Холмс сидел в своем любимом кресле и внимательно разглядывал в лупу видавший виды шелковый цилиндр с широкими полями. Оторвавшись наконец от этого занятия, он обратился к Уотсону:

— Ну-с, друг мой? Что вы можете сказать о владельце этого головного убора?

— Я прекрасно помню, дорогой Холмс, как вы вот точно так же изучали головной убор того почтенного джентльмена, который в уличной потасовке потерял свой котелок, да еще великолепного рождественского гуся в придачу. В желудке гуся оказалась прелюбопытнейшая находка. Да что говорить! Я ведь сам описал этот случай в рассказе «Голубой карбункул». Короче говоря, я прекрасно помню, как, разглядывая в лупу подкладку котелка, вы довольно точно нарисовали мне портрет его хозяина. Надеюсь, вы не собираетесь преподать мне этот урок вторично?

— Нет, — сказал Холмс, — не собираюсь. На сей раз речь идет о другом. Я хотел вас спросить: как вы думаете, можно ли по этой шляпе определить, каковы были политические взгляды ее владельца?

— Вам угодно смеяться надо мною. Что ж, я, как вы знаете, человек довольно добродушный и готов стерпеть любую насмешку. Тем более от вас.

— Ладно, оставим это, — улыбнулся Холмс, — вернемся к нашему любимому «Евгению Онегину». Помните, в первой главе пушкинского романа есть такие строчки: «Надев широкий боливар, Онегин едет на бульвар». Вы никогда не задумывались над тем, что за штука такая боливар и почему Пушкин так подчеркивает, что именно надел на себя Онегин?

— Вы уж совсем погрязли в мелочах, Холмс, — пожал плечами Уотсон. — Боливар — это, судя по всему, какая-то модная одежда того времени. Скорее всего, боливар — это плащ.

— Плащ? — искренне удивился Холмс. — Почему именно плащ?

— Ну, хотя бы потому, — рассудительно ответил Уотсон, — что там прямо сказано, что этот самый «боливар» был широкий. А что еще, по-вашему, может быть широким, кроме плаща?

— А вы загляните в примечания к «Евгению Онегину», — посоветовал Холмс. — Не исключено, что Пушкин сам счел нужным объяснить это слово.

— Прекрасная мысль! — одобрил Уотсон и послушно стал листать томик Пушкина, протянутый ему Холмсом. — Ага! Вот! Так и есть… «Боливар, — прочел он, — шляпа á la Боливар».

— Видите, Уотсон? — торжествующе сказал Холмс. — Шляпа… Шляпа, а вовсе не плащ.

— Бог ты мой, — поморщился Уотсон. — Какая разница? Плащ… Шляпа… Не все ли равно? Важно то, что, как я и предполагал, это мелочь, не стоящая внимания. Право, не надо быть Шерлоком Холмсом, чтобы догадаться заглянуть в примечания.

— Я просил вас заглянуть в примечания совсем с другой целью. Надеюсь, вы заметили, что примечание это принадлежит не редакции, а самому Пушкину. Следовательно, у Пушкина были какие-то серьезные причины, побудившие особо подчеркнуть, что его герой щеголял в шляпе á la Боливар. Как вы думаете, с какой целью Пушкин так настойчиво подчеркивает название шляпы, которую надел на себя Онегин, отправляясь на бульвар? Или вы считаете, что название это он выбрал случайно?

— Разумеется, не случайно, — сказал Уотсон. — Какой поэт отказался бы от такой блестящей, изысканной рифмы: «Бульвар» — «Боливар».

— Ах, Уотсон, Уотсон! — покачал головой Холмс. — Плохо вы знаете поэтов! Ни один уважающий себя стихотворец не унизится до того, чтобы употребить то или иное слово исключительно ради рифмы. А уж тем более не стал бы этого делать такой поэт, как Пушкин.

— Зачем же тогда, по-вашему, он это сделал?

— А вот это нам с вами, дорогой Уотсон, как раз и предстоит узнать. Именно с этой целью я и раздобыл шляпу такого фасона…

— Значит, этот цилиндр, который вы сейчас с таким вниманием разглядывали, и есть тот самый боливар, о котором писал Пушкин?

— Ну да! Именно поэтому я и спросил вас, можно ли по шляпе определить политические воззрения ее владельца. А вы почему-то обиделись.

— Понимаю… Вы, значит, уже раскрыли эту тайну? Не так ли?

— Не скрою, кое-какие догадки у меня имеются. Однако они еще нуждаются в самой серьезной проверке. Садитесь к пульту, Уотсон!.. Впрочем, на этот раз, пожалуй, настройку сделаю я сам.

— Куда вы собираетесь отправиться? — полюбопытствовал Уотсон. — Опять в «Евгения Онегина»?

— Не обязательно, — сказал Холмс. — Лишь бы только нам встретить кого-нибудь из современников пушкинского Онегина.

Они оказались во дворике старинного барского особняка с каменными львами на воротах. Прямо навстречу им в сдвинутом набекрень широкополом цилиндре — точь-в-точь таком же, какой только что разглядывал в свою лупу Шерлок Холмс, — ив небрежно накинутой на плечи пелерине шел человек, румяное лицо которого свидетельствовало о том, что он только что весьма плотно пообедал.

Завидев Холмса, человек раскрыл ему навстречу объятия и заговорил:

— Кого я вижу?! Ба! Ах, мой создатель! Дай протереть глаза! Откудова, приятель? Сердечный друг! Любезный друг! Mon cher! Мне фарсы так уж часто были петы, Что пустомеля я, что глуп, что суевер, Что у меня на все предчувствия, приметы, А вот, хоть верьте, хоть не верьте, а сейчас, Ну, сей же миг подумал я о вас!

— И я тоже, признаться, — сказал Холмс, — только что подумал, что встреча с вами сейчас нам была бы очень кстати.

— Полноте, Холмс, — понизив голос, сказал Уотсон. — На что нам этот пустомеля?

Но пустомеля, как видно, обладал весьма тонким слухом. Как ни тихо произнес Уотсон эту свою реплику, он ее, видимо, все-таки расслышал. Тем не менее он ничуть не обиделся, а как ни в чем не бывало продолжал свое объяснение в любви, обращаясь теперь уже не к Холмсу, а прямо к Уотсону:

— Мне от другого б выслушать не жаль, Что Репетилов пуст, что Репетилов враль… А вот к тебе, mon cher, влеченье, род недуга, Любовь какая-то и страсть. Готов я душу прозакласть, Что в мирю не найдешь себе такого друга, Такого верного, ей-ей. Пускай лишусь жены, детей, Оставлен буду целым светом, Пускай умру на месте этом!..

— О, нет, господин Репетилов, — прервал его излияния Холмс, — таких жертв мы от вас не потребуем. Но если вы действительно хотите доказать нам свое расположение, соблаговолите ответить нам на один пустяковый вопрос. Что такое шляпа á la Боливар?

На Репетилова, однако, этот пустяковый вопрос произвел почему-то сильнейшее впечатление. Сняв с головы упомянутый головной убор, он быстро спрятал его под пелерину и таинственно приложил палец к губам:

— Тсс!.. Этак вдруг… Ведь это, братец, тайна! Хоть режь, ни слова не скажу! Я клятву дал молчать. А впрочем, для тебя готов я исповедь начать. Ты слышал что-нибудь? Иль угадал случайно?

— Кое-что мне известно, — уклончиво ответил Холмс. — Но, разумеется, не все. Впрочем, мне вы вполне можете довериться.

Наклонившись к самому уху Холмса и таинственно понизив голос, Репетилов проговорил:

— Ах, братец, не по мне секретов этих груз. Уж так и быть, скажу: я прямо с заседанья. У нас есть общество, и тайные собранья До четвергам. Секретнейший союз!

— Ни слова более! — оборвал его Холмс. — Тайна эта принадлежит не вам, и мне ее знать ни к чему. Меня интересует только одно: шляпа… Шляпа á la Боливар… Какое она имеет ко всему этому отношение?

— Да самое прямое. Шляпа — знак! Вот — я! Я жалок, я смешон, я неуч, я дурак! А в боливарах этих все мы схожи… — Кто все?        — Цвет нации! Сок умной молодежи!

— Вот уж никогда не поверю, — вмешался Уотсон, — чтобы такой пустяковый предмет, как шляпа, мог иметь такое значение.

Репетилов мгновенно обернулся к новому собеседнику и, положив руку ему на плечо, заговорил с еще большей страстью и даже с пафосом:

— Поверь, mon cher, сей боливар есть знак! Он знак того, что все мы сердцем чисты. Мы — санкюлоты! Мы — либералисты! Атласный сей цилиндр — фригийский наш колпак!

— Благодарю вас, мсье Репетилов, — церемонно поклонился Холмс. — Своими разъяснениями вы оказали нам огромную услугу.

— Холмс, я вас просто не узнаю! — воскликнул Уотсон, едва только они очутились на Бейкер-стрит. — Неужели вы придаете хоть какое-нибудь значение болтовне этого ничтожного, пустого малого? Неужели вы не знаете, кто такой Репетилов?

— Я прекрасно знаю, кто такой Репетилов, — усмехнулся Холмс. — Он действительно пустой малый и болтун, каких свет не видел. Но именно вследствие этих самых своих качеств он сообщил нам сейчас множество ценнейших сведений.

— Да разве можно верить хоть одному слову этого человека.

— К информации, полученной от Репетилова, разумеется, следует отнестись с осторожностью. Но многое из того, что он сказал, подтверждается сведениями, почерпнутыми мною из других, более солидных источников. Симон Боливар — это имя видного деятеля национально-освободительного движения в Южной Америке. Шляпа á la Боливар в 20-х годах прошлого века в России была модной в той среде, которая следила за политическими событиями, сочувствовала борьбе за независимость маленького народа…

— Значит, Репетилов не соврал? — с изумлением воскликнул Уотсон. — Значит, это правда, что такие шляпы носил, как он выразился, «сок умной молодежи»?

— Ничуть не соврал. Сейчас я вам покажу, что пишет по этому поводу один из дотошнейших комментаторов пушкинского «Евгения Онегина».

Холмс достал из шкафа книгу, раскрыл ее на нужном месте и прочел:

— «Когда молодые либералы 20-х годов в интимных записочках клялись „во имя Боливара, и Вашингтона, и Лафайета“, когда Полевой и его приятель Полторацкий в издававшейся ими рукописной газете помещали эпиграф: „Боливар — великий человек“, то на этом фоне, а также на фоне газетных и журнальных заметок, восхвалявших Боливара и „старания его правительства о благоденствии жителей“, шляпа á la Боливар означала не просто головной убор, — она указывала на определенные общественные настроения ее владельца, получала в известном смысле тот же характер, какой придавали тогдашние либералисты фригийскому колпаку патриотов французской революции».

— A-а, так вот откуда взялся этот фригийский колпак в устах Репетилова. И это словечно — «либералисты»! — усмехнулся Уотсон. — Я сразу почувствовал, что это не из Грибоедова. Стало быть, это был не грибоедовский Репетилов, а ваше изделие?

— Как сказать, — возразил Холмс. — Про секретнейший союз и тайные собранья по четвергам — это как раз из Грибоедова. И так поразившее вас выражение «сок умной молодежи» тоже не мое, а грибоедовское.

— И все-таки я не пойму, зачем понадобилось вам столь важные сведения вкладывать в уста такого бездельника, как Репетилов. Неужели нельзя было выбрать кого-нибудь посолиднее?

— Мне надо было как можно нагляднее продемонстрировать вам, до какой степени распространена была эта идея. Если уж о значении шляпы á la Боливар знал даже Репетилов, стало быть, сокровенный смысл этой моды уже ни для кого не был тайной, — объяснил Холмс.

— Ах, у вас на все найдется ответ! Однако в справедливости вашей, так сказать, центральной идеи вы все-таки меня не убедили.

— Что вы имеете в виду?

— Вы все время стараетесь уверить меня, что Пушкин относился к своему Онегину как к серьезному человеку. Он прямо чуть ли не декабристом у вас выходит.

— По-моему, я не ограничивался одними только уверениями, — сухо возразил Холмс. — Это, как вы знаете, не мой стиль. Я сторонник строгих доказательств. Точных, неопровержимых улик.

— Ну да, — сказал Уотсон. — И вот теперь эта шляпа, этот самый Боливар. Еще одна улика…

— Помимо улик есть еще и логика, — еще более сухо напомнил Холмс.

— Ах, друг мой! — вздохнул Уотсон. — Поверьте мне, что и логика, даже ваша железная логика, — это тоже еще далеко не все!

— Вы считаете, что на свете есть сила более мощная, чем логика?

— Да! — пылко воскликнул Уотсон. — Это сила непосредственного впечатления! Вот после всех наших разговоров я взял в руки пушкинского «Онегина», перечитал заново первые строфы…

— И что же? — ледяным тоном спросил Холмс.

— И все ваши высокоумные аргументы развеялись, как дым.

— Ого!

— Да, да, представьте себе! Я читаю и вижу: не принимает Пушкин своего Онегина всерьез. Вот что хотите со мною делайте! Пушкин над ним постоянно иронизирует, посмеивается…

— Где же это, интересно знать, он над Онегиным посмеивается?

— Да везде!

Уотсон взял в руки изрядно уже зачитанный томик Пушкина и быстро стал его листать.

— Вот! — радостно воскликнул он. — Возьмите хотя бы вот это место, где Пушкин рисует образование, которое получил его герой.

Водрузив на нос очки, Уотсон, торжествуя, прочел:

«Он рыться не имел охоты В хронологической пыли Бытописания земли: Но дней минувших анекдоты От Ромула до наших дней Хранил он в памяти своей!»

Захлопнув книгу, он презрительно фыркнул:

— И это серьезный человек? А?.. Историю изучать у него, видите ли, нет охоты. А всякие затасканные анекдоты рассказывать, так на это и время находится и желание.

— Я не исключаю, конечно, — задумчиво сказал Холмс, — что среди тех анекдотов, которые хранил в своей памяти Онегин, были разные пустяковые истории. Что ни говори, а речь идет о том периоде этого пушкинского героя, когда он был всего-навсего «молодой повеса», как называет его сам Пушкин. И все-таки…

— Что — все-таки? — раздраженно прервал друга Уотсон.

— И все-таки, — невозмутимо продолжал Холмс, — прежде чем сделать такой ответственный вывод, какой решились сделать вы, не мешало бы встретиться с самим Онегиным да попросить его рассказать нам хоть несколько из его любимых анекдотов.

— А что? Это, пожалуй, идея! — сразу же оживился Уотсон.

Предложение Холмса явно пришлось ему по душе.

— Господин Онегин! — решительно начал Холмс, едва только они с Уотсоном переступили порог кабинета «философа в осьмнадцать лет». — У меня к вам огромная просьба. Сделайте милость, расскажите мне и моему другу два-три анекдота из тех, что в таком избытке хранятся в вашей памяти.

Онегин не стал ломаться. Благодушно пожав плечами, он сказал:

— Что ж, я привык на просьбы эти Всегда согласьем отвечать. Не зря меня так любят в свете… С чего ж, однако, нам начать? Я нынче, кажется, в ударе. Начну рассказ о государе, О юноше несчастном том…

Холмс сразу догадался:

— Об Иоанне?           — Да, Шестом. Том, что давно почиет в бозе. Предмет сей, вижу, вам знаком. Но о событии таком Рассказывать уместней в прозе.

— Вы правы, — согласился Холмс. — Да и жанр, в котором я прошу вас проявить ваше искусство рассказчика, тоже требует не стихотворной, а прозаической формы.

— Я рад, что вы это понимаете, — сказал Онегин, легко и свободно переходя со стихов на прозу. — Итак, начну… Когда Иван Антонович, будущий государь, которому так и не суждено было царствовать, родился на свет, императрица Анна Иоанновна послала к Эйлеру приказание составить гороскоп новорожденному. Эйлер сначала отказывался, но принужден был повиноваться. Он занялся гороскопом вместе с другим академиком, и, как добросовестные немцы, они составили его по всем правилам астрологии, хоть и не верили ей. Заключение, выведенное ими, ужаснуло обоих математиков — и они послали императрице гороскоп, в котором предсказывали новорожденному всякие благополучия. Эйлер, однако ж, сохранил первый и показывал его графу Разумовскому, когда судьба несчастного Иоанна VI свершилась.

— Простите, Холмс, — понизив голос, Уотсон обратился к своему всезнающему другу. — Кто этот Иоанн VI? Я про него никогда не слыхал!

— Вот видите, — также вполголоса отвечал ему Холмс. — Только что вы смеялись над Онегиным, что он, мол, не имеет охоты заниматься историей. А сами, оказывается, некоторые весьма примечательные исторические факты знаете гораздо хуже, чем он… Иоанн VI был сыном родной племянницы русской императрицы Анны Иоанновны. У императрицы детей не было, поэтому, когда этот несчастный младенец родился на свет, она специальным манифестом объявила его наследником престола. Спустя несколько дней Анна Иоанновна умерла, и крохотный Иван Антонович был провозглашен императором. Но вскоре произошел государственный переворот, императрицей стала дочь Петра I — Елизавета Петровна. Низложенного императора она сперва хотела выслать за границу, но потом отказалась от этого намерения. Малолетний император и его родители были арестованы. Их сослали в Соловецкий монастырь. Около двенадцати лет несчастный ребенок провел в одиночном заключении, отрезанный от всякого общения с людьми.

— Какой ужас! — воскликнул Уотсон. — Теперь я понимаю, почему они утаили от императрицы его гороскоп. Какая кошмарная судьба! Провести двенадцать лет в одиночном заключении!

— Двенадцать? — переспросил Холмс. — Да нет, в общей сложности больше. Гораздо больше. Двенадцать лет это он только на Соловках провел. А после его перевели в Шлиссельбург, где он еще восемь лет мучился в заточении. Обращались там с ним крайне жестоко. В специальном указе на этот счет говорилось. — Холмс не упустил случая лишний раз продемонстрировать свою исключительную память и прочел наизусть текст указа. — «Если арестант станет чинить всякие непорядки или вам противности или же что станет говорить непристойное, то сажать тогда на цепь, доколе он не усмирится, а буде и того не послушает, то бить по вашему рассмотрению палкою и плетью».

— Чудовищно! — не выдержал Уотсон.

— «Буде сверх нашего чаяния, — продолжал Холмс цитировать указ, словно он был у него перед глазами, — кто б отважился арестанта у вас отнять, в таком случае противиться сколь можно и арестанта живого в руки не давать».

— Какая жестокость!

— И в точном соответствии с этим указом несчастный, уже. полубезумный юноша и был убит, — закончил Холмс.

— Значит, все-таки была попытка освободить его? — оживился Уотсон.

— Да. Подпоручик Смоленского пехотного полка, стоявшего в гарнизоне крепости, Василий Яковлевич Мирович вздумал освободить несчастного Ивана Антоновича и провозгласить его императором.

— Умоляю вас, Холмс, расскажите об этом подробнее! — взмолился заинтересованный Уотсон.

— История эта описана в довольно известном историческом романе, который так и называется — «Мирович». Автор романа — популярный русский беллетрист прошлого века Григорий Петрович Данилевский. Если вас так заинтересовал этот сюжет, я непременно дам вам прочесть эту книгу. Но не сейчас. Не забывайте, пожалуйста, о деле, ради которого мы сюда прибыли.

Обернувшись к Онегину, Холмс сказал:

— Извините, что мы отвлеклись. Мы крайне признательны вам за ваш рассказ, мсье Онегин! История о гороскопе несчастного Ивана Антоновича чрезвычайно интересна. Однако в памяти вашей, я думаю, хранятся и другие анекдоты, не уступающие этому?

Онегин и на этот раз не стал жеманиться:

— О, да! Один другого лучше! Моя шкатулка велика. Вот вам другой такой же случай. Он про царева денщика…

Как и в прошлый раз, легко и свободно перейдя со стихов на прозу, он начал:

— Царевича Алексея Петровича положено было отравить ядом. Денщик Петра I Ведель заказал оный аптекарю Беру. В назначенный день он прибежал за ним, но аптекарь, узнав, для чего требуется яд, разбил склянку об пол. Денщик взял на себя убиение царевича и вонзил ему тесак в сердце… Все это, впрочем, мало правдоподобно… Как бы то ни было, употребленный в сем деле денщик был отправлен в дальнюю деревню, в Смоленскую губернию. Там женился он на бедной дворянке из роду, кажется, Энгельгардтов. Семейство сие долго томилось в бедности и неизвестности. В последствии времени Ведель умер, оставя вдову и трех дочерей…

По мере того как Онегин рассказывал эту историю, на лице Уотсона отражалась все большее недоумение. В конце, концов он не выдержал:

— Да где же тут анекдот?

— Не слушайте его, господин Онегин, — вмешался Холмс; — Рассказывайте дальше.

Онегин тотчас отозвался:

— Весьма охотно, сударь. Вот Совсем прелестный анекдот…

И снова перейдя на прозу, он сообщил:

— Государыня Екатерина II говаривала: «Когда хочу заняться каким-нибудь новым установлением, я приказываю порыться в архивах и отыскать, не говорено ли уже было о том при Петре Великом, — и почти всегда открывается, что предлагаемое дело уже было им задумано».

— И это весь анекдот?! — не скрывая своего возмущения, воскликнул Уотсон. — Помилуйте! Да ведь во всех этих ваших историях нет ничего смешного!

Это замечание не на шутку задело Онегина. Он явно был уязвлен такой реакцией и даже не счел нужным это скрывать.

Обернувшись к Уотсону, Онегин весьма презрительно заметил:

— Для Клио — сей премудрой музы — Смех только лишняя обуза. Коль вам угодно поклоняться Аристофановым богам, Вам надлежало отправляться Прямой дорогой в балаган!

Уотсон собрался было что-то возразить, но Холмс решил прервать назревавшую ссору и быстро нажал кнопку дистанционного управления.

— Что это, Холмс? Он как будто на меня обиделся? — спросил Уотсон, едва они вернулись снова к себе на Бейкер-стрит.

— Боюсь, что да, — вздохнул Холмс.

— Помилуйте, за что?

— Странный вопрос! Он рассказывал нам интереснейшие истории, а вы в ответ выражаете недовольство, что в них, дескать, нет ничего смешного! Он сообщает, вам никому не ведомые исторические факты, от которых кровь стынет в жилах, а вы жалуетесь, что вам недостает в них комизма. Ну сами подумайте, как ему не обижаться?

— Так ведь это не анекдоты!!! — окончательно потеряв самообладание, закричал Уотсон. — Анекдот, каким бы глупым он ни был, непременно должен быть смешон! На то он и анекдот! А это… Слушая каждый из этих так называемых анекдотов, я просто терялся в догадках: да где же тут, собственно, соль?

Холмс невозмутимо кивнул, словно бы говоря: «Ну да, конечно, я так и думал. А чего еще можно было от вас ожидать?»

— Я вижу, Уотсон, — сказал он, что вы так и не поняли, в чем ваша ошибка. А все объясняется до чрезвычайности просто. Дело в том, что в пушкинские времена слово «анекдот» значило совсем не то, что оно означает в наше время. Давайте-ка заглянем в словарь!

Сняв с полки том словаря Ушакова, он полистал его и прочел:

— «Анекдот. Вымышленный, короткий рассказ о смешном, забавном происшествии».

— Ага! Что я говорил? О смешном! — торжествующе воскликнул Уотсон.

— Ну да, — невозмутимо кивнул Холмс. — Так объясняет это слово словарь современного русского языка. А теперь заглянем в Даля.

Раскрыв первый том «Толкового словаря» Даля, Холмс, прочел:

— «Анекдот. Короткий по содержанию и сжатый в изложении рассказ о замечательном или забавном случае». Уловили разницу?

— «Или забавном», — задумчиво повторил Уотсон, сделав ударение на слове «или». — Понимаю… Во времена Пушкина анекдот не обязательно должен был про что-то забавное рассказывать.

— Да нет, — не в этом дело, — поморщился Холмс. — У нас слово «анекдот» означает прежде всего вымышленную историю. А в пушкинские времена это слово значило, что речь идет о каком-нибудь подлинном, фактическом происшествии, о реальном историческом событии или факте. Недаром Онегин в своей отповеди, обращенной к вам, упомянул Клио, музу истории. Вот, взгляните!

Он достал из шкафа старинную книгу в потертом кожаном переплете.

— Это весьма редкое издание. Вышло оно в свет, как вы можете убедиться по дате на титульном листе, в 1790 году.

Уотсон бережно взял в руки драгоценный фолиант и прочел:

— «Анекдоты любопытные…»

— Смелее, Уотсон! Читайте дальше!

Уотсон послушно выполнил это указание.

— «Сии две повести, — прочел он вслух, — были в начале сего века. Чтение их может быть любопытно и полезно: любопытно — по особенности случаев, полезно — в рассуждении примеров, которые здесь приводятся и которые пронзают душу. Впрочем, истина действий дает им право преимущества пред романами».

— Теперь вы поняли? — спросил Холмс. — Как явствует из этого предисловия, главное отличие анекдота от романа автор видит в том, что анекдот рассказывает о событии подлинном, действительно происшедшем.

— Но ведь эта книга вышла в 1790 году! — не желал сдаваться Уотсон. — То есть в XVIII веке!

— В пушкинские времена слово «анекдот» сохраняло то же значение. Загляните хотя бы вот в эту книгу. Она увидела свет сорока годами позже: в 1830 году.

Уотсон взял в руки книгу, которую протягивал ему Холмс, и прочел:

— «Яков Штелин. Подлинные анекдоты о Петре Великом».

— Ну как? Убедились?

— Пожалуй. Хотя, согласитесь, Холмс, это еще не может служить доказательством, что Пушкин тоже так понимал это слово.

Холмс удовлетворенно кивнул:

— Браво, Уотсон! Я вижу, мои уроки не прошли для вас даром. Вы правы, это еще не прямое, а всего только косвенное доказательство. Но вот вам и прямое!

Холмс достал с полки еще одну книгу и подал ее Уотсону.

— Вы хотели получить подтверждение из уст самого Пушкина? Вот оно!

— Что это?

— «История села Горюхина». Позвольте, дорогой Уотсон, я прочту вам небольшую выдержку из этого пушкинского сочинения.

Взяв из рук растерянного Уотсона книгу, Холмс полистал ее и прочел:

— «Принялся я за повести, но, не умея с непривычки расположить вымышленное происшествие, я избрал замечательные анекдоты, некогда мною слышанные от разных особ, и старался украсить истину живостию рассказа…» Видите? Анекдот противопоставляется вымышленному происшествию как истина, как нечто действительно бывшее.

Уотсон, как утопающий за соломинку, ухватился за последний аргумент, пришедший ему в голову:

— Но ведь это не сам Пушкин говорит. Это его герой. А герой этот, сколько мне помнится, человек старый. Он — человек иной, минувшей эпохи.

— Вы просто молодчина, Уотсон! — улыбнулся Холмс. — Честно вам скажу, я не ожидал, что вам придет в голову такое серьезное возражение. Ну что ж… В таком случае — делать нечего! Выкладываю свой последний козырь! Как вы думаете, откуда я взял те три анекдота, которые только что нам рассказал Онегин? Как по-вашему, кто их автор?

— Понятия не имею! — пожал плечами Уотсон.

— Так и быть, не стану вас интриговать. Их автор — Пушкин.

— Да ну?

— Загляните в седьмой том собрания его сочинений. Там есть специальный раздел.

— В самом деле, — пробормотал Уотсон, листая том Пушкина, врученный ему Холмсом. — «Исторические анекдоты». Позвольте, Холмс! Но ведь это не просто анекдоты, а исторические!

— А Онегин какие, по-вашему, хранил в памяти? — парировал Холмс. — У Пушкина прямо сказано: «Дней минувших анекдоты». Дней минувших — это ведь и значит исторические.

— Что с вами сделаешь, Холмс, — вздохнул Уотсон. — Опять вы положили меня на обе лопатки.

— Погодите, это еще не все. Я хочу добавить еще несколько слов об Онегине: о том, был ли он серьезный человек или, как вы только что изволили выразиться, пустой малый. Взгляните-ка!

— Что это?

— Черновые варианты, наброски к первой главе «Евгения Онегина». Взгляните, как выглядел самый первый черновой набросок к шестой строфе. Той самой, в которой говорится про «дней минувших анекдоты».

— Да тут всего несколько слов, — сказал Уотсон.

— Прочтите их, пожалуйста, Уотсон. Вы разбираете почерк?

— О да, вполне. Первое слово — «времен»… Затем — «анекдоты»… Потом еще два слова: «помнил он». А затем пропуск и делая строчка: «Он знал, что значит Рубикон».

— Надеюсь, дорогой друг, вы тоже знаете, что значит Рубикон?

— Что-то такое помню из древней истории, Река, если не ошибаюсь. Ну да, конечно! Цезарь перешел Рубикон!

— Совершенно верно, — кивнул Холмс. — Рубикон — это пограничная река между цизальпинской Галлией и собственно Италией. И знаменита она переходом Цезаря в 49 году до нашей эры. Но говоря, что Онегин «знал, что значит Рубикон», Пушкин хотел сказать не это.

— А что же?

— Вы, конечно, знаете, что название этой пограничной реки давно уже стало нарицательным. Перейти Рубикон — это значит сделать решительный шаг, совершить необратимый поступок. Как говориться, сжечь за собой корабли. Но в те времена, о которых рассказывает Пушкин, оно означало нечто еще более конкретное.

— Вы перестанете, наконец, говорить загадками? — возмутился Уотсон.

— Взгляните! — сказал Холмс, протягивая ему довольно увесистый том. — Это следственное дело декабристов. Том второй. Откройте его, пожалуйста, на странице 451-й. Открыли? Так… Что там?

— Показания Бестужева.

— Прекрасно. Читайте!.. Нет-нет, вот отсюда.

Уотсон послушно прочел:

— «Я сам при многих, перешагнув порог Рылеева кабинета, сказал, смеясь: „Переступаю через Рубикон, а Рубикон значит руби кон, то есть все, что попадется, но я никак не разумел под сим царствующей фамилии“».

— Надеюсь, вы поняли, что это значит? — спросил Холмс. — Бестужева обвиняли в том, что выражение «руби кон» означало намек на истребление царствующей фамилии. Понимаете теперь, на какие серьезные обстоятельства могли намекать слова, сказанные Пушкиным об Онегине: «Он знал, что значит Рубикон»?

— Но если эта строчка так многозначительна, почему же Пушкин ее вычеркнул? — спросил Уотсон.

— Трудно сказать. Возможно, из цензурных соображений. Но строка об анекдотах, которые Онегин хранил в своей памяти, тоже весьма многозначительна. Найдите, пожалуйста, в этой же книге допрос лейтенанта Арбузова.

— Вот он!

— Великолепно. А теперь прочтите то место из его показаний, где говорится о декабристе Завалишине.

Уотсон прочел:

— «При каждом свидании рассказывал новости: то новая республика в Америке образовалась или какой-нибудь анекдот из Испании или Греции».

— Как видите, рассказывание анекдотов было не таким уж пустым занятием, если следственная комиссия, занимавшаяся делом декабристов, с таким пристрастием о нем расспрашивала… Ну как, Уотсон, убедились?

— Я давно уже убедился, что спорить с вами бесполезно, — хмуро ответил Уотсон.

— А вот это вы зря, — улыбнулся Холмс. — Спорьте со мной, мой милый! Непременно спорьте! Не зря ведь говорят, что в спорах рождается истина.