И нужно же было, чтобы назавтра после ужина с отцом меня отправили в командировку, – но так уж ведется в армии. Только вы привыкнете ко всей этой дребедени, с которой приходится мириться в армии, в одном месте, как вас возьмут и отошлют в другое. Нужны вы там, на новом месте, вероятно, ничуть не больше, чем на прежнем, но все ужасно озабочены, чтоб вы явились туда вовремя.

Я сказал отцу, чтобы он оставался в Нью-Йорке и изучил рестораны, как просил его Лу, но он ответил, что изучит их там, куда я еду. Я ему говорю – там нет хороших ресторанов, а он тогда спрашивает:

– Куда же ты едешь?

– В Огайо.

– По части ресторанов это один из лучших штатов в Америке, – возразил мне отец, и я понял, что он решил ехать со мной, куда бы ни пришлось.

Поезд уходил только в десять вечера, так что мы с отцом уложили вещи и пошли погулять. Когда мы вернулись, на моем вещевом мешке лежало письмо, адресованное «Людям всего мира». Я вскрыл конверт, и вот что я прочел:

Звонила какая-то дама и сказала, чтобы ты непременно ей позвонил, очень важно! Я спрашивал, как передать, кто звонил, но она сказала, что ты сам догадаешься. А не дождался я тебя потому, что ненавижу прощание. Не забывайте считать до девяти и бросать иногда письма в окошко. Они до меня дойдут. Не пытайтесь также избегать истины, иначе вы схватите сифилис. Ну, Джексон, парнище, у нас с тобой были неплохие денечки и, я надеюсь, будут еще. Хорошенько смотри за отцом. Твой друг Виктор.

Р. S. Не думайте, что трава не имеет значения – ибо она таковое имеет, – а потому не забывайте время от времени пастись на пышной зеленой лужайке. Пока.

Я позвонил по телефону своей знакомой, и она сказала, что ждет меня к обеду в субботу вечером. Я ей говорю, что меня посылают в командировку и что в субботу вечером меня в Нью-Йорке уже не будет. Тогда она спрашивает, куда я еду и надолго ли. Я ей говорю, что в Огайо и что в приказе значится шесть недель, но командировку могут продлить еще на столько же.

– Когда ваш поезд?

– В десять, – говорю.

– А вы не можете поехать другим поездом?

– Это будет самовольная отлучка.

– Тогда, может быть, вы сумеете забежать ко мне на минутку перед отъездом?

– Сейчас без четверти девять. Пока я найду такси и доберусь до вокзала, я едва поспею к поезду.

Тут отец вдруг говорит:

– Я доставлю вещи к поезду – валяй!

А моя знакомая все просит:

– Пожалуйста, забегите хоть на минутку.

Тогда я сказал «ладно» и повесил трубку.

– Я знаю, что нужно сделать, – сказал отец. – Встретимся в вагоне.

Дверь ее квартиры была открыта, я вошел, но внизу ее не было. Поднимаясь наверх, я подумал, что она, вероятно, лежит на кушетке полураздетая, но я ошибся. Она стояла у окна и смотрела на улицу. Она повернулась ко мне – и, ей-богу же, у нее на глазах были слезы.

– Что с вами случилось? – спросил я.

Сначала она не могла говорить, но потом сказала:

– Вы думаете, наверно, я плачу оттого, что вы уезжаете и я вас долго не увижу, а может быть, и совсем никогда, но я плачу совсем не от этого.

– Хорошо, отчего бы вы ни плакали, перестаньте.

– Хотите выпить? – всхлипнула она. – Хотите немножко музыки?

– У меня есть время выпить стаканчик, – сказал я. – И чуточку послушать музыку. Вы, верно, знаете это место из Брамса, которое я так люблю.

– Конечно знаю, – произнесла она сквозь слезы.

Она налила мне огромный бокал, достала альбом с пластинками Брамса, нашла ту, что нужно, и завела патефон. От этого стало немножко легче, чем когда она просто плакала, хотя и не совсем хорошо, потому что эта мелодия Брамса, которую я так люблю, сама была похожа на слезы.

– Вы думаете, Брамс никогда не плакал? – сказала она со слезами.

Я обнял ее и привлек к себе, но от этого она заплакала еще сильнее, так что я снова взялся за бокал.

– Хотите знать, отчего я реву? – спросила она.

– Пожалуйста, расскажите.

– Да оттого, что эти старые самодуры взялись убивать молодежь вроде вас через каждые двадцать с чем-нибудь лет и никто не знает, останется ли он в живых, а они будут это делать снова и снова. Вы должны бежать в Мексику, вот что. Не ради меня – я, может быть, и люблю вас, а ради вас самого. Бегите, пока не поздно. Они вас убьют – я знаю, какие они. Старые дураки, коварные, мерзкие – ну, да вы сами знаете не хуже меня.

Это было очень смешно, и я рассмеялся, а вслед за мной засмеялась и она. И я ее обнял и поцеловал, но потом она опять заплакала.

– Вы думаете, вам больше повезет, чем другим, и с вами ничего не случится, – говорила она. – Но это только потому, что вы не понимаете, как опасны эти дураки. Они живут до восьмидесяти восьми лет, а во сколько лет убьют вас, им все равно. Бегите в Мексику, и пусть они подыхают от старости.

– Я в таком роде войск, где не очень опасно, – сказал я.

– Пароход, на котором вы будете плыть, пойдет ко дну, и вы утонете, – говорила она, все еще плача. – Или вы попадете под грузовик. Или упадете с чего-нибудь.

– Нет-нет, не упаду.

– Вас посылают в Огайо?

– Да.

– А вы об этом просили? Вам хочется ехать?

– Нет.

– Ну вот видите! А кто заставляет вас ехать? Кто вас посылает туда, где вас непременно убьют? Да эти же восьмидесятивосьмилетние самодуры – и я их ненавижу, ненавижу, ненавижу! Ничего-то хорошего они не сделали за всю свою жизнь.

Я допил свой огромный бокал и налил еще полбокала, а она, пока болтала и плакала, поснимала с себя всю одежду, и я так удивился, что чуть не упал. Тут она перестала хныкать, лукаво на меня поглядела и улыбнулась сквозь слезы, которые еще не просохли у нее на щеках. Она была похожа на хорошенькую голенькую порочную девчонку, и, хотя я подозревал, что вся эта сцена – одно лишь притворство, мне она нравилась такой, какая она есть. Она позвонила по телефону и заказала такси на без четверти десять, и ровно без четверти десять мы вместе сели в машину, потому что она захотела проводить меня до вокзала.

Когда я уселся в вагоне рядом с отцом, поезд еще минуты три-четыре простоял, а потом тронулся, и, хотя мне совсем не хотелось ехать в Огайо, я радовался, что поезд пошел, потому что раз уж вы сели в поезд и вам все равно нужно ехать, то почему бы, черт возьми, и не ехать?