В Нью-Йорке я вел переписку с Гарри Куком. Писал Джо Фоксхолу. Раз в неделю посылал письмо Доминику Тоске, где рассказывал, как мы живем с его братом. Писал я и Лу Марриаччи. И уж конечно – отцу. Поэтому он, вероятно, и приехал.

Письма для солдата значат больше, чем что-либо другое, кроме разве демобилизации и возвращения домой. Объясняется это, по-моему, тем, что никто из нас по-настоящему не живет армейской жизнью. Тело наше там, где мы находимся, но душой мы где-то в другом месте.

О том, что я лежал в госпитале с воспалением легких, я отцу не писал, потому что не хотел его беспокоить. Спустя примерно месяц после того, как я вышел из госпиталя, я стал чувствовать себя опять вполне здоровым и не обращал больше внимания на дождь, снег, слякоть, пасмурное небо и тому подобное. Рано или поздно человек приучается таскать с собой свой собственный климат.

Лу писал мне каждый понедельник, и его письма обычно приходили в среду или в четверг. Он много не распространялся, но сообщал все, что мне нужно. В каждом письме был денежный перевод. Сначала на двадцать долларов, потом, когда Лу нашел моего отца, на тридцать, а потом, очень скоро, переводы выросли до пятидесяти. Лу говорил, чтобы я не беспокоился насчет денег – он дает их мне в долг и надеется, что когда-нибудь я расплачусь с ним. Я был уверен, что он совсем не хочет, чтобы я отдавал ему деньги. Просто он не хотел, чтобы я чувствовал себя неловко. Но я знал, что должен вернуть ему деньги. Я решил уплатить Лу свой долг из первых же денег, что я заработаю. Ведь я ничего для него не сделал в свое время, а только хотел ему помочь. Но я был рад, что Лу зарабатывает много денег, просто потому, что приятно видеть щедрого человека, у которого есть что раздавать. А щедрый человек, которому раздавать нечего, уж наверно, самый несчастный в мире.

Людей хорошо узнаешь по письмам. Допустим, вы встретились с кем-нибудь раньше; вы помните, каким он был и что вы о нем думали, а теперь вы читаете его письма и узнаете его гораздо лучше. И удивительная вещь: все письма как будто рождаются из одного источника, общего для всех людей, и, по-моему, источник этот – одиночество.

Человек – существо одинокое. Несмотря на самое широкое общество, которое предоставляет ему жизнь, он одинок. Порой он так одинок, что отворачивается от своих современников и обращается к умершим – читает книги, написанные людьми, жившими задолго до него. Или уходит в луга, под голубое небо, к вольным обитателям полей и лесов, как это сделал Торо. Или обращает свою привязанность на какого-нибудь маленького домашнего зверька, на собачку, канарейку, попугая, даже на черепаху или золотую рыбку, а то и на какое-нибудь животное покрупнее, скажем, лошадь. Арабы, говорят, любят своих лошадей больше, чем жен. Иногда человек привязывается к растениям, выращивает их в собственном садике, а если нет сада – то в цветочных горшках. Но кого же он ищет все время? Кого-нибудь, кто стал бы ему близок. Во всех письмах, что я получал, всегда проглядывало одиночество и страстное желание соприкоснуться с кем-нибудь, кто не был бы чужим для тебя, у кого было бы что о тебе вспомнить.

Письма Гарри Кука очень меня удивили, так как я ожидал, что они будут полны шуток и веселья, а на самом деле ничего такого не было. Все его письма были проникнуты страстной тоской и ничем больше. Обычно люди тоскуют по тому, с чем они были связаны прежде, – по родному дому, по ферме, по каким-нибудь улицам в городе, но Гарри тосковал по тому, что могло бы быть еще впереди.

«Я мечтаю остаться наедине с собой, – писал он в одном из писем, – чтобы подумать о том, как мне жить. Будь на то моя воля, я бы не стал жить до старости, а просто прилег бы когда-нибудь под вечер в тени старой яблони и заснул, чтобы больше не просыпаться».

А письма Джо Фоксхола и наполовину не были так серьезны, как его разговоры. Он описывал всякие мелочи из своей жизни и подшучивал над знакомыми офицерами.

Доминика Тоску интересовало только одно: как поживает Виктор? Сам Виктор писал ему чаще, чем я, но Доминик хотел все знать от меня. Останусь ли я с Виктором, если нас отправят за океан? Постарайся, дескать, устроиться так, чтобы быть все время с ним вместе.

Отцовские письма были самые короткие.

«Письмо твое получил, – писал он своими каракулями. – Прочитай наново Екклесиаста – один раз быстро, а потом два или три раза помедленней».

Или: «Письмо твое получил. Читаю Андерсона. Думаю, тебе он тоже понравится».

Я ему пишу, что тоже читал Андерсена, и называю несколько сказок. А он мне в ответ: «Ханс Кристиан – это тоже неплохо, но я имел в виду Шервуда».

Один раз я написал Какалоковичу. Он оказался хорошим парнем, как я и ожидал. Извинился передо мной, что не мог ответить раньше, так как был очень занят обучением людей новой роты.

«Вы бы удивились, – писал он, – до чего похожи люди в каждой новой роте».

Так много писем я писал потому, что меня послали в школу изучать чтение карт и военную администрацию и у меня было много свободного времени. Я завел привычку носить в кармане несколько очиненных карандашей, блокнот и конверты, и пока другие слушали всякую чепуху о том, кто кем является в армии и как их отличить друг от друга или как выйти из положения, если вы заблудились в пустыне, я сидел позади и писал отцу, или Лу, или Джо Фоксхолу, или Доминику.

Когда мы окончили школу, сержант спросил меня, не хочу ли я печатать для него на машинке, и я сказал, что хочу. Мне дали стол и пишущую машинку, и большую часть времени я печатал разные извещения и рапорты для сержанта.

Мне отвели уютный уголок за перегородкой, на одном этаже с писателями, так что, по-моему, было вполне естественно, что они принимали меня за одного из своих. Время от времени заходил ко мне кто-нибудь из них, присаживался на краешек стола и спрашивал:

– Над чем вы сейчас работаете?

Я ему объяснял, чем я занят, и тогда он говорил:

– Я имею в виду – не для армии, а для себя. Я, например, пишу пьесу.