Уотсон отложил книгу и радостно потер руки. На лице его сияла ликующая улыбка.

— Что с вами? — поинтересовался Холмс. — Вы выиграли крупное пари? Или, может быть, получили богатое наследство?

— Как низко, однако, вы меня цените, — усмехнулся Уотсон. — Нет, друг мой! Радость моя несравнима с любым денежным выигрышем, ибо она бескорыстна… Надеюсь, вы не усомнитесь в том, что я додумался до этого сам. Я боялся заговорить с вами об этом, но теперь, когда моя догадка получила столь авторитетное подтверждение…

— Какая догадка? О чем вы, Уотсон?

— Представьте, читая, кстати, по вашему совету, «Горе от ума», я обнаружил у автора одну весьма досадную ошибку. Я не посмел сказать вам об этом, опасаясь, что вы, как обычно, поднимете меня на смех. И вот, вообразите мою радость, когда сегодня, читая книгу Пиксанова «Творческая история „Горя от ума“», — ну да, ту самую, что вы мне дали, — так вот, читая это солидное исследование почтенного ученого, я обнаружил, что был прав.

— Да ну?

— Представьте себе! Надеюсь, вы помните, как Чацкий в самом начале пьесы говорит: «Ах, тот скажи любви конец, кто на три года вдаль уедет»?

— Конечно, помню.

— Выходит, Чацкий три года не был в Москве? Так?

— Само собой. Он был за границей.

— А приятелю своему, Платону Михайловичу Горичу, он совсем другое говорит. Помните? «Не в прошлом ли году, в конце в полку тебя я знал?».

— Ну да. И что же?

— Я просто поражен, Холмс! — возмутился Уотсон. — Неужели вы при вашей редкостной сообразительности не видите, что тут у Грибоедова вопиющая несообразительность! Как это Чацкий мог знать Платона Михайловича в прошлом году в полку, если он целых три года не был на родине?

— Вы, значит, сами, без чьей-либо подсказки заметили эту ошибку Грибоедова?

— Клянусь вам, сам! А теперь получил полное подтверждение своей правоты, прочитав у Пиксанова… Одну минуточку, сейчас я вам покажу…

Взяв в руки книгу, он быстро нашел нужное место.

— Вот, видите? Тут целая глава, которая так прямо и называется: «Мелкие недостатки сценария». И среди этих мелких недостатков чуть ли не на первом месте — указание на ту несообразность, которую заметил я. Вот, взгляните!

Холмс взял из рук Уотсона книгу и прочел:

— «Не в прошлом ли году, в конце, в полку тебя я знал?» Эта фраза неожиданна после заявления об «отъезде вдаль», в «чужие края», «на кислые воды». Изучение же рукописей устанавливает и еще один любопытный факт. В фразе «Кто на три года вдаль уедет» слово «три» написано по выскобленному, и по нижней петле, оставшейся от выскабливания, можно догадаться, что было написано «два». Таким образом, Грибоедов хотел сначала ускорить отсутствие Чацкого хотя бы на один год. Это было бы правдоподобнее, а еще лучше было бы согласовать все вышеуказанные реплики со словами, обращенными к Горичу: «…в прошлом году»…

— Ну, что? — торжествовал Уотсон. — Убедились?

Но Холмсу, судя по всему, это рассуждение маститого литературоведа показалось не вполне убедительным.

— Вы, стало быть, уверены, что Грибоедов действительно ошибся? — с сомнением переспросил он.

— Да что с вами, Холмс! — возмутился Уотсон. — Добро бы, это утверждал такой невежда, как я. Но Пиксанов… Вы ведь сами рекомендовали мне прочесть его книгу, говорили, что он в высшей степени серьезный ученый…

— Грибоедов был тоже весьма ученый человек, — возразил Холмс. — Однако вы с легкостью готовы допустить, что он ошибся. Почему же в таком случае вы не можете допустить, что ошибся исследователь?

— Свою ошибку Грибоедов мог и не заметить. А со стороны виднее, — нашелся Уотсон.

— Да? — усмехнулся Холмс. — Однако Пиксанов говорит, что Грибоедов как раз заметил, что у него выходит некоторая несообразность. Обратите внимание: сперва он хотел написать, что Чацкий отсутствовал только два года. Но потом почему-то зачеркнул слово «два» и написал «три». То есть вместо того, чтобы уменьшить срок отсутствия Чацкого, взял да, наоборот, увеличил его на год. Стало быть, он над этим думал? А? И, вероятно, у него были на этот счет какие-то свои соображения?

— Вы просто придираетесь! — обиделся Уотсон.

— Да нет, я просто стараюсь исходить из фактов, — пожал плечами Холмс.

Обнаружив ошибку у самого Грибоедова, Уотсон сильно поднялся в собственных глазах. Немудрено, что он продолжал настаивать на своей правоте.

— Вы исходите не из фактов, — раздраженно заметил он, — а из того, что у Грибоедова, как вам кажется, каждое слово продумано, взвешено, рассчитано. По-вашему, если он великий писатель, так он и ошибиться не может?

— Да нет, почему же, — сказал Холмс. — Вот, например, Лермонтов. Он бесспорно великий поэт. Однако у него сказано: «Терек прыгает, как львица, с косматой гривой на хребте». А у львицы, как известно, гривы быть не может. Грива только у льва. А у Гоголя Чичиков летом разъезжает в шубе. Как видите, и великие писатели могут ошибаться.

— Почему же тогда вы не верите в ошибку Грибоедова?

— Не то чтобы не верю, а предлагаю проверить.

— А как мы можем это проверить? — растерялся Уотсон.

— Старым, испытанным способом. Допросим свидетелей… Хочу только предупредить вас, Уотсон. Беседуя с героями Грибоедова, старайтесь, пожалуйста, не разрушать стихотворную речь. Говорите стихами. Я заметил, что это у вас иногда совсем недурно получается. Ну а если вам трудно будет точно попасть в размер или подыскать подходящую рифму, лучше промолчите. Договорились?

— Постараюсь, — пробурчал Уотсон.

Часы в большой гостиной фамусовского дома пробили восемь раз, и Лиза открыла глаза.

— Светает!.. Ах! как скоро ночь минула! Вчера просилась спать — отказ. «Ждем друга». — Нужен глаз да глаз, Не спи, покудова не скатишься со стула. Теперь вот только что вздремнула, Уж день!.. Ой! Кто это такой?!

Прямо перед ней, откуда ни возьмись, возникли два незнакомых господина.

— Какой-то барин. Гость. А с ним еще другой… Ужель я сплю и это все мне снится?

Холмс прервал ее:

— Я вижу, вы неглупая девица: Коли угодно вам считать, что это сон, Пусть будет так. Не повредит вам он. Извольте только ясно и правдиво На все мои вопросы отвечать. Я вижу, вы согласны?

— Ну и диво! — только и могла выговорить Лиза.

— Без лишних слов. Позвольте мне начать…

И Холмс продолжал без запинки, словно всю жизнь только и делал, что изъяснялся стихами:

— Вам ведом Александр Андреич Чацкий? Скажите, как давно покинул он Москву?
— Ох, батюшки! Ну что за сон дурацкий!
— Вы не во сне. Мы с вами наяву. Итак, я жду. Вы помните, быть может, Его отъезд в далекие края?
— Мне мысль о том поныне сердце гложет, Стоял он там, где вы. А так — стояла я. Он с барышней тогда надолго расставался. И так грустил! Слезами обливался. «Что, сударь, плачете? Живите-ка смеясь», А он в ответ: «Недаром, Лиза, плачу, — Кому известно, что найду я, воротясь? И сколько, может быть, утрачу!» Бедняжка будто знал, что года через три…

— Как вы сказали? Три? А может, меньше? — прервал ее Холмс.

Уотсону тоже очень хотелось внести свою лепту в этот допрос. Но, не сумев быстро подыскать подходящую рифму, он от неожиданности перешел с Лизой «на ты»:

— Нам надо точно знать! Не ошибись смотри!
— Ах, сударь, плохо знаете вы женщин. Мы все забудем, но разлуки час Навеки в памяти останется у нас.

Уотсон был очень доволен результатами эксперимента.

— Ну? Что скажете, Холмс? — торжествовал он.

Но вдруг радость его угасла. На лице отразилось сомнение.

— Что это вы вдруг приуныли, дружище? — спросил Холмс.

— Я подумал: может быть, эта Лиза тоже не настоящая? Кто вас знает? Может быть, все, что она тут говорила, сочинил не Грибоедов, а наша машина.

— Ах, Уотсон, Уотсон, — укоризненно покачал головой Холмс. — Я вижу, вы все еще не научились отличать настоящие, живые стихи от кибернетических. Могу вас успокоить: та фраза, ради которой мы, собственно, и затеяли встречу с Лизой, — самая что ни на есть настоящая, грибоедовская!

Достав «Горе от ума», Холмс быстро нашел нужную страницу и прочел:

— «Бедняжка будто знал, что года через три…». Как видите, это не сконструированная нашей машиной, а настоящая Лиза утверждает, что именно три года прошло с тех пор, как Чацкий покинул Москву. И тем не менее воздержимся пока от окончательного вывода. Допросим еще одного свидетеля.

— А кого?

— Лучше всего, я думаю, Фамусова. У него должна быть хорошая память на такие вещи.

Фамусов был под впечатлением внезапного приезда Чацкого. Вспоминая свой разговор с ним, он ходил взад и вперед по комнате и раздраженно бормотал себе под нос:

— Что за комиссия, создатель, Быть взрослой дочери отцом! Не друг, и не родня, и даже не приятель, А этаким явился наглецом…

— Кто наглецом? Уж вы не обо мне ли? — спросил, появляясь на пороге, Шерлок Холмс.

Фамусов был искренне удивлен:

— Об вас? Нет, я об Чацком.
           — В самом деле? А чем пред вами Чацкий виноват?
— Я ж говорю: он мне не сват, не брат, Явился утром. Прямо без доклада. А эта вертихвостка так и рада. «Ах, батюшка! Сон в руку!» — говорит. Глаза блестят, лицо так и горит… Какой тут сон? И почему он в руку? Ну, Чацкий! Ну и выкинул он штуку! Три года не писал двух слов, И грянул вдруг как с облаков…
— Три года не писал, вы говорите? Подумайте… Проверьте… Не спешите. И двух-то лет, пожалуй, не прошло…
— Зря, сударь, мне перечите назло. Четвертый год пошел. Я помню точно!

Но Холмс продолжал настаивать:

— Порою память наша так непрочна. Быть может, все же два?
           — Нет, три! Прошу понять! Не меньше трех! Уж мне ль того не знать!

— Ну вот, дело проясняется, — удовлетворенно сказал Холмс, когда они с Уотсоном опять остались одни. — Как видите, Фамусов тоже настаивает на том, что с отъезда Чацкого прошло никак не меньше, чем три года.

— А это был настоящий Фамусов? — подозрительно спросил Уотсон.

— Я вижу, вы делаете успехи, — усмехнулся Холмс. — Не скрою, кое-какие реплики Фамусова и в самом деле были смонтированы нашей машиной. Но главная, та, ради которой мы к нему отправились, принадлежит Грибоедову.

Холмс снова открыл «Горе от ума» и, для убедительности водя пальцем по странице, процитировал:

— «Ну выкинул ты штуку! Три года не писал двух слов и грянул вдруг как с облаков…»

— Ну, хорошо. Пусть так, — согласился Уотсон. — Но я все-таки не понимаю, зачем нам понадобилось еще и с Фамусовым встречаться? Разве свидетельства одной Лизы было недостаточно?

— Если бы только один из персонажей комедии как-нибудь вскользь помянул, что Чацкий уехал из России три года назад, это еще могло быть случайной обмолвкой. Но вот мы убедились, что не только Лиза, а Фамусов тоже точно называет этот срок. Все это говорит о том, что Грибоедову почему-то очень важно было подчеркнуть, что Чацкий вернулся в Москву именно после трехлетнего отсутствия. Теперь мне совершенно ясно, что этот трехлетний срок тут не случаен.

— Что-то я не пойму, Холмс, куда вы клоните.

— Сейчас поймете.

— Еще одного свидетеля — допросить хотите?

— На этот раз самого Чацкого. Вы не возражаете?

— О, нет! Что вы… Только у меня к вам просьба… Стоять и молчать этаким болваном мне как-то неловко, даже унизительно. А Чацкий такой нервный…

— Перестаньте говорить обиняками, Уотсон! Скажите прямо, что вы хотите?

— Вы же знаете, я не привык говорить стихами. Мне трудно. Вы, наверно, заметили, что из-за этой проклятой необходимости все время говорить в рифму я был вынужден даже обратиться к Лизе «на ты»…

— Еще бы мне этого не заметить! В устах такого церемонного и благовоспитанного джентльмена, как вы, это прозвучало особенно комично.

— А главное, невежливо. Уверяю вас, это первый случай в моей жизни, когда я был так фамильярен с женщиной. И надеюсь, последний. Короче говоря, я надеюсь, вы позволите мне на этот раз поговорить прозой.

— Ладно, будь по-вашему. А чтобы вам не было обидно, я тоже перейду на прозу, — великодушно решил Холмс.

Чацкий стоял посреди залы, опустив голову, погруженный в свои, судя по его виду, не слишком веселые думы.

Холмс осторожно тронул его за плечо.

— Простите великодушно, что мы нарушили ваше уединение, Александр Андреевич. Вы задумались? О чем, если не секрет?

Чацкий, как видно, не прочь был излить душу первому встречному. Во всяком случае, он сразу откликнулся на сочувственный вопрос Холмса:

— Не жалует меня ее отец. Да и сама она, увы, не мною бредит. Ах! Тот скажи любви конец, Кто на три года вдаль уедет!

— Вот и вы тоже! — воскликнул Уотсон. — Все в один голос: три года, три года… А как же тогда вы сказали Платону Михайловичу, что встречались с ним в прошлом году?

Чацкий, прикинув что-то в уме, ответил:

— Вы не ошиблись. Именно в то время… В году минувшем… Да, в конце… Бывало, он лишь утро — ногу в стремя, И носится на борзом жеребце…

— Вы что-то путаете, — пытался втолковать ему Уотсон. — Так ведь не может быть. Если вы уехали за границу три года назад, как же вы могли с ним видеться в конце прошлого года?

На сей раз в ответе Чацкого уже звучало легкое раздражение:

— Да я как раз про это вам толкую. В ту пору с ним служил в одном полку я.

— Как же так? — не унимался Уотсон. — Как вы могли в прошлом году служить с ним в одном полку, если вас целых три года в России не было?.. Это прямо безумие какое-то!

Слово «безумие» окончательно вывело Чацкого из себя. Приложив руку ко лбу, он заговорил нервно, отрывисто, сбивчиво:

— Не образумлюсь… виноват, И слушаю, не понимаю, Как будто все еще мне объяснить хотят, Растерян мыслями… чего-то ожидаю… Видать, судьба судила так сама: Нелепость обо мне все в голос повторяют… Иные будто сострадают… Неужто я и впрямь сошел с ума?

Тут до Уотсона дошло, что он нечаянно допустил ужасную бестактность. Смутившись, он изо всех сил пытался исправить свою оплошность.

— О, нет, — прижав руку к сердцу, заговорил он. — Вы меня не так поняли, право. Я вовсе не хотел вас обидеть. Поверьте, я меньше, чем кто другой, верю в эти глупые слухи о вашем так называемом безумии. Я просто хотел сказать, что вы тут явно что-то напутали…

Но Чацкий, что называется, уже вошел в штопор. Не слушая сбивчивых объяснений Уотсона, он мерил шагами гостиную, выкрикивая невпопад:

— С кем был! Куда меня закинула судьба! Все гонят! Все клянут! Мучителей толпа, Дряхлеющих над выдумками, вздором. Безумным вы меня прославили всем хором…

— Александр Андреич, дорогой! — попытался исправить положение Холмс. — Поверьте, ни я, ни Уотсон… мы не имеем ничего общего с теми, кто объявил вас безумцем! Мы просто хотели…

Но Чацкий уже ничего не слушал. В страшной ажитации он устремился прочь из этого ненавистного ему дома, восклицая на ходу:

— Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок! Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету, Где оскорбленному есть чувству уголок! Карету мне, карету!

Уотсон был ужасно сконфужен.

— Как нехорошо вышло! — сокрушенно воскликнул он. — Но я клянусь вам, Холмс… У меня даже в мыслях не было… Ей-богу, я не виноват…

— Как сказать, — не согласился Холмс. — Немного все-таки виноваты. Я вижу, вы так и не поняли, почему Чацкий столь бурно реагировал на ваше предположение, будто он что-то напутал.

— Да как же не понял? — оскорбился Уотсон. — Тут и понимать нечего. Его и так все за сумасшедшего принимают, а тут еще я, не подумав, произнес это злосчастное словечко…

— Это верно. Но ваши вопросы взбесили его еще и потому, что он отвечал вам так ясно, так разумно, так логично…

— Логично?! — изумился Уотсон. — Где же тут логика, если все ну никак не сходится?

— Ну да, так я и думал… Значит, вы все еще не поняли, где тут собака зарыта… Ну, ничего… Ничего, Уотсон, не расстраивайтесь. Сейчас допросим последнего свидетеля, и вам все наконец станет ясно.

— Мало вам было свидетелей? Кого еще вы хотите допросить?

— Платона Михайловича Горича, — сказал Холмс.

И в тот же миг Платон Михайлович собственной персоной предстал перед двумя друзьями.

— Платон Михайлович, дорогой, — сразу приступил к делу Холмс. — Скажите, это правда, что вы сравнительно недавно, в конце прошлого года, служили в одном полку с Александром Андреевичем Чацким?

На добродушной физиономии Платона Михайловича заиграла блаженная улыбка.

— Так точно… Зорю протрубит трубач, Как мы уж с ним, бывало, мчимся вскачь.

Забыв обо всем на свете, он погрузился в сладостные воспоминания:

— Осенний ветер дуй хоть спереди, хоть с тыла… Вот славное житье тогда-то было!

— Однако все кругом твердят, — перебил его Холмс, — что Чацкий по меньшей мере три года провел в чужих краях. Да и сам он тоже не отрицает, что долго жил вдали от Москвы.

Платон Михайлович не без удивления ответил:

— Да, верно. Но и я ведь был не ближе, Хотя сражений шум давно умолк.

И тут Уотсона осенило. В приступе внезапного вдохновения он даже опять заговорил стихами:

— Вот оно что! А где стоял ваш полк?

Ответ прозвучал незамедлительно:

— Как все гвардейские полки: в Париже!

— Ну вот, Уотсон, — сказал Холмс, когда они остались одни. — Вот все наконец и разъяснилось. Теперь, я надеюсь, вам ясно, почему Чацкий пришел в такое неистовство, когда вы упрекнули его в том, что он будто бы что-то напутал.

— Да, у меня словно вдруг пелена с глаз упала. Какой же я был остолоп, что не догадался раньше! Одно только мне все-таки непонятно: почему это вдруг русский гвардейский полк оказался в Париже?

— То есть, как это — непонятно? — удивился Холмс. — Очень даже понятно! Ведь шла война с Наполеоном, 1 января 1813 года русская армия перешла границу. В 1814 году она была в Париже. В 1815 опять двинулась за границу, и многие полки пробыли там еще порядочное время. Теперь, я полагаю, вы поняли, почему Грибоедов зачеркнул слово «два» и написал вместо него «три»? Поняли, почему ему так важно было, чтобы Чацкий отсутствовал именно три года? Почему он так настойчиво вкладывает эту цифру и в уста самого Чацкого, и в уста Лизы, и в уста Фамусова?

— В самом деле — почему? Честно говоря, как раз вот этого я так и не понял.

— Да потому, что именно таков был срок реального пребывания русской армии за границей после войны 1812 года. Грибоедову чрезвычайно важно было подчеркнуть, что Чацкий оказался в чужих краях не как пресыщенный путешественник, которым почему-то вдруг овладела «охота к перемене мест». Он хотел, чтобы читатель и будущий зритель его комедии понял, что Чацкий попал за границу не случайно, что он был там вместе со всей русской армией.

— А почему это было ему так важно?

— Потому что именно там, — объяснил Холмс, — в среде передового русского офицерства, оказавшегося в Париже, вспыхнули первые искры тех политических идей, благодаря которым Чацкий стал Чацким. Именно там, только там он и мог стать тем человеком, которого узнали и полюбили многие поколения русских читателей и зрителей.

— Почему только там?

— Ну, может быть, не только там, — улыбнулся Холмс. — Это я, положим, увлекся. Но именно так это было в жизни. Именно там, в Париже, в умах передовых русских людей, будущих декабристов, произошел тот перелом, тот переворот, который впоследствии привел их на Сенатскую площадь. Об этом свидетельствуют все исторические документы той эпохи, об этом говорят все мемуаристы.

Холмс взял со стола книгу.

— Что это? — спросил Уотсон.

— Это «Записки» декабриста Якушкина. Вот, взгляните… Он вспоминает, что в 1811 году русское офицерство было еще более или менее однородной дворянской средой. Офицеры пили, курили, играли в карты. Но после 1812 года в этой же самой среде стали появляться целые группы молодых офицеров, занявшихся более серьезным времяпрепровождением: чтением газет, обсуждением политических новостей…

— Только и всего?

— Это было только начало. Но через каких-нибудь два-три года эту офицерскую среду уже нельзя было узнать.

Он взял со стола другую книгу.

— Это воспоминания некоего Вигеля.

— А кто он такой?

— Филип Филиппович Вигель был довольно крупным правительственным чиновником николаевской России. Одно время он был даже бессарабским генерал-губернатором, а потом стал тайным советником и директором департамента иностранных вероисповеданий. Но нас с вами интересует не последний период его карьеры, а самый начальный. В своих записках Вигель рассказывает о том, как в 1816 году он вновь попал в офицерскую среду, которая была хорошо ему знакома тремя годами раньше. Так вот, он был прямо-таки потрясен происшедшей переменой. Надо сказать, что этот Вигель был человеком весьма умеренных, даже реакционных взглядов. Поэтому замеченные им перемены показались ему крайне неприятными.

— Вот как?

— Да… Но тем убедительнее, тем интереснее для нас с вами его свидетельство. Послушайте!

Полистав книгу и найдя нужное место, Холмс прочел:

— «Трудно мне изобразить, каким неприятным образом был я изумлен, оглушен новым, непонятным сперва для меня языком, которым все вокруг заговорило. Молодость всегда легковерна и великодушна и первая вспыхнула от прикосновения электрического слова. Довольно скромно позволял я себе входить в суждения с молодыми воинами: куда там! Названия запоздалого, старовера, гасильника так и посыпались на меня, и, никем не поддержанный, я умолк».

— Что это за странное слово: гасильник? — удивился Уотсон. — Что оно значит?

— Гасильник, — объяснил Холмс, — это такой колпачок, который надевался на свечу, чтобы, когда нужно, погасить ее. Но в те времена словечко это приобрело другой, переносный смысл: гасильник — это значило враг света, враг просвещения, враг свободы.

— Интересно, — сказал Уотсон. — Очень интересно!.. Однако вернемся к этому вашему Вигелю. Заметьте, он ведь ни слова не говорит о том, что отмеченная им перемена произошла именно там, в Париже.

— Он говорит о том, что перемена произошла за те самые три года, которые Чацкий провел за границей. Впрочем, если вас не убедили записки Вигеля, я сейчас вам прочту отрывок из другого, еще более любопытного документа. Это донос, написанный человеком, состоявшим на секретной службе в полиции. Подлинный архивный документ.

— Донос? — удивился Уотсон. — А на кого донос?

— А вот на тех самых русских офицеров, которые, как выражается автор доноса, заразились либеральными, революционными идеями.

Щелкнув крышкой бюро, Холмс достал ветхий старинный манускрипт, осторожно развернул его и прочел:

— «В Петербурге сейчас все занимаются политикою, говорят чрезвычайно смело, рассуждают о Конституции, о образе правления, свойственном для России, о особах царской фамилии и тому подобное. Этого прежде вовсе не бывало. Откуда взялось это, что молодые люди, которые прежде не помышляли о политике, вдруг сделались демагогами? Я видел ясно, что посещение Франции Русскою Армиею и прокламации союзных противу Франции держав, исполненные обещаниями возвратить народам свободу, дать Конституцию, произвели сей переворот в умах».

— Я вас понял, — сказал Уотсон. — Вы хотите сказать, что такой переворот произошел тогда и в уме Чацкого?

— Совершенно верно. Именно вследствие этого нравственного, душевного и идейного переворота Чацкий, как я уже говорил, собственно, и стал тем Чацким, каким мы его знаем: одним из самых блестящих людей своего времени.

— А он действительно был одним из самых блестящих людей своего времени?

— Еще бы! Недаром ведь сам Герцен сказал про него: «Чацкий — это будущий декабрист»… По вашему лицу, Уотсон, я вижу, что вы понятия не имели об этих словах Герцена?

— Видите ли, я…

— Может быть, вы даже не читали знаменитую статью Гончарова «Мильон терзаний»?

— Я… — растерянно пытался оправдаться Уотсон.

— Ни слова более, Уотсон! — оборвал его Холмс. — Это не столько ваше, сколько мое упущение. Сегодня же я составлю для вас список самых знаменитых критических отзывов о комедии Грибоедова «Горе от ума». А вы, пожалуйста, ознакомьтесь с ними. И не как-нибудь там по верхам, а вдумчиво, внимательно, серьезно.

— А зачем это мне? — испуганно спросил Уотсон.

— Затем, — безапелляционно объявил Холмс, — что интеллигентный человек должен сперва добросовестно изучить самые разные точки зрения об интересующем его предмете и лишь потом составить свое собственное суждение о нем.