Второй день нашего пребывания в Лондоне прошел очень оживленно, и мы получили некоторое представление о том, зачем мы в Англии. После обеда нас построили, и сержант сделал нам внушение, которое всегда получают вновь прибывшие. Он сказал нам, чтобы мы не забывали, что мы в Лондоне гости и что от нас самих зависит произвести хорошее впечатление на англичан. Никакого озорства, никакой развязности, никаких диких трат, ибо только дурак может мотать деньги в такой стране, как Англия, где людям уже давно приходится во многом себе отказывать. Он сказал нам, что англичане живут намного хуже американцев и ничего не может быть оскорбительнее, чем видеть, как американские солдаты являются в Лондон и швыряют деньгами, точно миллионеры. Он разъяснил, какой у нас будет распорядок дня, указал, в чем будут заключаться наши обязанности. Особое внимание он просил нас уделять нашей выправке – быть всегда бравыми и подтянутыми.

Вскоре после этого Джо Фоксхол пришел наверх и сообщил, что мы, вероятно, сможем, если захотим, переехать из казармы на частную квартиру, потому что другие уже так делали, и хотя это не было разрешено официально, но фактически поощрялось, так как казарменных помещений не хватало. Джо сказал, что обрабатывает сержанта, – похоже, что дня через два-три ему удастся оформить сделку и, может быть, нас даже освободят от несения нарядов. Это была самая приятная новость для нас за долгое время.

На третий день нам сказали, куда ходить на работу. Это было красное кирпичное здание недалеко от Гросвенор-сквер. Мне с писателем отвели для занятий уютную комнату с двумя столами, двумя пишущими машинками и телефоном – там мы и обосновались. Джо Фоксхол и Виктор Тоска устроились через коридор в другой комнате, почти такой же, как наша, только без телефона и с одним столом и стулом. Впрочем, делать им особенно было нечего, так что они попросту слонялись из угла в угол и болтали.

Еще когда мы возвратились в Нью-Йорк из Огайо, писатель оформил меня как своего сотрудника. Мы написали с ним один сценарий, который нам не очень претил, ибо речь там шла о том, как грузить товарные вагоны, и убивать никого не нужно было. Мы обсудили еще пять или шесть сценариев, в задачу которых входило воодушевлять людей на смерть, но писать их не стали, уж больно противно было. Сценарий о товарных вагонах я сделал сам, но для этого не нужно быть писателем. Мы были рады, когда узнали, что учебного фильма по этому сценарию делать не будут. Для этого была использована чья-то другая работа. Тот сценарий, что мы написали о физкультуре, тоже не был поставлен. Мы всегда радовались, если наш материал не шел в дело.

Теперь мы с писателем только писали письма и болтали. Писатель отвечал на телефонные звонки. Время от времени кто-нибудь изъявлял желание получить от него интервью. Он обычно старался уклониться, но журналисты – народ упрямый, а американское пресс-бюро давало им на это разрешение, так что у нас в конторе то и дело появлялись представители то одной, то другой лондонской газеты. Я в таких случаях вставал, чтобы уйти, но писатель всегда просил меня остаться. Интервьюер обычно задавал писателю вопросы в таком духе, как задаются Джорджу Бернарду Шоу или Г. Дж. Уэллсу, но писатель ничуть не смущался и спокойно отвечал на вопросы.

Они записывали все, что он говорил, а что бы он ни говорил, все было приятно слушать, потому что он всегда ухитрялся говорить правду, как бы несвоевременно она ни звучала. Он знакомил меня со всеми, кто приходил его интервьюировать, и говорил, что я его сотрудник.

– Если хотите знать правду, – говорил он, – этот девятнадцатилетний юноша – лучший писатель, нежели я.

Ну, интервьюеры, конечно, полагали, что он шутит, ибо считалось, что он всегда говорит вещи, которые можно истолковать так и этак, но он уверял их, что это серьезно, и они восклицали:

– Вы хотите сказать, что, по-вашему, есть на свете писатель лучший, чем вы? А мы-то думали, вы считаете себя лучшим писателем в мире.

А писатель говорит:

– Я лучше большинства, но он лучше меня. В девятнадцать лет я и наполовину не был таким писателем, как он. Вы о нем еще услышите, если он останется жив.

Его спрашивали, что он думает об англичанах, и он говорил:

– Англичан я всегда любил и теперь люблю их еще больше.

Им хотелось бы знать почему, и он отвечал:

– Потому что я их знаю теперь немножко лучше. Они не лучше и не хуже других народов, но я их люблю чуточку больше других за их писателей. Я терпеть не могу их политических деятелей, но люблю их писателей.

Время от времени он давал мне задание написать короткий рассказ – он отводил мне на это три часа, – а потом прочитывал рассказ вместе со мной и объяснял, что в нем хорошо и что плохо, и таким путем многому меня научил. Он говорил, чтоб я не считал себя невеждой только оттого, что я не ходил в университет. Он утверждал, что это совсем не так, а вот в моих писаниях нет-нет да и проглянет сомнение в своих силах. Я ему объяснял, что это выходит как-то само собой, а он говорил, что такого нельзя допускать. Пусть только правильные вещи происходят сами собой. Чем больше человек допустит правильного и чем меньше неправильного появится на свет при его попустительстве, тем лучшим он станет писателем и, что еще важнее, тем лучше сделается сам. Единственное, что ценно в писательстве, – это то, что оно облагораживает прежде всего самого писателя, а отсюда уже способствует моральному росту читателя.

Так изо дня в день я узнавал от него все больше полезного, но и я не сидел да слушал молча все, что он мне говорил. Слушать-то я слушал во все уши, но и у меня являлись свои собственные мысли, и чаще всего они ему нравились.

Всякий раз, когда его спрашивали, пишет ли он сейчас что-нибудь, он говорил, что не пишет; когда его спрашивали почему, он отвечал, что не может, потому что носит военную форму, – он подождет, пока война кончится, вот уж тогда хватит времени и на писание. А когда его спрашивали, не собирается ли он написать о войне или об армии, он говорил:

– Ради бога, не задавайте глупых вопросов. Я не журналист, я поэт. Я пишу обо всем.

И люди не знали, как это принять, потому что весь свет только и говорил что об американских писателях и газетчиках, которые пишут книги о войне. Не было американского газетчика в Лондоне, который не выпустил хотя бы одной книги о войне. Многие из них напечатали по две и по три, а вот этот чудак писатель ждет, когда война кончится.

Он говорил, что ждет, пока кончится вся эта истерика, и тогда он сможет приняться за работу с того самого места, на котором его прервали. Он говорил:

– Самый истеричный народ в мире – это американцы, ужасно наивный и легко возбудимый. Чем спокойнее они с виду, тем нервознее на самом деле.