Уотсон сидел в своем любимом кресле и, водрузив на нос очки, уже в который раз читал «Евгения Онегина». При этом он то и дело морщился, осуждающе качал головой и недовольно хмыкал. Холмс исподтишка внимательно за ним наблюдал.

— Ну что, Уотсон? Я вижу, вы все еще злитесь на Онегина? — наконец не выдержал он.

— Я не злюсь! — не скрывая раздражения, ответил Уотсон. — Я не злюсь, а возмущаюсь! Тут есть разница, и немалая. В прошлый раз вы довольно ловко доказали мне, что Онегин не мог отказаться от дуэли с Ленским. И не мог позволить себе роскошь выстрелить мимо. У вас вышло, что он был чуть ли не обязан пристрелить своего ближайшего друга, потому что у него, дескать, не было другого выхода. Так вот, изучив досконально этот вопрос, я вам скажу: будь этот ваш Онегин порядочным человеком, он вообще не поссорился бы с Ленским!

— Так ведь не он затеял ссору, а Ленский.

— А зачем он довел бедного малого до того, что тот совсем потерял рассудок? Зачем танцевал весь вечер с Ольгой? Зачем нарочно решил его взбесить? Смотрите! Тут так прямо и написано: «Поклялся Ленского взбесить и уж порядком отомстить». Так вот: зачем он поклялся его взбесить, скажите на милость? За что он хотел ему отомстить, я вас спрашиваю?!

— Это и в самом деле интересный вопрос — попыхивая трубкой, заметил Холмс. — Но мне кажется, не так уж трудно понять, что творилось тогда у Онегина на душе, какие терзали его мысли.

— Мысли! — в сильнейшем раздражении воскликнул Уотсон. — Откуда мне знать, какие у него были мысли? Там про это ничего не сказано. А читать мысли я не умею. Я, с вашего позволения, не телепат!

— Бог с вами, Уотсон, — добродушно возразил Холмс. — Я вовсе не предлагаю вам заняться чтением мыслей. Дело нехитрое: возьмите и спросите у Онегина, что побудило его поступить таким образом. Я думаю, он тайны из этого делать не станет. Скрывать ему тут особенно нечего, охотно сам все вам расскажет.

— Что ж, — согласился Уотсон. — Это, пожалуй, идея. Давайте так и сделаем.

Онегина они застали в той самой маленькой гостиной, где перед пылающим камином он, бывало, ждал Ленского, где они провели вместе столько зимних вечеров.

— Господин Онегин, — начал Уотсон. — Простите нас великодушно, что мы невольно бередим вашу душевную рану. Однако вопрос, который мы хотим вам задать, имеет большое значение. Не соблаговолите ли вы рассказать нам, почему на именинах у Татьяны вы вели себя так, что невольно вызвали Ленского на ссору. Я понимаю, вы разозлились, что он против вашей воли уговаривал вас поехать к Лариным. Но если вам не хотелось, вы ведь могли отказаться! А если у вас не хватило твердости настоять на своем, так чем он виноват?

Онегин нахмурился:

— Меня он нагло обманул! Заметить я не преминул, Что куча будет там народу И всякого такого сброду. А он в ответ: «Уверен я, Там будет лишь своя семья!»

— А когда вы приехали, — подхватил Уотсон, — оказалось, что там полон дом гостей. Петушковы, Пустяковы, Скотинины, Буяновы, Фляновы — все эти невежи и уездные франты до крайности раздражили вас…

Онегин помрачнел еще больше:

— А как не злится, между нами, Узнав, что целыми семьями Соседи съехались в возках, В кибитках, бричках и санях…

Чем дальше погружался он в воспоминания о печальном дне именин Татьяны, тем отчетливее звучало в его голосе раздражение и даже брезгливость:

— В передней толкотня, тревога; В гостиной встреча новых лиц, Лай мосек, чмоканье девиц, Шум, хохот, давка у порога, Поклоны, шарканье гостей, Кормилиц крик и плач детей…

— И тем не менее, — постарался сбить его с этого тона Холмс, — вы все-таки утверждаете, что обилие гостей не было главной причиной вашей злости. Что же в таком случае окончательно вывело вас из себя?

Онегин помрачнел еще больше:

— Попав на этот пир огромный, Я был заранее сердит. А в довершенье — девы томной Несчастный и унылый вид. Едва мы сели против Тани, Та сделалась еще грустней, Полуночной луны бледней И трепетней гонимой лани… Заметя трепетный порыв, С досады взоры опустив, Надулся я и, негодуя, Поклялся Ленского взбесить И уж порядком отомстить…

— Ага! Что я вам говорил, Холмс? — не выдержал Уотсон. И, обернувшись к Онегину, запальчиво выкрикнул. — За что? Отвечайте! За что вы хотели ему отомстить?

Онегин объяснил:

— Траги-нервических явлений, Девичьих обмороков, слез Я не терплю…

Он, по-видимому, собирался развить эту мысль, но Уотсон не дал ему продолжать.

— Каких обмороков? — вспылил он. — Каких слез? О чем он говорит? Вы что-нибудь поняли, Холмс?

Но Холмс вместо того, чтобы ответить своему верному другу и помощнику на этот вполне естественный вопрос, неожиданно встал и учтиво поклонился Онегину.

— Сударь, — сказал он, — примите мою искреннюю благодарность. Я полностью удовлетворен вашими разъяснениями.

— Вы удовлетворены, а я нет! — крикнул Уотсон и обернулся к Онегину, чтобы продолжать допрос.

Но Онегин уже исчез. Исчезла гостиная деревенского барского дома, исчез ярко пылающий камин.

Холмс и Уотсон вновь были в своей квартире на Бейкер-стрит.

— Можете назвать меня трижды тупицей, — сказал Уотсон, — но я так-таки ничегошеньки и не понял.

— Да, — спокойно согласился Холмс, — тут действительно еще очень много неясного.

— Зачем же в таком случае вы сказали ему, что полностью удовлетворены его объяснением?

— Я сказал это по той простой причине, что больше нам от него все равно узнать не удалось бы.

— Что я слышу, Холмс? — удивленно воскликнул Уотсон. — Вы пасуете?

— Ничуть не бывало, — пожал плечами Холмс. — Не сошелся же на Онегине свет клином. Допросим кого-нибудь из свидетелей разыгравшейся драмы.

— Может быть, Татьяну? — предложил Уотсон. — Или кого-нибудь из гостей?

Холмс задумался.

— Нет, Уотсон… нет… По некоторым соображениям, о которых я сообщу вам позже, я, пожалуй, предпочел бы побеседовать с человеком, который не был в тот день на именинах у Татьяны, а слышал об этом происшествии со стороны… Что, если нам порасспросить Зарецкого?

— Зарецкий… Зарецкий… A-а, это тот неприятный господин, который был секундантом Ленского?

— Вот именно! Как секундант человека, пославшего вызов Онегину, он лучше, чем кто-либо, должен знать обо всех обстоятельствах, послуживших причиной их ссоры.

— Ну что ж, — согласился Уотсон. — Мне все равно. Зарецкий так Зарецкий!

Зарецкого они нашли в огороде. Он сидел на корточках перед капустными грядками и любовно трогал пальцами плотные зеленые кочаны.

— Смотрите-ка, — удивился Уотсон, — совсем другой человек! Этакий добрый дедушка… Даже и не скажешь, что он был когда-то бретером, картежником, дуэлянтом…

Зарецкий привстал и, поклонившись нежданным гостям, развел руками:

— Да, был я некогда буян, Картежной шайки атаман, Глава повес, трибун трактирный. Теперь же добрый и простой Отец семейства холостой, Надежный друг, помещик мирный… Под сень черемух и акаций От бурь укрывшись наконец, Живу, как истинный мудрец. Ращу капусту, как Гораций, Хохлаток развожу, гусей Да азбуке учу детей.

— Занятия весьма почтенные, — улыбнулся Холмс. — От души могу сказать, господин Зарецкий, что у вас тут истинный рай. Однако мы явились к вам не для того, чтобы наслаждаться этой мирной сельской идиллией. Нам крайне важно узнать от вас все обстоятельства, повлекшие за собою дуэль…

— Онегина с Ленским! — не утерпел и докончил за него Уотсон.

— При этом, — невозмутимо продолжал Холмс, — не скрою от вас, что более всего нас интересует самое начало ссоры двух друзей.

— Вот именно! — опять не выдержал Уотсон. — Нас интересует, что, собственно, послужило причиною…

Зарецкий не дал ему договорить:

— Мой юный друг, поэт и рыцарь, Не в силах оскорбленья снесть, Решил отважно заступиться За гордую девичью честь.

— Позвольте! — возмутился Уотсон. — Но разве честь мадмуазель Ольги была задета? Неужели такой пустяк, как лишний тур вальса с милым молодым человеком, который держался с нею, кстати сказать, весьма почтительно, таил в себе хоть малейшую угрозу для ее репутации?

Услышав имя Ольги, Зарецкий не смог скрыть удивления.

— При чем тут вальс? Какая Ольга? Ну, так и быть, из чувства долга Вас откровеньем подарю: Я об Татьяне говорю!

Тут настал черед удивляться Уотсону.

— О Татьяне? — вытаращил он глаза. — А при чем тут, собственно, Татьяна?

Почувствовав, что гости уже созрели для того, чтобы проглотить любую сплетню, Зарецкий сладострастно потер руки.

— Вам не известна подоплека? Что ж, так и быть, я вам скажу. Начать придется издалека. Все по порядку изложу: Онегин с ней крутил амуры. Да-с, фигли-мигли, шуры-муры И поцелуи при луне…
— Да не рассказывайте мне! Я слушать этот вздор не стану! Я точно знаю: он в Татьяну Влюбился много лет спустя! —

Уотсон от возмущения и сам не заметил, как заговорил стихами, довольно удачно попав не только в размер, но и в рифму. Но не так-то просто было сбить старого сплетника. Он небрежно и даже слегка высокомерно отмахнулся от запальчивой реплики Уотсона:

— Ах, милый друг! Я не дитя. Поверьте мне, я знаю лучше. Сперва Татьяну он любил. Потом как водится, остыл. А тут как раз вот этот случай…

Видя, что Уотсон готов опять удариться в полемику, Холмс тихо шепнул ему:

— Потерпите, дружище! Дайте ему выболтать все сплетни, какие только ему известны. А там мы уж с вами разберемся, что тут правда, что ложь. — И, обернувшись к Зарецкому, сказал: — Все, что вы рассказали нам, господин Зарецкий, чрезвычайно интересно. Это проливает совершенно новый свет на известные нам обстоятельства. Итак, вы остановились на том, что Онегин…

Зарецкий не заставил себя долго упрашивать. Вдохновившись одобрением Холмса, он продолжал свой рассказ:

— Хоть шутки были их невинны, Он зря, к Татьяне охладев, Явился к ней на именины. Не знал он норов юных дев. Его увидевши, Татьяна Вдруг повела себя престранно: Тайком перекрестила лоб, Как маков цвет вся запылала, Окаменела, задрожала, И — как подкошенная — хлоп!

Насладясь произведенным эффектом, он пояснил:

— Представьте, в обморок упала Бедняжка, до смерти смутясь. Ее выносят, суетясь. Толпа гостей залепетала, Все на Онегина глядят, И громко все его винят. Мужчины, дамы и девицы, — Все тычут пальцами в него, Не пряча гнева своего… Ну, как тут было не взъяриться? И он, от гнева опьянев, На Ленском выместил свой гнев. В нем самолюбие больное Наружу выплеснулось вдруг…

Холмс оборвал его:

— Благодарю вас. Остальное Уже известно нам, мой друг.

Как только они с Холмсом остались одни, Уотсон дал волю своему возмущению.

— Неужто вы и впрямь поверили этому старому сплетнику? — кипятился он. — Да ведь он же все это выдумал! От начала и до конца! Вам, видно, опять пришла охота поиздеваться надо мною… Онегин вовсе не был тогда влюблен в Татьяну, это она в него влюбилась. И она даже не думала падать в обморок. Ваш Зарецкий все это выдумал!

— Кое-что безусловно выдумал, — спокойно подтвердил Холмс. — Кое-что слышал от других…

— Таких же сплетников, как он сам, — вставил Уотсон.

— Конечно, — согласился Холмс. — Я ведь, собственно, для того и захотел встретиться именно с ним, чтобы вы, мой милый Уотсон, собственными ушами услышали, что говорили об этой истории вокруг, как трактовало, как комментировало ее так называемое общественное мнение, то самое общественное мнение, о котором Онегин отзывался столь иронически, но от которого, как мы с вами уже знаем, он тоже далеко не был свободен… Ну а, кроме того…

— Что — кроме того?

— Кроме того, — улыбнулся Холмс, — все тут не так просто. Вот вы сейчас сказали, что Онегин тогда еще вовсе не был влюблен в Татьяну.

— Конечно, не был!

— Вы в этом вполне уверены?

— Еще бы!

— В таком случае, позвольте, я вам прочту небольшой отрывок из третьей главы «Евгения Онегина».

Взяв в руки томик Пушкина, Холмс раскрыл его и прочел:

«В постеле лежа, наш Евгений Глазами Байрона читал, Но дань невольных размышлений Татьяне милой посвящал. Проснулся он сегодня ране — И мысль была все о Татьяне. „Вот новое! — подумал он — Неужто я в нее влюблен? Ей-богу, это было б славно! Я рад… Уж то-то б одолжил! Посмотрим“. — И тотчас решил Соседок навещать исправно, Как можно чаще, всякий день: „Ведь им досуг, а мне не лень!“ Решил — и скоро стал Евгений, Как Ленский…»

— Что это вы мне читаете, Холмс? — удивленно воскликнул Уотсон.

— Погодите, тут всего еще одна строка, Вернее, полторы:

«Ужель Онегин в самом деле Влюблен?..»

— Да нету в «Онегине» такого отрывка! Я точно знаю. Это вы сами сейчас выдумали.

— Вы переоцениваете мои способности, друг мой. Однако вы не так уж не правы. В каноническом тексте «Евгения Онегина» этого отрывка действительно нет. Он есть в вариантах. В так называемых пропущенных строфах. Тех, которые Пушкин либо вымарал, либо просто отбросил, решив не включать их в основной текст. Эта строфа, по первоначальному замыслу Пушкина, должна была идти под номером шесть. То есть непосредственно после пятой.

— А что там в пятой? Я не помню.

— В пятой диалог Онегина с Ленским, где Онегин высказывает свое мнение о сестрах Лариных в первый день знакомства с ними:

«Скажи, которая Татьяна?» — Да та, которая грустна И молчалива, как Светлана, Вошла и села у окна. «Неужто ты влюблен в меньшую?» — А что? — «Я выбрал бы другую, Когда б я был как ты поэт…»

Уже из этого коротенького диалога видно, что Онегин сразу отдал предпочтение Татьяне перед Ольгой. А дальше, по первоначальному пушкинскому замыслу, должна была идти вот эта вычеркнутая строфа, в которой он развивал тему, намеченную в строке: «Я выбрал бы другую». Так что, как видите, версия Зарецкого, будто Онегин уже тогда был влюблен в Татьяну, возникла не на пустом месте.

— Допустим, — неохотно согласился Уотсон. — Но надеюсь, вы не станете отрицать, что про обморок он все выдумал? От начала и до конца!

— Сколько раз я вам твердил, Уотсон: не горячитесь, не спешите с выводами. Сейчас я вам прочту еще один небольшой отрывок, а там судите сами.

Взяв в руки увесистый том полного, двадцатитомного собрания сочинений Пушкина, Холмс неторопливо полистал его и, найдя нужное место, прочел:

«Вдруг двери настежь. Ленский входит, И с ним Онегин. „Ах, творец! — Кричит хозяйка: — Наконец!“ Теснятся гости, всяк отводит Приборы, стулья поскорей; Зовут, сажают двух друзей. Сажают прямо против Тани, И, утренней луны бледней И трепетней гонимой лани, Она темнеющих очей Не подымает: пышет бурно В ней страстный жар; ей душно, дурно; Она приветствий двух друзей Не слышит, слезы из очей Хотят уж хлынуть; вдруг упала Бедняжка в оборок, смутясь, Ее выносят, суетясь, Толпа гостей залепетала, Все на Евгения глядят, И все в душе его винят…»

— Бьюсь об заклад, что у Пушкина этого нету! — воскликнул Уотсон. — Это все ваши хитрости, Холмс! Сперва вы прочли все точь-в-точь как у Пушкина, а потом вставили эту отсебятину про обморок.

— То-то и оно, друг мой, что никакая это не отсебятина. Первоначально у Пушкина этот отрывок заканчивался именно так, как я вам его сейчас прочел. Но потом он последние шесть строк вычеркнул, а вместо них написал другие, вот эти:

«Она приветствий двух друзей Не слышит, слезы из очей Хотят уж капать; уж готова Бедняжка в обморок упасть; Но воля и рассудка власть Превозмогли. Она два слова Сквозь зубы молвила тишком И усидела за столом…»

— Так бы сразу и сказали, — пробурчал Уотсон. — Впрочем, я давно заметил, что вы обожаете дешевые эффекты… Однако интересно, почему Пушкин решил вычеркнуть эти строки про обморок?

— А что? Вам кажется, что это он сделал зря?

— Да как сказать, — задумался Уотсон. — Пожалуй, зря. Если бы она и впрямь упала в обморок, и все гости стали тыкать в него пальцами, считая виновником этого печального происшествия, тогда было бы куда понятнее, почему он так разозлился на Ленского, почему вдруг поклялся отомстить ему.

— Верно, — кивнул Холмс. — Если бы сцена обморока осталась, все дальнейшее поведение Онегина было бы более мотивированным. А ведь ссора с Ленским необыкновенно важна для всех дальнейших событий романа. Не будь этой ссоры, не было бы ни дуэли, ни смерти Ленского, ни отъезда Онегина, ни замужества Ольги, ни переселения Тани с матерью в Москву…

— Почему же Пушкин вычеркнул эту сцену, если она так важна?

— Во-первых, потому, что ему гораздо важнее было здесь подчеркнуть душевную силу Татьяны, ее сдержанность, ее умение властвовать собой. Вот он и сделал так, что она уже готова была упасть в обморок. «Но воля и рассудка власть превозмогли».

— Понимаю, — сказал Уотсон. — Выходит, Пушкин как бы пожертвовал Онегиным ради Татьяны. Онегин-то ведь без этой сцены и впрямь чуть ли не подлецом выглядит: ни с того, ни с сего, без всякого повода спровоцировал ссору…

— Да нет, я думаю, что не только образ Татьяны, но и образ Онегина от этого в конечном счете только выиграл. Он стал реальнее, достовернее, жизненнее. Умный читатель ведь и так поймет, что замешательство Татьяны было наверняка замечено. Никто из гостей, конечно, не тыкал в Онегина пальцами, не хихикал за его спиной. Но Онегин, увидав замешательство Татьяны, живо представил себе, как они сплетничают, шепчутся, тычут в него пальцами. Ему этого было вполне достаточно, чтобы разозлиться, вспылить, захотеть отомстить Ленскому, выместить на нем свое раздражение. Ему казалось, что теперь то, о чем знали только он да Татьяна, увидели, узнали все, вся эта компания уездных франтов, болтунов, сплетников. Если уж они и раньше сплетничали, когда для этого не было совсем никакого повода…

— А разве они сплетничали?

— Ну как же! Вспомните-ка самый первый визит Онегина к Лариным.

«Меж тем Онегина явленье У Лариных произвело На всех большое впечатленье И всех соседей, развлекло. Пошла догадка за догадкой. Все стали толковать украдкой, Шутить, судить не без греха, Татьяне прочить жениха; Иные даже утверждали, Что свадьба слажена совсем. Но остановлена затем, Что модных колец не достали».

А теперь вообразите, как они сплетничали после того, как для этого и в самом деле возник пусть крохотный, ничтожный, но все-таки реальный повод… Вам никогда не приходилось слышать такое выражение: «Вычеркнутое остается»?

— По правде говоря, не приходилось, — пожал плечами Уотсон. — А что это, собственно, значит?

— А вот то и значит, что вычеркнутое из текста остается в подтексте. А иногда и не только в подтексте. Вот, например, эта вычеркнутая Пушкиным строфа о влюбленности Онегина в Татьяну. Пушкин убрал этот поворот сюжета как слишком грубый, прямолинейный. Он избрал более тонкий и вместе с тем более выразительный сюжетный поворот: Евгений отвергает любовь Татьяны, а потом роли меняются. Но в каком-то смысле этот первоначальный вариант остался и в окончательном тексте романа, оставил в нем свой ощутимый след.

— Каким образом? — удивился Уотсон.

— А вспомните-ка вот эти строки:

«Но, получив посланье Тани, Онегин живо тронут был: Язык девических мечтаний В нем думы роем возмутил; И вспомнил он Татьяны милой И бледный цвет, и вид унылый И в сладостный, безгрешный сон Душою погрузился он. Быть может, чувствий пыл старинный Им на минуту овладел…»

Как видите, он не вполне к ней равнодушен. И он не лгал, не лукавил потом, говоря: «Я, верно б, вас одну избрал в подруги дней моих печальных…», «Я вас люблю любовью брата и, может быть, еще нежней». Должен вам сказать, что Онегин фигура довольно-таки сложная. Чтобы разобраться в этом, надо прежде всего понять, как сам автор, сам Александр Сергеевич Пушкин, относился к этому своему герою.

— По-моему, он относился к нему весьма иронически, — заметил Уотсон.

— Как сказать! — не согласился Холмс. — Я думаю, это ваше впечатление слегка поверхностно. Если бы вы чуть внимательнее, чуть пристальнее вгляделись в эту проблему, вы очень легко убедились бы, что в разное время он относился к нему по-разному.

— То есть?

— Первая глава «Онегина» была напечатана в 1825 году. Сохранился черновой набросок пушкинского предисловия к этой главе. Вот он, можете взглянуть.

Холмс достал из бюро листок бумаги.

— «Первая песнь „Евгения Онегина“, — прочел он, — представляет нечто целое. Она в себе заключает сатирическое описание петербургской жизни молодого русского в конце 1819 года… Очень справедливо будет осуждать характер главного лица, напоминающего Чильд Гарольда…»

— А! Что я говорил?! — обрадовался Уотсон. — Выходит, я был прав!

— Выходит, что так… Дальше в этом же предисловии Пушкин упоминает сатиру нравов Ювенала, Петрония, Вольтера, Байрона и снова называет свой роман сатирическим.

— Все это лишь подтверждает мою правоту! — не преминул еще раз подчеркнуть Уотсон.

— Не торопитесь, друг мой, — прервал его Холмс. — В том же 1825 году, 9 марта, друг Пушкина Бестужев написал Александру Сергеевичу довольно обстоятельное письмо, в котором откровенно высказал свое мнение о первой главе «Онегина», которую он только что прочитал.

— Интересно!

Холмс взял с полки том переписки Пушкина с русскими писателями.

— «Чтобы убить в высоте орла, — прочел он, — надобно и много искусства и хорошее ружье. Ружье — талант, птица — предмет. Для чего же тебе из пушки стрелять в бабочку?..»

— Позвольте! — озадаченно спросил Уотсон. — Это кого же он подразумевает под бабочкой?

— Онегина. Он считает, что личность Онегина — слишком ничтожный предмет для пушкинского гения. Послушайте, что он пишет дальше! — Холмс снова приблизил книгу к глазам и прочел: — «Я вижу франта, который душой и телом предан моде, — вижу человека, каких тысячи встречаю наяву, ибо самая холодность и мизантропия и странность теперь в числе туалетных приборов… Прочти Бейрона…»

— Бейрона?.. A-а, это он Байрона так называет? — догадался Уотсон.

— «Прочти Бейрона, — продолжал Холмс. — Он, не знавши нашего Петербурга, описал его схоже… И как зла, как свежа его сатира!.. Мое мнение не аксиома, но я невольно отдаю преимущество тому, что колеблет душу, что ее возвышает, что трогает русское сердце. А мало ли таких предметов — и они ждут тебя! Стоит ли вырезывать изображения из яблочного семячка, когда у тебя в руке резец Праксителя?»

— Как интересно! — сказал Уотсон. — И что же Пушкин ему ответил?

— Сейчас прочту вам его ответ.

Перелистнув несколько страниц, Холмс быстро нашел то, что ему было нужно, и прочел:

— «Твое письмо очень умное, но все-таки ты не прав, все-таки ты смотришь на „Онегина“ не с той точки, все-таки он лучшее произведение мое… Ты говоришь о сатире Байрона и сравниваешь ее с моею, и требуешь от меня таковой же. Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? О ней и помину нет в „Евгении Онегине“… Само слово сатирический не должно бы находиться в предисловии. Дождись других песен…»

— Позвольте! — возмутился Уотсон. — Да ведь он сам только что в предисловии называл свой роман сатирическим! И сам сравнивал «Онегина» с байроновским «Чайльд-Гарольдом».

— Вот то-то и оно, — загадочно улыбнулся Холмс.

— Что же это значит?

— Это значит, дорогой мой Уотсон, что по мере того как Пушкин продолжал свою работу над «Евгением Онегиным», замысел его все больше и больше менялся. Начат был роман как сатирический, а продолжался он уже в совсем ином, вовсе не сатирическом роде. Не зря ведь в письме к Бестужеву, которое я вам только что прочел, Пушкин пишет: «Дождись других песен». Иначе говоря: погоди судить, пока не прочтешь следующие главы.

— Что же в них изменилось, в этих следующих главах?

— Очень многое. Во-первых, как я уже имел честь вам доложить, изменился жанр. Роман перестал быть сатирическим. А произошло это потому, что существенно переменилось отношение Пушкина к своему герою.

— Вы хотите сказать, что со временем он стал лучше к нему относиться?

— Мало сказать! Онегин постепенно стал у него совсем другим человеком. Он вырос, стал значительнее, крупнее. В 1829 году на Кавказе Пушкин рассказывал друзьям план будущих, ненаписанных глав своего романа. Из этого рассказа мы знаем, что, согласно этому пушкинскому плану, Онегин должен был или погибнуть на Кавказе, или попасть в число декабристов. От легкомысленного и изнеженного петербургского щеголя до декабриста, как говорится, дистанция огромного размера.

— Позвольте! — возмутился Уотсон. — Да мало ли какие у автора были планы? Важен результат! Я охотно верю, что Пушкин собирался сделать своего Онегина декабристом. Однако почему-то ведь все-таки не сделал! Я вообще не понимаю, зачем обсуждать то, от чего Пушкин сам отказался. Вот хотя бы эти вычеркнутые строфы! Если Пушкин их вычеркнул, значит, он не хотел, чтобы их читали. Ведь так? А их тем не менее для чего-то печатают, читают, даже изучают…

— Изучая вычеркнутые строфы, вникая в отброшенные автором варианты, — объяснил Холмс, — мы восстанавливаем, реконструируем самый процесс творчества. И таким образом глубже проникаем в художественный замысел автора, глубже постигаем самую суть его творения. К вашему сведению, Уотсон, у литературоведов есть даже такой специальный термин: творческая история.

— А что это значит? — заинтересовался Уотсон.

— Это история создания произведения, изучение того пути, которым шел художник, создавая свой шедевр.

— Выходит, это что-то вроде расследования? Наподобие тех, которыми занимаемся мы с вами?

— Вот именно. С той разницей, что такое расследование нередко требует куда больше затрат и времени и труда. Я бы советовал вам, милый Уотсон, ознакомиться хотя бы с несколькими литературоведческими работами такого рода.

— Непременно этим займусь! — с энтузиазмом воскликнул Уотсон. — Надеюсь, для вас не составит труда порекомендовать мне наиболее известные исследования в этой области?

— Для начала прочтите вот это, — сказал Холмс, доставая из шкафа и протягивая Уотсону толстую книгу в пожелтевшей от времени бумажной обложке. — Это фундаментальное исследование известного литературоведа, Николая Кирьяковича Пиксанова: «Творческая история „Горя от ума“». Но сперва, конечно, перечитайте комедию Грибоедова. Не пожалеете.