переговаривались, а молодой капитан изредка поглядывал на меня с любопытством.
Я так и не выучил русский язык толком… Всё откладывал, дубина – потом, потом… Отойдя, они говорили тихо и быстро, но кое-что я всё-таки разобрал. Они сильно сомневались в том, что я немой. Наверное, я был не первым…
Посовещавшись, они вывели меня во двор комендатуры и усадили под навес, на лавку. Двое тех, здоровенных, не выпускали меня из виду, хотя вроде бы занимались своими делами. Я бы всё равно никуда больше не побежал. Меня мутило от голода и жажды. В глазах потемнело.
Вскоре к грубому деревянному столу, стоявшему тут же, под навесом, неслышно подошла пожилая седая женщина. Невысокая, как моя мама, и с таким же удивительно добрым лицом. Голова её была повязана чёрным платком. Когда я её увидел, мне стало совсем грустно.
Женщина тем временем, даже не взглянув на меня, поставила на стол дымящуюся миску, глиняную кружку с отбитым краешком, положила алюминиевую ложку и молча ушла. Конвой жестами предложил мне отужинать.
Два раза звать не пришлось. Никогда ещё еда не казалась мне такой вкусной! Это была каша с тушёнкой. Гречневая…. С тех пор гречневая каша с мясом – моя любимая еда.
Через час меня погрузили в поезд, заперли за мной дверь вагона, и поезд тут же тронулся. Куда мы ехали – я решительно не знал. Но я был сыт и почти счастлив… Я свернулся калачиком на лавке. Вагон – товарный, но переоборудован для перевозки людей. Вдоль стен стояли широкие нары, над ними – второй ярус спальных мест. Как книжные полки, только очень широкие. Крупные щели в стенах были заделаны более-менее плотно. На нарах валялась солома, как будто чистая. Королевские условия! Я набросал себе соломы и устроился роскошно. Тут условия лучше, чем… – успел подумать я. прежде чем крепкий сон сморил меня.
Проснулся я вечером. В щели вагона заглядывала темнота. Я приник к одной из них. Как велосипедные спицы, мелькали телеграфные столбы. И – поля, кругом – поля. Куда они меня тащат, чёрт их возьми? Меня захлестнула душная волна отчаяния.
Поезд мчался на восток. Далеко на восток. Глубоко на восток. Тогда я этого не знал. Если б узнал, нашёл бы способ для самоубийства, точно вам говорю.
Утром меня выпустили, завели в какую-то избу, покосившуюся возле самой рельсы, и накормили. Жидкий суп с капустой и кусок ржаного хлеба. Как вкусно! Единственное, что меня теперь радовало – это еда. Потом снова меня загрузили в тот же вагон. С лязгом защёлкнулся замок.
От нечего делать я принялся мерять шагами вагон. Сбивался со счёта. Снова мерил… И однажды почувствовал, как в самом дальнем углу доски пола прогнулись под моим весом. Показалось? Нет, действительно шатаются. Прогнили? Я попрыгал на них. С радостью ощутил, что доски прогнулись ещё сильнее. Только не ломать, а аккуратно разобрать. На полустанке за считанные секунды вынуть и выбраться из этого катафалка. Но как я разузнаю наружную обстановку?
Наконец у меня появилась стоящее занятие. В течение этого и всего следующего дня я прилежно искал угол наилучшего обзора. И к концу следующего дня нашёл. В одну из неприметных щелей было видно абсолютно всё до горизонта. Если ничто не закрывало видимости, разумеется.
Я потерял покой. Как к роднику, приникал я к той спасительной щёлке.
Однажды вагон подкатился к пустынному переезду и остановился. Постоял с минуту, а потом стал медленно набирать ход. Шёл в гору. Появился лесок. Вроде бы пустынно. В самом деле, не думают же они, что я сбегу, – один, в чужой огромной стране, враг, фашист? Бежать мне некуда. И куда я побегу? Россия – не Богемия. За день не протопаешь…
Значит, хватятся меня только утром, на стоянке. Странно, почему нет конвоя… А вдруг на следующей станции меня ожидает конвой?! Бежать надо утром, до стоянки! Сейчас ночь, скоро рассветёт. Они хватятся меня…
внезапно перед самым рассветом я проснулся. Наш состав стоял посреди леса. И застрял он тут, похоже, надолго. Советские железные дороги наша авиация бомбила на совесть, поэтому неважные птицы вроде меня отстаивались на вспомогательных путях, пропуская самые важные грузы – на фронт.
Сердце моё затрепетало, как пойманная птица. Бежать! Бежать!!!
Дрожащими руками я снял доски. И вагон, мой союзник, будто почувствовал, что пора. Он тихонько тронулся. Я протиснулся в ту узкую щель – благо я сильно похудел, – и холодный ужас окатил меня, словно из ведра. Прямо перед лицом моим мелькала щебёнка. Но передумать я уже не мог. Слишком поздно. Я повернулся спиной к мелькавшей щебёнке, чтобы не видеть её. Голова кружилась. Повиснув, я разжал пальцы, попытавшись погасить прыжок. Погасил… почти… не очень-то… Но кричать нельзя. Вдруг услышат.
Поезд долго, мучительно долго грохотал надо мной своими чугунными потрохами. Наконец его шум стих, и я увидел небо. Я лежал смирно, боясь подняться с путей. Начал накрапывать дождик. А я всё лежал, придавленный к земле животным страхом… Тело затекло. Я осторожно пошевелил пальцами рук, потом – ног. Шевелятся. Цел. Уже хорошо. Осторожно высунувшись из-за рельсы, я огляделся. С облегчением выдохнул – никого. Только лес. Густой, хороший лес. Я должен идти туда, на запад. Строго на запад…
Я шёл домой шесть дней.
Встречные деревни я посещал ночами, притом исключительно в части их огородов. Благо, был август. Однажды, высунув нос из леса, я увидел трёх косарей в поле, – они махали литовками. Приглядевшись, я понял, что трое – женщины. Я подхватил лежащий в тени узелок, где, как я догадался, они держали провизию, и сделал ноги. В узелке оказалось просто царское угощение – варёные яйца, солёные огурцы, несколько больших ломтей хлеба и даже кусочек сала. Попировав, я двинулся дальше, преисполненный благодарности к неведомым жницам.
В целях конспирации я шёл ночами, а днём отсыпался в укромных местах. К тому же ночи стали прохладными. Август. А когда идёшь, не холодно. Хотя после Сталинграда меня, кажется, ничем не проймёшь.
Лес между тем всё редел и редел. Скоро холмы совсем облысели, и на смену лесным массивам пришли пшеничные и ржаные поля. Дорога домой всегда коротка, – то и дело утешал я сам себя. Офицер вермахта, а прячется, как заяц, – с горечью подумал я. Ладно, главное, добраться до дому. Живым… Иначе нельзя.
Приятно припекало солнце. Я рухнул посреди пшеничного поля после изнуряющего ночного похода. Лёжа на спине, я гадал, сумею ли подняться и убежать в случае опасности. Всё же я порядочно ослаб и вдобавок ушибся, падая с поезда. Правое плечо ныло. На перелом не похоже…
Отец был прав, с дорогами тут действительно туговато. А Дитрих и слышать ничего не желал. Вот и попался. Мы оба попались. Мы все попались… Надо знать потенциальную добычу. Иначе какой же ты охотник?! Дичь – на вершинах вязов, вон там… Как прекрасна небесная синева, как она светится сквозь зелень колосьев! Когда же смотр юнкеров? Надеюсь, моё присутствие не обязательно? У меня есть дела поважнее – Отто. Отто – это мотоцикл… Я шёл на Запад, точно знаю – ведь Солнце не умеет лгать!
Такие мысли топтались моём воспалённом мозгу, натыкаясь друг на друга, как заблудившиеся овцы. Реальным оказалось только одно – колосья на фоне ослепительной небесной синевы. Советской синевы. Их небо, оказывается, ничем не лучше нашего, немецкого. И трава везде одинаково зелена. И слёзы у всех одинаковые – горькие и солёные. Т-с-с. Стрекочет бомбардировщик. Авианалёт. Всё громче, громче… Значит, низко идёт, на бреющем полёте. Сейчас он меня заметит и – всё. Мне конец. А, плевать. Пусть. Интересно только, что сталось с моими родителями, с Мартой и Магдой. Судьба Дитриха мне известна. Его мечта сбылась у меня, я стал офицером великого вермахта, подумал я и язвительно усмехнулся. Из воспалённых губ брызнула кровь.
Я уютно устроился на лесной полянке, на душистой, мягкой травке. Сквозь зелень крон светится небесная синева. Такая красота, аж дух захватывает! Меня зовут Ганс Гравер, мне двадцать три, и я абсолютно счастлив…
Пулемёт сначала стрекотал беспрерывно; потом за пулемётом появились полные ужаса глаза Дитриха, а мама с улыбкой протягивала мне дымящуюся миску гречневой каши с мясом. На ней был ослепительно-белый крошечный передничек и на русский манер повязанный чёрный платок.
…Стрёкот пулемёта на деле оказался шумом комбайна. Уборочная шла полным ходом. Намётанный глаз комбайнёра заметил досадную помеху в волнах пшеницы. Вовремя, прямо скажем. Выругавшись, – опять коряга! – он спрыгнул с комбайна и склонился над распростёртым телом.
– Вот так хлебушек! – заломил он на затылок засаленную кепку. Точно такую, какая была на мне. В раздумьях комбайнёр поскрёб в затылке. Решительно закинул мёртвое тело на борт комбайна и поспешно укатил. В штатском. Беглый заключённый, что ли? Кто ж его знает…
Не бросать же его в пшенице, в самом деле. Не оберёшься потом…
XII
…В сельской больнице было жарко, – солнце нещадно палило в единственное, чисто вымытое окно палаты. Лёгкий ветерок мерно колыхал белые марлевые занавески. На подоконнике буйствовала роскошная герань в старых глиняных горшках, красная и розовая.
Похоже, тут заправляет женщина.
Я огляделся. М-да… Не знаю, где я, но до клиники папаши Бойля им явно далековато… Возле моей койки стоял грубо сколоченный деревянный табурет, кое-где на нём были остатки голубой краски. Мой ночной столик, ухмыльнулся я. Туалетный.
Пять простецких железных коек, кроме моей, шестой, были накрыты ветхими, но чистыми одеялами. Они пустовали. У окна стоял самодельный деревянный стол, на нём сгрудилась какая-то посуда. Возле стола было шесть табуреток, тоже явно самодельных. Тоже не умело сколочены. Обстановка бедная, но чисто и аккуратно. С заботой, что ли.
Дверь тоненько, деликатно скрипнула, и на порог моей палаты ступили две женщины в белых халатах – одна пожилая, полная, в роговых очках. Большие чёрные глаза строго посмотрели на меня поверх очков. Под мышкой у неё была зажата какая-то толстая тетрадь. Амбарная книга. Хочет оприходовать добычу. Она решительно, тяжёлым шагом прошла и утвердилась на табурете в изголовье моей койки.
Вторая – молодая, тоненькая, очевидно медсестра, грациозно шла следом. Из-под её белой шапочки на лоб выбивались непокорные каштановые кудри; ясные серые глаза лучились любопытством.
Я в тысячный раз я пожалел, что не учил русский язык в лагере.
Докторша раскрыла амбарную книгу и строго, почти осуждающе, на меня посмотрела. В её взгляде проскользнуло нечто похожее на то, что было у того молодого русского, зарезанного. А что, если она его мать? По возрасту подходит, – с лёгким ужасом подумал я. И почувствовал, как весь покрылся холодным потом.
– Ваши имя, возраст? – полилась певучая, плавная речь. Но голос был недовольным, металлическим. Он портил музыку речи.
Я молчал, раздумывая, не сыграть ли мне глухонемого. Видимо, на моём лице отразилось смятение, и докторша всем телом повернулась к красотке – медсестре.
– Ну и как его оформлять? – недовольно спросила она. У дамы замашки полковника.
Они стали оживлённо что-то обсуждать. Кое-что мне удалось разобрать. Я бредил по-немецки. Значит, не стоит давать тут спектакль про немого на бис. Только разозлятся. Красотка глубоко задумалась, наморщила хорошенький лобик, жемчужно улыбнулась.
– Хайсе! – радостно воскликнула она. – Вспомнила, двоечница! – весело повернулась она к врачу. – Может, ещё что-нибудь вспомню?
От её обезоруживающей улыбки сразу потеплело, даже заулыбалась пожилая женщина – врач. А я, как в волчью яму, провалился в пучину воспоминаний.
…Это было под Москвой летом одна тысяча девятьсот сорок первого года. Мы тогда ещё были полны надежд… даже нет, не так. Тогда у нас не было ни малейшего сомнения в том, что мы победим. Это наша война. Справедливая и обоснованная. Превентивная. Мы несём мир всей Земле.
В полуденный зной, поднимая клубы дорожной пыли своими сапожищами чуть не пятидесятого размера, наш здоровяк Гюнтер Шенке приволок в расположение части военнопленную. Советская медсестра, совсем девчонка, на вид – лет семнадцать. На рукаве у девчонки была повязка с красным крестом, на боку сумка, всё как полагается. Выцветшая, защитного цвета форма была слишком велика и висела на ней, как на вешалке. Очевидно, на складе не нашлось формы подходящего размера. Русские не готовились к нападению. Мы убедились в этом значительно позже. Слишком поздно…
И только пилотка была ей впору. На покатый детский лоб выбивались пушистые светлые кудряшки. Совсем как у Магды,– вдруг подумал я. Она была совсем юной – вчерашний ребёнок. Худенькая, с большими глазами. Испуганно махала длинными ресницами. Я этого тогда не заметил… Но сейчас её лицо всплыло в моей памяти отчётливо, с фотографической точностью и в мельчайших деталях, словно это случилось вчера. Оказывается, наша память сильнее нас…
Мне приказали её расстрелять.
Она не успела испугаться. Это уж моя заслуга.
Я был под присягой, а она – вчерашним ребёнком. Совсем юной. И похожа на эту советскую медсестру, в милость которой я сегодня отдан.
– Хайсе, – моего слуха с трудом, как сквозь толщу воды, достиг настойчивый женский голос. Кто-то тряс меня за плечо. С трудом раскрыл я глаза и совсем близко увидел встревоженные глаза нынешней, живой, советской медсестры. Они так же в упор смотрели на меня. Только не из-под пилотки, а из-под белой врачебной шапочки.
А вы можете себе представить, чтобы немецкий врач обращался к русскому военнопленному по имени?
Господи, да за что?! Лучше погибнуть в бою идейно убеждённым, чем очнуться живым, но таким… обманутым! Я – слепой нищий, которому в кружку вместо монет сыпали гвозди. Я – двадцатишестилетний старик, у которого украли молодость! Мне нечего вспомнить; всё то хорошее, что успело случиться в моей жизни, выжжено из памяти навсегда – свинцом, огнемётами, и ещё таким, о чём я никогда – слышите! – никогда никому не скажу!
Её грубо отняли, нашу молодость; как ту медсестру, её швырнули в окопную грязь и растоптали грубыми солдатскими сапожищами.
Ровно ничего из задуманного мной не сделано. И не будет сделано! Все мечты похоронены в окопах, вместе с моими товарищами, и с юной медсестрой! Зато мной сделано много… чего не хотел, о чём до войны даже подумать не мог. Кто я такой, чёрт побери, кто же я такой?!
Так мало прожито, но так много, грандиозно много пережито! А будущее – это позор! Мы – посмешище среди народов. Моя ранняя седина будет мне вечным упрёком.
–Их хайсе Югенд Бетроген5, – с трудом прохрипел я. И не узнал своего голоса.
XIII
Ни за что бы не поверил, что в Сибири бывает такое жаркое солнце, если бы сам не испытал. Буквально на своей шкуре.
Меня нашли посреди пшеничного поля в августе одна тысяча сорок четвёртого года и поместили в спецгоспиталь. Тамошние медики быстро поставили меня на ноги.
Я был даже рад, что при мне не оказалось документов. Под страхом смерти я не сознался бы, что был когда-то офицером вермахта, кавалером ордена Железного креста. Мой Железный крест остался в Елабуге. Берёзовый крест Дитриха – под Брестом.
В статусе военнопленного я был водворён в город Рубцовск Алтайского края. Меня определили на строительные работы. Мы жили в длинном-предлинном бараке с подслеповатыми окошками, скупо пропускающими свет. Почти все военнопленные были простыми солдатами; самый старший по званию – лейтенант, он жил в другом бараке. Офицеры вроде меня жили в санаториях на западе страны. Здесь – восток.
Вдоль стен тянулись деревянные двухъярусные нары, на них лежало какое-то убогое тряпьё. Полумрак, вонь, – тюрьма, да и только. Посредине стоял длинный, грубо склоченный стол, возле него – деревянные некрашеные скамьи. В Елабуге условия были просто царскими. Но туда мне хотелось меньше всего.
Итак, в Рубцовск прибыл рядовой вермахта Югенд Бетроген – собственной персоной.
В Рубцовске нас, к счастью, никто не перевоспитывал, – не велики птицы. Впоследствии я опомнился – как же я теперь попаду на родину? Меня же нет ни в одном списке! Но поздно признаваться. Да и что я им скажу? «Я – гауптман Ганс Гравер, кавалер ордена Железного креста, героический воин вермахта. Извольте отправить меня в Дрезден первым классом.».
К военнопленным низших воинских званий русские относились лояльно, но всех поголовно называли фашистами. Какой же я фашист?
Что я имею в сухом остатке? Живу в тюрьме, в чужой стране, под чужим, горьким именем. Рано или поздно меня депортируют, – это ясно. Я приеду в Дрезден. А там… никого… Из Елабуги я послал в Дрезден целый мешок писем, но ответа ни на одно из них не получил. Молчали и мои берлинские родственники. Шансов, что меня кто-то встретит на вокзале – ноль целых ноль десятых…
Истинное чувство всегда безмолвно, потому что слова его убивают. Настоящее чувство живёт в поступках, а не в словах. Поэтому настоящее горе всегда безмолвно. Его легче переносить в одиночестве. Хотя одиночество – тоже странная штука. Добровольное оно благо, а вынужденное – мучение.
Иллюзии терять больнее, чем людей. Душа засохла и стала безжизненной, как пустыня. Для самоубийцы я оказался слишком трусливым.
XIV
Бесконечно тянулась длинная, как товарняк, зима. Февраль уже притащился к своему концу, когда нас отправили на строительство жилых домов.
Во время перекура всезнающий Эрвин поведал, что в наш барак сегодня прибудут новенькие. Из-под Могилёва. Все мы, строители, а в прошлом – разрушители, отлично поняли, что это значит и как, стало быть, обстоят дела на фронте. Тот перекур оказался короче, чем обычно. Помрачнев, мы побросали окурки в снег и молча запрыгали в котлован.
Перед самым отбоем кто-то бесцеремонно схватил меня за плечи сзади. Я резко обернулся, и у меня перехватило дыхание. Передо мной стоял, довольный произведённым эффектом, Аксель Дерингер!
Я буквально задохнулся от восторга. Длинный возмужал, окреп, волосы его выцвели, кожа огрубела, да и выражение лица изменилось. Всё увиденное на войне навеки застывает в человеческом взгляде. Распахнутые глаза новобранца после первого свидания с войной смотрят, как в прицел – цепко, и с прищуром.
И всё же это был тот самый, прежний Аксель!
Я радостно расхохотался – кажется, впервые с начала войны! Неужели корабль моей судьбы взял курс на счастье?! Мы крепко обнялись, – до хруста в костях. Я так обрадовался, как будто Дитрих воскрес! Шутка ли – на самом краю света встретить своего земляка! Это было настоящим чудом! Свирепая стихия войны сжалилась над нами и вышвырнула нас на тихий, мирный островок.
Вся ночь прошла в разговорах. Аксель восторженно тараторил о Марте и сыне. А я был буквально болен от стыда. Хорошо, что в барачной темноте он не видел, как горят мои уши.
Оказывается, пока Аксель боролся с красным медведем на Ленинградском фронте, Марта родила ему сына Мартина. В свою честь назвала, плутовка, усмехнулся я. Акселю не терпелось увидеть сына. Он всю войну прошёл в мотоциклетном батальоне, дослужился до обер-лейтенанта. В Сталинград Аксель не попал, – тут ему крупно повезло. Его часть стояла под Ленинградом, пока они не начали отступать. Под Могилёвом он попал в плен. Аксель рассказывал, что с самолётов в их окопы сбрасывали немецкие листовки, которые призывали сопротивляться до последнего, и не сдаваться в плен любой ценой. Дескать, пленные попадают в рабство в Сибирь навсегда. В вечную мерзлоту.
– Тут и вправду так страшно? – помолчав, тихо спросил Аксель. Но это было лишней предосторожностью. Барак, как орган, грохотал разноголосыми храпами, так что мы могли бы распевать песни, не рискуя никого не разбудить.
– По сравнению со Сталинградом здесь Баден–Баден, – усмехнулся я. – Наслаждайся!
– А у тебя дома… как? – с лёгкой запинкой спросил Длинный.
Последнее письмо из дома я получил в декабре сорок второго, во время битвы за Сталинград. Писала Магда – у них всё хорошо, ждут меня с нетерпением. Мой отец по-прежнему работает на заводе, его повысили – много народу ушло на фронт, так что он теперь чуть не директор завода! Отец всегда приписывал мне пару строк. А я тогда решился и написал ей, что вернусь обязательно – к ней. И мы сразу поженимся. Чтобы больше никогда не расставаться. Кое-что ещё написал, но… не скажу. Это – ей. Только ей.
С тех пор ни одного письма из дома я не получил, хотя по прибытии в Елабугу сам написал их целый мешок.
Фронтовые сводки давно не радовали. Их зачитывал вслух берлинец Эрвин Зипп, когда ему удавалось раздобыть советскую газету. Он уже бегло читал по-русски. Полиглот. А я старался не слушать вести с фронта, и без того погано было на душе. И давно я перестал верить газетам, – хоть своим, хоть чужим. Люди слушают того, кто говорит громче.
А позавчера Зипп зачитал краткое, леденящее мне душу сообщение. В феврале союзники Союза бомбили Дрезден. Город практически уничтожен. Двадцать пять тысяч погибших. О бомбардировке нашего Дрездена я не стал Акселю сообщать. Просто не – не осмелился. А может, он уже и сам знал? Я выдохнул:
– Писем нет… второй год…
Аксель умолк и повесил голову.
Однако светало. Надо хоть немного поспать. Работа у нас не сидячая. И мы разбрелись по своим нарам.
XV
По соседству со мной громко, как волынка, храпел Эрих Ропельт, здоровенный рыжий детина с маленькими поросячьими глазками. Ефрейтор из Гамбурга. Он сколотил себе банду, их было трое. Они отбирали у слабаков табак, прочие редкости, и заставляли их выполнять разные мелкие поручения.
Вообще-то меня они побаивались и не трогали.
После уходя Акселя я мгновенно уснул. Не знаю, сколько я проспал, когда кто-то столкнул меня с нар на пол. И даже как будто ногой! Я мгновенно вскочил на ноги. На меня с насмешкой смотрели маленькие карие глазки, скупо отделанные белёсыми ресницами. Точно свинячьи глазки, – успел подумать я, прежде чем Ропельт сильно толкнул меня в грудь, так, что я едва удержался на ногах. За спиной Ропельта мгновенно выросли две тени – его дружки. А Ропельт стоял надо мной, как колосс, прочно упёршись руками в бока, и сверлил меня поросячьими глазками.
– Ты, – Ропельт неприязненно выплёвывал слова, – ты! Чего разлёгся? Пойди, почисти мне сапоги!
Я внимательно оглядел его подельников. Здоровяк, бородач, чёрный, как смоль, с белым лицом и бегающими глазками. Этот крепкий. А того, третьего, я положу легко. Я напустил на себя равнодушный вид.
– Давай-ка сам. Лимит добрых дел на сегодня у меня исчерпан. Теперь только злые могу делать, – холодно ответил я.
С соседних нар раздался смех. Глазки Ропельта почернели от гнева. Тут над ним ещё никто не смеялся! Он размахнулся, но я этого ждал. Я на «отлично» овладел навыками рукопашного боя в Елабуге. Там тренировался какой-то бородатый русский. Я за ним подглядывал и пытался повторять, потому что заметил, что их техника боя существенно отличается от нашей. Тот русский подозвал меня и предложил сразиться. К его изумлению, я чуть не победил. Потом я показал ему свои коронные приёмы. Тот русский бородач, как выяснилось, служил в лагерном госпитале.
А этот Ропельт по сравнению с ним соломенный тюфяк. Я не преминул ему это доказать. Короткий молниеносный удар – и, как мешок картошки, Ропельт рухнул на дощатый пол.
Краем глаза я заметил, как кто-то выскользнул за дверь, и дал Ропельту добавки, чтобы он насытился. Его дружки смотрели на меня не то с изумлением, не то со страхом. Смоляной крепыш после некоторых раздумий кинулся на меня. Я заломил ему руку и сломал – безо всякой жалости. Он с криком повалился на ближайшую койку. В свои удары я вложил всю ненависть, скопившуюся во мне за долгие годы войны. На своих нападаете, гады? Это после того, что мы вытерпели от русских?!
Всё происходило мгновенно, как во сне. Третьего, слабака, я поймал за шиворот, когда он попытался улизнуть. Я толкнул его, и он повалился на пол, когда барачная дверь распахнулась и дробно застучали сапоги.
В барак ввалился надзиратель – Михалыч, и два солдата из лагерной охраны. Конвойный был жилистым стариком. Ему было под семьдесят, так что на фронт он не попал. Нам крупно повезло, что не фронтовик. Михалыч поблажек нам не делал, но и лишнего не требовал. Был немногословным, хмурым, но справедливым. Охранники оттеснили Михалыча и взяли меня на прицел. Но это было излишний предосторожностью: банда Ропельта лежала на полу, а я стоял над ними, как провинившийся школьник. Охранник присвистнул, и, глядя мне прямо в лицо, отчеканил:
– Лютый ганс!
Я вздрогнул всем телом. Откуда ему знать моё настоящее имя? Моё настоящее прошлое? А слова «лютый» я тогда не знал. От страха я позабыл, что иваны звали нас гансами. Что, собственно, одно и тоже.
Михалыч повернулся к охранникам что-то живо им объяснял, смеясь и активно жестикулируя. Таким возбуждённым я его никогда не видел. Те опустили винтовки и с интересом меня разглядывали. Я облегчённо выдохнул и ощутил предательскую дрожь в коленях. Михалыч повернулся ко мне и торжественно объявил:
–Сутки карцера!
Я вскинул на него глаза. Тогда Михалыч кивнул на моих «обидчиков» и добавил:
– Этим!
А меня в то же утро перевели в дальний барак, что в другом конце города – Михалыч не любил эксцессов. Я чуть не плакал от досады. Кто бы мог подумать, что Аксель, Длинный, станет так дорог мне, как родная мать! А самое главное – я позабыл сообщить ему, что я здесь – Югенд Бетроген. И я …так виноват перед ним. Так виноват!
По пути в дальний барак я гадал: какая будет работа на новом месте – легче или тяжелее? Какой будет надзиратель? А, плевать. До сих пор я выполнял самую чёрную работу – сбивал с кирпичей застывший раствор. Те кирпичи повторно использовали в строительстве. Других-то не было. И ещё я вывозил строительный мусор в тачке. Хуже быть не может. Чего мне удалось достичь, так это дна.
Так что волноваться мне не о чем. По крайней мере, не придётся убивать Ропельта. Не хватало ещё получить здесь срок. И на том спасибо. Как же я забыл сказать Акселю, что я – Югенд Бетроген. Дубина. Ладно…потом…как-нибудь…
XV
I
Новый день радостно принял меня в свои объятия. Он был ясным и тёплым, хотя на дворе стоял февраль. Ласково грело солнце и пахло весной. Кое-где снег подтаял и почернел.
В дальнем бараке военнопленные не обратили на меня внимания. Подумаешь, эка невидаль.
Новый надзиратель оказался полной противоположностью Михалыча – молодой, смешливый, веснушчатый, едва ли ему было больше двадцати. Уши его сильно торчали, и приводили своего обладателя в отчаяние. Макс старательно натягивал кепку на уши, верил, что так его уши прирастут к голове навеки. Между собой мы звали его Максом. Настоящее имя его было – Максим. Макс тоже не служил. Он хромал на одну ногу и к службе был негоден.
После завтрака он нас вывел за город рыть траншею. Предполагалось сделать водопровод для военного городка. Ухмылка судьбы… Асфальтового покрытия не было, и проезжую часть мы засыпали строительным мусором, спасаясь от распутицы, так хорошо нам знакомой по фронтовой жизни. Бригада состояла из двадцати пяти человек.
Я усердно махал лопатой. Запыхавшись, я выпрямился и опёрся о черенок, переводя дыхание. И заметил, что все побросали лопаты и дружно повернули головы вправо.
Я оглянулся. К нам походкой кинозвезды шла девушка. Шла, будто по мраморным дворцовым ступеням, а не по унылой дорожной грязи. И, конечно же, не к нам. Но… хотелось так думать. Такие женщины собой украшают жизнь. Любую. Они не имеют соперниц.
Простой тёмный плащ подчёркивал её тонкую талию и восхитительно длинные ноги. Чёрные густые волосы были с продуманной небрежностью уложены в высокую причёску. Большие голубые глаза смотрели мягко и дружелюбно. Яркие пухлые губки излучали Счастье.
Из пробежавшего шепотка я понял, что она – учительница французского языка, но очень хорошо говорит по-немецки. Администрация лагеря часто приглашала её в качестве переводчицы.
Как было сказано выше, в отличие от степенного Михалыча Макс был непоседой, весельчаком и бабником. Он явно намеревался порисоваться перед дамочкой, и зычно крикнул всем сбор, хотя время обеда ещё не подошло. Мы возражать не стали, торопливо побросали лопаты и выстроились в шеренгу. Макс с видом канцлера вынул засаленный листок из кармана брюк и провозгласил:
– Гердт!
–Я!
–Роммель!
–Я!
–Бе.. Бер… Берта… Фу ты, чёрт! Ю-генд-бет-ро-ген!
Только вместе с именем у него кое-как получалось выговаривать мою фамилию.
– Я! – отозвался я нехотя.
Тем временем девушка подошла вплотную и расслышала моё славное имя. Она остановилась и в изумлении смотрела на Макса.
– Как вы сказали? – удивлённо переспросила она.
–Вот, – Макс с готовностью протянул ей список. – И не говорите, барышня, сам чёрт не разберёт их имена!
«Барышня» заглянула в список, угодливо развёрнутый перед ней.
– Югенд Бетроген! – воскликнула она, не слушая. Затем пытливо посмотрела на меня:
– Неужели родители дали вам такое имя? – спросила она по-немецки, почти без акцента.
Я почувствовал ком в горле. Тысячу лет я не слышал родной речи из женских уст. И неизвестно, услышу ли…
– Какое вам дело? Идите, куда шли! – как можно грубее ответил я. Но она не обратила на мою грубость никакого внимания, а только сильно заволновалась. Порывисто повернулась к Максу:
– «Югенд Бетроген» значит – «обманутая молодость»!
–А я эту фашистскую молодость сюда не звал! Сунутся – ещё раз обманем! -рассвирепел Макс, засверкал глазами. Но «захватчики» в шеренге имели вид настолько жалкий, исхудавшие, в обмотках, что Макс сам себя оборвал. Махнул рукой, отвернулся.
Она принялась горячо о чём-то упрашивать Макса. Но тот лишь качал головой. О чём она просила, Макса, я не понял. Быструю русскую речь я тогда ещё не понимал.
– Не положено! – наконец подытожил Макс.
Она ушла, не оглядываясь. «Захватчики» с грустью посмотрели её вслед.
Перед сном в бараке мой сосед Хайнц, высокий костлявый парень, из деревенских, кутаясь в одеяло, хмыкнул и коротко бросил:
–Готовься!
– К чему? – не понял я.
– У них тут с мужиками беда, нет никого. Поубивали всех, – спокойно разъяснил мне Хайнц. – А дел в хозяйстве по горло. Вот они пленных и выпрашивают, чтобы помогли. Мало нам работы, – усмехнулся Хайнц. Он отвернулся и почти сразу захрапел.
Ну и что? От меня давно ничего не зависит. Беглец из меня неважный, это я уже понял. Да и не убежишь отсюда. Полземли придётся обойти, чтобы добраться до Германии. Если русские не подстрелят, издохнешь сам на полпути.
Но в груди каждого из нас тлел огонёк надежды. У нас на крайний случай припрятано секретное сверхмощное оружие! Реактивный бомбардировщик Ме-262. Аналогов нет в мире, между прочим! Вот-вот начнётся его серийное производство! И тогда Англия встанет на колени. А ракеты «Фау»? Они достанут какую угодно цель! Наш Гитлер – счастливчик, ему всегда везёт. Вон как повезло ему с Рузвельтом, с могучим другом красных! Неслыханно везёт ему! Нет, Гитлер не допустит капитуляции. Он придумает что-нибудь! Вывернется в самый последний момент!
Я долго лежал в темноте с открытыми глазами. И думал об Акселе. Как мне до него добраться, через кого послать ему весточку? А вдруг он уже в Германии? Сердце сжималось от холодного ужаса, когда на краю сознания брезжило, что рассказать обо мне некому.
Свинец… Мы шпиговали, нас шпиговали. Пришёл и наш черёд умирать. За что?! Мне вполне хватало места на нашей, немецкой, земле! Как страшно увидеть свой разрушенный город, могилы с именами родителей. Да и есть ли они, эти могилы?
А ведь когда-то страшно давно, до войны, я мечтал создать в Дрездене свой собственный мотоклуб и затеять производство мотоциклов, – самых совершенных в мире. Прошло всего четыре года, а кажется, – целая вечность.
Интересно, Нох, вурдалак из Елабуги, победил в своём антифашистском конкурсе? Литератор. Может, он был достаточно настойчив, и муза ему уступила? Как публичная девка, что набивает себе цену, поначалу строя из себя невинность.
А девчонка – француженка ничего… пусть зовёт. Приду.
Лишь под утро, измотанный собственными мыслями, я уснул.
XVI
I
Имперский комиссар обороны Берлина, имперский уполномоченный по тотальной войне Йозеф Гёббельс нервно мерял шагами свой огромный, не по размеру, кабинет. Ситуация вышла из-под контроля, он очень хорошо это понимал. Сценарий войны давно пишет не он. Чёрт бы подрал этого красного Чингисхана!
Что делать, что, чёрт подери, делать? Как заставить немцев воевать? Пропаганда не всесильна, – в этом он уже убедился. Определённо, есть некоторые инструменты… Но в условиях тотального, стратегического поражения армии не поможет даже самая совершенная пропаганда. Легко работать, когда пропаганду питают военные успехи! После сталинградской трагедии задачи перед его ведомством вставали всё сложнее и сложнее.
Людской резерв исчерпан. Проще говоря, воевать больше некому. Последний резерв Третьего рейха – старики и молодёжь из «Гитлерюгенд». Гёббельс остановился посреди кабинета и горько усмехнулся. «Молодёжь»… Они же дети. Дети…
Он вспомнил красавицу Хельгу, свою старшую дочь, любимицу. Она стала возмутительно дерзкой. Возраст? Нет. Не похоже… Он невольно улыбнулся, вспомнив, как заразительно она смеялась, катаясь на пони под прицелом объективов. Хельга – настоящая звезда! Но не вышло у него… Что англичанину хорошо, то немцу – смерть. Так что фотосессия его дочери на манер английских принцесс изначально была обречена на провал в немецкой прессе.
О чём думает средний англичанин за утренним кофе, разглядывая фотографию нарядной английской принцессы верхом на пони в Гайд-парке? Правильно, он думает, что в его стране всё благополучно, слава Создателю. Жизнь идёт своим чередом, аллилуйя. Потому что в Англии монарх – символ стабильности и процветания. Хорошо монарху – хорошо нации.
А немцы? О чём думали немцы, разглядывая фото английской принцессы в немецких газетах? Я же сам и распорядился их перепечатать, болван! А немцы подумали, как же в Англии-то замечательно, в отличие от нас, Германии! Катаются себе на пони, сытые, нарядные, и в ус не дуют, а мы читаем речи Гёббельса на продуктовых карточках. Одними речами сыт не будешь. Мы терпим лишения, всё – фронту, себе – ничего. А Гёббельсова дочка, между прочим, на пони катается, пока мы с голоду пухнем. И так далее.
Вышел полный провал. Зато его девочка всласть нахохоталась. Что ей война… Дети.
Ах да! Дети. «Гитлерюгенд». Все – не старше восемнадцати лет. Но «Гитлерюгенд» на текущий момент – самый боеспособный резерв! Будь он проклят, этот грузинский Чингисхан!!!
Что делать, что же делать? – кровью стучала в висках мысль. Ганс Фриче талантливый, возможно, даже гениальный. Но не пропагандист, а, скорее, контрпропагандист. Этого мало, ничтожно мало…
Ораторы устной агитации НСДАП в конце сорок второго года – начале сорок третьего года массово разъезжали по стране. Они должны были выступать чаще, должны были говорить резче, должны были обещать больше! Чёрт возьми, они должны были преподнести окончательную победу вермахта как свершившийся факт. Но катастрофу на Волге они не могли ни предвидеть, ни предотвратить! Тут что-то другое… важнее… Руки опускаются. У всех опускаются руки и стремительно тает вера.
Но Великая Германия, великая нация не имеет права проиграть эту войну!
Я заставлю немцев воевать!
О капитуляции не может быть и речи!
Раньше у меня всё получалось! И теперь всё получится!
И он стал вспоминать – методично, кропотливо. Заложив руки за спину, сгорбившись, зашагал по кабинету. Мыслями доктор Гёббельс унёсся в далёкий одна тысяча девятьсот тридцать девятый год.
Ловко мы тогда обманули поляков! Под самым их носом подтянули к границе двадцать пять кадровых дивизий! Поверили, идиоты, что это манёвры! Потом разыгрываешь небольшой спектакль – и казус белли, нате, пожалуйста!
Нет, положительно пропаганда творит чудеса! Глаза Гёббельса весело заблестели.
А Западный вал?! Посредством радио и газет мы убедили коалицию, что Западный вал несокрушим. Вот почему Англия и Франция не ввели свои войска в Польшу тогда, в тридцать девятом. Побоялись. Мотивировали, что для этого им придётся использовать весь свой боеприпас. Хотя для обороны Западного вала у нас было смехотворно мало – пять кадровых дивизий и двадцать пять резервных! Введи Англия и Франция свои войска – и польская кампания провалилась бы! Но мы их надули, и вошли в Польшу, как нож в масло!
Я и Советы надул. О, мы усердно убеждали Союз, что Англия – наша главная цель! Даже договор с ними заключили. Русские же всё гадали, на кого мы сначала нападём – на них или на Англию? Тут всё просто – запускаешь «утку» через свои же газеты о «готовящемся нападении» Германии на Англию. Здесь главное – дать прочесть публике первые номера, и мгновенно изъять весь тираж! Редактору дать страшный разнос! И пусть те, кто надо, узнают об этом «разносе» «из надёжных источников».
А «парашютисты»? Наша «чёрная» радиостанция транслировала на Англию, что немцами под Дюнкерком захвачено сто тысяч комплектов британской военной формы. И сразу, «по горячим следам», сообщили о высадке немецкого десанта в Англии. На территории Англии действительно нашли парашюты и английскую форму. Правда, следов высадки не обнаружено. Ну да ничего. Немецкий десант поддержала «пятая колонна». Укрыла до поры до времени. Англичане поверили и запаниковали. И вот вам результат – к нападению готовилась Англия, а не СССР. Двадцать второго июня сорок первого года из Союза в Германию шли составы с грузами! Русские исполняли договор.
Доктор Гёббельс всё более воодушевлялся, всё быстрее мерял шагами свой огромный кабинет. Подошёл к низкому кожаному диванчику. Сколько кинозвёзд он перевидал, этот кожаный диван, и не счесть! Кроме этой ведьмы Рифеншталь. Надо послать её братца на Восточный фронт. Пусть отрабатывает. Впрочем, в сторону.
Глаза Гёббельса весело заблестели.
А «нападение» на Бурбонский дворец?! Гёббельс аж расхохотался. Его смех гулко отозвался эхом под сводами огромного кабинета. Французы – не дураки, а верят всякой чуши! Наши «чёрные» радиостанции мастерски распространили по Франции слухи о «планируемом бегстве» французского правительства, об опасности «пятой колонны», где евреи – агенты Германии, и о необходимости срочно снимать деньги с вкладов, потому что немецкие солдаты мигом выгребут их денежки из банков. Вот была потеха!
Французам следовало включать рассудок, а не радио. Они перепутали. Идиоты! Учились бы у нашего Ганса Фриче. Хотя нет, пусть они будут олухами. С олухами воевать проще.
Французские газетчики поверили нашей «чёрной» радиостанции. Сами же и надули собственный народ! Да, наша «чёрная» радиоточка вещала в абсолютно французском духе, с французской тенденцией, возмущалась медлительностью и некомпетентностью правительства. Они приняли всё за чистую монету! Вот почему полностью сфабрикованное нами сообщение о «раскрытии плана нападения на Бурбонский дворец», с «достоверными» мелкими деталями мигом перепечатал какой-то тупой французский газетчик, ещё и преподнёс, как сенсацию. Кретин. Славно небось заработал. На этом фоне наши «сообщения» о «действиях» «пятой колонны» во Франции, запущенные по другим каналам, французская пресса доверчиво проглотила.
Насмеявшись, он задумался. Сталинград поставил новую, сложную задачу перед министерством просвещения и пропаганды Рейха. А последующие события лишь усугубили положение. После пленения русскими фельдмаршала Паулюса сознание немцев, по крайней мере, воюющих на востоке, сильно изменилось. Они засомневались. А сомневаться значит думать. Они стали задумываться об исходе войны и о своей правоте в этой войне, в конечном счёте. Необходимо развернуть оглобли пропаганды в другую сторону. Но в какую? Куда катится немецкая мысль?
Придётся признать, как бы горько это ни было, что ошибки совершены колоссальные. В первый год войны был провозглашён лозунг «Мы победили». На второй год войны его сменил «Мы победим». Третий год войны неумолимо исправил его в «Мы должны победить». И, наконец, четвёртый год войны принёс нам «Мы не можем не победить». Ясно как день, – развивается катастрофический для Германии сценарий, и надо решительно положить ему конец.
Нужно как можно скорее донести до общественного сознания, что мы можем победить! Вдохнуть веру в усомнившийся немецкий народ.
Пора переходить от фанфарных восклицаний к трезвому разбору своих ошибок. Череда побед закончилась… В ожидании нового витка побед вермахта я докажу немцам, что у фюрера всё под контролем. Без паники! Да, у нас есть потери. Но потери неизбежны, война есть война. Поэтому газетные фото убитых немецких солдат не будут лишними. Они вызовут вспышку страха и ненависти к русским. И показать – не рассказать, а именно показать! – чудовищную жестокость русских варваров к мирному немецкому населению.
Превосходство зрительной картинки над слуховой в том, что слуховая переводится в зрительную с помощью индивидуального воображения, которое невозможно взять под контроль. Как ни старайся, каждый увидит своё. Я сразу покажу им то, что мне нужно, чтобы они все увидели одну и ту же картинку.
Недостаток фактов легко восполнить. Не будем стесняться. Фотографий нет? Сделаем. Данные об убитых увеличить – в разы. Только делать это надо не через официальные источники информации. Ни в коем случае не через правительство! Ложь – главный враг пропаганды. Это задание для каналов устной, неофициальной, пропаганды. Для слухов. Впрочем, несколько устрашающих фото в центральных немецких газетах не повредят. Крепче будут воевать. И в тылу, и на фронте.
Исторический опыт показывает, что Германия способна восстать из пепла. Когда враг убеждён, что Германия пала, немецкий народ показывает, на что он способен. И тогда – о, трепещите, враги Германии! Кинематограф будет работать день и ночь в этом направлении. Исторические факты надо облекать в правильную, нужную для текущего момента, упаковку. Чем печальнее и безысходнее исторические условия, тем больше шансов у Германии победить.
Большая ложь обладает силой правдоподобия. Чем колоссальнее ложь, тем охотнее люди принимают её за истину. Даже если впоследствии ясно доказать фактами обратное, сомнение, посеянное той ложью, останется в умах навеки. Наглейшая ложь не умирает даже после абсолютного разоблачения.
Правда не нуждается в доказательствах, – в этом её преимущество.
Отлично. Сами собой разумеющиеся вещи не доказывают. Это факты, не требующие доказательств. Не нуждающиеся в доказательствах, – так вернее. Требующий доказательств очевидного есть глупец!
Глупец. Он вспомнил одного глупца. Года четыре назад редактор еженедельника «Ди вохе» позволил себе разместить фотоснимок грампластинки, с которой в радиоэфир шли фанфарные позывные, предваряющие сообщения о самых громких победах вермахта. Дубина! Он не имел права ронять авторитет печатной прессы! Фокусник не выдаёт своих секретов! То же самое касается и радио. Два увесистых кулака доктора Гёббельса,– печатные средства массовой информации и радио. Ими он победит! Аудитория – семьдесят миллионов немцев! Поэтому – никаких разоблачений священного процесса создания мифов! За это сразу в концлагерь! И редакторов, и цензоров! Всех!
Колоссальная ложь.
Главное в ней – детали. Фотографически «точные» детали. Например, секретное оружие Германии во времена Сталинградской битвы. Танковые огнемёты, в пять секунд сжигающие шестиэтажные дома. Один выстрел – и весь дом заполыхает, как стог сена! Под Сталинградом солдатами вермахта «впервые был применён» автомат со скорострельностью три тысячи выстрелов в минуту. И хотя все эти сообщения – чистейшие выдумки, немцы и в тылу, и на фронтах до сих пор верят в этот миф, ждут чудо-оружия. Что ж, на войне – как на войне, как говорят французы. Союзники.
Властитель немецких душ презрительно ухмыльнулся. Союзники… Сбросили десант в Нормандии, скоты. Впечатлила их Сталинградская битва! Таскают каштаны из огня чужими руками. На переговоры не идут, – им подавай безоговорочную капитуляцию!
Ничтожества! Да один рядовой вермахта стоит их жалкого взвода. Не говоря уже об СС!
Немецкая «чёрная» радиостанция будет вещать на Англию обычные инструкции по гражданской обороне. Но в таких угнетающих подробностях, чтобы каждый англичанин, от мала до велика, усомнился в своей способности выдержать сокрушительные немецкие бомбардировки.
В итоге надо убедить их всех в опасности большевизма в целом для Запада. Забить между союзниками клин. Они все, как огня, боятся марксистского учения. Трясутся за свою собственность. Что ж, пусть полюбуются всласть на сталинградскую катастрофу. Пусть знают, что сделает с ними русский Чингисхан. Хотя он грузин… Плевать.
Всё ясно, как день. Красные хотят уничтожить не только нашу страну, но и весь наш народ. Они нас ненавидят. Они варвары, и мстить нам будут варварски. Убедительно? Вполне.
И опубликуем карту. Карту раздела Германии, «подготовленную» руководством СССР.
Для большей убедительности это карта будет «перехвачена немецкой разведкой». Та-ак. Опубликовать «план раздела Германии» на первой полосе. Или дать на разворот второй и третьей? И запустить её в прессу нейтральных государств.
Гм… Нет. Карту публиковать нельзя. Нельзя! Иначе немецкие беженцы забьют все дороги, и армии негде будет пройти. Вот тогда и настанет коллапс. Только слухами. Только через устную пропаганду. Пожалуй, и через прессу нейтральных стран. Но никаких карт! Никаких документов!
Гёббельс взволнованно зашагал по кабинету. Ходьба стимулирует умственную деятельность. «Секретное оружие» – мы «собирались» применить его в битве за Сталинград. Пришла его пора. Секретное оружие! Оно спасёт Великую Германию от поражения!
Гёббельс внезапно остановился посреди кабинета и горько усмехнулся. «От поражения»! Давно ли мы делили добычу?
К чёрту сантименты! Надо работать. Нами введены в эксплуатацию первые в мире реактивные ракеты «ФАУ-1» – новейшее современное оружие. Аналогов нет в мире. Так и запишем.
Находится в разработке самый совершенный в мире истребитель – реактивный бомбардировщик «Мессершмитт» – Ме-262. Но мы напишем – «запущено серийное производство». Самолёта быстрее него в мире не существует. Он – совершенство! Он в одиночку одолеет красную чуму!
Придётся строго засекретить, что поставить на поток производство этих реактивных установок и самолётов мы не в силах. Нет мощностей…Ресурсы на исходе. Тяготы войны… Да и Ме-262 ещё далёк от завершения. Мы не были готовы к… такому темпу войны.
Он поморщился. Вспомнил, как летом далёкого тридцать второго года Путци рассказал ему о своём знакомстве с Уинстоном Черчиллем, нынешним английским премьер-министром. Черчилль тогда остановился в мюнхенском отеле «Регина Паласт». Ресторан этого отеля аккуратно посещал фюрер, каждый вечер, в пять часов. Черчилль искал встречи с фюрером, специально для этого прибыл из Англии и остановился в этом «Регина Паласт». Проболтавшись в ресторане несколько вечеров кряду, он ни с чем отбыл восвояси.
Путци, он же Эрнст Ханфштенль, выпускник Гарварда, прекрасно говорил по-английски и входил в круг приближённых фюрера. Этот Путци имел наглость передать самому фюреру слова того напыщенного англичашки: «Передайте вашему боссу, что антисемитизм хорошо стартует, но не выдерживает темп.». С английской элегантностью оплевал весь Третий Рейх. Ничего. Доберёмся и до тебя!
Путци имел наглость поссориться с ним, с самим Гёббельсом. И до него он добрался.
В одна тысяча девятьсот тридцать шестом году Путци получил приказ фюрера сесть в самолёт, десантироваться над Испанией, пробиться к республиканцам и, работая под прикрытием, помогать сторонникам мятежного генерала Франко. Для Путци выполнение этого приказа означало злую смерть. Республиканцы разорвали бы его на куски сразу по приземлении. Но Путци, полумёртвый от страха, покорно сел в самолёт. Он был убеждён, что, откажись он, его немедленно расстреляют на месте, прямо под брюхом самолёта.
Они пролетели довольно долго, когда из-за поломки самолёт совершил вынужденную посадку. Выйдя, Путци обнаружил, что они по-прежнему в Германии! Всё это время их самолёт кружил над Германией!
Это они с Гитлером так здорово его разыграли! Хохотали до слёз! И Путци не выдержал, сбежал в Англию, а оттуда – в Америку. Скатертью дорога.
За утечку информации карать будем строго, вплоть до расстрела. Лично прослежу!
Итак, «секретное оружие», страх перед русскими и вера в фюрера – вот что спасёт Великую Германию от позорного поражения!
Тонкие бледные пальцы стремительно летали по клавишам пишущей машинки.
Доктор изобрёл новое лекарство. Он заставит немцев воевать, он спасёт немецкий народ от позора. Выведет на широкую тропу новой, счастливой жизни. Сами же потом будут его благодарить и прославлять.
Лишь бы они не раскисли, как этот Путци, и не сложили оружия.
XVII
I
То осеннее утро было непривычно холодным для Германии. Макаров проснулся рано и сразу же огляделся. Фронтовая привычка ожидать нападения никогда не изменяла ему.
Первая ночь, проведённая на вражеской территории. На немецкой земле. Он вспомнил о вчерашнем и болезненно поморщился.
Вчера около полудня они ворвались в приграничную немецкую деревушку, дворов во сто, и… не встретили никакого сопротивления. Макаров сразу почуял подвох; немцы всегда сражаются яростно, до последней капли крови, не щадя ни себя, ни соперника. Тем более – на своей земле! Поэтому Макаров, к тому времени командующий артиллеристской дивизией, готовился к изнуряющему затяжному бою.
Когда они вошли в деревню, оторопел даже видавший виды Макаров.
Деревня была безлюдной. Ни души! Ни старого, ни малого. Никто не встречал, и никто не убегал. Может, жители ушли в леса партизанить? Он тщательно осмотрел пустынную улицу, нарядную, чисто выметенную, – как в пряничном городке. Дома, по-немецки добротные, стояли невредимыми. Значит, не ушли в леса. Не то сожгли бы.
Макаров ходил по деревушке и изумлялся всё больше. За воротами на разные голоса надрывались не доенные коровы. Оторопевший Макаров щупал занавески на окнах коровника. На подоконнике – цветы в горшках. Герань. Для коровы цветы? Бурая корова умоляюще мычала. Солнце стояло в зените, и корове было решительно наплевать, чьи руки, русские или немецкие, её выдоят. Ей нужен был просто человек. Для заботы.
Кругом – чистота… Макаров снял фуражку, привалился к коновязи и в изнеможении закрыл глаза. Он почувствовал себя разбитым, как после затяжного боя, хотя за сегодняшний день не было сделано ни единого выстрела.
Обитатели этой восточногерманской деревеньки, имевшей несчастье оказаться приграничной, все, от мала до велика, находились в своих домах. Они не убежали, потому что были мертвы.
Неужели кто-то из наших? Нет, они не могли так! И наша дивизия идёт в авангарде! – бешено замелькали мысли. – Зачем убивать мирных, в их же домах?!
Макаров лично обошёл каждый дом, каждый двор, вместе с врачом он участвовал в осмотре, внимательно изучал обстановку. Никаких следов насильственной смерти. Ни у кого.
Военный врач уверенно констатировал самоубийства. Массовые самоубийства. Родители перед смертью убивали своих детей. Взрослые добровольно ушли из жизни, в отличие от детей. В одних домах семьи травились газом, в других – лекарствами. Детям, кто понимал и сопротивлялся, давали яд насильно. Остальные жители, очевидно, покинули родную деревню много раньше. Отбыли в тыл. Мёртвые – не успели.
Неужели мы звери, что они нас так боятся? Детей-то зачем убивать? Сознание Макарова никак не могло этого вместить. Он мучился догадками, пока не явился переводчик Иваныч с немецкой газетой, найденную в одном из домов. Иваныч – основательный воин с лихо закрученными усами. Родом из Киева. И уже навеселе! Когда успевает? Только запах его выдавал. Уметь надо! Макаров ощутил дрожь в руках. Давненько он не был в таком состоянии. Надо бы тоже выпить. Иваныч очень кстати.
Они сели с газетой на ступени крыльца деревенского дома и закурили. Иваныч несколько брезгливо развернул газету и перевёл надпись под фотографией: «Радуйтесь войне, ибо мир будет страшным!». На первой странице под этим крупным заголовком было помещено фото зверски убитой женщины. На фоне детских трупиков. Очевидно, её детей.
Ниже рассказывалось о зверствах, чинимых «кровожадными восточными варварами» в советской форме в немецком городе Немерсдорфе. Якобы город Немерсдорф, взятый русскими двадцать третьего октября одна тысяча девятьсот сорок четвёртого года, был отбит вермахтом, и вот что они там обнаружили, – смотрите сами! Одних только мирных жителей было убито около сотни. Женщины были изнасилованы, после чего их обезображенные тела прибиты гвоздями к дверям их собственных сараев. Варвары мстят! Они не пощадят! И т.д. и т.п.
Переводчик криво усмехнулся и бросил газету на ступеньку крыльца.
– Экая дрянь! Сгодится на самокрутки.
Но Макаров не слушал. Он сидел молча, опустив голову. Потом глухо спросил:
– Какой город? Немерсдорф?
Иваныч кивнул и далеко выпустил струю дыма. Макаров медленно поднялся и зашёл в дом.
Он узнал. Он всё узнал. Связался со штабом армии. Немецкий город Немерсдорф был отбит войсками вермахта двадцать третьего октября одна тысяча девятьсот сорок четвёртого года. В настоящее время он взят советскими войсками. Двадцать третьего октября одна тысяча девятьсот сорок четвёртого года в Немерсдорфе изнасилований не зафиксировано. Что? И после не было зафиксировано. В Немерсдорфе было убито одиннадцать мирных жителей. В ходе боёв. Одиннадцать? Одиннадцать, раздражённо подтвердили ему. Есть дела поважнее. Хватит линию занимать!
Враньё. Всё враньё! Но зачем?! С какой целью?
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
I
Широкая, залитая солнцем тропа в саксонском лесу местами пересекается длинными тенями древних вязов и сосен. Пахнет нагретыми солнцем сосновыми иголками, свежескошенной травой и мёдом. В верхушках сосен о чём-то переговариваются птицы. Деревья непривычно целые. Не видно ни обезображенных осколками стволов, ни отсечённых верхушек. И – тишина. Благодатная лесная тишина. На земле наступил мир.
Аккуратная изумрудная травка, мягкая даже на вид, точно подстриженная. Тропа неровная из-за выступающих древесных корней. На них– то и подскакивает мой Отто. Мы с Отто несёмся вперёд, к солнцу, и никто не остановит нас. Ветер веет в лицо, и мы с Отто сотрясаемся. Всё сильнее и сильнее…
– Ты не на курорте! – резко каркает ворона мне прямо в ухо, к моему великому неудовольствию. Я с трудом разлепил веки. Хайнц, хмурый, не выспавшийся, тряс меня за плечо:
–Вставай, ты не на курорте! Дрыхнет, как сурок! Получишь штыком от Макса.
– Маркса, – торопливо обуваясь, уточнил со своего топчана извечный весельчак Ганс Детцель. Кто-то в бараке хохотнул. За ним – ещё, ещё… Вскоре весь барак покатывался со смеху. Хотя ничего особенного этот Детцель не сказал.
Светлые вихры, длинный любопытный нос. Буквально на третий день своего пребывания на Восточном фронте он попал в плен. В Сибирь, которая всех нас пугала до дрожи в коленках. Но никогда не унывал. Бывают же такие счастливчики. Да и Сибирь оказалась вовсе не так страшна, как её малевали пропагандисты.
Снова построение, снова рытьё траншеи… Моросил противный мелкий дождик. Земля под ногами превратилась в месиво. А мы копали и копали. После обеда, ближе к вечеру, дождь перестал и выглянуло солнце. И снова поднял головы и замер наш отряд. Издалека к нам шла она – красавица француженка, которая говорит по-немецки, как немка. Мы все, как один, бросили работу уставились на неё.
Она, скользнув по нам равнодушным взглядом, подошла к Максу, к его великому удовольствию. О чём-то горячо с ним заговорила. Быструю русскую речь я не понимал. Макс изредка мотал головой, украдкой косился на нас, заглядывал вниз, в нашу траншею. Неожиданно он звонко проскандировал по складам, как болельщик:
– Бет-ро-ген!
Моя фамилия была для него крепким орешком.
Я охотно вылез. Понятно, заставит работать. Всё лучше, чем мокнуть в этой паршивой канаве. Может, даст десять копеек. И такое бывало.
–Пожалуйте бриться, – тихо, но язвительно прокомментировал Хайнц, опираясь на черенок.
Макс, жестикулируя как пантомим на ярмарке, давал мне инструкции:
– Иди за ней! Это близко. Через час чтобы был здесь! Понял?
Я хмуро кивнул. Я понимал по-русски гораздо лучше, чем казалось Максу. Что ж, я не против.
Она торопливо шла впереди, а я следовал за ней, и невольно любовался ею. Изредка она оборачивалась – иду ли? Мы миновали раскисшую от дождя грунтовую дорогу, потом – деревянный тротуар, который оборвался так же внезапно, как начался. Бомбёжки? – привычно подумал я. Здесь же глубокий тыл, спохватился я. Стало быть, им не нужны тротуары, усмехнулся я. Не успел я додумать, как началась окраинная улица из одноэтажных деревянных домиков, довольно унылых, тёмных от дождя. Толкнув калитку, она снова оглянулась. Я молча последовал за ней.
II
Город Рубцовск с началом войны заметно разросся, в основном за счёт эвакуированных заводов. Галя ни разу не пожалела, что приехала сюда. Она сразу же устроилась в школу учителем французского языка, получила служебную квартиру – то есть дом. Коля пошёл в ту же школу. И всё у них сложилось замечательно.
Однажды она совсем близко прошла мимо колонны пленных немцев. Они отсыпали дорогу. И волей-неволей расслышала обрывки их фраз. И вспомнила, как четыре года назад, после выпускного экзамена в Ленинграде, Павел пообещал ей, что скоро она поговорит с настоящим немцем по-немецки. Это действительно случилось, и не раз! Её часто приглашали в качестве переводчицы в лагерь для военнопленных. Совсем не так она себе это представляла…
Галя грустно улыбнулась. А ей теперь и не надо. Она возненавидела немецкий язык. Здесь, в школе, она учит детей французскому, и за глаза все её зовут француженкой.
Немецкий язык она никогда не забудет. Слишком она его любила, в прошлом.
О чём говорили между собой они, эти пленные немцы? Это были обычные разговоры обычных людей. Они голодны; они любят своих родителей, скучают по детям и, конечно, хотят домой. Может, они вовсе не хотели воевать…
Где же теперь её Павлик? На глаза навернулись слёзы. В декабре сорок первого пришло извещение – пропал без вести под Ленинградом. Похоронки не было – значит, он жив! А вдруг его замучили в плену? Она не раз слышала такие истории.
А у немцев-военнопленных в тот момент началась перекличка. Она бросила взгляд в их сторону и словно укололась о прямой любопытный взгляд серых глаз. Красив, ничего не скажешь. Даже в этой безобразной робе красив! И имя у него оказалось такое… пророческое. Нет! Не может быть, чтобы этакое имя дали ребёнку при рождении его родители! Даже самые эксцентричные родители не способны на такую подлость! Он сам себе его выдумал. Очевидно, сам! Он… В нём есть какая-то тайна. Странный немец. Очень странный.
Она окинула взглядом этих тощих военнопленных. А они, все как один, уставились на неё. Её осенило. Как же она сама раньше не догадалась! Они все оказались обмануты! И мы – тоже! Мы все были одурачены Гитлером! Мы – договором, а они – самим Гитлером! Гитлеровское правительство погнало их на войну – попробуй, откажись! А теперь они здесь, в плену, тоскуют по своей Германии, которая их предала.
Обманутая молодость… ведь молодость так доверчива!
Может, там, где жив сейчас её Павел, кто-нибудь тоже… его пожалеет?
Выше справедливости может быть только милость к падшим.
III
Дворик оказался крохотным, но очень чистым. Перед низким крылечком в три ступени был расстелен лоскут толя, а на нём, как больной на операционном столе, лежал истерзанный детский велосипед. Там же аккуратно были разложены гайки, болты, инструмент, прочая нужная в мужском хозяйстве мелочь. Я притормозил и с любопытством уставился на всё это. И почувствовал, как сильно я истосковался по своему любимому занятию. И по Отто… Этому велосипеду тоже не поздоровилось. Всем не поздоровилось…
С крыльца одним прыжком спрыгнул мальчик лет десяти, худой, нескладный, светловолосый, с большими карими глазами, совершенно не похожий на неё. Верно, он копия отца, – подумал я. Мальчишка тем временем бросил мне торопливо «Здрасьте», и углубился в увлекательнейший процесс починки велосипеда.
– Коля! – окликнула она мальчика. – Ты ужинал?
–Да, мамочка! А велосипед совсем никудышный, – с досадой добавил Коля. Голос его дрогнул. – Ничего не получится…
Я внимательно посмотрел на велосипед.
– Проходите в дом, – пригласила она.
Прихожая тоже была маленькой и чистой, на полу гостеприимно лежал коврик. Полы блестели. Пахло хлебом, как пахнет в добротных, благополучных деревенских домах. Домашний уют, канувший в Лету. Неужели так бывает? Чтобы спать на простынях? И чтобы цветы на окнах? И чтобы фотографии на стенах, в резных рамках?
– Пожалуйста, вымойте руки.
– Что, простите? – очнулся я.
– Вымойте руки, – повторила она.
Хлеб я должен ей выпечь, что ли? Я что, стряпуха?– раздражённо подумал я, топая к рукомойнику в угол небольшой кухоньки. Намылил руки мылом и оттаял. А, плевать. Хлеб – так хлеб. Хоть часок поживу по-человечески. И этого не мало.
В комнате приятно звякала посуда. Так бывает, когда в приличных домах накрывают на стол. Обедать собралась, барыня.
Я с наслаждением вытер руки мягким сухим полотенцем. Дверь кухни отворилась. Я поднял глаза и снова невольно залюбовался ею.
– Что я должен делать? – тихо спросил я.
– Проходите, – коротко ответила она. И вышла. Я повиновался и очутился в неожиданно просторной комнате. Посредине стоял круглый стол, покрытый белоснежной скатертью. Стол был накрыт на одну персону. Ей-Богу! На одну персону! В тарелке дымился суп. В фарфоровой тарелке! С цветочками! Рядом – вилка и ложка. На второе – гречневая каша! В высоком стакане что-то краснело. Морс… На крохотной тарелочке лежали аккуратные ломтики хлеба. Я остановился посреди комнаты и уставился на накрытый стол. С таким умилением только мать может смотреть на своего спящего ребёнка. Или людоед – на банку тушёнки…
–Садитесь же за стол! – как сквозь туман, донеслось до моих ушей.
Я во все глаза уставился на неё. Она что, спятила?
– Садитесь, – настойчиво повторила она. И для верности выдвинула стул, давая понять, что не шутит.
Как во сне, я опустился на стул. Взял вилку (вилку!!!). И… не смог, отложил в сторону. Опустил голову. Я готов был провалиться сквозь землю, но она мягко произнесла:
– Мы уже поужинали, простите. Прошу вас, не стесняйтесь. Приятного аппетита, – и неслышно вышла. Вскоре в кухне загремела посуда. Она занялась обычными домашними делами.
Тихо, тепло, спокойно. Век бы тут сидел. Во мгновение ока суп был уничтожен.
Вот это да! Впервые такое вижу! Она готовит не хуже моей мамы! Больно кольнуло сердце. Где она, моя мама, где… все? Живы они, или…? Я отложил ложку и огляделся. В скупом вечернем свете поблёскивали крашеные белой краской стены. На окнах висели белые кружевные занавески и краснели какие-то цветы. Почти как у нас в Дрездене. В углу притаилась кровать с блестящими никелированными шариками, аккуратно застеленная. У стены напротив прочно утвердился массивный платяной шкаф. На маленьком столике у второго окна важно возвышался граммофон. Вот и всё убранство.
Стены украшали не ковры и не картины, а фотографии в ажурных деревянных рамках. В самом центре стены красовалось большое, явно довоенное фото счастливой семейной пары. Её родители, догадался я.
Гречке вот-вот придёт конец. Моей любимой гречке. Мне хотелось продлить удовольствие, задержаться хотя бы на чуток. Об оконное стекло звякнул камешек. Она вошла в комнату, не спеша отворила створку.
–А Коля выйдет? – деловито поинтересовалась улица детским голосом.
Она высунулась в окно, а я, глядя на крупное семейное фото, невпопад спросил:
– Ваши родители? Где они?
– Папа погиб на фронте, мама умерла от голода в Ленинграде, – не оборачиваясь, привычной скороговоркой ответила она. Привычной для неё скороговоркой. Привычной для всех русских скороговоркой. А у меня в глазах потемнело, точно мне со всему маху дали под дых. Кулаки судорожно сжались, сложив пополам алюминиевую вилку. Я выдохнул и бережно расправил её. Аккуратно положил на стол. Тем временем она твёрдо отвечала улице:
–Нет! Коле ещё уроки учить. Приходи завтра после школы.
Затворила створки, обернулась. Но за столом уже никого не было.
IV
Не помню, как ушёл. Я ослеп от слёз и бежал, не разбирая дороги, между низкими деревянными домиками, задыхаясь от ветра и стыда, клещами сдавившего мне горло. Ну почему они меня не убили?! Помню, я споткнулся, упал в траву, и меня рвало.
Очнулся я в каком-то тихом переулке, лицом в жухлой, прошлогодней траве. Я поднял голову. На чёрном небе был чётко выведен серебром тонкий серп молодого месяца. Кричали какие-то птицы. Я не разобрал, какие. Похоже, они ссорились, один нападал, второй оправдывался. Верно, муж с женой… Чёрт побери! Меня же отпустили всего на час! Сколько времени прошло?!
Я вскочил и припустил так, словно за мной гнался сам дьявол. Задыхаясь, я подбежал к нашему бараку, погружённому в мертвецкий сон и молодецкий храп. Огни уже были потушены. Издали барак походил на уродливую каравеллу, покинутую пиратами.
Возле входных дверей, как дикий зверь, метался взбешённый Макс, – я заметил это ещё издали. Макс злобно сбивал хворостиной репейные головки. Пошатываясь, я прислонился к холодной бревенчатой стене и прикрыл глаза. Сердце бешено колотилось, точно я пробежал сорок километров по пересечённой местности с полной выкладкой. Хотя от её дома до нашего барака было не так уж далеко. По фронтовым меркам.
Макс, как рассвирепевший кот, зашипел и выгнулся дугой:
–Ах ты, мать твою молодость! Ты где шлялся? Пьяный, что ли?! Да я тебя…!
Плохое знание русского языка не помешало мне понять нехитрый смысл его восклицаний. Макс, разглядев в свете тусклой лампочки моё лицо, испуганно отпрянул:
– Ш-што? Что такое?
– Простите, – выдохнул я по-русски. – Что я для вас делать?
Видно, что-то новое, доселе невиданное Максом, было изображено на моём лице, потому что он некоторое время изумлённо меня разглядывал, словно не узнавая.
– Рожу сполосни. Как свинья, – буркнул Макс. Он был отходчив, как Дитрих. – И спать иди. Только тихо! – он перешёл на свирепо-свистящий шёпот.
– Спасибо, – прошептал я.
Но Макс уже торопливо шагал в темноту.
Почему он меня не наказал? Он мог сослать меня в штрафную роту. Обязан был! Там настоящая тюрьма. Тюрьма в тюрьме. Почему он этого не сделал?
А велосипед не умер, нет! Всё можно оживить, всё! Кроме людей… какой же я идиот! Я не узнал её имя! Я долго ворочался. Никак не мог уснуть.
V
Так моя прежде никчёмная жизнь обрела чёткие контуры, а главное – цель! Отныне я буду засыпать легко, а просыпаться – с удовольствием! Я знаю теперь, зачем я остался жить.
Во-первых, велосипед. Он вовсе не безнадёжен. Я его починю, вне всяких сомнений. Во-вторых, её имя. Я должен его узнать! В-третьих…
В-третьих, нас угнали за реку строить новый цех тракторного завода. Взамен того, разрушенного в Сталинграде, усмехнулся я.
Хайнц осторожно разбивал киркой кирпичную кладку, затем также осторожно, боясь повредить, сбивал застывший раствор с кирпичей. Мы сами добывали себе строительный материал. Потому что другого не было.
Мне поручили вывозить на тачке строительный мусор и сваливать его в близлежащий мелкий овраг. Предполагалось овраг таким образом засыпать. Я таскал свою тачку по узкой тропинке до оврага и обратно. Интересно, что она сейчас делает? Я ушёл, даже не поблагодарив её. Какое свинство! Я должен её найти! Она такая красивая… Да куда мне до неё! Кто она, и кто – я? Жалкий захватчик – неудачник, военнопленный, рядовой…
Кто-то шёл мне навстречу по узкой, на одну персону, тропинке. Чтобы разминуться, я стащил тачку с тропинки и поднял глаза. Моё сердце радостно затрепыхалось в груди. Коля! Настоящий подарок судьбы! Я поспешно высыпал мусор из тачки прямо на тропинку. Коля остановился, совсем близко, возле этой кучи.
–Здравствуй, – я не узнал своего голоса.
–Здрасьте, – невозмутимо ответил Коля. – Давайте, помогу.
Мы стали вместе складывать мою поклажу обратно в тачку.
–Дай мне велосипед, – настойчиво попросил я. – Я сделать!
– Его не починишь, – Коля для верности помотал головой. – Никто не сможет!
– Я сделать!
Коля равнодушно пожал плечами:
– Хорошо. Я принесу. Куда принести? К вам туда?
Я кивнул. Хоть говорил я по-русски плохо, но уже многое понимал. Когда тачка была наполнена, мы разошлись в разные стороны.
Я заметно повеселел. Хайнц с подозрением меня оглядел, но промолчал. Он был практичным деревенским парнем. Его интересовало только насущное.
Даже совершенствуя Отто, я не испытывал такого сладкого предвкушения, – так страстно желал я починить Колин велосипед. Словно починив его, я воскрешу её родителей. Или мне простятся все мои грехи. Те, что совершены, и те, что ещё только планируются.
Коля не обманул. Оставил велосипед (он называл его велик) у порога нашего барака. Мои вечера стали осмысленными, у меня появились воистину приятные хлопоты. Так, после долгих стараний, всяческих ухищрений, жарких вечерних консилиумов и перебранок, велосипед был готов к эксплуатации. С пожизненной гарантией! Пока я жив, он будет ездить! Я его даже заново выкрасил. Раздобыл красную краску правдами и неправдами.
Утром до переклички я отдал воскресший велосипед Максу, пояснив, что он – для Коли, сына француженки. Макс молча принял его. Нарядный красный велосипед покинул расположение нашего барака. Я немного беспокоился – доедет ли он до Коли?
Завтра, в воскресный полдень я уже занёс было ногу на порог своего барака, но услышал за спиной какой-то странный шум и оглянулся.
Грохот, визг, лай! Первыми прикатились сердитые лохматые комочки – местные собаки. Они задыхались от возмущения. За ними нёсся на красном велосипеде Коля, а следом за ним со свистом бежали босоногие мальчишки. Возле нашего барака вся эта карусель остановилась.
– Спасибо! – завидев меня, издали закричал всегда такой сдержанный Коля. Он раскраснелся, глаза его сияли. Было ясно, как день, что этот человек абсолютно счастлив! Я почувствовал буквально кожей, как просветлело моё худое, серое лицо.
Весёлая процессия испарилась.
Я зашёл в барак и молча зашагал к своей койке.
Мой сосед Хайнц сидел спиной ко мне. Низко нагнувшись, он что-то рассматривал, что-то мелкое, но очень важное. Важное для Хайнца. Заслышав мои шаги, он обрадованно повернулся и протянул ко мне свою широкую крестьянскую ладонь. На ней лежали мёртвые карманные часы. Их тоже убили на войне. И Хайнц надеялся оживить их при помощи моей технической магии. В бараке я прослыл знатным механиком.
– Югенд, а ты можешь… – начал было Хайнц, но поднял на меня глаза и осёкся. – Ты плачешь?!
– Что ты несёшь?! – возмутился я и машинально вытер лицо рукавом. Оно было мокрым от слёз.
–В чём дело, Югенд? – пытливо глядя мне в лицо, спросил Хайнц. – Русские? Это русские?
– Причём тут русские, – буркнул я. – Что там у тебя? Часы?
– Ладно. Потом, – передумал Хайнц. Гуманист.
– Нет, дай, я посмотрю.
Я взял с его тёплой ладони часы и вдруг понял, что во мне изменилось. Она что-то тронула в заклинившем, проржавевшем механизме моей души, и он заработал. Я хочу жить и созидать! Клянусь, я забуду эти мучительные годы разрушений! Отныне я буду воскрешать, а не убивать! Воскрешать людей мне не под силу. Значит, буду воскрешать машины. Я могу. Всё можно воскресить, всё… кроме людей.
Машины нужны людям. Особенно сейчас, когда пришло время собирать камни. Я не буду больше иметь дела со смертоносной техникой. Я буду создавать только мирные механизмы, те, что служат людям, а не убивают их!
Я вытащу себя за волосы из этого болота отчаяния. И узнаю наконец её имя. Я должен увидеть её – хотя бы на минутку.
VI
…Следующим утром мы снова копали траншею – прокладывали водопровод в военный городок.
Макс, вооружённый винтовкой, стоял метрах в пятидесяти от нас, так, чтобы контролировать сразу весь наш отряд. Второй конвойный стоял ещё дальше. Макс был лоялен к нам, пленным немцам. По слухам, его предки были немцами, но фамилия у него была русская, иначе его не допустили бы охранять соотечественников. «Соотечественников», усмехнулся я. Из-за своей хромоты он на фронт не попал, поэтому ненавидел нас только со слов фронтовиков и радиокомментаторов. Фронтовики не очень-то любят рассказывать о войне. О войне легче промолчать. Между собой фронтовики тоже молчат. Оттого, что слишком хорошо, без слов, всё понимают. Тот, кто не был на войне, фронтовика не поймёт.
Внушённая ненависть, не выстраданная на собственной шкуре, ненадёжна. Это фальшивка. Ненависть Макса к нам была фальшивкой.
Во время короткого перекура я выбрался из траншеи и осторожно двинулся к Максу. Подходить к нему вплотную было запрещено. Не положено, по излюбленному выражению Макса. Он вскинул винтовку, и я остановился метрах в десяти от него.
– Стой там, – велел мне Макс, хотя я и так уже стоял, умоляющий, как болонка. – Чего тебе?
–Я хотеть знать её имя и помогать ей дома, – старательно выговорил я.
– Что? – не понял Макс.
– Фройляйн, той фройляйн, – тихо повторил я. Наша короткая передышка заканчивалась. Макс секунду, длившуюся целую вечность, непонимающе смотрел на меня.
–А, той. Не положено, – негромко, коротко ответил он. – Становись в строй! – уже официальным тоном приказал мне Макс и отвернулся.
– Стройся!!! – гаркнул он остальным.
Я перестал для него существовать.
VII
В Рубцовске разгоралась весна. Весна одна тысяча девятьсот сорок пятого года.
Из советских газет, которые приносили иной раз наши конвоиры, мы узнавали вести с фронта. И с каждым днём они были всё печальнее. Для нас. Потом мы бросили читать газеты. Никто уже не верил, что Германия выиграет войну. Но никто не смел сказать это вслух. А думать о том, что будет дальше, и вовсе не хотелось.
Поздним вечером восьмого мая одна тысяча девятьсот сорок пятого года весельчак Ганс Детцель раздобыл свежую советскую газету «Правда». Тоном фельдмаршала он отдал приказ – без него не ложиться, прихватил газету и отбыл «на двор», то есть в уличную уборную.
Вернувшись, он наглядно продемонстрировал нам значение русского выражения «лица нет». С верхних нар послышался смех и посыпались сальные шуточки про одноглазого змея. Но Ганс, никогда за словом в карман не лазивший, молча сполз по дверному косяку на пол и уставился на нас широко раскрытыми глазами.
– Да что стряслось, чёрт тебя дери?! – не выдержал суровый Хайнц.
Детцель повернул к нему своё белое, как мука, лицо. Его глаза провалились, как у мертвеца.
– Германия подписала Акт о безоговорочной капитуляции, – ровным, безжизненным голосом сообщил наш весельчак.
Оказывается, Нюрнберг лежит в руинах после американских авианалётов. Лейпциг и Дюссельдорф взяты американцами. Французы взяли Штутгарт. Бомбы союзных войск в один день стёрли с лица земли почти весь исторический центр Франкфурта-на-Майне. Тысячелетние узкие улочки, аккуратно сложенные из фахверковых построек, с нависающими над булыжной мостовой балконами и золотыми вензелями, в считанные часы превратились в пыль. Сильно повреждён Мюнхен.
Русскими взят зееловский рубеж, опорный пункт Барут. Русские открыли огонь по Берлину! Обороняют Берлин остатки разбитых регулярных войск, да дети со стариками – отряды фольксштурма. Воевать некому, людские резервы вермахта исчерпаны. Единого германского фронта больше не существует, и лишь разбитые остатки гитлеровцев ведут ожесточённое сопротивление.
– Ерунда! – отрезал Хайнц. – А ты уши развесил! Это проделки красной пропаганды. У них есть свой Гёббельс.
Но Детцель молча взобрался на нары и укрылся с головой.
В глубине души мы все понимали, и Хайнц тоже, что война нами проиграна. И проиграна давно. В бараке воцарилась тягостная, гнетущая тишина. Каждый думал о своём, и думы эти были тяжелы, как свинец. Мы шпиговали, нас шпиговали… Что ж, пришёл и наш черёд умирать.
…Дрезден лежал в руинах после массированных бомбардировок. К моменту бомбардировки город принял около миллиона беженцев и раненых. Погибло тридцать пять тысяч человек. Многие здания уничтожены. Исторический центр Флоренции на Эльбе почти полностью разрушен. Огнём уничтожено огромное количество произведений искусства.
А солдаты вермахта, убедившись в безысходности своего положения, искали убежища у англичан, французов или американцев, предпочитая их плен советскому. Иные подбирали раненых советских солдат и доставляли их в расположение противника, надеясь на милость победителей… Ни одна армия не может закончить войну. Это под силу только политическому руководству.
Но руководство страны через газеты убеждало немцев, что враг вот-вот будет отброшен назад, на восток, и там безжалостно разбит. Уже сходит с конвейера секретное сверхмощное оружие, от которого советам и их союзникам придёт конец! Реактивные ракеты «ФАУ» без труда уничтожат Англию. Реактивный бомбардировщик Ме-262, не имеющий аналогов в мире, в два счёта похоронит большевиков, силы которых и без того на исходе. Русские резервы исчерпаны! Победа Великой Германии не за горами!
Все эти пламенные речи беспощадно разбивались о суровую реальность. Норма хлеба составляла всего сто граммов, в стране царил голод, бомбёжки каждый день уносили тысячи жизней, а отряды фольксштурма всё требовали и требовали себе пополнения, как ненасытные молохи. Мужчин от семнадцати лет. У русских исчерпаны резервы?
Отчаявшись, немцы перестали верить всякой прессе. Но жизнь в информационном вакууме, особенно когда ты проигрываешь войну, невыносима. Немецкому населению пришлось питаться слухами, – как с помойки. А слухи были один чудовищнее другого. Ведь Третий Рейх контролировал и устные, неофициальные информационные каналы. Идут пьяные варвары с востока, с отвратительными монгольскими лицами. Они жгут, убивают и насилуют; оставшихся в живых они угоняют в вечное рабство в вечную мерзлоту. В Сибирь. Они хотят одного – уничтожить и поработить немецкий народ! Вот их цель! Советский Союз и его союзники бросили жребий о Германии. Есть строго засекреченная карта раздела территорий, оперативно перехваченная немецкой разведкой. Если они победят, Германия исчезнет с лица земли!
Германия ответила волной массовых самоубийств. Родители панически боялись за своих детей. Сколько жизней унесла эта нелепая ложь?
На фронтах сдавшихся в плен объявляли потерявшими честь предателями и казнили на месте. Свирепствовали заградотряды. Ведь свой приказ о продолжении сопротивления Гитлер не отменял.
VIII
Поэтому в целях ошеломления и морального подавления противника решено было ударить по Берлину за два часа до рассвета. Ночная атака планировалась с применением большого количества прожекторов.
В условленное время ночной воздух прошили тысячи разноцветных ракет. По этому сигналу одновременно вспыхнули сто сорок прожекторов, расположенные через каждые двести метров. Сто миллиардов свечей осветили поле боя, ослепили противника и выхватили из темноты объекты атаки для танков и пехоты. Как пальцы слепых, обшаривали тёмное небо длинные белые лучи прожекторов.
К двадцать четвёртому апреля одна тысяча девятьсот сорок пятого года в Берлине не осталось ни одного регулярного соединения, за исключением охранного полка «Гросс Дойчланд» и бригады СС, охранявшей имперскую канцелярию. Но немцы продолжали ожесточённо сопротивляться, защищая свою столицу, олицетворявшую для всего мира зло.
А их фюрер, тщательно оберегаемый от бомб и снарядов, в расслабленной позе сидел на диване на глубине сорока метров под землёй. У ног его лежала любимая собака Блонди, – пожалуй, единственное существо на всём белом свете, которое он любил по-настоящему. Даже собака Блонди теперь ему безразлична. Расплывшееся кровавое пятно на шее и плетью висевшая рука красноречиво об этом свидетельствовали.
Блонди он смог застрелить сам. За минуту до того новобрачная Ева Гитлер добровольно приняла капсулу с ядом. Её тело лежало на диване, рядом с мужем. Он тоже принял яд, но для верности выстрелил себе в шею.
На следующий день, первого мая одна тысяча девятьсот сорок пятого года, комендант Берлина генерал Вейдлинг направился к русским. Он решил остановить никому не нужное кровопролитие. Непосредственно в советском штабе он издал такой приказ:
«30 апреля 1945 года фюрер покончил с собой и, таким образом, оставил нас – присягавших ему на верность – одних. По приказу фюрера вы, германские войска, должны были ещё драться за Берлин, несмотря на то, что иссякли боевые припасы и, несмотря на общую обстановку, которая делает бессмысленным наше дальнейшее сопротивление.
Приказываю: немедленно прекратить сопротивление. Подпись: Weidling, генерал артиллерии, бывший комендант округа обороны Берлина».
Завтра мёртвые тела Гёббельса, его жены Магды и их шестерых детей, старшей из которых, Хельге, было всего тринадцать, поднимут наверх и положат на землю у входа в бункер. Прежде чем самим отправиться на тот свет, супруги Гёббельс прихватили с собой детей… Чудовищные жернова Гёббельсовской лжи перемололи его собственную семью.
В тот же день министериальный директор и первый заместитель Гёббельса доктор Ганс Фриче, выбравшись из неприметного берлинского подвала, сдался в плен русским и обратился к маршалу Жукову с таким письмом:
«Главнокомандующему Русскими армиями в Берлине, господину Маршалу Жукову.
Господин Маршал!
Как Вы из переговоров… осведомлены, Адольф Гитлер не находится в живых.
Назначенный Адольфом Гитлером рейхспрезидент Дениц из Берлина недостижим. …рейхсканцлер д-р Геббельс не находится в живых. Другие ответственные члены германского правительства и ответственные военные представители недостижимы. Они частью, вероятно, не находятся в живых или не находятся в центре Берлина, находящегося еще в руках германских войск.
Я, как один из немногих находящихся в Германии в живых высоких чиновников правительства, прошу Вас взять в свои руки Берлин под защиту советских войск… Имевшие …власть [чиновники] германской империи. … меня на этот шаг не уполномочили. Но я хотел бы указать на то, что моё имя в германской империи … небезызвестно, и что моё слово … авторитетно.…Я уверяю, что с моим словом последнее, еще имеющееся сопротивление будет иметь свой конец…
Для технического проведения передачи германской столицы под защиту советских войск прошу о немедленном прекращении военных действий и предоставлении возможности через радиовещательную станцию Берлина дать германскому народу соответственную трансляцию. Парламентёр уполномочен все подробности, согласно Вашему желанию, установить.
Я предлагаю, господин Маршал, эту передачу в надежде дать возможность оставшимся в живых после этой большой катастрофы, постигшей мою родину, мужчинам, женщинам и детям, работать на благо человечества.
В этом смысле я высказываю уважение не от своего имени, но в признании Вашей победы прошу милости от имени моих сограждан.».
Когда маршал Жуков читал эти строки, над Рейхстагом уже реял красный флаг. Но маршал Жуков Гансу Фриче в его просьбе не отказал, и над руинами Берлина поплыл такой знакомый всем немцам бархатный баритон: «Говорит Ганс Фриче…».
Так смолкли воинственные фанфары. Военнослужащие регулярных войск отчётливо понимали, что война проиграна. Кроме ненужного кровопролития, сопротивление ничего не даст. Но Гитлер не отменял свой приказ, и верное войско выполняло его. Германия сложила оружие лишь неделю спустя после смерти своего фюрера! Ведь Гёббельс запретил сообщать немцам о его смерти!
Поздним вечером восьмого мая одна тысяча сорок пятого года, в здании бывшей столовой военно-инженерного училища в Карлсхорсте, Акт о безоговорочной капитуляции от имени Германии подпишет начальник Верховного главнокомандования вермахта генерал-фельдмаршал Кейтель, а также генерал-полковник Штумпф и адмирал фон Фридебург. От имени Советского Союза свою подпись в этом важнейшем историческом документе, прекратившем войну, поставит маршал Жуков. Рядом, довольные, как именинники, встанут представители союзных войск – маршал Тейдер (Великобритания), а в качестве свидетелей – генерал Спаатс (США) и генерал Ж. де Латр де Тассиньи (Франция). И генерал-фельдмаршал Кейтель, небрежно кивнув в их сторону, иронически спросит маршала Жукова:
– А эти, что, тоже нас победили?
Но это – потом. А сейчас
IX
снайпер Номоконов привычно расположился со своей верной спутницей – винтовкой в лабиринте берлинских развалин. Задержал дыхание – вот она, цель! Вдоль побитой осколками стены воровато крался солдат в чужой, чёрной форме. Белой повязки на нём не было. Значит, не в плен идёт, а воевать. Нас убивать идёт. Что ж… Номоконов не спеша взял фрица в перекрестье прицела, и… чья-то рука властно отвела в сторону ствол винтовки.
Номоконов в изумлении поднял голову. Знакомый ему Макаров возвышался над ним, фуражкой доставая до солнца.
– Отставить… Победа, друг! Победа… – его голос сорвался, как камешек в пропасть.
Цель сжалась и расплылась. Потом прояснилась, и по впалым, небритым щекам таёжного охотника покатились слёзы. Великий снайпер Великой войны Номоконов сделал свой последний выстрел на чужой земле. На этот раз – в воздух. Нет больше целей. Нет больше войны! Ур-раааа!!!
На берлинских улицах советские солдаты обнимались, не стыдясь своих слёз, невзирая на чины и звания. Качали командиров. Качали Номоконова. Слёзы радости смешивались с горькими слезами по погибшим.
Когда праздничная суматоха немного улеглась, они расположились за импровизированным столом, наспех сооружённым из чудом уцелевшей двери. Кто-то возле стола суетился, и, как по мановению волшебной палочки, вырастали на нём какие-то закуски, кружки. И фронтовые сто граммов. Макаров с удовольствием наблюдал за праздничной суетой.
– Легендарный снайпер Номоконов! – хитро прищурившись, глядя в глаза Семёну Даниловичу, отчеканил Макаров. – Вам известно, что за вашу голову фрицы назначили награду в один миллион марок? Вы дорого стоите!
Бойцы дружно захохотали.
– Небось теперь некому платить! Да и нечем им. Разорил Гитлер немцев!
– Оставайтесь в Германии, Семён Данилович, – неожиданно предложил Макаров. – Вместе будем за фрицами присматривать. Чтобы не баловали больше. А?
–Нет, я на родину поеду, – степенно ответил Номоконов. – Леса здесь дурные. А я на хвое настоян. Поеду к себе, за Байкал.
Макаров своими глазами видел разруху, царящую на улицах немецкой столицы, видел, как в переулках жёны немецких офицеров отдавались завоевателям за еду, за чулки; сгорая от стыда, они прятали глаза. Им нечем было кормить своих детей. А чулки нынче валюта. Ходкий товар. За такие дела Макаров гонял, но только свой, советский, контингент. Другой – не имел права.
Макаров вдруг понял, на чём так долго держались немцы. Дело не в одной их поганой пропаганде, она же их и утопила. Их неслыханная воинская доблесть покоится не на пропаганде, а на кристально чистой преданности своей стране и правительству. Его, Макарова, и того безымянного фрица из Сталинграда, которого он так и не поймал, объединяло нечто очень важное, наднациональное. Верность. Себе и своей Родине.
Немцы – солдаты храбрые, это правда. Макаров вспомнил, как на территории Германии его бригада шла на Берлин и столкнулась с двумя дивизиями противника. Форма на солдатах была чужая. О продвижении союзных войск никто Макарова не уведомлял. Смычки с союзными войсками здесь не намечалось.
И Макаров отдал приказ на уничтожение противника. Без особых затруднений этот приказ был исполнен, что весьма насторожило Макарова. Немца голыми руками не возьмёшь! Он связался со штабом армии. Выяснилось, что он наголову разбил две заблудившиеся союзные американские дивизии. Впрочем, инцидент замяли. Иначе американскому высшему командованию пришлось бы признать, что их солдаты воюют, как доярки. А значит, пришлось бы признать, что советский вклад в Победу больше американского.
Один из уцелевших солдат, канадец, рассказывал ему, как они воевали с фрицами в Нормандии.
К началу июля сорок четвёртого года союзники сосредоточили во Франции миллион солдат и сто семьдесят семь тысяч единиц боевой техники, сведённые в несколько групп армий. Им противостояли силы Вермахта: три танковых корпуса, из которых два СС, всего четырнадцать дивизий, из которых шесть танковых, общей численностью около ста семидесяти тысяч человек. Союзники имели шестикратное превосходство, подавляющее превосходство в воздухе, поддержку флота, и постоянно пребывающие подкрепления. Немцы имели наполовину оснащенные дивизии, отсутствие поддержки с воздуха, нарушенные коммуникации и эпизодически-микроскопические кванты подкреплений. Союзники предприняли два наступления в составе групп армий – «Эпсом» и «Гудвуд». В ходе подготовки наступления позиции немецких дивизий подверглись налётам от полутора до двух тысяч штурмовиков и бомбардировщиков на каждую, шестнадцатичасовой обработке артиллерией с плотностями от ста и выше орудий на километр фронта. На немецкие дивизии наступало по десять-пятнадцать дивизий союзников. Оба наступления были немцами сорваны, при том союзники понесли тяжелейшие потери людьми и техникой. Только спустя полтора месяца такой вот обработки союзникам удался Фалезский котел.
В тех боях исключительно показала себя двенадцатая танковая дивизия СС «Гитлерюгенд». Она включала в себя юных солдат – бывших воспитанников «Гитлерюгенда», обученных и ведомых ветеранами Восточного фронта – унтер-офицерами и офицерами первой дивизии «Лейбштандарт». В ходе переброски в Нормандию дивизия подверглась мощнейшим непрерывным ударам с воздуха. Седьмого июня сильно потрепанная дивизия получила приказ атаковать высадившиеся войска союзников. Танковый полк дивизии исчерпал запас горючего и не дошел до цели. В итоге в атаку на три союзнических дивизии пошли три батальона и две танковые роты СС. Первым боем для молодых солдат стал встречный бой с девятой канадской бригадой. Пленный солдат одной из частей вермахта, которые держали союзников до высадки, показал: «Мы стояли насмерть и нанесли союзникам большой урон, задержав их продвижение, несмотря на подавляющее превосходство, постоянную бомбёжку и обстрел орудиями крейсеров и линкоров. Но, когда я увидел, что показали эсэсовцы, я понял, что мы воевали, как доярки». Три немецких батальона во встречном бою отбросили канадскую бригаду и заняли новые позиции. Они попали под атаки с воздуха и огонь главного калибра, повели маневренную оборону и опять отбросили канадцев. Тот же солдат вспоминал, как эсэсовцы отодвинули их, уходя за горизонт в направлении плацдарма союзников, а вечером шли обратно со слезами. Три батальона плакали от того, что не смогли сбросить союзников в море. Немецкая дивизия несла тяжелейшие потери, особенно в офицерском составе. На неё бросают англичан. Оставшись без офицеров, в условиях бокажей, когда нарушена связь и сообщение между подразделениями, немцы несколько раз меняли тактику, поражая союзников агрессивностью, стойкостью и разнообразием тактических приемов. Кульминацией стала тактика «лисьих нор» – замаскированных одиночных ячеек, позволявших хоть кому-то уцелеть под непрерывными многочасовыми бомбёжками, штурмовками и ударами. Перемолов по десять раз всё живое на участке в километр, союзники шли в наступление, а из воронок, трещин и обломков поднимались немецкие солдаты. Они отбивали наступление и обязательно переходили в контратаки. Батальоном на бригаду, часто не имея связи между соседними взводами, без офицеров! А Рокоссовский указывал на пагубность тактики ячеек – солдат, мол, не чувствует командира и соседей, и очень боится. Иногда они пропускали союзников над собой и атаковали с тылу или во фланг. Атаковав и овладев позицией в тылу союзных войск, они удерживали позицию, пока артиллерия союзников не занимала новые позиции.
Ствол на ствол с ними ничего не могли поделать. Немцы рассыпались, уходили поодиночке назад, снова занимали оборону, откапывая инженерные сооружения. И всё начиналось заново. Средняя продолжительность жизни американского пехотинца в Нормандии составляла шестнадцать дней от прибытия на фронт. Описания действий немецких солдат в Нормандии изобилуют превосходной степенью. Союзники вводили в бой всё новые силы, а двенадцатая немецкая дивизия спала по два часа в сутки, полтора месяца находясь в непрерывном маневрировании, атаках, боях, под постоянными тяжелейшими обстрелами и налётами, без связи, без командиров, без снабжения, без питания, без медицинской помощи! И снова контрактовала!
Вот что такое был вермахт!6
X
У каждого свой праздник… Военнопленные стали возвращаться в Германию. Иных находили родственники, а это была уже двойная радость. Получившим такую весточку завидовали, давали всяческие житейские советы, поручения, они запоминали десятки адресов во всех концах Германии наизусть. «Выписанные» ходили, как лунатики.
В погожий летний день в Рубцовск из Дрездена на имя Акселя Дерингера пришёл вызов. Жена Марта умудрилась разыскать его в советском плену через некуюо знающую женщину. И Длинный под взрывы хохота и стук жестяных кружек протрясся в вагоне едва ли не две недели. Вагон был битком набит радостно-возбуждёнными людьми. Исхудавшие, бледные лица светились от счастья. Подумать только! Ещё вчера они были жалкими военнопленными, а сегодня – свободные граждане, они едут на родину! К родным людям, к родным домам и лесам. Они торопятся в Германию, которую надо спасать. И какой бы она ни была, что бы она не вытворяла с ними, эта страна – самая лучшая и самая любимая.
Полторы недели спустя заискрился на солнце Одер. Все торжественно замолчали. А когда поезд загрохотал по мосту, кто-то дрожащим голосом вывел: «Возблагодарите Господа!». Все подхватили, и даже безбожники. Ни в одной церкви мира не пели гимн с таким воодушевлением, как в том жалком вагоне7.
На одной из товарных станций в Восточной Германии к их вагону подошёл маленький мальчик с авоськой и попросил хлеба. Еды у них было предостаточно, они втащили его в вагон и накормили. Тогда этот ребёнок, желая хоть как-то их отблагодарить, запел вместо «Когда на Капри красное солнце» «Когда в России кроваво-красное солнце тонет в грязи». Они все, как один, заплакали8.
Потом был карантинный лагерь во Франкфурте-на-Одере. Они получили дезинфекцию, бесплатный билет на поездку общественным транспортом, и пятьдесят восточных марок. Аксель сразу купил чулки. Вдруг… пригодятся.
X
I
Вот, наконец, свершилось! Бывший обер-лейтенант вермахта Аксель Дерингер сошёл на перрон Дрезденского вокзала. Папаша Дерингер умудрился сохранить свой чёрный лаковый «BMW», верно, вовремя угнал его за город, в подземный гараж, подальше от бомбёжек. Хитрый жук. И его «BMW», слегка оцарапанный осколками, ровно жужжал, покорно ожидая хозяйского сына.
Герр Дерингер крепко прижал к себе сына и долго-долго не отпускал, совсем как детстве… Он больше не боялся показать своему единственному сыну, что он его любит! Фрау Дерингер при виде Акселя, сходящего из вагона, едва не лишилась чувств от счастья. Даже Железная Марта, неожиданно для всех не совладала с собой, упала ему на грудь и затряслась в беззвучных рыданиях.
Никто из них уже не надеялся увидеть его живым. И только маленький Мартин, хорошенький, как ангелок, держался за подол матери и хлопал глазёнками, удивлённо, снизу вверх, смотрел на худого, обросшего и даже немного страшного солдата. Он почему-то сразу догадался, что это – солдат. А солдат легко оторвал его от земли и крепко прижал к груди. Нежные щёчки Мартина заколола щетина. Солдат смотрел на него влажными глазами, и никак не мог насмотреться…
– Сынок, – выдохнул он.
Тут Мартин всё понял. И крепко прижался к отцу.
– Да садитесь же вы наконец! – зычно, чтобы не разрыдаться, рявкнул герр Дерингер. Когда он распахивал дверцы, подбородок его предательски дрожал.
Их особняк, один из лучших в городе, был сильно повреждён осколками. Впрочем, несказанно повезло, что дом вообще уцелел под бомбёжками.
Древние дрезденские улочки в один день начисто были сметены с лица земли бомбами союзников. Дом Дерингеров был расположен (он и сейчас там) в центре. Он чудом уцелел.
Когда страсти немного улеглись, женские слёзы немного подсохли, а всё семейство расположилось за большим столом в гостиной, герр Дерингер привычно вознёс благодарственную молитву. И на миг им показалось, что вовсе не было войны, просто закончился длинный кошмарный сон. Их общий кошмарный сон.
Герр Дерингер торжественно откупорил бутылку божоле, приберегаемую с сорок первого года – на победу… И стол был не привычно скуден. Но все живы и даже здоровы – слава Богу! Вот за что им следует благодарить Бога всю жизнь! Во время войны даже Марта стала посещать богослужения.
Все в аппетитом налегли на еду. Особенно усердствовал Аксель, изголодавшийся по домашней кухне.
– Как дела у Лолы? – с трудом проговорил Аксель. Он, жуя, деловито орудовал вилкой. И шарил по столу глазами, искал, чтобы ещё проглотить.
– Лолы больше нет, – тихо прошелестела Марта.
Аксель выронил вилку. В наступившей тишине она оглушительно громко звякнула о плитку пола. Аксель застыл. Медленно поднял на Марту глаза.
– Мы собирались пойти за водой,– бесцветным голосом сообщила Марта. – Но Мартин в тот день заболел. И Лола не пустила меня, приказала мне остаться дома, с Мартином… Она ушла одна. И не вернулась. Осколок…Если бы я пошла, и меня бы…
Из глаз Железной Марты заструились слёзы.
– Была страшная бомбёжка. Отец Ганса погиб. В том же месяце, – шёпотом продолжала Марта. – Фрау Гравер переехала к сестре. В пригород. И Магда с ней. Они теперь живут под одной крышей. Потому что в дом Магды тоже попала бомба. Прямое попадание… Ей сказочно повезло, что её не оказалось дома.
– Значит, фрау Гравер и Магда живы! – облегчённо вздохнул Аксель.
– А Ганс погиб в Сталинграде, – тихо закончила Марта.
Она отвернулась и тайком отерла глаза. Аксель с горечью отметил автоматизм этого не свойственного Марте жеста. А Мартин вскочил с места, привычно забрался на колени матери и обхватил тонкими ручонками её шею:
– Мамочка, не плачь! Пока в доме есть мужчина, тебе нечего бояться! Правда-правда!
Аксель помрачнел и залпом выпил «победное вино».
Марта нежно погладила крупную кисть мужа и неожиданно ощутила прилив настоящего счастья. Какой же дурой была она тогда, в сорок первом году! Разве войной доказывается мужество? Он жив, здоров, и сидит рядом, почти касаясь её! Какое счастье! Аксель повернулся к Марте:
– Что с тобой? Ты меня слышишь?
– Да, дорогой.
– Магда где? – Аксель заметно волновался
– Зачем она тебе? – сощурилась Марта. Больше она к ней своего мужчину не подпустит!
Аксель уничтожал кулинарные шедевры Анны.
– Надо ей сказать, – с трудом проговорил Аксель с набитым ртом, – что Ганс сейчас загорает на Алтае.
Марта вздрогнула так, что расплескала вино. К счастью, все были слишком ошарашены, чтобы это заметить.
– Алтай? Это город? – с интересом спросила фрау Дерингер.
– Нет, – замотал головой Аксель. – Город – Рубцовск. А Алтай – это русская провинция, вроде нашей земли. На самом краю света, – произнёс Аксель, нетерпеливо придвигая к себе очередную тарелку. – Только сумасшедший поедет туда добровольно!
– Почему же почта… – пробормотала ошеломлённо Марта. – Почему же сообщили о его гибели?
– По ошибке, – спокойно ответил Аксель. – На войне случаются ошибки.
За столом воцарилось гробовое молчание.
– Может, это был не он? Может, ты путаешь? – робко спросила фрау Дерингер.
– Да что я, Ганса не знаю! – возмутился Аксель. – Мы проговорили всю ночь, не выспались! В одном бараке ночевали! А потом его перевели. За драку. Это точно он!
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
I
Мы строили автомобильный мост через реку Алей. Есть такая в Алтайском крае. Мне доверили кирпичную кладку – высококвалифицированную работу! Солнце палило нещадно, как в Марселе, правда, моря здесь не было. Зато была река. Широкая, спокойная река. Такую легко форсировать, – течение слабое. А, это теперь не нужно. Слава Богу, война закончена.
Солнце беззаботно катилось по ярко-синему небу. Лёгкий ветерок нежно, как волосы любимой, перебирал тонкие былинки. Воздух был пропитан запахом нагретой травы; от реки временами тянуло желанной свежестью. Где-то рядом купали коней. День стоял великолепный.
Хайнц подвозил мне на тачке очищенный от раствора кирпич, аккуратно складывал его штабелем. Как снаряды, мелькнула незваная мысль. Я прослыл мастером на все руки, и почти священнодействовал.
Осколки раствора и прочий строительный мусор с берега реки вывозился и сбрасывался в небольшой овраг, дабы выровнять рельеф местности.
Наш Макс сидел на чурке и в глубокой задумчивости грыз стебелёк клевера. Он смотрел на сверкающую гладь реки и ничего не видел. Неожиданно для самого себя я бросил кирку и решительно направился прямиком к нему. Макс встрепенулся, вскинул винтовку. С такой винтовкой только коров пасти, презрительно подумал я. Они устарели ещё в Первую мировую. Но Макс вряд ли об этом знал.
– Стой там! Что хотел? – строго спросил он. Строгость настолько ему не шла, что я чуть не рассмеялся. Но покорно остановился: правило есть правило.
– Я хочу помогать фройляйн. И знать её имя, – старательно выговорил я.
–Кому помогать, что ты городишь? – не понял Макс.
– У неё есть сын. Я хочу помогать. И знать имя, – твёрдо заявил я.
– Не положено, – отрезал Макс. – Иди работай.
Опять это ненавистное «не положено»! В бессильной злобе я отвернулся. Потом понуро поплёлся к зародышу моста. На полпути какая-то сила остановила меня и заставила порывисто обернуться.
– Пожалуйста! – в отчаянии крикнул я ему. – Я работать две смены! Я сделать вам водопровод… Хороший водопровод в саду! И фонтан!
– Да не знаю я её! – взмолился Макс. – Откуда мне знать? И какой тебе водопровод с фонтаном? – нараспев запричитал Макс. – Мало тебе работы, что ли? Этот немец точно свихнулся! Отвечай потом за тебя! Всё, капут! Стройся!
Последние слова он выкрикнул даже с обидой. Военнопленные поспешно построились в шеренгу. В строю я едва сдерживал слёзы.
…Мы с воплями попрыгали в воды Алея. Совсем близко из прогретой воды вынырнула чья-то голова и энергично отфыркалась. Детцель (это был он) по-собачьи разбрасывал брызги. Я не выдержал и засмеялся. А эта бестия, обдав меня водой, крикнула:
– Бетроген! Что, мёрзнешь в сибирском плену?!
И все загоготали, вспомнив дурацкие листовки про сибирский плен. Но каждый во всякую свою свободную минутку представлял себе в красках своих родных и то, как он едет домой. Вот он поднимается в вагон в Барнауле, вот – сходит на перрон, скажем, во Франкфурте-на-Майне. Вот входит в свой дом. А потом… и так далее.
И только меня с некоторых пор занимали совсем другие вопросы. Мысли о милой, далёкой Германии скребли душу, от тоски в груди ломило. Но я вспоминал о Германии, как об умершей возлюбленной. Так оно, собственно говоря, и было…
Рано или поздно меня вышлют отсюда. И я вернусь в числе последних.
В бараке я дотащился до своей койки и бросился на неё, как в омут. Настроение было препаршивое. Бьюсь головой, как о каменную стену, об это поганое «не положено»! Какое мерзкое слово! Рано или поздно меня депортируют отсюда. До того я должен увидеть её во что бы то ни стало. И ещё кое-что сделать.
Полная луна запуталась в верхушках деревьев, почерневших от ночи. Невозмутимо мерцая, свысока смотрели на нас звёзды. А в нашем жалком бараке в скупых лучах одинокой лампочки грелся длинный обеденный стол. По нему парни усердно стучали костями. Они играли в домино и радостно гоготали, – послезавтра отходил их поезд в милую Германию, и мыслями они были уже на перроне.
Я накрылся с головой, чтобы не слышать этих гогочущих гусаков.
– Эх, скорей бы домой… во сколько, ты говоришь, поезд? – спросил кто-то. Кажется, Франц.
– В шесть! Господи, я не верю, что скоро буду дома! Не поверю, пока не сяду в вагон! Нет! Пока не сойду в Берлине! – затараторил чей-то певучий тенор.
– Успокойся, истеричка, ты заставляешь меня нервничать! – пророкотал Детцель своим хорошо темперированным баритоном. – Скажи, ты уложил свой дорожный несессер из кожи телёнка? Да не забудь положить зубную щётку и дюжину шёлковых ночных рубашек!
Они загоготали так, что затрясся весь барак. Раздались чьи-то тяжёлые шаги. Смех замолк.
– Вольно, почти свободные немецкие граждане! – расслышал я чуть надтреснутый тенор Макса. – Где молодость ваша немецкая?
В бараке повисла недоумённая тишина. Детцель, догадавшись, кивнул на мою койку. Макс тяжело протопал через весь барак, отдёрнул мою рогожку и крикнул:
– Вставай, Молодой! Тут такое дело… В общем, аккурат через неделю твой поезд! Поедешь в Германию! К Кларе своей. Карл!
Максу очень понравилась его шутка, но он сдержался. С торжественным видом он потряс перед моим носом какой-то бумажкой:
– Видишь, бумагу тебе выправили. На Берлин. Собирайся!
Эта весть пронзила меня, как мечом. Я подпрыгнул на койке, как ошпаренный кот.
– Как?!– вырвалось у меня.
Улыбка наконец расплылась по лицу Макса, как круги на воде от брошенного мальчишкой камешка.
– А что, тебе у нас понравилось?! – расхохотался Макс. – Так ты оставайся! – предложил он. – Будешь у нас тут золотых дел мастер. Зайдёшь ко мне сейчас.
Последние слова он произнёс очень тихо, так, чтобы услышал только я. Значит, есть какая-то работа для меня, что-то в ремонт.
Макс ушёл. А я остался лежать, словно камнем, придавленный к нарам этим известием. Ни одна живая душа в Германии не ищет Югенда Бетрогена! А Ганса Гравера больше нет… Значит, меня выдворяет сам Советский Союз! Значит, это подсуетился сам Макс. Он хотел, как лучше… Помочь мне хотел. Но у меня тут ещё одно дело… не закончено. Он-то не знает! Да и в Дрездене меня никто не ждёт. Куда, к кому мне ехать, о Господи? У меня и дома-то, наверное, теперь нет – после таких-то бомбёжек!
Я должен задержаться в Союзе, чего бы это мне ни стоило!
Я вскочил и помчался к Максу сломя голову.
II
Слава обо мне как о чудесном механике с быстротой молнии разнеслась по всему городу, и жители понесли мне свои самовары и прочую утварь. Я с удовольствием всё чинил. Поначалу я не хотел брать с них деньги, но потом задумал одну штуку, и деньги мне потребовались позарез. Однажды сломался трактор на молочной ферме, – и это в разгар страды! Я срочно отбыл на ферму в сопровождении Макса. Постепенно, с молчаливого согласия лагерного начальства, я стал делать ремонт на дому. Не всегда было удобно пригонять технику в наш барачный двор.
Довольно скоро я набрал нужную мне сумму.
Чрезвычайно много усилий было потрачено мной на поиск и добычу материалов, столь дефицитных после войны. Проворачивались немыслимо сложные сделки, с множеством участников. Потом ночи напролёт я занимался собственно работой. И вот, наконец, свершилось!
Июльским вечером веломобиль под управлением пятнадцатилетнего капитана – младшего брата Макса Володи – торжественно покинул расположение нашего лагеря и скрылся с глаз в клубах пыли.
Пролетел ещё один рабочий день, такой же безликий, как все остальные. Я шёл в город – починять чей-то примус. Сердце ёкнуло, когда я подошёл к нужному мне дому – где-то совсем рядом живёт она. У меня мелькнула безумная мысль – найти тот дом, зайти к ней и … и что? Что я ей скажу, кто я такой? Жалкий захватчик-неудачник. Я долго возился с тем примусом, будто нарочно время тянул.
Когда я закончил возню с примусом и вышел на улицу, уже стемнело. Ночь медленно спускалась на Рубцовск. В небе зажглись первые вечерние звёзды, и аромат душистого горошка до краёв наполнил тёплый воздух. Город дремал.
С отвращением я побрёл в свой барак. Но услышал детский разноголосый хор и в изумлении остановился.
Малыш лет пяти, радостно визжа, мчался по деревянному тротуару на знаменитом красном велосипеде. Он спасался бегством от веломобиля. Это был маленький фанерный грузовичок. На педальном ходу, и даже с фарами! В нутро консервных банок были установлены свечи, закрытые осколками стёкол. Получились настоящие фары! Потрясающий эффект, особенно в сумерках! Руль был самый настоящий, чёрный, большой, от старого грузовика. На дверке кабины краснела звезда, нарисованная детской рукой.
В своём кузове веломобиль вёз целую роту разнокалиберных ребятишек. От избытка чувств они чирикали, как воробьи. Вёл грузовичок Коля. Он собрал целую толпу зевак! Я остановился. И нерешительно пошёл за ним. Сердце моё гулко стучало, как торопливые шаги в тоннеле. Куда ведёт этот тоннель?
Веломобиль подъехал к знакомым до боли воротам. У меня от волнения в глазах потемнело. А Коля степенно вылез и открыл ворота. Дети галдели в кузове, и она вышла посмотреть, в чём дело. Я не видел её тысячу лет. А увидев, едва не потерял сознание, – до чего же она была прекрасна! Лёгкое цветастое платье, роскошные тёмные волосы, стройная шея… Большие голубые глаза с детским удивлением оглядели моё чудо техники. Не смея дышать, я замер поодаль, в тени акации. И не видел ни кого и ничего, кроме неё.
Веломобиль тем временем неумело штурмовал узкие ворота, сделанные, очевидно, ещё под крестьянскую телегу. Ворота подверглись реальной опасности быть снесёнными, и она заметно заволновалась. Тогда я осмелился выйти из тени и несмело приблизиться.
– Позвольте, я помогу, – хрипло сказал я.
Она взглянула на меня и удивилась ещё больше:
– Вы?
Я кивнул, не спуская с неё глаз. Я враз онемел, как мальчишка. Смышлёный Коля молча вылез из кабины, и я без труда завёл грузовик во двор.
Я показал Коле, как выезжать со двора задним ходом. Потом – как въезжать во двор. Потом учил, какие могут быть неполадки и как их устранять. Оказавшись в своей тарелке, я обрёл второе дыхание. Коля смотрел на меня с обожанием. Он едва дышал. А мне в тот момент было совершенно наплевать на лагерную дисциплину. Даже если бы мне объявили, что меня расстреляют, если я не уйду сию секунду, я бы не ушёл.
–Уже поздно, пора спать, – вдруг раздался над самым моим ухом негромкий и такой желанный голос.
Я медленно поднялся (мы с Колей сидели возле веломобиля на корточках). Машинально отряхнул брюки и вдруг заметил, как отвратительно я одет. Я страшно смутился и покраснел до ушей. Даже в темноте она заметила, как я сконфузился. Слегка улыбнулась.
– Мамочка, ещё немножечко, ну пожалуйста! – взмолился Коля. – Мы ещё не закончили!
– Я могу прийти завтра и всё рассказать, – поспешно вставил я.
Она смягчилась.
– Хорошо, приходите завтра в восемь вечера, – проговорила она, не глядя в мою сторону и вороша Колины вихры. У неё был чудесный грудной голос.
– Как вас зовут? – осмелился я.
Она повернулась ко мне и смерила меня взглядом с головы до ног, словно раздумывая, а стоит ли такому оборванцу, как я, сообщать своё имя.
– Галя, – донёсся до меня божественный звук её голоса.
Она быстро повернулась к Коле:
– А тебе пора спать!
Я заметил, что говорила она по-русски.
III
Галя. Галя! Галя!!! Это лучшее имя на свете!
Как на крыльях, полетел я в барак. Таким счастливым я не был давно. Пожалуй, никогда. Да! Никогда я не был так счастлив!
Вообще-то я мог не волноваться за свои опоздания – лагерное начальство смотрело на них сквозь пальцы, ибо я частенько помогал и ему. Я стал почти вольным в этом гостеприимном городке. И даже богачом! За работу в лагере нам платили наравне с русскими, и я прилично зарабатывал на ремонте разной техники, – от примуса до бензовоза. Заказов было много, – техника страдает на войне не меньше людей. А может, и больше.
Завтра в восемь – вот оно, счастье! Ура-а-а!!! Завтра в восемь решится твоя судьба, – как о камень, споткнулись мои счастливые мысли об эту одну, противную. Моя спина мигом похолодела от ужаса. А что, если..?
Долго я ворочался в ту ночь. Но, к своему удивлению, проснулся рано и свежим, как утренний тюльпан.
Я раздобыл приличные брюки и белую рубашку. И никогда ещё так тщательно не брился, особенно вечером! Хайнц весело ухмылялся, наблюдая за моими сборами, то и дело многозначительно поднимая брови. Но молчал. Я не выдержал первым и показал ему кулак. Тогда он гомерически захохотал, повалился на койку и посоветовал мне быть осторожнее, чтобы не повредить детали, за которыми я собрался на ночь глядя. В ответ я молча спихнул его с койки на пол, но он продолжил хохотать, лёжа на полу. Я и впрямь выглядел полным идиотом.
Едва дождавшись семи вечера, я ретировался из барака. А детали мне и впрямь были нужны… Как на крыльях, понёсся я к знакомому дому.
Но, минуя «колючку» лагерного забора, а за ним – первые городские улочки, я невольно замедлил шаг. Чем дальше, тем сильнее меня охватывал страх. Так страшно мне не было даже на войне!
Когда я добрёл до знакомых ворот, которые не далее как вчера штурмовал на веломобиле, ощутил крупную, предательскую дрожь в ногах, и остановился. Целую вечность не решался я войти и пялился в окно, как дурак. На всю жизнь я запомнил, как уютно горит лампа над столом в крошечной кухоньке, какие чистые занавески на окнах, – в красно-белую клеточку. Мирт и белая герань в горшках…
Наконец я толкнул калитку, и она со скрипом подалась. Надо бы смазать, машинально заметил я.
На пороге дома встретила меня она, и я задохнулся от восхищения – так она была красива. Она приветливо произнесла по-русски:
– Добрый вечер! Проходите, пожалуйста.
Я повиновался. В гостиной всё было готово. На столе важным начальником стоял самовар, а в чашках дымился чай; в маленьком блюдце краснело домашнее варенье. Коля с мокрыми, тщательно причёсанными волосами чинно сидел за столом. Мы поздоровались, как взрослые, за руку. Явилась Галя и поставила на стол поднос с румяными горячими булочками.
–Чем богаты, тем и рады, – заявила Галя, усаживаясь. И снова по-русски.
– Всё замечательно, – заметил я светским тоном, и решился наконец поднять глаза. И неожиданно совсем близко увидел её лицо: длинные чёрные ресницы, смешливые губки, мягкие даже на вид, прелестный носик. Лоб украшали роскошные пряди чёрных волос. Из-под ресниц немного лукаво посмотрели на меня проницательные синие глаза. Они всё поняли, эти глаза, всё… И я совершенно потерялся, – едва лишился чувств! Ну и дурак! Да где это видано, чтобы я… Она же чуть улыбнулась и произнесла торжественно:
– Приятного аппетита, господа!
Я сидел на самом краешке стула и чувствовал себя идиотом. В тот, первый, раз мне было гораздо вольготнее. Поначалу никто и ничто не нарушало молчания. Галя поднялась. подошла к патефону. Комната мигом наполнилась радостными звуками советских маршей. Почти как у нас, в Дрездене… До войны. Вдруг Галя, не глядя на меня, тихо сказала по-немецки:
– Спасибо вам. Я никогда не видела Колю таким счастливым…
Я просиял:
– Не стоит благодарности! – радостно затараторил я. – Всё, что вы пожелаете, – я всё сделаю! Я много могу! Одно ваше слово, и…
– Что вы! – рассмеялась Галя. – Всех дел не переделаешь! А вы, вероятно, скоро вернётесь на родину.
–Я хочу остаться здесь. С вами. Навсегда, – неожиданно для самого себя выпалил я и так перепугался, что зажмурился. Как в ожидании удара.
Она молчала. Когда я решился поднять глаза, она сидела, низко опустив голову, и помешивала ложечкой чай. Заметив мой умоляющий взгляд, она попробовала улыбнуться:
– Перед войной я закончила факультет иностранных языков Ленинградского университета. На «отлично». Специальность – немецкий язык, – медленно, с усилием проговорила она по-немецки. – Я мечтала тогда поговорить с настоящим немцем. С носителем языка.
Ей никак не удавалось сохранить улыбку. Тогда она перестала пытаться. И на её глаза сразу же навернулись слёзы.
– Теперь я ненавижу немецкий язык, – прошептала она по-немецки. – Слышать его не могу! Я… не могу.
Она отвернулась и закусила губу.
– Мы будем говорить только по-русски, – страстно, как молитву, по-русски зашептал я. – Я могу… Ты забудешь… О, я многое могу! Я всё сделаю, всё, что ты пожелаешь! Куда ты пойдёшь – туда и я, за тобой…пойду.
В комнате по-прежнему гремели советские марши. А она молчала, глядя невидящими глазами в одну точку на скатерти. У меня тишина зазвенела в ушах.
–Значит… никак? никогда? – упавшим голосом переспросил я. Кажется, по-немецки.
Она, не поднимая глаз, покачала головой.
И даже не взглянула на меня.
Солнце померкло для меня в тот час. Небеса свернулись над головой, как свиток. И Вселенная моя погибла. Ведь она рассекла мою жизнь надвое: первая – та, что была до неё. А вторая – та, что после. Неужели она не понимает? Нет, всё проще! Гораздо проще! Я ей не нужен! Вот и всё! Не нужен…
Не помню, как я дошёл до барака. Не помню, как прошёл следующий день. Не помню, как я жил дальше.
IV
В Дрездене, точно как накануне войны, жужжали шмели, и горячий воздух, напоенный ароматом жасмина, неподвижно висел над садом Дерингеров. Солнце смотрелось в гладь пруда. Но вместо деревьев из земли торчали обгоревшие обрубки, покрытые, впрочем, молодыми зелёными побегами. А от беседки остались лишь осколки фундамента.
Но Аксель весело смотрел вокруг, полной грудью вдыхая воздух. Он дома, живой и здоровый, и это – чудо! А город мы восстановим, были бы рабочие руки! Правда, много рук ещё остаётся в плену. В плену. Ах да, как же он мог забыть, дубина!!!
Он опрометью бросился из сада, в один прыжок одолел лестничный марш и ворвался в спальню. Марта сидела у окна за шитьём. От созданного им шума она вздрогнула и удивлённо подняла голову:
– В чём дело, дорогой?
Она стала совсем другой. Такой… ласковой. Натерпелась, – подумал Аксель с нежностью и, нагнувшись, поцеловал жену в волосы.
– Что ты делаешь? – спросил он, покосившись на отрез солдатского сукна, лежавший у неё на рабочем столике.
– Шью на заказ, и при том давно, – спокойно ответила Марта. – Дай-ка, на тебе примерю.
Поднявшись, она бесцеремонно повернула его за плечи спиной к себе и прикинула какой-то солдатский френч. Удовлетворённо хмыкнула.
Аксель нетерпеливо сбросил с себя лоскуты чужой ткани и повернулся к ней:
– Подожди! У меня тут вопрос серьёзный. Надо Магду найти, насчёт Ганса. Дай мне её адрес, пожалуйста.
Он так возмужал! Совсем не тот мальчик, которого я провожала на войну, – подумала Марта, невольно залюбовавшись мужем. Эта чертовка больше не получит её мужчину! А вслух произнесла:
– Я тебя провожу.
– Не беспокойся, любимая, – весело ответил Аксель и ласково коснулся её щеки. – Я и сам доберусь. Знала бы ты, сколько мне довелось протопать!
– И всё же тебя провожу, – подытожила Марта тоном, не терпящим возражений. Аксель поднял на неё удивлённые глаза, но промолчал. Что-то понял.
V
Добрались они скоро, – дороги уже восстановили. Аксель остановил машину возле маленького домика, вышел и огляделся. Одноэтажные домики пригорода понемногу приводили в порядок, эта тихая зелёная улица выглядела мирной и уютной. Марта уже стояла рядом на тротуаре, и, несмотря на жару, зябко поводила плечами. Не сговариваясь, они направились к калитке, постучали старинным молотком.
Через минуту калитка приоткрылась, и появилось несколько заспанное лицо в обрамлении старомодного чепца. Эта почтенная дама – сестра фрау Гравер, догадался Аксель. Она с удивлением смотрела на них.
– Добрый вечер, меня зовут Аксель Дерингер, я товарищ Ганса Гравера, – вежливо представился Аксель и указал на Марту. – Фрау Марта Дерингер, моя жена. Мы ищем фрау Эрну Гравер и фройляйн Магдалену Оффенбах. – Помолчав, он многозначительно добавил: – Сообщить им добрую весть о нашем общем друге Гансе Гравере.
Пожилая дама изменилась в лице и поспешно распахнула калитку:
– Ганс, о Господи! Заходите, пожалуйста!
Дама побелела как полотно и стала сползать вниз, по косяку. Аксель спохватился:
– Он жив, здоров, в плену, фрау… фрау…
– Гравер… – выдавила пожилая дама, и глубоко вздохнула. Аксель явно перебрал в плане театральности. Он поспешно помог ей подняться. Лицо дамы стало понемногу розоветь. Она, не стыдясь, всхлипнула. Манер придворной дамы словно и не бывало – с такой скоростью метнулась она вглубь домика. Спохватилась, крикнула им на ходу, едва обернувшись:
– Проходите, пожалуйста! О Господи! Эрна! Эрна!
Последний крик раздался уже приглушённым, из недр домика.
Очень скоро они очутились в маленькой гостиной, в которой всё выдавало, что здесь заправляют женщины: неумело устроенный уютный быт. Стерильная чистота и множество милых безделушек, при том кое-как заклеенные разбитые оконные стёкла, бессильно свисающая с потолка лампа. Её ведь легко починить, – удивился про себя Аксель. Хозяйка тем временем зажгла керосинку, водрузила её на стол и умчалась. Вскоре появилась наспех одетая, бледная от волнения фрау Эрна Гравер. В доме мгновенно поднялась праздничная суета, точно вернулся сам герр Гравер. Хозяйка весело гремела посудой в кухне. А мама в страшном волнении опустилась в кресло, не спуская глаз с Акселя.
– Господи, Аксель… какое счастье! Как ты возмужал! Тебя не узнать! Какое счастье… – повторила она и расплакалась. Плечи её крупно вздрагивали. – Простите…
– Ганс в Рубцовске, тётя Эрна, – просто сказал Аксель. – Он был со мной в одном бараке. Мы проболтали всю ночь. Не выспались! А утром его перевели в другой барак.
Мама, позабыв на коленях свой платок, жадно смотрела на Акселя.
– Но как же… мы получили на него похоронку… из Сталинграда.
– Так он попал в плен именно в Сталинграде! – радостно сообщил Аксель, будто это – невесть какое достижение. – Похоронка – это ошибка! Он вернётся, тётя Эрна, честное слово, вернётся! Он там, в Рубцовске, живой и здоровый! Я сам видел!
Мама яростно комкала свой белоснежный платочек, безуспешно пытаясь взять себя в руки,
– Магда скоро придёт с работы, – с трудом проговорила мама – Выпьем пока по чашке чая.
Но не сдержалась и разрыдалась по-настоящему. То горе, что скопилось в её сердце за годы войны, выходило со слезами. Аксель посмотрел на неё с глубоким сочувствием и тогда только понял, что пришлось испытать его матери, когда он был на фронте. Он вынул листок с адресом и молча положил его на стол перед мамой. Поднялся, глянул на Марту.
Та уже надевала перчатки. Ей давно не терпелось уйти.
VI
Нетерпеливая шумная толпа, как рыбку на берег, выплеснула хрупкую Магду на привокзальную площадь. Она аккуратно посещала Дрезденский вокзал каждый вечер после работы. Ждала тот самый поезд с востока. Вот и сегодня дрезденский перрон прослушал очередную партию радостных воплей бывших военнопленных. Теперь все эти счастливчики с глазами, мокрыми от слёз, в обнимку с уцелевшими родными расходились по домам.
Дождусь, когда вся толпа рассыплется по улицам, и обязательно его увижу, – в очередной раз в отчаянии загадала Магда.
Она простояла ещё почти час, пока не зажглись фонари и не стемнело окончательно. Толпа давно уже исчезла. Заморосил дождь. Магда понуро побрела прочь, низко опустив голову. Опять его нет…
Её душило отчаяние. Она не знает русский язык… И ненавидит его! Он отнял у неё любимого!
Кто-то тронул её за рукав. Она обернулась – Люба Макарова! Русская, жена советского офицера, подполковника. Он командир части, что стоит под Дрезденом. Люба – их постоянная покупательница, модница. Служит переводчицей в той же части. Красивая, ухоженная, и прекрасно воспитана. Люба молодая – она не воевала.
– Что вы здесь делаете в такой час, фройляйн Оффенбах? – с удивлением спросила Люба. Она говорит на по-немецки совсем без акцента, как немка, – машинально отметила Магда. Так вот кто мне поможет! – пронзила её радостная мысль.
– Даже билетные кассы уже закрыты, – продолжала Люба. – Чего же вы ждёте? Жаль, что нет прямого сообщения между Дрезденом и Москвой! Придётся ехать через Берлин, – болтала она беспечно.
Магда обрадовалась Любе, как родной. Как же она сразу не подумала! Вот она, её спасительная соломинка!
– А я…не дождалась очередного поезда, – попробовала было улыбнуться Магда.
Не получилось. Из глаз брызнули слёзы, и она стыдливо отвернулась. Люба всё поняла и сочувственно спросила:
– Вас подвезти?
–Да… пожалуй! – обрадовалась Магда такой возможности.
Они быстро зашагали к машине.
– Вы живёте с родителями? – с любопытством спросила Люба.
– Нет, они погибли,– просто ответила Магда. – Я живу у моей… свекрови. Правда, мужа у меня нет, – криво усмехнулась Магда. – Он пропал… где-то в плену.
– Пропал в плену? – удивлённо переспросила Люба. – Не может быть! Этого не может быть! – убеждённо повторила она. И в душе Магды надежда, разгоревшись, превратилась в веру.
Возле самого «Виллиса», Магда тихо попросила:
– Пожалуйста, сядем вместе.
Люба внимательно на неё посмотрела и молча распахнула перед ней заднюю дверцу.
– Спасибо, – благодарно прошептала Магда, усаживаясь рядом с ней на сиденье. – Люба, только вы можете мне помочь.
VII
С той поры Магдины длинные, тоскливые вечера побежали гораздо веселей, потому что они обрели цель. Русский язык давался ей нелегко, но Магда была очень старательной ученицей. С акцентом, они, конечно, ничего не смогли поделать, зато всё остальное было в лучшем виде.
В промозглый осенний вечер она, по обыкновению, пожелала тётушкам Фриде и Эрне добрых снов и ушла к себе. Подойдя к бюро, наскоро набросала на листочке несколько строк и улеглась.
Утро было слишком уж ранним, а потому хмурым. Лучи уличных фонарей с трудом пробивались сквозь туман. Моросил мелкий противный дождик. На душе было тревожно. Неспокойно. Как будто что-то позабыла дома. Что-то важное…
Добрым такое утро никак не назовёшь.
Перрон уже отремонтировали. Вот и поезд, приполз наконец! Зайдя в купе, она немного успокоилась. Всё. Точка. Она положит конец этой невыносимой неизвестности.
Она легко закинула саквояж на багажную полку и огляделась. Никого. На Москву нынче мало желающих, грустно усмехнулась Магда. И посмотрела в окно – медленно уплывал почти пустой перрон. Ею овладел животный страх. Куда она едет?! В логово дракона! Во дворец Снежной королевы! За своим Каем.
Она остро пожалела о своём безумном поступке, но вспомнила разом все свои тоскливые вечера, наполненные слезами, и решимость вернулась к ней.
VIII
Следующим утром, таким же серым и неприветливым, поезд остановился на Белорусском вокзале. Москва – конечная. Её била крупная дрожь, – не то от холода, не то от волнения. Трепеща, вышла она из вагона и пугливо огляделась. Вот она, Москва!
Прямо перед ней раскинулась огромная, как море, привокзальная площадь. Несмотря на сырую погоду, взад-вперёд по ней сновали люди. Им не было дела ни до кого. Они смотрели и не видели её, красивую белокурую иностранку в синем берете и в таком же синем, в цвет, пальто. Она вспомнила родной Дрезден, пределы которого она до сих пор не покидала, и сердце её вновь тоскливо сжалось. Зачем она поехала, ну зачем?!
Деревья тихо шелестели листвой, точно перешёптываясь – зачем она к нам явилась? Что ей тут надо? Пахло влажной землёй. Голуби, нахохлившись, сидели на земле стайкой, поджав лапки. А голуби везде одинаковые, подумала почему-то Магде. Зябко подняв плечи, она поёжилась и обернулась.
Равнодушно привалился к бордюру в углу привокзальной площади белый автомобиль. Длинный, широкий. Таких она никогда не видела. Потому что это их машина. Советская. А шашечки такси такие же, почему-то обрадовалась Магда.
По асфальту площади, громыхая, катилась огромная железная телега, доверху наполненная сумками, чемоданами, саквояжами. Худой глазастый парнишка лет двадцати катил её. Из-за поклажи его почти совсем не было видно. Огромный картуз сползал ему на нос, он постоянно его поправлял, и телега катилась не так быстро, как ему хотелось бы. Когда они поравнялись, её из-под козырька смерили – с головы до ног – большие карие глаза. Телега чуть притормозила, – намётанный глаз угадал в ней чужеземку.
А она безотчётно угадала в нём возможного покровителя, и доверчиво двинулась ему навстречу. Парнишка с готовностью остановился. Но покосился на её лёгкий чемоданчик и промолчал. Не клиентка. Ждал, чтобы она сама заговорила. Русские с осторожностью относятся к иностранцам. Особенно сейчас, после войны.
– Простите, как доехать до Рубцовска? – робко спросила Магда.
На его безусом лице отразилось такое изумление, что Магда невольно отшатнулась:
–Ку-да?! Это Москва, дамочка!
Последние слова он произнёс горделиво и даже с лёгким возмущением.
– Рубцовск, – упавшим голосом машинально повторила Магда.
– Не знаю такого, – с достоинством парировал носильщик. – Это в справочную надо. – Он неопределённо махнул рукой в сторону здания вокзала. Магда двинулась было к вокзалу. – Стой! – вдруг крикнул он повелительно.
Магда покорно остановилась, обернулась.
– Ты немка, что ли? – с подозрением спросил парнишка. Таким инквизиторским тоном спрашивают, уж не ведьма ли вы. Магда пришла в сильное замешательство. Миллион мыслей в одно мгновение пронёсся в её мозгу. А самая главная из них – нельзя! Нельзя сознаваться! Иначе не доедешь, а значит, всё – зря! Помолчав, она опустила глаза и отрицательно покачала головой.
– А кто? – требовательно спросил носильщик, не сводя с неё подозрительно прищуренных глаз.
– Я из Бельгии, – ненавидя себя, прошептала Магда. И подняла глаза. Носильщик смягчился.
– Ну, иди туда, – носильщик махнул рукой в сторону вокзала. – Авось доберёшься. И куда она собралась – одному Богу известно! Из Бельгии, – хмыкнул он сам себе, уже на ходу.
Потупившись, Магда медленно брела к зданию вокзала. Как она будет в кассе? Там ей придётся доставать свой немецкий паспорт! Но она – немка. Родился немцем – немцем и помрёшь. С этим ничего не поделаешь.
Она добрела до здания Белорусского вокзала. Он кишел людьми. Многие сидели на чемоданах, даже на полу – мест не было. Какой, должно быть, это огромный город, – с безотчётным страхом подумала Магда. Она с трудом отыскала «справочное» и стала в хвост длинной унылой очереди. Репродуктор на стене постоянно шипел, и слов разобрать она не могла. Страх всё сильнее сжимал горло. Наконец дошла и до неё очередь. Магда поспешно наклонилась к окошку, но оно с треском захлопнулось, заставив её вздрогнуть и прочесть крупную надпись – «Обед». Она взглянула на часы – час дня. Ещё час ждать. Что делать? Может, вернуться в Берлин? – вспыхнул в мозгу предательский вопрос. Я дождусь, – в тысячный раз сказала себе Магда.
Магда не любила толпы. Поэтому она подхватила с пола свой лёгкий чемоданчик и поспешно вышла на улицу. Ноги сами собой понесли её на перрон, – сила привычки! Когда она остановилась на пустой платформе и рассеянно оглянулась, на соседнюю платформу со страшным грохотом прибывал длиннющий товарняк. Пути перед ней были свободны, и она прекрасно видела его весь. Товарняк тем временем со скрипом тормозил, а когда остановился окончательно, широченные двери его вагонов раскрылись, и из них запрыгали на перрон автоматчики.
В широких, как пасти, дверях товарняка нетерпеливо толпились люди. Магда не поверила своим ушам. Родная немецкая речь! Обрывки фраз на немецком доносились оттуда, с соседней платформы!
На перроне у дверей ближайшего к ней вагона тоже стоял автоматчик и выкрикивал немецкие фамилии. Не чета Максу был тот часовой – матёрый фронтовик. У такого, пожалуй, и палец выстрелит. Услышав свою фамилию, следовало поспешно спрыгнуть на перрон, вцепившись в свои пожитки, и почти бегом пробежать по перрону, чтобы стать в строй.
Здесь у них пересадка. Очевидно, до Берлина, – догадалась Магда. От нечего делать она принялась наблюдать возвращение из плена без пяти минут свободных немецких граждан. «Бетроген!» – гаркнул часовой очередную фамилию. Бывают же такие дурацкие фамилии, невольно усмехнулась Магда, и с любопытством стала ждать.
Ждать пришлось недолго. Уже через секунду Магда одним прыжком перемахнула и платформу, и матёрого часового, и повисла на шее славного Бетрогена.
Я ничего не успел понять. Я лишь потерял равновесие, когда кто-то неожиданно набросился на меня сбоку. Мы оба рухнули на перрон. Я не поверил своим глазам: сбившийся набок синий берет, светлые локоны, мокрые от слёз щёки, синие глаза… Магда?! Магда!!! Здесь?!
На мгновение, казалось, застыл в изумлении весь Белорусский вокзал. Но часовой молнией метнулся к нам, с трудом оттащил Магду в сторону и привычно вскинул автомат. И тут же – опустил… Подскочил ко мне и легонько толкнул меня в спину, задавая нужное направление – к вокзалу. Времени на сантименты у нас не было.
– Детцель! – крикнул часовой.
А я всё смотрел и смотрел… Едва не на спину мне спрыгнул Детцель и зашипел мне в самое в ухо:
– Бегом, Ромео! Карета подана!
Я опомнился, рванулся вперёд, но обернулся и на бегу, рискуя свалиться и снова задержать всю колонну, крикнул, надсаживаясь:
– Магда!!! Вернись в Дрезден!!!
Магда стояла коленями грязном, заплёванном перроне, уронив голову на грудь и спрятав лицо в ладонях. Плечи её сильно вздрагивали. В стороне ненужным мусором валялся её чемодан. Кажется, он даже раскрылся… Мимо неё бежали немцы в русских телогрейках, и их лица светились от счастья – без пяти минут свободные немецкие граждане! Они смотрели на Магду, на её саквояж, и каждый думал о своём. Но их всех объединяло одно – их Родина.
Они нужны ей, они мчатся к ней. Всё остальное уже не важно.
IX
Именно в тот день, на дрезденском перроне, я впервые в жизни плакал от радости. По моему лицу градом катились слёзы, но мне было наплевать. Мама… Не помня себя, бросил я наземь советский деревянный чемодан и прижался к ней, как в детстве, всем телом. Я ощутил на своём лице горячие слёзы. Не то мои, не то мамины. Наши слёзы смешались… Закрыв глаза, спрятал лицо в седых маминых волосах. Они пахли точно так же, как в детстве, как до войны… Я верил и не верил своему счастью.
– Где же… отец? – осмелился я наконец спросить.
Мама подняла на меня полные слёз глаза:
– Бомбёжка… – её голос сорвался, и я снова крепко прижал её к себе.
Дом, в котором была моя квартира, был полностью разрушен прямым попаданием авиабомбы, как и дом Магды. Мать Магды, Лола, мой отец, – все они погибли во время ковровой бомбардировки. Они выбрались из подвала и попали в огненный смерч… Отец Магды погиб на фронте, в самом конце войны. Убит в бою за Берлин. Моего отца, как квалифицированного специалиста, на фронт не пустили – некому было работать на заводе.
…Стемнело быстро. Через разбитое окно в комнату проникла ночная сырость. Я оглянулся. Да, работы тут хватит. На столе был накрыт скудный, но праздничный ужин. Сливочное масло на столе было… Это теперь роскошь.
Из Советского Союза я привёз чемодан, битком набитый папиросами, по пять марок за штуку – шутка ли! В Советском Союзе я был богачом.
Усевшись за стол, я внимательно посмотрел на крохотный кусочек масла в довоенной фарфоровой маслёнке. Краем сознания удивился – как маслёнка уцелела в… этом? Вспомнил Нильсову открытку с видом Петергофа и хотел было расхохотаться, но вместо смеха из глаз брызнули слёзы.
Из кухни доносились звяканье посуды и счастливый смех. Дверь комнаты тихо отворилась. Неслышно ступая, подошла Магда, стала позади меня и молча обвила мою шею руками. И долго-долго так простояла.
…После ужина я растянулся на диване. Магда сидела рядом и держала мою руку в своих руках. Она смотрела на меня и не могла насмотреться.
– Кто она? – вдруг тихо, кротко спросила Магда, не выпуская моей руки.
Я вздрогнул от неожиданности и удивлённо вскинул на неё глаза. Откуда ей знать? А впрочем, врать мне больше незачем.
– Она осталась в Рубцовске, – медленно проговорил я. И прибавил чуть дрогнувшим голосом: – Я ей не нужен. Совсем не нужен.
И Магда больше не спросила меня ни о чём. Она молча прижалась лицом к моей груди, и я благодарно обнял её.
Мы долго так лежали, обнявшись, в темноте.
X
…Однажды поздней весной, пятничным вечером, я со своим сослуживцем Эриком, тоже фронтовиком, спустился в пивную. Мы были там завсегдатаями, и знакомый кельнер, Франц, сразу провёл нас к лучшему столику. Постепенно весь зал под низким сводчатым потолком наполнила публика. Я лениво окинул зал взглядом, и вдруг что-то больно кольнуло, в самое сердце.
Знакомая форма! На пороге пивной стояли офицеры советских танковых войск. Самый старший – в звании подполковника. Остальные – лейтенанты, молодые, очевидно, только после училища. Сняв фуражки, они крутили головами в поисках свободных мест. Но в полумраке, в клубах табачного дыма едва ли они могли что-то разобрать. Да и мест почти не было.
Я сделал знак кельнеру, и он тут же с готовностью наклонил ко мне своё ухо. Я кивнул на советских офицеров и тихо, раздельно сказал:
– Франц, каждому – по кружке пильснера. За мой счёт. И усади их сюда. Сдачу оставишь.
Я положил деньги на стол. Франц выпрямился, оторопело посмотрел на меня и…молча умчался исполнять. А мы с Эриком, не сговариваясь, пересели за соседний столик.
Вскоре в мои уши полилась певучая русская речь. Она царапала мою душу – до крови. Исподтишка я разглядел подполковника – примерно моих лет, тоже с ранней сединой. Немудрено… Он тоже воевал. Вот он может в любой момент уехать туда, к ней! Я затосковал, быстро допил пиво и поднялся.
Русские за соседним столиком окликнули кельнера. Но Франц уже нёс им три запотевших кружки пива.
Я поспешно вышел на улицу и жадно вдохнул вечернюю прохладу – полной грудью. Задержал дыхание и поднял глаза к небу, чтобы не скатились слёзы. Шумно выдохнул. Стало немного легче.
Я смотрел прямо в сердце небес. Там всё простится. Всё.
ЭПИЛОГ
По мокрой, блестящей от дождя дрезденской мостовой, мимо ярко освещённых витрин, по-военному чётко шагали три советских офицера – в форме победителей. Подполковник Дмитрий Макаров был среди них старшим по званию. Два лейтенанта шли с ним рядом и с неподдельным интересом глазели вокруг – прибыли сегодня из Омска, вчерашние курсанты. Макаров решил показать им город.
Это было накануне дня Победы. На Дрезден незаметно, как диверсант, спустился лиловый вечер. Деревья, аккуратно постриженные, как дети из приличной семьи, потемнели от вечера. На западе вызывающе алела узкая полоска. Вовремя, с немецкой пунктуальностью, зажглись чугунные кованые фонари. Фонари давали много света. В этом ярком свете, таком уютном в наступающих сумерках, хотелось побыть подольше.
Легко дышится после дождя. Озоном пахнет! Дойдя до перекрёстка, он остановился, как вкопанный, – прямо посреди тротуара. В Берлине в тот день была такая же погода. Когда он отвёл горячее ещё дуло снайперской винтовки…
Слишком много воспоминаний. Они давят на грудь. Надо выпить. Вон там, в подвале, какая-то пивная. Лучше бы водки, но где уж тут…
Вскоре они спускались в душный, сводчатый зал.
– Пиво здесь знатное, – с напускной весёлостью повернулся к своим спутникам Макаров. – Сейчас сами узнаете.
На самом дне его серых глаз плескалась грусть. Никто её не разглядит, и не поймёт никто… Хоть зал и набит битком.
Неудачно зашли, поморщился Макаров, и повернулся было уходить, когда к ним подскочил кельнер в тёмном фартуке и проворно провёл к свободному столику. Да на хорошее место! Он растворился в клубах табачного дыма, и мигом вернулся – с тремя кружками холодного пива на подносе:
– Вас угощает Ганс Гравер.
Кельнер повернулся к соседнему столику. Но за столом уже никого не было.
…То майское утро выдалось ясным, тихим и ласковым. Улица Васильковая в Рубцовске, оправленная в цветочные клумбы, ещё спала, но кое-где во дворах одноэтажных домиков звякали дужки вёдер, стучали калитки, и изредка подавала грудной сигнал корова. Сладко пахло цветами и древесным дымком.
Не надо бежать, не надо прятаться, – на Земле воцарился мир. Город просыпался не спеша. Неспешность – великая привилегия провинции. И мирной жизни.
Спустя два года после Победы в Рубцовске открылся радиокружок. Им руководил один фронтовик, радиоинженер. Павел Семёнович. Он работает в школе учителем физики. Жена его – тоже учительница, преподаёт французский, Галина Ивановна. У них трое детей – два мальчика и девочка. Старший, Коля, совсем большой; он увлекается всем, что ездит на колёсах, и мечтает основать свой кружок, по автомотоспорту.
По деревянному тротуару неторопливо шагала Галя. Она миновала синюю почтовую избушку, как звали её жители, дошла до Дома культуры и ахнула в восхищении. Перед высоким двухэтажным Домом культуры в одну ночь расцвела воистину роскошная цветочная клумба. Разве это не чуд? Ещё вчера её не было!
Над клумбой заботливо, как над детской кроваткой, склонилась завхоз Дома культуры Маруся – бойкая миловидная женщина в извечной красной косыночке. Она с таким увлечением рыхлила влажную землю, что не заметила Галю.
– Привет, Маруся! Ты как пчёлка, с самого утра! – приветливо окликнула Галя.
– Зато смотри, какая красота получается! – бойко ответила Маруся., подняв голову.
– Шедевр! – кратко заключила Галя, и двинулась дальше, в школу.
Маруся расцвела, как цветы на её клумбе. Садоводы так чувствительны к похвалам творений рук своих! Но Маруся выпрямилась, стряхнула с рук комки земли и крикнула с беспокойством:
– Галя! А твой Павел примет в свой кружок ещё одного деятеля? Говорят, мест уже нет! А Федька мой такую развёл сырость! Скоро щуки заведутся!
– Конечно, примет! – быстро обернулась Галя. – Детей много не бывает. Сегодня Павел в школе в две смены. Так что приводи Федю завтра вечером. Знаешь, куда?
– Уже знаю, и очень хорошо!
…Мы с Магдой тоже растим троих замечательных детей – Дитриха, Максимилиана и Галю. Галя – самая младшая, моя любимица. Она смышлёная, голубоглазая и светловолосая, как её мама. И привязана ко мне не меньше. Фрау Магдалена Гравер по-прежнему работает в кожгалантерейном магазине. К нам частенько заглядывает её подруга Люба Макарова. Приходят и её сыновья, Иван и Денис. Они дружат с нашим старшим, Дитрихом. Я купил мотоцикл и учу их ездить. Младший, Макс, постоянно торчит возле них. Люба замужем, но её муж, подполковник, очень занят – он командует воинской частью, дислоцированной под Дрезденом. Что ж, я понимаю…
А Германия наша погибла. Её рассекли надвое. Вместо неё теперь ГДР и ФРГ. Мы очутились в ГДР. Наш Дрезден почти восстановлен. И мы почти счастливы. Почти…
Моя мама живёт с нами. Я возглавляю цех на заводе «Zeiss Ikon», мы выпускаем фотоаппараты и камеры. Мой командный голос повергает в ужас даже заводское начальство. Оно меня ценит и даже побаивается. Скоро иду на очередное повышение. Я счастлив. Почти… И я почти не вспоминаю о ней. Почти…
ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
«Ты имеешь веру? Имей её сам в себе, пред Богом. Блажен, кто не осуждает себя в том, что избирает.». К Римлянам, 14:22
«…В этом мире найдётся место каждому, и благая земля богата, – она может обеспечить любого. Жизнь может быть свободной и прекрасной. Но мы сбились с пути. Жадность отравила человеческую душу, забаррикадировала мир в ненависти, покрыла человечество кровопролитием и несчастьем.
Мы развили скорость, но заперлись сами в себе. Технологии – вместе с изобилием – принесли нам зависимость. Наши знания сделали нас циничными, а одарённость – неприступными и недоброжелательными. Мы слишком много думаем, и слишком мало чувствуем. Больше, чем в технологиях, мы нуждаемся в человечности! В доброте и нежности мы нуждаемся больше, чем в богатом уме! Ведь без этих качеств жизнь будет насильственной… всё будет потеряно!
Самолёты и радио сделали нас ближе. Сама природа этих изобретений призывает к человечности людей, призывает к всемирному братству, к нашему общему единству! Даже сейчас мой голос достигает миллионов по всему миру, миллионов отчаявшихся мужчин, женщин, и маленьких детей – жертв системы, которая мучает людей и порабощает невинных. Тем, кто меня слышат, я говорю: «Не теряйте надежды!». То горе, что сейчас над нами, лишь поток жадности – это людская горечь тех, кто боится пути человеческого прогресса. Когда людская ненависть пройдет, а диктаторы умрут, власть, которую они отобрали у людей, вернётся к людям. И пока человек знает вкус смерти, свобода не сгинет.
Солдаты! Не отдавайте себя зверям. Людям, которые презирают вас и превращают в своих рабов! Людям, которые регламентируют вашу жизнь! Говорят вам, что делать, что думать, и что чувствовать! Тем, кто тренирует вас, изнуряет, относится к вам как к скоту, использует вас как пушечное мясо! Не отдавайте себя этим искусственным людям… людям-машинам, с механическим разумом, с механическим сердцем! Вы – не машины! Вы – не скот! Вы – ЛЮДИ! В ваших сердцах есть любовь к человечеству, вам не свойственна ненависть; ненавидят только те, кто не любим – кто не любим и бессердечен!
Солдаты, не сражайтесь за рабство – сражайтесь за свободу! В семнадцатой главе Евангелия от Святого Луки написано: "Царство Божье есть в каждом человеке" – не в одном человеке, не у группы людей, а в КАЖДОМ человеке! В вас! Вы – люди, у вас есть власть – создавать счастье! Вы – люди, и вы властны сделать эту жизнь свободной и прекрасной. Вы можете превратить эту жизнь в чудесное приключение! Так во имя демократии, воспользуемся же этой силой, объединимся! Сразимся за новый мир, мир, который даст человеку возможность работать, который даст молодым будущее, а пожилым – стабильность!
Данные обещания позволили зверям прийти к власти, но они врут, они не исполняют обещанное, и никогда не исполнят! Диктаторы освобождают себя, но они порабощают народ! Так давайте же сражаться, чтобы исполнить те обещания! Сражаться, дабы освободить этот мир! Разрушить национальные барьеры, избавиться от жадности, от своей ненависти и нетерпимости! Сразимся ради разумного мира, где наука и прогресс приведут к человеческому счастью! Солдаты, во имя демократии – объединимся!» 9.
Бороться – значит мыслить.
Пусть Бог не оставит нас!
Notes
[
←1
]
См. об этом: А. Драбкин «Я дрался в вермахте и СС» М. «Яуза Пресс» 2015 с. 233
[
←2
]
Когда англичане прислали официальное уведомление о том, что «Арк Ройял» прибыл в Кейптаун, Гёббельс на очередном инструктаже обратился в представителю немецких ВМС с вопросом, как реагировать на это сообщение. На что тот ответил: «мне, к сожалению, нечего сказать по этому поводу, господин имперский инистр, ведь «Арк ройял» потопило министерство пропаганды, а не мы.» – Прим. авт.
[
←3
]
См. об этом: А. Драбкин «Я дрался в вермахте и СС» М. «Яуза-Пресс» 2015 с. 35
[
←4
]
Советский снайпер Василий Григорьевич Зайцев, Герой Советского Союза, 1915-1991 г. – прим авт.
[
←5
]
«Jugend» – молодость, «betrogen» – обманывали (нем.)
[
←6
]
См. об этом: reich_erwacht.livejournal.com/ «Германская армия как символ совершенства и образец армии»
[
←7
]
См. об этом: А. Драбкин «Я дрался в вермахте и СС» «Яуза-Пресс» М. 2015 с. 266
[
←8
]
См. об этом: А. Драбкин «Я дрался в вермахте и СС» «Яуза-Пресс» М. 2015 с. 245
[
←9
]
Чарльз Чаплин. Фильм «Великий диктатор», реж. Чарльз Чаплин, 1940 г. Фрагмент из знаменитой финальной речи Великого диктатора.