Наш советский новояз

Сарнов Бенедикт Михайлович

Ж

 

 

Жилплощадь

Словечки и выражения такого рода Корней Иванович Чуковский называл словесными уродами. Он дал им убийственное прозвище — канцелярит. Люди, которые комнату или квартиру называют жилплощадью, а простое русское слово лес заменяют неуклюжим словообразованием зеленый массив, внушали ему ужас и отвращение:

► Представьте себе, что ваша жена, беседуя с вами о домашних делах, заговорит вот таким языком:
(К. Чуковский. Живой как жизнь)

«Я ускоренными темпами обеспечила восстановление надлежащего порядка на жилой площади, а также в предназначенном для приготовлении пищи подсобном помещении…»

После чего вы, конечно, отправитесь в загс, и там из глубочайшего сочувствия к вашему горю немедленно расторгнут ваш брак.

А вот другой писатель, имя которого ставят обычно рядом с именем Корнея Ивановича — Самуил Яковлевич Маршак, — глядел на это иначе:

Как обнажаются судов тяжелых днища, Так жизнь мы видели раздетой догола. Обеды, ужины мы называли пищей, А комната для нас жилплощадью была. Но пусть мы провели свой век в борьбе суровой, В такую пору жить нам довелось, Когда развеялись условностей покровы И все, что видели, мы видели насквозь.

Из второго четверостишия этой лирической эпиграммы можно заключить, что в таком, к сожалению, ставшем привычным для нас, уродливом словоупотреблении автор безусловно находит и некий положительный смысл.

Более того, положительный смысл он находит не только в этом словоупотреблении, но и в самих условиях человеческого существования, уродливым этим словцом обозначаемых. Может даже показаться, что от последней строфы веет казенным советским оптимизмом, отчасти, может быть, ставшим второй натурой поэта, но в какой-то мере, наверно, все-таки связанным с привычной для автора ориентацией на редактора или цензора.

Но вот как говорит об этих самых жизненных условиях другой наш современник, которого в этом самом казенном советском оптимизме уже не заподозришь:

► При всех неприглядных сторонах этой формы бытия, коммунальная квартира имеет, возможно, также и сторону, их искупающую. Она обнажает самые основы существования: разрушает любые иллюзии относительно человеческой природы. По тому, кто как пернул, ты можешь опознать засевшего в клозете, тебе известно, что у него (у нее) на ужин, а также на завтрак. Ты знаешь звуки, которые они издают в постели, и когда у женщин менструация. Нередко именно тебе сосед поверяет свои печали, и это он (или она) вызывает «Скорую», случись с тобой сердечный приступ или что-нибудь похуже. Наконец, он (или она) однажды могут найти тебя мертвым на стуле — если ты живешь один — и наоборот.
(Иосиф Бродский. Полторы комнаты)

Фраза Бродского насчет того, что такая жизнь «обнажает самые основы существования», почти буквально повторяет не только стихотворную реплику Маршака, но и суждение на этот счет еще одного автора.

Касаясь той же темы (не темы «жилплощади», конечно, а вот того, что «развеялись условностей покровы»), этот другой автор склонен был скорее сокрушаться, чем радоваться тому обстоятельству, что жизнь ему пришлось увидеть «раздетой догола», вследствие чего были разрушены «любые иллюзии относительно человеческой природы»:

► Мы — в противоположность нашим отцам — получили возможность видеть вещи такими, какие они в действительности, и вот почему основы жизни трещат у нас под ногами.
(Карл Ясперс)

А вот — Ахматова:

Чем хуже этот век предшествующих? Разве Тем, что в чаду печали и тревог Он к самой черной прикоснулся язве, Но исцелить ее не мог.

О том, хуже или лучше наш век предшествующих, допустим, можно спорить. В особенности если разговор пойдет вот на таком — метафизическом — уровне.

Но между метафизическим и бытовым подходом к одной и той же теме — дистанция огромного размера. Заговорив об этом, не могу не вспомнить забавную историю, которую рассказал мне однажды Самуил Яковлевич Маршак.

В молодости, оказавшись в Лондоне, он попросил первого встречного прохожего сказать ему, сколько сейчас времени. Но не очень хорошо владея английским, вместо того чтобы сказать: «What time is it?», что значило бы: «Который час?», выразился так: «What is the time?», то есть — «Что есть время?»

Англичанин, улыбнувшись, ответил:

— О, это сложный философский вопрос.

В случае с жилплощадью разрыв между бытовым и философским подходом к проблеме, пожалуй, еще более велик. Но и эта, казалось бы, уж такая земная проблема, как явствует из предшествующих моих рассуждений, тоже может быть рассмотрена с двух сторон: не только с бытовой, но и с философской, метафизической.

О том же, как тесно связаны между собой эти две стороны одной проблемы, можно судить по некоторым рассказам и повестям Михаила Зощенко, который посвятил внимательнейшему рассмотрению этого вопроса немало страниц.

* * *

Начал он чуть ли не с самых первых дней существования молодой советской власти:

► Мы, конечно, начнем нашу повесть издалека… Начнем примерно с 1921 года. Тогда будет все наглядней.
(М. Зощенко. Пушкин)

В 1921 году, в декабре месяце, приехал из армии в родной свой городок Иван Федорович Головкин.

А тут как раз нэп начался. Оживление. Булки стали выпекать. Торговлишка завязалась. Жизнь, одним словом, ключом забила.

А наш приятель Головкин, несмотря на это, ходит по городу безуспешно. Помещения не имеет. И спит по субботам у знакомых. На собачьей подстилке. В передней комнате.

Ну и, конечно, через это настроен скептически.

— Нэп, — говорит, — это форменная утопия. Полгода, — говорит, — не могу помещения отыскать.

В 1923 году Головкин все-таки словчился и нашел помещение. Или он въездные заплатил, или вообще фортуна к нему обернулась, но только нашел.

Комната маленькая. Два окна. Пол, конечно. Потолок. Это все есть. Ничего против не скажешь.

А очень любовно устроился там Головкин… Гвозди, куда надо, приколотил, чтоб уютней выглядело. И живет, как падишах.

Слово «жилплощадь» в рассказе отсутствует. Быть может, тогда, в 1921 году, оно еще не было в ходу — это слово. Но словечко, которым пользуются для обозначения нужд героя рассказа и автор, и сам герой, и стилистически, и — главное — семантически все-таки ближе к «жилплощади», чем традиционно употреблявшиеся в таких случаях: не «квартира», не «комната», не «угол», а — помещение.

И это, конечно, не случайно. Потому что единственная цель зощенковского героя состоит в том, чтобы поместиться, притулиться где-нибудь. А уж какое оно будет, это помещение, ему даже и не важно. Пол, потолок — это все есть. Чего еще? Вот разве только несколько гвоздей забить в стену, «чтобы уютней выглядело». Дальше этих нескольких гвоздей представления Ивана Федоровича об уюте не простираются.

И вот тут как раз из сферы быта мы и вступаем в сферу метафизики. Вопрос, который формулировался примерно так: «А что за люди располагались на этой самой жилплощади?», обретает теперь уже совершенно иной, отвлеченный, именно вот философский, метафизический оборот: «Что есть человек?» Точь-в-точь как в истории про юного Маршака, который хотел спросить: «Который час?», а спросил: «Что есть время?», мы поневоле задаемся теперь именно этим вопросом: не что за человек этот самый зощенковский Иван Федорович Головкин (с ним все ясно), а что такое человек вообще, зачем он существует и для чего, для каких, собственно, целей нужна ему эта самая «жилплощадь»?

Этот вопрос на нас не с неба свалился. И мы не сами его выдумали. Это лично он, автор, и не только он, но и некоторые его герои терзаются этим проклятым вопросом:

► Он думал о человеческом существовании, о том, что человек так же нелепо и ненужно существует, как жук или кукушка…
(М. Зощенко. Аполлон и Тамара)

Это началось с малого. Аполлон Перепенчук как-то спросил тетушку Аделаиду:

— Как вы полагаете, тетушка, есть ли у человека душа?

— Есть, — сказала тетушка, — непременно есть.

— Ну, а вот обезьяна, скажем… Она ничуть не хуже человека. Есть, тетушка, у обезьяны душа, как вы полагаете?

— Я думаю, — сказала тетушка, — что у обезьяны тоже есть, раз она похожа на человека.

Аполлон Перепенчук вдруг взволновался…

— Позвольте, тетушка, — сказал он. — Ежели есть душа у обезьяны, то и у собаки, несомненно, есть. Собака ничем не хуже обезьяны. А ежели у собаки есть душа, то и у кошки есть, и у крысы, и мухи, и у червяка даже…

— Перестань, — сказала тетушка. — Не богохульствуй.

— Я не богохульствую, — сказал Аполлон Семенович. — Я тетушка, ничуть даже не богохульствую. Я только факты констатирую… Значит, у червяка тоже есть душа… А что вы теперь скажете? Возьму-ка я, тетушка, и разрежу червяка надвое, напополам… И каждая половина, представьте себе, тетушка, живет в отдельности. Так? Это что же? Это, по-вашему, тетушка, душа раздвоилась? Это что же за такая душа?

— Отстань, — сказала тетушка и испуганно посмотрела на Аполлона Семеновича.

— Позвольте, — закричал Перепенчук. — Нету, значит, никакой души. И у человека нету. Человек — это кости и мясо… Он и помирает, как последняя тварь, и рождается, как тварь… Только что живет по-выдуманному.

Ту же мысль высказал современник Михаила Михайловича Зощенко — поэт Николай Олейников:

Но наука доказала, Что души не существует, Что печенка, кости, сало — Вот что душу образует.

Олейников, положим, говорит это как бы не от себя, а от лица своего героя. Да и Зощенко (в повести «Аполлон и Тамара») тоже.

Но очень похожую мысль Михаил Михайлович высказал однажды и сам, уже не устами своего героя, а своими собственными:

► Жизнь, на мой ничтожный взгляд, устроена проще, обидней и не для интеллигентов.
(М. Зощенко. Письма к писателю)

Вот она — та «самая черная язва», к которой, по слову Ахматовой, прикоснулся наш век, но исцелить которую не мог. Вот оно — то ужасное знание, которое дали нам слова «жилплощадь» и «пища», заменившие привычные понятия: «комната», «обед», «ужин». Вот из-за чего, как выразился знаменитый немецкий философ, «основы жизни трещат у нас под ногами».

Однако, увлекшись философией, мы совсем забыли о бытовой стороне интересующего нас явления. Произошло это потому, что, как уже было сказано, именно в этом специфическом советском словечке («жилплощадь») быт сомкнулся с метафизикой, а метафизика с бытом.

Но, возвращаясь к быту, нам еще придется время от времени слегка вторгаться в другие, смежные с философией области знания — филологию, социологию и даже политическую экономию.

* * *

По моим личным наблюдениям (на всякий случай напоминаю все-таки, что эта моя книга — не «Записная книжка филолога», а «Записная книжка носителя языка»), слово «жилплощадь» употреблялось обычно лишь в приложении к государственному жилью. Мне трудно себе представить, чтобы владелец какого-никакого собственного домика, упоминая об этом частном своем владении, именовал его «жилплощадью».

Дом можно было построить или купить. Комнату или квартиру снять. В кооператив — вступить. В этом случае тоже говорили: он построил себе квартиру.

А вот когда речь шла о государственной — комнате ли, квартире ли, — тут уже употреблялся совершенно иной глагол. От государства комнату (или квартиру, или дачу) можно было только получить. И вот тут-то непременно и возникало это сакраментальное слово — жилплощадь.

В распоряжении государства находилось не меньше 80 процентов этой самой жилплощади. Лишь около десяти процентов принадлежало кооперативам и примерно столько же — частникам, «застройщикам», владельцам личных домов, домиков и домишек — в деревнях, селах и небольших городках («поселках городского типа», как именовались они на том же, ненавистном Чуковскому канцелярите).

Но даже вступая в кооператив, — и не только вступая, то есть получая право на рассрочку и прочие льготы, — нет, даже покупая кооперативную квартиру за свои кровные, то есть выплачивая весь пай сразу, вы должны были представить кучу документов, среди которых непременная справка, удостоверяющая, что вы имеете право на дополнительную жилплощадь. Норма была — 9 квадратных метров на человека. И превысить эту норму без такой вот справки при получении даже кооперативной квартиры было невозможно. При получении же государственного жилья действовали уже совсем другие нормы. Там, если вы заикались насчет этих самых девяти метров, вам тут же объясняли, что девять метров — это та норма, которой вам дозволяется обладать. То есть, если эти самые девять метров на человека у вас уже имеются, вас не могут ни уплотнить (было еще и такое слово), ни повысить за них квартплату. Это — то, что вам полагается. Но из этого еще вовсе не следует, что, предоставляя вам жилплощадь или даже улучшая ваши жилищные условия (этот специальный термин жив и по сию пору), государство обязано было придерживаться именно вот этой, оптимальной цифры. Тут «норма» могла колебаться от шести до пяти квадратных метров на душу и даже опускаться до трех. Я уж не говорю о том, что, встав на очередь (а сколько надо было хлопотать, чтобы вас на эту очередь поставили), вы могли ждать годами — и так и не дождаться, пока эта самая очередь до вас дойдет.

После смерти Сталина — при Хрущеве — положение улучшилось: стали строиться так называемые «хрущобы», радикально изменившие недавно еще совершенно безнадежную и бесперспективную ситуацию с государственным «жилым фондом», а кроме того, началось бурное развитие строительства жилья на кооперативных началах.

Тем не менее бесконечные очереди на получение государственной жилплощади и улучшение жилищных условий не иссякали. Не иссякают они и поныне. Но все это не идет ни в какое сравнение с тем, что творилось в первые годы — и даже не годы, а десятилетия — советской власти. Получить тогда жилье (пусть даже самое убогое) от государства — было все равно что выиграть сто тысяч по трамвайному билету.

Как же в таком случае люди получали эту самую свою жилплощадь?

► …Некий старый холостяк, бывший фининспектор, выгодно женившись на отдельной квартире и все равно терявший площадь, согласился уступить мне свою старую нежилую комнату, оставив один на один с соседями, давно зарившимися на эту площадь, с дворником, который тоже целился на нее, с домоуправшей-взяточницей, с Моссоветом, с милицией, с паспортным столом, со всеми законами и указами и с самим Верховным Советом. И всякими правдами и неправдами, многочисленными отношениями, ходатайствами, телефонными звонками сверху вниз и снизу вверх, облепленный заявлениями, доносами, судебными постановлениями, я постепенно переделывал прописку временную на постоянную.
(Борис Ямпольский. Московская улица)

Это было неслыханное везенье. Случай.

Автор процитированной книги и сам так оценивает эту свою неслыханную жизненную удачу, предваряя рассказ о ней такими словами:

► Дикий слепой случай, как и во всем в жизни, решил и жилищный вопрос.

Но, приглядевшись чуть пристальнее к своим новым соседям, узнав чуть побольше о прежней и нынешней их жизни, он начинает понимать, что этот его случай был не таким уж случайным. Выясняется, что у каждого из них был примерно такой же, свой случай, и за всеми этими случаями стояла некая общая закономерность:

► Как во всякой большой, крикливой и суматошной московской коммунальной квартире, которая, впрочем, ничем не отличалась от такой же ленинградской, или киевской, или одесской квартиры, разве только тут было еще теснее, населеннее и резче запах чада, стирки, сортира, потому что, переделанные из бывших контор, магазинов, тюрем, они были менее благоустроены и приспособлены к человеческой жизни, рождению детей, болезням, свадьбам, смертям; как и во всякой коммунальной квартире, тут жил самый разнообразный, смешанный, пестрый, никак не понимающий и не сочувствующий друг другу люд.

Не они выбирали тут местожительство, никто специально их не поселял, а поселились они хаосом, неразберихой бурного времени, революции и Гражданской войны, загнанные сюда разрухой, пожарами, экспроприациями, грабежами, мобилизациями, и, поселившись, крепко привязавшись к чужому месту, голодовали, бедовали и плодились, как кролики.

Кое-кто жил здесь давным-давно, еще с тех времен, когда и ордеров не было, а только классовое право, классовое чутье. Уже и не было того, кто вошел сюда по закону реквизиции и уплотнению, а жили и расплодились его потомки, выписали родственников из деревни и маленьких местечек. Но были и такие, которые не имели никакого отношения к тому, кто некогда вошел сюда по классовому закону и занял подобающую жилплощадь господствующего класса, а такие, что фальшиво женились и прописались, а потом даже не разводились, а просто спровадили милую невесту или дождались смерти старух, изо всех сил помогая этой смерти. Но были и такие, которым и фиктивный брак не понадобился. Они прописались, неизвестно как и почему и на каком основании, но в домовой книге появились их фамилии и были наклеены все печати, наклеены все нужные гербовые марки. Все было у них в порядке, в ажуре. Но были и такие, которые и прописаны не были, просто жили, просто втерлись и жили годами.

А вот так и сложилось оно, это наше советское чудо: коммунальная квартира, коммуналка.

* * *

Вот взгляд на эту привычную, будничную нашу реальность совсем с другой стороны. Я бы даже сказал — с другого полушария:

► …Все еще не существует хороших английских переводов моего любимого Зощенко. В Америке с ним произошла такая история. Стали его переводить лет шестьдесят назад. И начали появляться в журналах его рассказы. И действие там иногда происходило в коммуналках. И вот американский критик написал статью о Зощенко. В ней было сказано:
(Сергей Довлатов. Переводные картинки)

«Зощенко — это русский Кафка, фантаст и антиутопист. Он гениально выдумал коммунальные жилища, где проживают разом множество семей. Это устрашающий и жуткий символ будущего».

Хорошо знакомая каждому советскому человеку ситуация, где в одной квартире — с одним сортиром и одной кухонной плитой — проживают множество (иногда десять-пятнадцать) семей, не зря показался американскому критику фантастикой, кафкианским бредом.

Но этот американский критик, судя по всему, разглядел в этой кафкианской ситуации далеко не все. Похоже даже, что он не увидал в ней самого главного.

Вся штука в том, что в типичной нашей коммуналке проживали не просто множество разных семей, а что семьи эти, как правило, были — разного достатка, разного социального и культурного уровня, что создавало для них дополнительные прелести их совместного существования:

► Лично я 40 лет прожил в коммунальной квартире и могу подтвердить, что лампочка, или помойное ведро, или как поставить чайник на общей плите — это действительно проблема. В продолжение рассказа Зощенко добавлю следующее, в виде живого примера. В нашей квартире я и моя семья были единственные интеллигенты. И, естественно, по вечерам я зажигал настольную лампу и долго читал или писал, иногда до глубокой ночи. И, естественно, соседи это заметили и предложили мне прекратить чтение и гасить свет и ложиться спать пораньше. Тогда я начал платить вдвойне за мою настольную лампу. Но это не помогло. Тогда я завел для своей комнаты отдельный электросчетчик. Но тогда возникла новая проблема: ведь поздно вечером я иногда выхожу в коридор, или на кухню, или прогулять собаку. Это значит, я излишне пользуюсь общим электричеством. Тогда я поставил отдельную, собственную лампочку в коридоре, которая зажигалась из моей комнаты и была подключена к моему электросчетчику. Наконец-то, мне казалось, проблема электроэнергии была улажена. Но тут же возникла новая проблема — моя собака. Правда, она никогда не лаяла и не выбегала из нашей комнаты, а сидела всегда тихо, чтобы не возбуждать нареканий со стороны соседей. Однако когда я выводил ее гулять — два раза в день, — она же шла все-таки по общему коридору и, значит, своими ногами пачкала больше, чем каждый отдельный жилец, и, следовательно, мы должны мыть пол в коридоре чаще, чем все прочие жильцы. Я на это согласился. Но тогда возразили, что собака, поскольку у нее четыре ноги, а не две, как у всех, оставляет больше следов в коридоре. И надо за нее мыть пол в коридоре в два раза чаще, чем за одного человека. Тогда я стал ее выносить на руках через общий коридор, благо собака была маленькой. Словом, целая война, в которой победить невозможно и которую нельзя унять или успокоить. Потому что чем больше я тратил денег и сил, чтобы удовлетворить соседей, тем пуще возрастала их ненависть ко мне. Ишь, барин, отдельный электрический счетчик завел, и собаку держит, и платит больше прочих за мытье полов в коридоре и в других местах общего пользования. Причем другие жильцы своими руками моют пол в коридоре, а он нанимает уборщицу. Откуда у него деньги? И почему он так долго не спит и жжет свет? И хотя у меня была неплохая зарплата и я имел некоторые советские привилегии как научный работник и член Союза писателей — это не помогало. Потому что мой быт как-то отличался от общего быта коммунальной квартиры, возбуждая зависть и подозрительность: а чем я на самом деле занимаюсь и не американский ли я шпион, если поздно вечером у меня в окошке горит свет?
(А. Синявский. Основы советской цивилизации)

Американский критик, наверно, все это тоже счел бы плодом разнузданной художественной фантазии автора, — тем более что автор этой книги Андрей Донатович Синявский был не только профессором Сорбонны, где он читал эти лекции об основах советской цивилизации, но и известным писателем-фантастом.

Но я-то знаю, что никакая это не фантазия, поскольку и у нас, в нашей коммуналке, где я прожил добрую треть своей жизни, тоже был и отдельный счетчик, и своя, отдельная лампочка в коридоре, подключенная к этому нашему индивидуальному счетчику.

Собаки у нас, правда, не было, но у меня была жена, которая любила долго лежать в ванной, что вызывало большое недовольство соседей и такие их разговоры на эту тему: «Интересно, что она там так долго делает в ванной? Наверно, какие-то язвы отмачивает».