Издатель звал меня тихим, но настойчивым голосом, как будто ему нужно было непременно меня разбудить, но он хотел сделать это как можно мягче. В полусне я сначала подумал, что это Фарук, садовник, включил машину для стрижки газона в дальнем углу сада. Однако в действительности это рычание издавал Пако, повторяя мое имя с максимальной нежностью, на какую был способен, – его оглушительный голос не допускал никакого изменения тембра. Обычно, когда он хотел сказать что-нибудь по секрету и начинал шептать мне на ухо, я думал, что он внезапно и сильно охрип.

Наконец я открыл глаза. Увидев, что я проснулся, Пако вздохнул с облегчением – его беспокойный характер не позволял ему выносить сна других.

– Я не могу найти карандаш, – сказал он, – карандаш с кухни. Он у тебя?

Я слегка приподнялся и посмотрел на него с некоторой растерянностью. Его дом был полон письменных принадлежностей. На секунду я подумал, что все еще сплю. Я протер глаза и снова на него посмотрел. Пако наклонился ко мне, с нетерпением ожидая ответа. Вчерашний костюм, очевидно, извлеченный на свет божий исключительно для приема гостей, снова покоился в шкафу. Издатель, несомненно, считал, что достаточно надеть костюм один раз, для того чтобы выполнить требования этикета. В то утро на нем был довольно потертый свитер с широким воротом и растянутыми карманами. Я увидел, что они были набиты яйцами и понял, что издатель пришел из птичника и искал свой «Стедтлер-Норис 120-1 Б», чтобы, как всегда, пометить им добычу. Пако хранил карандаш в корзинке из ивовых прутьев вместе с блокнотом в клетку для записывания заказов у моей матери и крошечной приходно-расходной книгой пятнадцатилетней давности, куда изысканным почерком миниатюриста издатель иногда заносил данные о работах по ремонту особняка.

– Так он у тебя? – настойчиво повторил Пако.

Я отрицательно покачал головой. Тогда Пако перешел на свой обычный тон. Он упер руки в бока и завопил:

– Так я и знал! Золотых «паркеров» и «монбланов» им мало! Я ведь прекрасно знаю их и никому не доверяю. Потому-то я и завалил их комнаты ручками! И что вы думаете? В первую же ночь – в первую! – у меня крадут карандаш для метки яиц!

Он вышел, схватившись руками за обе стороны дверного проема, как будто борясь против сильного порыва ветра или неотвратимой старости. Я посмотрел на часы. Оказалось, что я проспал менее двух часов, но не чувствовал усталости, только некоторую тяжесть в голове от бессонницы. Я подскочил с постели с намерением принять освежающий душ. Собаки в комнате уже не было. В ванной горела лампочка – значит, дали электроэнергию. Из окошка я увидел сад и Фарука, шедшего с большими садовыми ножницами в руках. С этой стороны дома открывался вид на горы: они были такого темно-синего цвета, что казалось, будто в них прячется ночь. Всего пару недель назад на вершинах ближайших гор можно было еще разглядеть остатки снега. Открывая краны, я вспомнил, как однажды Пако набросился на меня на улице, возмущенный книгой, которую в то время читал. «Ты только посмотри на его стиль, – говорил он мне, показывая абзац, но не давая его прочитать, – послушай, что он пишет: «Горы четко вырезались на горизонте»… Этот парень еще не забыл про свои детские ножницы! Но это еще что! Незадолго до этого он пишет, что тучи были как будто нарисованы на небе. И послушай, что он продолжает писать про эти несчастные горы: «Покрытые снегом, они издалека походили на Вифлеем». Понимаешь, что это за чепуха? Это все равно что сказать, что человек похож на свою собственную карикатуру. Парень, не вздумай писать, если ты не готов тщательно работать над образами. Лихтенберг говорил, что многие люди читают только для того, чтобы не думать. Он был слишком снисходителен к писателям!»

Но я не хотел становиться писателем. Мне никогда это не приходило в голову, а мой отец уже решил мое будущее с той же категоричностью, с какой резал порей. Я должен стать поваром, хорошим поваром Ампурдана, привыкшим смешивать вкус моря и гор, как в сюрреалистической песне, известной мне с детства: «Зайцы бегают по морю, по горам – сардины». Должен признать, что поварское искусство всегда казалось мне довольно приятной профессией.

Я пошел на кухню и включил кофеварку. Пако налил себе чашку кофе и выпил его, не добавляя ни молока, ни сахара. Он сказал мне, чтобы я подавал обильный завтрак в столовую и был готов обслуживать просыпающихся гостей. Я достал масло, джем, сыр и колбасы. Я сделал тосты и намазал некоторые из них томатной пастой, а другие завернул в салфетку и положил в хлебницу. Потом я приготовил апельсиновый сок и поставил в центр стола большую глиняную миску с фруктами. Однако первого появившегося гостя все это нисколько не интересовало.

Антон Аррьяга вошел через главную дверь, которая вела из сада. Я притворился, будто не замечаю его присутствия, но наблюдал за ним краем глаза. Он подошел к мини-бару, налил себе стакан виски и выпил его залпом. Потом, бросив обеспокоенный взгляд в мою сторону, Антон поставил стакан на полку, как будто он остался там с прошлого вечера. Только после этого он кашлянул, чтобы привлечь мое внимание, и направился ко мне, отряхивая пиджак. Можно было подумать, что он только что вернулся с бодрой прогулки по окрестностям и теперь смахивал с себя травинки.

Он сел за стол и с полным равнодушием посмотрел на все, что я приготовил. Наконец, остановив свой выбор на том, что, по-видимому, казалось ему наиболее удобоваримым, Антон взял одну виноградину и положил ее в рот. Он тщательно разжевал ее, сначала на одной, а потом на другой стороне зубов, чтобы перебить запах виски, и с усилием проглотил ее, как огромное витаминное драже. На его лице выразилось удовлетворение и в то же время некоторое замешательство.

– Долорес просит кофе, – сказал он мне, – она не может подняться, пока ей его не принесут.

Я предложил свои услуги. Пока я готовил поднос, Антон обнаружил на столе свежие газеты, каждый день привозимые Фаруком из города. Он взял одну из них и принялся читать.

В домике для гостей стояла гробовая тишина. Я хотел оставить поднос на одном из письменных столов, но услышал слабый голос Долорес, которая звала своего мужа. Я отозвался, сказав, что принес ей кофе, и заглянул в темную комнату. Мои глаза не привыкли еще к темноте, и я видел только очертания мебели. Долорес попросила, чтобы я поставил поднос на свободную половину кровати. Я осторожно подошел, нащупал кровать рукой и поставил на нее завтрак. Затем, по-прежнему погруженный в свои размышления, я приоткрыл ставни. Повернувшись к Долорес, я увидел, что она сидит с обнаженной грудью. Меня охватила паника, но я не сдвинулся с места. Она тоже не пошевелилась и даже не попыталась прикрыться. Я собирался пробормотать извинение, когда заметил, что у Долорес были распухшие веки и покрасневшие глаза. Она плакала.

– Есть вещи, которые тебе не следует видеть, – сказала она мне, – уходи, прошу тебя.

Я не должен был открывать окно. Сделав это, я проник в грусть, таившуюся от посторонних глаз. Для этой женщины грусть была чем-то постыдным, грязью души, скрываемой от других, разрушавшей тот образ, который она представляла миру. Я вышел оттуда в таком потрясении, что почувствовал непреодолимую потребность забыть все случившееся.

Пако и Антон разговаривали, сидя за столом. Издатель налегал на завтрак, а Антон рассуждал по поводу новостей. Я ушел на кухню, горя желанием взяться за работу. Я вытащил из холодильника креветок и пару домашних куриц и стал готовить томатный соус, приправив его душицей, тимьяном и лавровым листом. Потом, чтобы перебить беспорядочную смесь запахов, я измельчил чеснок, миндаль и лесной орех и замочил их в выдержанном вине и водке. Стараясь избавиться от какой-то навязчивой мысли, я понюхал подушечки пальцев, как всегда делал издатель. Мой отец всегда говорил, что нужно трогать еду руками, ласкать ее, обращаться с ней с уважением. Однажды он взял меня с собой на охоту. Мы проходили через рощу только что зацветших миндальных деревьев. Их запах был таким сильным, что опьянял, как наркотик. Из кустов выпрыгнул кролик, и отец уложил его одним выстрелом. «Здесь есть все необходимое для хорошего блюда, – сказал он мне. – Природа – роскошный стол, накрытый для нас. Но этот стол еще сырой и живой. Ты должен научиться готовить еду, но никогда не забывай, откуда берется тот материал, с которым ты работаешь. Когда ты кладешь что-нибудь в кастрюлю, делай это с должной учтивостью».

В этот момент со второго этажа спустился Умберто с лицом отлично выспавшегося человека и тщательно начесанными на лысину волосами. Они лежали отдельными жидкими прядями, и в них были видны бороздки, оставленные зубцами расчески. Он внимательно посмотрел на лежавшие газеты, но, конечно же, захотел именно ту, которую читал Антон. Я подумал, что он оставил Полин под утро, для того чтобы тайком вернуться в свою комнату. Я не понимал, почему этот человек скрывал то, что для любого другого, и в особенности для него самого, должно быть предметом гордости.

Вскоре после этого появились Исабель Тогорес и Фабио Комалада. Я поспешил приготовить кофе и выжать еще апельсинового сока. Когда окончательно рассвело, за столом стало заметно оживление.

– Как здорово! – воскликнула Исабель, охваченная одним из тех редких порывов радости, которые были как цветы среди репейника ее неизменного цинизма. – Только в деревне можно завтракать запахом еды. Сколько очарования в одном лишь предвкушении! А в городе все делается на скорую руку, даже романы.

Это последнее замечание было вполне в ее стиле. Исабель почувствовала, что чересчур увлеклась, и решила этим высказыванием умерить свой собственный восторг. Никто не упрекнул ее за слишком смелый выпад против литературной импровизации, но ей было все равно. У нее хватало чувства юмора.

Только Долорес и Полин еще не вышли из своих комнат. Издатель благодушно посмотрел на всех собравшихся. Так отец смотрит на своих выросших детей и думает, что быть стариком – вовсе не ужасно. Я знал, что этот вид был наигранным. У Пако не было ни малейшего отцовского чувства по отношению к своим писателям. Он часто называл их – хрипло шепча мне на ухо – образованными хищниками.

– Надеюсь, вы хорошо отдохнули, – сказал он. – Весна проникает в кровь, сгущает ее и заставляет нас медленнее думать. Но я уверен, что скоро ваше недоразумение прояснится.

Я спросил себя, как может «проясниться недоразумение». Возможно, это означало писать истории, выдумывать причины и следствия, раскрывать их шаг за шагом (как маг-шарлатан, желающий только того, чтобы его не разоблачили), изо всех сил стараться опередить читателей и тем самым их удивить. К этому времени я уже разделал обе курицы. Приправив их солью и перцем, я стал обваливать их в муке, чтобы потом поджарить на сковородке.

– Думаю, что да, – послышался голос Умберто Арденио Росалеса. – Я уже знаю, о чем будет мой рассказ. Более или менее. Это будет история о случайностях и совпадениях. Вечерний город. Человек дома один. Допустим, он журналист. Это не совсем безупречный и не слишком везучий человек: он часто играет, за ним имеются делишки, за которые, возможно, ему когда-нибудь придется расплачиваться. Он выдумывал ложные новости и за деньги замалчивал их. В общем, что-то в этом роде. На его счету много неблаговидных дел. Он с горечью думает, что все было впустую, что все сделки с совестью помогли ему лишь кое-как сводить концы с концами. Зачем продаваться, если судьба против тебя? Вдруг раздается звонок телефона. Он звучит очень настойчиво, тревожно. Человек никак не решается ответить. Он знает, что должен это сделать, потому что скорее всего звонят из газеты, но его охватывает необъяснимая паника. Есть что-то странное в той настойчивости, с какой звонит телефон.

Умберто осторожно посмотрел на остальных, чтобы узнать, какое действие произвела его речь. Все внимательно слушали, кроме Антона, погруженного в чтение газеты. Умберто, садясь за стол, осмелился высказать свои притязания на газету, и теперь Антон, отказавший ему, собирался прочитать ее самым обстоятельным образом, не пропустив даже объявлений о приеме на работу. Но теперь Умберто Арденио Росалесу было не до газет.

– Разве может быть что-то странное в телефонном звонке? – придирчиво спросила Исабель Тогорес.

Умберто ее не услышал. Он был полностью поглощен своей историей.

– Наконец журналист решается. Он берет трубку, подносит ее к уху и слышит незнакомый женский голос: «Я в отеле «Монако», номер 214. Приходи немедленно». Конечно же, это недоразумение. Не иначе как недоразумение. Он собирается спросить, кто говорит, по какому номеру звонят, но женщина кладет трубку. Раздаются короткие гудки. Разговор обрывается.

Воцарилась тишина. Антон Аррьяга перевернул страницу газеты, стараясь произвести как можно больше шума.

– Как оригинально! – продолжала язвить Исабель. – Теперь он возьмет свой кейс, набитый деньгами, полученными за нечестные делишки, и выйдет на улицу. На остановке автобуса ему подменят кейс на другой, по случайности похожий. И что же он найдет внутри? Секретнейший список всех общих мест… Умберто, ты гений.

– Итало Кальвино уже использовал прием с телефоном в книге «Если однажды зимней ночью путник», – добавил Антон, оторвавшись на секунду от маниакального чтения газеты. – Человек выходит на прогулку. Каждый день он проходит перед домом, где всегда в одно и то же время звонит телефон, но никто не берет трубку.

– Хватит! – воскликнул Умберто, вставая и опрокидывая стул. – Что, черт возьми, с вами происходит? Я решил начать классически. Разве это плохо? Мы же знаем, что все, что не традиция, – плагиат. Самое главное – то, что произойдет в комнате 214 гостиницы «Монако». Кто эта женщина? Вас это интересует? Конечно же, это вам не интересно. За столько лет писательства вы утратили всякое любопытство. Вы уже не читатели. Вот где ваше слабое место.

Умберто вышел в гостиную. Из кухни его не было видно, но я предположил, что он остановился и в чрезвычайном раздражении стал смотреть в окно.

– Кто эта женщина? – вступил в разговор молчавший до сих пор Фабио. – Именно этим вопросом задаются все романы. На днях я ехал в такси и нашел на сиденье мобильный телефон. Я не знал, что с ним делать. Я уже хотел отдать его таксисту, как вдруг телефон зазвенел. Я ответил. Разъяренный голос женщины прокричал мне в ухо: «У вас мой телефон!»

Исабель рассмеялась. В этот момент вошла Долорес Мальном с чашкой в руке. Она была великолепна – в черных облегающих брюках и свитере, с повязанным на голове платком в стиле Одри Хепберн.

– Этот чудесный мальчик принес мне кофе, – весело сказала она, – но мне нужно больше, намного больше. Один неаполитанский миллионер, немного вульгарный, но очень любезный, сказал мне однажды, что в кофе содержится секрет вечной молодости. Мы решили совершить путешествие на Капри. Этот человек нанял официанта, который должен был сопровождать нас с огромным термосом и чашкой севрского фарфора для того, чтобы я нисколько не постарела, пока в его власти было предотвратить это.

– Со мной никогда не происходит ничего подобного, – сонным голосом сказала Полин, стоя на пороге своей комнаты.

На ней был розовый махровый халат. Она медленно прошла по гостиной, обхватив плечи руками и нежась после сна с детской беззастенчивостью. Увидев ее, я вновь почувствовал прилив восторга и тут же оказался из-за этого в нелепой ситуации. Полин села за стол и величественно зевнула. У меня помрачился рассудок, и я, думая только о том, как бы угодить ей, поспешил подать чашку. Поставив чашку перед Полин, я обнаружил, что в другой руке у меня была крупная креветка. Я пришел в ужас, как будто то, что я держал в руке, было в действительности любовным письмом к секретарше. Все сидевшие за столом наклонились немного вперед, чтобы рассмотреть креветку.

– Бедное создание, – сказала Полин, думая, что я показываю ей креветку. – Но наверное, она будет очень вкусной. Спасибо. Ты очень любезен.

Пако вопросительно на меня посмотрел. На его губах заиграла хорошо известная мне задумчивая улыбка. Так он улыбался, когда, сидя по воскресеньям на террасе казино, разгадывал газетные кроссворды и ребусы.

– Это креветка, – сказал я, окончательно растерявшись.

Не зная, что делать дальше, и будучи не в силах совладать с собой, я спрятал креветку за спину. Полин зажала руки между колен и задумчиво посмотрела на поставленную мной чашку.

– Со мной такого не происходит, – повторила она. – Меня не возят на Капри, не нанимают для меня официантов. Иногда мне хочется, чтобы все было более… бескорыстным. Более ненужным. Например, мне никто ни разу не подарил шляпу. Вам не кажется это несколько трагическим?

– Если ты хочешь, чтобы я была откровенна, – ответила ей Долорес, – со мной тоже такого не происходит. Но я потому и стала писательницей – чтобы спасаться от скуки с помощью вымысла.

Она так задорно захохотала, что ее смех показался всплеском воды. Я посмотрел на нее, сбитый с толку. Я не мог забыть полумрака ее спальни, царившую там грусть, ее глаза, полные слез. Сейчас писательница коснулась одной рукой груди, как будто ища колье, которого в этот день на ней не было, а другой рукой взяла чашку кофе. Поднеся ее к губам, она подмигнула мне, подняв глаза над краем чашки.

– Загадочная женщина звонит из гостиницы «Монако», – пробормотал Пако своим хриплым голосом, похожим на звук заржавевшего мотора, – и креветка появляется за завтраком… Это начинает становиться интересным.

Я приготовил все к обеду. Потом, воспользовавшись затянувшимся завтраком, отправился прибирать комнаты. В домике для гостей я вспомнил слова Исабель Тогорес о женщинах, оставляющих следы повсюду. Долорес даже не открыла окна, чтобы проветрить спальню. Одежда, в которой она была накануне, валялась на полу. На кровати лежало мокрое полотенце. Пепельница была полна окурков, а на ночном столике лежала помада и множество другой косметики. Ванная была в таком состоянии, как будто там неистовствовала вчерашняя буря, отчаянно ища выход. Книга «Страх неба» Флер Йегги была открыта и едва держалась на краю фаянсовой раковины. Я спросил себя, как удается Долорес выглядеть всегда такой ухоженной и в то же время быть до такой степени неаккуратной. Антон, напротив, не оставил никаких следов своего присутствия, хотя этому, конечно же, способствовало то, что он так рано напился, а потом поутру похмелялся виски. Вскоре я понял, что для Антона Аррьяги сон был не сознательным и важным делом, а неизбежным забытьём, в которое он впадал со смирением эпилептика.

Я вернулся в особняк. В комнате Исабель я не увидел ни одежды, разбросанной по полу, ни косметики. Эта женщина скрывала хаос в своей большой холщовой сумке. Там было свалено в кучу все ее имущество, кроме нескольких бумажных салфеток, лежавших на ночном столике рядом со снотворным. В отличие от Долорес Мальном Исабель Toгорес напряженно работала за письменным столом. Листы были в беспорядке. Они были исписаны тем размашистым почерком, которым пишут, когда хотят удержать быстро ускользающие мысли. Я прочитал одну запись: «В такси Комалада опять мне наврал. Он не выдвигал меня на премию и даже не голосовал за меня. Он сделал все, чтобы премию дали той поэтессе, которая краснеет, когда разговаривает с мужчинами, и пишет только о сексе». На другом листе была только одна строчка: «Нечто о бесплодной страсти. Это должно понравиться подлецу Пако».

Я вышел в коридор, где прошлым вечером нашел валявшиеся туфли Долорес. Оттуда были слышны голоса гостей, которые все еще пили кофе и читали газеты в столовой. Я вошел в комнату Умберто. Там практически нечего было делать. Он не много времени провел в своей постели, и поэтому она была почти не смята, а на личных вещах Умберто была печать той же маниакальной страсти к порядку, с какой он приглаживал свои три волосинки на голове. Письменные принадлежности, приготовленные Пако, исчезли – Умберто убрал их в ящик. Вместо них на столе появился ноутбук и электронная записная книжка. Вчерашний пиджак висел на спинке стула. Смутное подозрение заставило меня обшарить его карманы. Там я обнаружил пропавший с кухни карандаш. Я забрал его, не понимая, для чего мог понадобиться карандаш этому писателю, явно не любившему писать от руки. Чуть позже я нашел этому факту довольно неприятное объяснение.

По комнате Фабио Комалады было заметно, что ее обитатель провел ночь в тоскливом отчаянии. В мусорной корзине лежали скомканные листы – все абсолютно чистые. Постель была разворочена, как будто на ней происходило сражение. Даже нижняя простыня сбилась, открыв матрас. Я высунулся из окна. Оттуда виднелась плакучая ива, неподвижно стоявшая под теплым утренним солнцем. Я представил себя рядом с этим деревом ночью, с красными туфлями Долорес в руках. У меня было чувство, будто я смотрю в зеркало, в котором все вокруг меняется, кроме моего лица. Подобное происходило со мной не в первый раз. С болезненной изобретательностью – как камера, снимающая и того, кто ею пользуется, – память часто рисовала мне мой собственный образ в самых неприглядных ситуациях. Тогда, с красными туфлями в руках и испуганным взглядом, неподвижно устремленным на окно, я походил на потерявшегося мальчика из фильма Эрика Ромера.

Застилая постель, я обнаружил между простынями книгу в твердом переплете. Она называлась «Ласка и другие нежности». Я заглянул на внутреннюю сторону обложки, чтобы посмотреть на фотографию автора. Это была очень молодая женщина, бледная, как только что ободранный заяц; ее глаза смотрели робко и в то же время вызывающе, не скрывая своих тайных желаний. В ее взгляде не было той рассеянности, похожей на близорукость, с которой обычно позируют для фотографии. Она знала, на кого смотрит, и не скрывала этого. Я подумал, что это была та самая поэтесса, так раздражавшая Исабель, и еще раз внимательно посмотрел на фотографию. Потом я оставил книгу на письменном столе и снова вышел в коридор.

Пако запретил мне входить в его комнату. Он говорил, что привык сам заправлять постель и, даже рискуя быть похожим на Грету Гарбо, коммунистку из «Ниночки» (которая отказывалась от услуг вокзальных носильщиков и добивалась того, чтобы русский граф считал реакционером своего управляющего), он не собирался менять привычки в столь преклонном возрасте. Я подозревал, что, ссылаясь на свою опрятность – невероятную для такого неряшливого человека, – Пако стремился оградить беспорядок своего логова. Я не собирался посягать на его личную анархию, но все же не мог удержаться от искушения заглянуть в его владения. В действительности, комната Пако, хотя и заполненная сложенными друг на друга вдоль стен книгами, была не так ужасна, как я предполагал. Запыленная и погруженная в тишину, она походила на келью просвещенного монаха. По-видимому, именно в такой аскетической обстановке созревали самые сложные математические задачи, самые запутанные головоломки, планы самых мощных крепостей и самые прекрасные произведения искусства: одним словом, смелые идеи, делавшие человека измученным, но счастливым. Я все больше и больше убеждался, что Пако умел по-настоящему наслаждаться жизнью, как будто она была долгим пиром, а его желудок – бездонным колодцем. Как я уже сказал, за эти дни издатель заразил меня желанием бурных, сиюминутных и безрассудных удовольствий: это чувство наполняло меня радостью, хотя я не знал, где можно найти ему удовлетворение и хорошо ли вообще испытывать такие желания.

Я вставил новые свечи во все канделябры и спустился на первый этаж. Некоторые гости уже встали из-за стола. Умберто же, наоборот, снова уселся и читал газету, которую Антон, истощив свои силы или уже выучив ее наизусть, наконец ему отдал. Когда я зашел на кухню, у меня замерло сердце. Полин, так как в ее комнате не было ванной, мылась в душе рядом с моей комнатой. Я слышал, как она напевала там, где совсем недавно был я. Смущенный тем, что Полин представлялась моему воображению с такой ясностью, как будто стена исчезла, я вспомнил, что еще не прибрал ее комнату. Я пошел в кабинет издателя и закрыл дверь. Там присутствие Полин тоже ощущалось, однако было менее агрессивно, и мне, ужасно робевшему перед женщинами, было гораздо легче его выносить.

Я проветрил постель Полин, прежде чем ее заправлять – скорее для того, чтобы уничтожить следы ее любовника, чем из соображений гигиены. Полин ни к чему не прикасалась в этой пестрой каюте. На столе все было по-прежнему: груды книг и чистая пепельница. Свою одежду секретарша деликатно оставила в чемодане, как будто, сознавая временность своего пребывания в этом месте, не захотела захламлять своими вещами рабочий кабинет. Однако рядом с диваном, заваленным подушками, где издатель имел обыкновение читать и дремать, я нашел маленькую скомканную бумажку, брошенную в угол. Подняв ее, я увидел листочек в клетку, вырванный из блокнота, где Пако записывал заказы у моей матери. Я развернул листок и обнаружил записку: она была написана карандашом, четкими, как будто напечатанными буквами: «Я приду, когда все улягутся. Не спи».

Так вот для чего понадобился Умберто карандаш для метки яиц! С тяжелым сердцем я несколько раз перечитал записку. Это было самое отвратительное, что я видел в жизни. Записка, не имевшая ни подписи, ни даже инициалов, написанная в повелительном и властном тоне, свидетельствовала о его самоуверенности и бесцеремонности. Записка Умберто отличалась от той игривой таинственности, которая только разжигает любовь. Это было просто приказание. Я представил себе бедную Полин с этой запиской в руке: как она закрылась в своей комнате, перечитала ее и с раздражением бросила на пол; как, не смея заснуть, удивительно покорная, она думала о том, что ей никто никогда не дарил шляпу. Маленькие трагедии, которые труднее всего переносить, обычно связаны с тем, как с нами обращается другой человек.

– Ну и ну, – сказала Полин, – ты застелил мою постель!

Я спрятал бумажку в карман, прежде чем обернуться к ней. Она стояла, завернувшись в большое полотенце, с голыми ногами и распущенными влажными волосами, и смотрела на меня с благодарной улыбкой. Негодуя на ее любовника, я подумал, как, должно быть, чудесно делать подарки такой женщине. Очевидно, писатель презирал девушку именно за признательность, за явное равнодушие к цене и качеству вещей. Полин была бы рада любой шляпе. Как ни парадоксально, но именно это было препятствием к тому, чтобы кто-нибудь подарил ей шляпу, и делало Полин достойной презрения в глазах Умберто Арденио Росалеса.

Я с опаской прошел мимо Полин, как по краю затягивающей и вызывающей головокружение пропасти. Только оказавшись за ее спиной – Полин не пошевельнулась и не обернулась, – я сказал ей:

– Ты не должна позволять, чтобы с тобой плохо обращались.

Я ушел, не дав ей времени опомниться. Вдруг меня осенило. Я поспешно вышел в сад. Мне нужно было воспользоваться свободным часом и сходить за велосипедом, но прежде я обязательно должен был найти Фарука, чтобы привести в исполнение свой гениальный замысел.

Я решил заглянуть в заднюю часть дома, в кладовку, где марокканец хранил инструменты. Дверь в кладовку была открыта. Внутри пахло деревом, чистящими средствами, ржавчиной. Фарука там не было. Я задержался на минуту, чтобы насладиться обстановкой. На верстаке лежала книга «Альгамбра», открытая на странице, изображавшей великолепные орнаменты зала Двух сестер. Фарук проводил целые часы, рассматривая эти фотографии, а издатель подогревал его восторг. «Почему вы позволили прогнать себя этим варварам? – говорил он ему. – Вы ушли, и победила Инквизиция, которая до сих пор сидит у нас в головах. Все из-за вас!»

Очарованный своим прошлым, марокканец изобразил некоторые из этих замысловатых орнаментов на листах бумаги. На доске он с неистощимым терпением вырезал узоры в виде цветов и геометрических фигур и стихи из Корана. Я провел кончиками пальцев по вырезанным линиям, ветвившимся по деревянной доске, как блуждающие мысли или пригрезившиеся образы. Почти каждый день после работы Фарук оставался на пару часов, чтобы посидеть у верстака. Там, окруженный орудиями для возделывания огорода и сада, мешками с кормом для птиц, инструментами, служившими для устранения каких-либо неполадок в доме, Фарук работал резцом, поглаживая доску, как беспокойное животное, готовое в любой момент спрыгнуть с его коленей и убежать. В действительности это было то же почтение к материалу, которое однажды мой отец попытался объяснить мне в миндальной роще.

Я вышел из кладовки и побежал в сад, находившийся в нижней части холма. Там марокканца тоже не было. В конце концов я нашел его в птичнике. Питомник состоял из деревянного домика и большой площадки на открытом воздухе, огороженной металлической сеткой, которая должна была охранять птиц от нападения лис и хорьков. Там были куропатки и павлины, какаду, почтовые голуби и даже пара кетцалей, привезенных издателем из Гватемалы, – главная гордость Пако. Среди этих разноцветных птиц куры, бегавшие по птичнику и глядевшие на все своими безумными глазками, казались деловитыми и старательными привратницами. Фарук ходил среди птиц, не обращавших на него внимания, с парой павлиньих перьев в руке. Он был замкнутым, немногословным человеком.

Я вошел в птичник. Увидев меня, он поздоровался кивком головы и остановился, внимательно разглядывая перья, которые держал в руках. Фарук никогда не смотрел в глаза человеку, когда тот к нему обращался, а лишь тогда, когда говорил сам. Я предполагаю, что он поступал так не потому, что был застенчив, а из вежливости, чтобы не торопить собеседника и дать ему время спокойно взвесить слова. Я увидел, что его соломенная шляпа висит на гвозде рядом с дверью домика.

– Твоя шляпа, – сказал я ему, указывая на нее пальцем.

Фарук значительно кивнул, как будто я сказал ему важную истину. Только тогда он очень серьезно посмотрел на меня и ответил:

– Солнце светит в глаза.

– Я хочу попросить тебя об одолжении. Привези мне завтра из города шляпу. Меньшего размера, дамскую. А в понедельник я зайду к тебе домой и заплачу за нее.

Фарук снова значительно кивнул. Я не был до конца уверен, что он меня понял. По-видимому, Фарук заметил это и, чтобы меня успокоить, мягко повторил:

– Дамскую. – Затем он повернулся ко мне спиной и опять принялся за работу.

Теперь я мог идти за велосипедом. Я не помнил точно, где я его оставил, но в моем распоряжении был целый час, чтобы отыскать его. Открывая калитку, я заметил Исабель Тогорес, вышедшую из дома и направляющуюся ко мне. Она оделась по-деревенски, однако, как всегда, с присущей ей нарочитостью. Казалось, что эта женщина живет на сцене и неохотно играет в пьесе, раздраженная неискренностью других актеров и досадной необходимостью приспосабливаться к своей собственной роли. Она поприветствовала меня кривой усмешкой человека, чувствующего себя нелепым в маскарадном костюме волхва, домино или медведя панды, и вызвалась идти вместе со мной на поиски велосипеда. Она заверила, что ей хорошо удается находить вещи, абсолютно ненужные ей самой, но помогающие утешить других.

– Моя последняя книга, – сказала она, когда мы отправились в путь, – называлась «Забытые страсти». Это мои детские и юношеские воспоминания, написанные в форме романа. Когда я писала эту книгу, у меня было ощущение, будто я запускаю руку в мешок, полный змей. Как мне было противно, Боже мой! Мне просто хотелось избавиться от этих воспоминаний. Однако один критик сказал, что книга была очень душевной и ее хорошо покупали, потому что люди видели в ней самих себя. Понимаешь? В книге я сожалела о том, что у меня никогда не было достаточно решимости, чтобы отправиться в путешествие на «Эспаньоле». Я ненавидела эту посредственную жизнь, которая превратила меня в наблюдающего писателя. Я даже не спилась – видишь, до какой степени все банально. А читатели не презирали меня за трусость. Они восхищались мной за то, что я такая же, как они, и за то, что преподношу им на блюдечке нечто вроде литературного искупления.

– Возможно, самой большой вашей трусостью, – услышал я свой голос, – было то, что вы написали эту книгу, а не «Остров сокровищ».

Иногда я слышу свой голос издалека. Подобные ощущения испытывал бы человек, если бы другие люди могли слышать его мысли – это своего рода непроизвольная и почти сомнамбулическая честность. На этот раз Исабель Тогорес издала звук, как будто сломалась ветка. Она застыла на месте, а я продолжал идти дальше, как человек, чувствующий приставленное к спине орудия дуло. Однако вскоре послышались ее шаги по тропинке и голос:

– Для такого скромника, каким тебя считает Пако, у тебя слишком острый язык. Ты мне нравишься.

Я не ответил. Она пошла со мной в ногу, и мы продолжали путь в тени высоких дубов. Земля еще не впитала всю воду после бури, и углубления на дороге превратились в маленькие озерца, которые мы обходили по обочине. Исабель, в парусиновых туфлях, тотчас промочила ноги грязной водой. Она шагала с упрямой решимостью человека, вознамерившегося пройти во что бы то ни стало по намеченному пути. По-видимому, она так же, как многие люди с энергичным характером, даже для того чтобы поднести стакан воды к губам, должна была преодолеть невидимое, но явное сопротивление, как будто все в этом мире, даже стакан воды, требовало постоянного упорства. Я всегда склонялся к мысли, что все вещи находятся в неустойчивом равновесии, и поэтому они сдвигаются с места или падают, если их слегка подтолкнуть. Так же и люди. Именно поэтому, хотя Исабель была мне симпатична, я чувствовал к ней некоторую неприязнь того рода, какую испытывал к маленьким собачкам, воображавшим себя чрезвычайно агрессивными.

Когда я решил, что мы уже достаточно удалились от дома, я пошел по левой стороне дороги, стараясь разглядеть блеск велосипеда в густой чаще леса. Для писательницы это было началом увлекательной игры. Забыв о необходимости обходить лужи, она нетерпеливо осматривала густые заросли и залезала в самую чащу, раздвигая кусты, в которых мог скрываться мой велосипед. Энтузиазм Исабель Тогорес был намного более бурным, чем можно было ожидать от убежденного циника. Но это было еще не все. Вскоре она повернулась ко мне и сразила меня одним из своих бредовых вопросов:

– А тебя-то что заставляет продолжать жить?

Теперь пришла моя очередь остолбенеть. Я никогда не задумывался о том, что жизнь была чем-то касающимся лично меня. Мне всегда казалось, что достаточно плыть по течению, чтобы жить, – ведь это так же естественно и спонтанно, как дыхание. Должно быть, ужасно, когда жизнь перестает быть состоянием и превращается в решение.

– Мне нравится наблюдать, – ответил я слишком загадочно. – Все изменяется, и мне нравится видеть это. Несколько месяцев назад Пако взялся открыть мне вкус устриц. Я ел их тысячу раз с моим отцом, поваром. Но в тот день устрицы показались мне другими. Пако научил меня иначе наслаждаться их вкусом.

– Ты мне нравишься, определенно ты мне нравишься. Знаешь, кто такой писатель? Это человек, который стремится видеть вещи каждый раз в новом свете. У тебя есть эта способность. А у меня ее нет. Я всегда вижу вещи такими, какие они на самом деле, – и это ужасно. Поэтому я всегда буду неудовлетворенной. Здравомыслящей, но неудовлетворенной.

Очевидно, Исабель Тогорес, так же как и меня самого, чрезвычайно интересовал вопрос, кто она такая и что делает в этом мире. Но невозможно жить, внимательно вглядываясь во все вокруг и в себя самого, как будто ищешь брошенный в лесу велосипед. Разница заключается в том, что велосипеды, как правило, все-таки находятся.

– Вот он, – закричала Исабель, не в силах скрыть своей радости.

Если бы не моя неутомимая спутница, мне бы не удалось найти его. Он скатился на достаточно большое расстояние по склону и был скрыт папоротниками. Стоя на обочине дороги, я увидел взволнованную Исабель: ее ноги были покрыты царапинами, и она торжествующе указывала пальцем на свою находку. В конце концов, возможно, не так уж и плохо было походить на крохотную собачку, старающуюся вести себя как большая ищейка.

Я спустился к тому месту. Увидев, как она изо всех сил старается поднять мой несчастный велосипед, я испытал искреннее восхищение этой женщиной. Исабель Тогорес отряхнула свой деревенский костюм, поджав губы, как человек, гордящийся безупречно выполненной работой. Потом, резко придя в себя от этого неожиданного благодушия, она сделала недовольную гримасу и стала подниматься на холм, ворча и ругаясь. Когда я вернулся на тропинку, Исабель заинтересованно разглядывала гнездо дроздов, не замечая, что ее ноги были по щиколотку погружены в мутную воду. После этого она перестала обходить лужи и шла напрямик.

Мы почти не разговаривали на обратном пути. Я катил велосипед, а писательница шлепала по лужам так, что в грязи под водой оставались следы ее ног. Я вспомнил, как прошлой ночью она сказала мне, что настоящие женщины, не такие, как она, повсюду оставляют свои следы. В этот момент я совершенно изменил свое мнение об Исабель Тогорес. Она стала казаться мне Душевной, хотя ей и не нравилось это слово.

Мы вошли в калитку и остановились возле плакучей ивы. Я прислонил велосипед к дереву. У писательницы был жалкий вид. Казалось, будто она вернулась не с прогулки на свежем воздухе, а прошла пешком весь африканский материк.

– Теперь вам будет нетрудно дойти босиком до дома. Оставьте мне туфли, я их почищу.

– Ни в коем случае! Я нарочно их запачкала. Не будь таким угодливым.

Я встал перед ней на колени.

– Я вовсе не угодливый. Вы исцарапали себе все ноги, когда искали мой велосипед. Позвольте мне отблагодарить вас за услугу.

Немного поколебавшись, она позволила мне снять с нее туфли. Я поднялся и повесил туфли на руль велосипеда. Мы пошли в разные стороны: она – по направлению к двери на кухню, а я – к кладовке Фарука. Я поставил велосипед в углу так, чтобы он не мешал садовнику, и стал рассматривать туфли. В этот момент появился издатель, уже давно искавший меня по всему дому. Увидев меня с туфлями Исабель Тогорес в руках, он расхохотался:

– Вот это да, Педро! Твоя слабость к женским ногам становится подозрительной. – Потом с внезапно пробудившимся интересом он добавил: – Наверняка у них не такой запах, как у туфель Долорес, а?

Во время моего отсутствия произошли некоторые неприятности. В это утро отправились на прогулку не только мы с Исабель: Фабио Комалада и Полин, никого не предупредив, тоже долгое время пропадали на природе. Они вернулись в таком безмятежном расположении духа, что не могли не вызвать подозрений у Умберто Арденио Росалеса. Он очень грубо напомнил при всех своей секретарше, что хорошо платит ей за то, чтобы она выполняла свои обязанности, а не ходила на прогулки. Я пожалел о том, что при этом не присутствовала Исабель Тогорес. Она бы поставила Умберто на место. Однако Полин и сама сумела защититься, проявив жесткость, порожденную, по мнению Пако, либо ее простодушием, либо врожденным оборонительным инстинктом. Не заметив или решив не замечать ревности Умберто, Полин придала своему взгляду мечтательное выражение и, извинившись за свое исчезновение, сказала, что Фабио придумал невероятно чудесную историю для готовящейся книги.

– Умберто был вне себя, – сказал издатель, и я с удивлением увидел, что туфли Исабель непонятным для меня образом оказались у него в руках. – Но у него нет повода для другой ревности, кроме литературной. Во время прогулки Фабио и Полин даже не коснулись друг друга плечами. Все было до такой степени целомудренно, что даже вызывает беспокойство. Фабио романтичен до нелепости. Что, черт возьми, с ним происходит? – Затем, сменив тон, он добавил: – Ты подводишь меня, парень. Ты не выполняешь своих обязанностей наблюдателя. Так ты ничему не научишься. А я уже не в том возрасте, чтобы лазить по горам.

– Я ходил с Исабель за своим велосипедом, – ответил я, глядя на Пако с неподдельным изумлением и представляя его притаившимся в кустах, похожим на старого хромого фавна.

– Это хорошо. Надеюсь, ты воспользовался этим, чтобы выведать все у нее. Говори, о чем будет ее рассказ.

Я пожал плечами, но тут же вспомнил наброски, найденные мной в ее спальне.

– О бесплодной страсти. Исабель говорит, что вам это понравится.

– Хорошо, хорошо, – заключил Пако, удовлетворенный. – Исабель любит бередить язвы. Это великая писательница.

Он подошел к двери кладовки с туфлями в руках, остановился на несколько секунд, вдыхая их запах, а затем поставил туфли на полку.

– Парусиновая обувь не очень изящна. Вот что. Давай немного разрядим обстановку хорошим аперитивом. Мы организуем его в саду. Сегодня прекрасная погода.

Я накрыл стол в тени плакучей ивы, поставив несколько тарелок с иберийской ветчиной, великолепным овечьим сыром, выписанным из Экстремадуры, и несколько чашек с арбекинами из Камп-де-Вальбоны, которые очень любил издатель. Аскетизм, отличавший жизнь Пако, превращался в настоящее расточительство в том, что касалось еды: это придавало моим временным обязанностям повара необычайную значимость и вызывало во мне чувство гордости и одновременно неуверенности. Я делал все возможное, чтобы быть на уровне отца, но как я мог достичь этого, если до сих пор не знал, в каком месте разрезать порей? Какая польза была с того, что я обращался с овощами почтительно, если все равно меня охватывали сомнения, когда наставал момент обрушить на них нож? Несколько недель назад Пако сидел в ресторане отца и, когда я подал ему тушеное кабанье мясо, схватил меня за руку. «Великолепно! – воскликнул он, не отпуская меня. – Великолепно. Но ведь это животное всего несколько дней назад спокойно расхаживало, выкапывая трюфели. Кухня – ужасное искусство для чувствительных душ. Так же, как и литература. Возьми это». Он отпустил наконец мою руку и, порывшись в пластиковом пакете, вручил мне пару книг. «Здесь ты найдешь сбалансированное меню: вегетарианский салат с запеченной бараньей головой. Ты должен научиться наслаждаться самым разнообразным чтением так же, как и едой». Я вернулся на кухню, разглядывая обложки книг. Одна из них была «Прогулка» Роберта Вальзера, другая – «Сердце тьмы» Джозефа Конрада. Всю ночь я провел с горящей лампой на ночном столике, погруженный в чтение этих столь различных книг. Уже светало, когда, выглянув из окна своей комнаты, я подумал, что издатель был прав, ища связь между кухней и литературой: не было никакого образца или канона, которые позволили бы писать бессмертные произведения, так же как не существовало никакого рецепта, способного превратить ученика в искусного повара.

Когда все собрались под плакучей ивой, я предложил приготовить королевский кир для тех, кто захочет, изъявили желание только издатель, Фабио и Полин. Эта парочка, казалось, решила делить все ощущения. Антон Аррьяга, в свою очередь, объявился со стаканом виски в руке. Все остальные предпочли пиво. В тени ивы, на легком ветерке, оставшемся после бури, обстановка располагала к тому, чтобы расслабиться и предаться мечтам. Долорес, сидевшая с усталым видом, подперев щеку ладонью, казалась воплощением бессодержательного и хаотичного размышления. Ее красота, всегда овеянная легкой томностью, выгодно подчеркивалась этой отрешенной неподвижностью. Антон Аррьяга разглядывал листы, испещренные записями. Он все утро работал в пустой гостиной, рядом с мини-баром и в двух шагах от комнаты Полин, куда он заходил время от времени, чтобы посмотреть что-нибудь в книге из библиотеки издателя. Даже Исабель, обычно очень многословная, сидела, погруженная в созерцание гор, отделявших нас от остального мира. Фарук прошел мимо с корзиной, полной латука и помидоров, только что собранных на огороде. Он даже не взглянул на нас. Он не обратил на нас ни малейшего внимания, как будто мы подсматривали за ним, внезапно превратившись в бестелесные существа.

Издатель нарушил молчание своим хриплым громовым голосом. Он сказал, что эти горы – рай для ботаников, энтомологов и грибников, но для него самого они невыносимы из-за полного отсутствия происшествий. Завтра ему исполняется – ни много ни мало – семьдесят лет. Он надеется, что гости подарят ему то, о чем он их попросил. Кроме того, он заплатит за подарки, очень хорошо заплатит.

Не говоря больше ни слова, он встал перед Антоном Аррьягой и внимательно посмотрел его записи.

– Ну что ж, – сказал писатель с некоторой угрюмостью, как будто Пако нашел у него какую-то ошибку, – в моей истории есть одна хитрость. Эта задумка была у меня уже давно, но я никак не мог придумать, в какой форме воплотить ее, чтобы книгу хорошо покупали. Ведь я никогда не забываю об экономической выгоде.

Исабель повернулась в его сторону. В ее глазах я заметил странный блеск, выражавший нечто среднее между восхищением и жалостью.

– Не оправдывайся, – сказала она ему. – В этом нет необходимости.

– Эта идея пришла мне в голову, когда я готовил статью о книгах, написанных для кого-либо. Не посвященных кому-либо, а предназначенных для определенного человека. Тогда я подумал, что нет ничего лучше романа, содержащего шифр, который известен автору и лишь одному-единственному читателю. Я принялся это обдумывать. Возможно, все романы – одни в большей, другие в меньшей степени – таят в себе нечто подобное. Значит, в каждом из них должны быть скрытые сообщения, лежащие перед глазами любого читателя, но понятные лишь избранному адресату. По-моему, это достаточно логично. С какой стати я должен предполагать, что Стендаль хотел, чтобы кто-нибудь вроде меня понимал его полностью. Разве это не было бы ужасным искажением? Разве это не было бы абсурдно и чрезмерно? Когда я читаю какой-нибудь роман, у меня бывает ощущение, что внутри его скрыто нечто, не предназначенное для меня. Несомненно, это там есть.

– Любовное послание, скрытое в описании пейзажа, – произнес Фабио, которого всегда больше привлекала чувственная сторона вещей. – Мне это нравится. Нечто вроде письма По, да еще и без конверта! Вот оно перед вашим носом, но вы не сможете его прочитать. Еще гораздо хуже. Вы будете читать его, даже не подозревая об этом.

– Что это за письмо По? – спросила Полин, томно проводя пальцем по краю стакана.

– Лучший способ что-либо скрыть – оставить это на самом видном месте, – ответила ей Исабель. – Он делал так с письмом. Оставлял его на полке, если хотел, чтобы его никто не заметил. Честно говоря, я очень часто чувствую себя таким же письмом.

– А я нет, – ответила секретарша. – Я наоборот. Я чувствую себя табуретом, на который все натыкаются и начинают ругаться.

Умберто Арденио Росалес что-то проворчал. Он поднял стакан, чтобы я наполнил его пивом. В его голосе прозвучали мстительные нотки.

– Я спрашиваю себя – неужели за всей этой мета-литературой нет ни одной стоящей истории?

– Конечно же, есть, – вмешался издатель. – Дайте Антону продолжить.

– Основополагающая идея, – сказал Аррьяга, предварительно откашлявшись, – заключается в том, что любое тайное сообщение пишется с тем, чтобы быть расшифрованным. Не забывайте об этом. Так вот. Действие разворачивается в сороковые годы, вскоре после Гражданской войны. Как вам известно, много произведений искусства исчезло. Культурное достояние страны было попрятано по подвалам, сараям и заброшенным вагонам. Некоторые антиквары рыскали по городам и деревням в поисках разворованных из музеев произведений. Одному из таких антикваров, по имени Артуро Бенавенте, поручили зону Уэски. Предприятие было не из легких. В деревнях крестьяне, которых он расспрашивал, думали, что Франсиско Гойя был анархистом, и, пожимая плечами, указывали на горы. В один прекрасный день Артуро приехал в почти заброшенную деревушку. Как обычно, он направился в приходскую церковь, чтобы посмотреть, есть ли там кто-нибудь. Его встретила маленькая женщина, посмотревшая на него с недоверием. Она была одна. Женщина объяснила антиквару, что приходский священник недавно умер из-за странного помешательства. Тому казалось, что все в мире скрывает предназначенное ему сообщение. Расположение камней на дне реки, круги, описываемые летающими ласточками… Ему мерещилось, будто все пытается сказать ему что-то. В действительности из-за войны и этой странной болезни вот уже довольно долго бедный священник не мог выполнять своих обязанностей.

Антиквар, больше для порядка, чем из настоящего интереса, попросил, чтобы она показала ему оставшиеся после священника вещи. Женщина, склонив голову набок, снова посмотрела на него с недоверием. Но, удостоверившись, что у антиквара есть официальные документы, она вздохнула с облегчением и провела его в комнату умершего священника. Там, в большом пыльном шкафу, изъеденном точильщиком, была небольшая библиотека, которую она считала если не еретической, то по крайней мере неподобающей для верующего человека. Артуро Бенавенте, заядлый библиофил, взглядом знатока оценил книги священника. Он нашел довольно много еретических книг. Антиквар выбрал несколько из них, имевших некоторую ценность, а остальные отдал женщине для того, чтобы она их сожгла.

Он уже собирался уходить, когда ему в голову пришло открыть нижний ящик шкафа. Там было много старинных книг. «Истолкование сущего» брата Антонио де Фуэнтелапенья, со всей коллекцией домовых, привидений, бородатых женщин и людей-амфибий; два тома ценнейшего издания «Дон Кихота», выпущенного в Брюсселе Хуаном Монмартом в 1662-м; экземпляр первого утраченного издания книги Николаса Фернандеса де Моратина «Искусство шлюх»… одним словом, настоящая находка. Антиквар дрожащим голосом заявил, что эти книги должны быть проверены цензурой, и попросил сумку, для того чтобы их сложить. Бедная женщина в страхе перекрестилась. Именно тогда Артуро Бенавенте вынул из глубины ящика том, который поверг его в настоящее изумление.

Сначала он подумал, что это была ошибка переплетчика. На обложке было вытиснено имя второстепенного писателя XIX века Гонсало де Корреа, однако название книги не соответствовало ни одному из известных его произведений. Он открыл его и, к своему изумлению, удостоверился, что это была рукопись, выполненная с тщательностью переписчика самим автором. На первой странице повторялось то же имя и то же название – «Судьба любви». Как можно догадаться, антиквар пришел в восторг от обнаружения неизвестного до сих пор романа. Однако одновременно с восторгом он испытал и удивление. В книге имелось посвящение, написанное Гонсало де Корреа: «Патрисии, научившей меня скрывать вещи». Но там было и еще нечто более удивительное. На той же странице Мелким, нервным почерком, рукой другого человека была сделана надпись: «Непосвященный читатель: сохрани, если хочешь, это сокровище, в недобрый день попавшее в мои руки, но ни в коем случае не поддавайся, как я, искушению прочитать его. У меня была возможность уничтожить книгу, но мне не хватило мужества. Я знал, что не это было уготовано ей судьбой. Но не мог я и возвратить книгу туда, откуда ее не следовало брать, потому что это место уже не существовало. Но тебе все это неизвестно. Ты можешь спастись. Если совет больного старика чего-нибудь да стоит, сожги эту книгу, даже если это кажется тебе ужасным. Если ты этого не сделаешь, скрой ее там, где ты сможешь забыть о ее существовании, и продолжай свою жизнь подальше от этой книги». Артуро Бенавенте поднял брови, заинтригованный. Женщина, стоявшая рядом с ним, дрожащим пальцем указала на эту странную надпись: «Это почерк дона Атаульфо, священника. Он постоянно читал и что-то писал, а потом выбрасывал все в мусорное ведро. Бедный дон Атаульфо! Он столько читал, что у него помутился рассудок. Иногда он целые листы покрывал бессвязными буквами, Длинными вереницами букв без всякого смысла. Он проводил целые ночи напролет, глядя на эти листы и шепча проклятия, как будто это были сообщения, посланные ему дьяволом». Подумав несколько секунд, антиквар попросил женщину, чтобы она сдала ему эту самую комнату на один или два дня. После этого он пошел в деревню, чтобы навести некоторые справки. От могильщика, неграмотного и недалекого человека, антиквар узнал, что рукопись в великолепном кожаном переплете была обнаружена во время реконструкции самых старых могил кладбища. Ее нашли в руках женского скелета в могиле, надгробная плита которой была украдена или разрушена во время войны.

Разумеется, новый владелец романа не послушался предупреждения, написанного рядом с посвящением Гонсало де Корреа. В ту же ночь, едва покончив с ужином, приготовленным ему той же женщиной, антиквар заперся в своей комнате и принялся за чтение «Судьбы любви».

Антон Аррьяга остановился, чтобы передохнуть. Он беспокойно просмотрел свои записи и допил последний глоток остававшегося в его стакане виски. Я поспешил налить ему еще. Издатель стоял неподвижно, заложив руки за спину и смотря в сторону гор. Все сидели с опущенными глазами, и только Полин, подавшись вперед, внимательно смотрела на Антона.

– И о чем же была книга? – с живостью спросила она.

– В романе рассказывалась история любви, столкнувшейся с враждебными обстоятельствами. Во время наполеоновского нашествия в особняке на улице Альмудена в Мадриде жила Мария Инохоса-и-Моралес. Это была молодая женщина, с голубыми глазами и очень белой кожей, известная в городе своим энергичным характером и почтенным возрастом своего мужа, богатого либерала, который обожал ее скорее как отец, чем как любовник. Мария была вопиюще молода по сравнению с ним, однако, несмотря на большое количество знатных претендентов на ее благосклонность, она оставалась верна своему просвещенному мужу, обращавшемуся с ней как с королевой. Так обстояли дела, когда войска маршала Виктора после победы при Уклесе открыли Жозе Бонапарту дорогу на Мадрид. Муж Марии, несмотря на свои годы, поспешил переехать с Правительственной хунтой в Севилью, а затем в Кадис, где стал членом кортесов, составивших знаменитую Конституцию. В эти годы Мария оставалась в Мадриде. Когда в ее особняке поселились несколько французских офицеров, Мария заточилась в верхних комнатах, окружив себя непроницаемой завесой молчания. Она делала все возможное, для того чтобы избежать какого бы то ни было общения с врагами своего мужа. Однако капитан по имени Франсуа Гонкур, несмотря на сдержанность Марии, рассыпался перед ней в любезностях. Он посылал ей букеты цветов, романы мадам де Лафайет и мелодрамы Пиксерекура. Франсуа Гонкур был образованным человеком и романтиком и даже был знаком с великим Шатобрианом. Именно повесть «Рене» была первым его подарком. Мария, хорошо знавшая французский язык благодаря просвещенности своего супруга, была признательна военному за его внимание: он не только удовлетворял ее страсть к книгам, разбуженную в ней мужем, но и имел преимущество перед последним, будучи одного с ней возраста. Однажды вечером она решилась его принять, чтобы поблагодарить за подарки. Франсуа Гонкур предстал перед ней, и, как будто одновременно поняв, что бесполезно сопротивляться своим чувствам, они бросились друг другу в объятия. На более чем пятистах страницах автор описывал упорство этой любви, задушенной войной и обреченной на гибель. Гонсало де Корреа помешался на идее, что любовь обязательно должна доказать все свое величие, встретившись со смертью. Он утверждал, что любящие не должны позволять ей себя разлучить и поэтому не имеют права пережить друг друга. Так и случилось с героями романа. После многих превратностей судьбы, долгих разлук и мимолетных страстных встреч Жозе Бонапарт оставил Мадрид. Прощаясь с французским капитаном, Мария дала ему клетку с шестью почтовыми голубями из тех, что разводил на террасе особняка ее муж-либерал. Франсуа Гонкур решил зашифровывать свои письма, чтобы никто не смог прочитать их, если голубь потеряется. Он не хотел компрометировать свою возлюбленную. Французские войска ушли. С той поры Мария только и делала, что ждала известий от своего любимого. Шли недели, и за это время прилетели пять голубей с письмами, полными тоски. Французы, терпевшие поражение за поражением, оставили Валенсию и направлялись к Пиренеям. С каждым днем Франсуа Гонкур все дальше удалялся от Марии. Наконец в середине сентября шестой голубь прилетел на террасу особняка на улице Альмудена. К одной из его лапок была привязана незашифрованная записка, написанная незнакомым почерком. Это письмо отправил друг Гонкура: капитан погиб в битве при Сан-Марсьяль. Мария долго стояла на террасе с запиской в руках, глядя на красный, как будто омытый кровью закат. Потом она спустилась в свои комнаты, села за письменный стол и написала письмо своему мужу: «Дорогой супруг, в твое отсутствие я имела несчастье полюбить французского капитана. Только что я получила известие о его смерти. Несмотря на это, мое сердце по-прежнему принадлежит врагу, поэтому я иду за ним и искуплю то предательство, которое совершила перед тобой и нашей родиной. У меня нет другого выхода. Умоляю, будь милосерден к моей памяти. Мария». Затем она положила письмо в конверт и, глядя на себя в зеркало, вонзила себе в сердце нож.

– Я завидую людям, которые страдают из-за чего-нибудь важного! – воскликнула Полин, прерывая рассказ.

– Даже если для этого приходится обманывать саму себя? – спросил издатель, не оборачиваясь, удивительно спокойным тоном.

– Ну и что! Ведь это единственный обман, который никогда не раскроется!

– Дело в том, – продолжал Антон Аррьяга, – что антиквару было известно, что у Гонсало де Корреа была жена по имени Патрисия, которая умерла после тяжелой болезни. Именно труп Патрисии был похоронен на кладбище этой маленькой деревни близ Уэски с книгой «Судьба любви» в руках. Таким образом, тема напрямую затрагивала автора книги. Возможно, он написал ее, прося прощения за трусость, не позволившую ему последовать за своей умершей женой. Или, быть может, он написал эту книгу для нее. В таком случае роман содержал личное послание – это было своего рода длинное письмо, обращенное к Патрисии. Этим ли объяснялось безумие священника и его предупреждение ни в коем случае не читать эту книгу?

– Книга создается для того, чтобы ее прочли, – возразил Умберто.

– Разумеется. Однако Артуро Бенавенте целиком поглотила эта мысль. Следующую ночь он не мог заснуть. Лежа в постели, он думал о том, что священник, несомненно, нашел нечто большее в этом тексте. Нечто, что ускользало от него самого. Наконец он вспомнил, что в долгой разлуке несчастных любовников утешали почтовые голуби и что послания были зашифрованы на тот случай, если птица будет перехвачена или потеряется по дороге. В книге подробно объяснялось, какой шифр они использовали. Это был простейший метод – метод замены. Каждая буква алфавита замещалась другой. Однако для того чтобы затруднить немного расшифровку возможному перехватчику, они использовали ключевое слово. Это был традиционный прием криптографии, очень модный в эпоху, когда Гонсало де Корреа писал свой роман. Герои использовали в качестве ключевого слова ее имя: Мария. Таким образом, замена букв осуществлялась следующим образом.

Антон показал нам лист бумаги, на котором он написал большими буквами:

A B C D E F G H I J… Z

M A R I A A В C D E… U

– Буквы имени «Мария» заменяли первые пять букв алфавита, который, начиная с буквы «f», продолжался в своем обычном порядке. Таким образом любовники могли быстро зашифровывать свои письма. Единственной проблемой было то, что буква «а» в зашифрованном тексте могла соответствовать «b», «е» или «f» настоящего письма, что для них не представляло большого затруднения и, напротив, усложнило бы задачу расшифровки постороннему человеку. Понятно? Это очень просто.

– А какое отношение имеет это к помешательству священника? – заметила Долорес, выйдя на секунду из своего оцепенения.

– Артуро Бенавенте заподозрил, что роман Гонсало де Корреа мог содержать послание, зашифрованное таким же образом, что и письма героев. Он поднялся с постели среди ночи и взялся за работу. За окном монотонно шумел дождь. Луна виднелась сквозь темные клочки туч, наполняя пейзаж мертвенным светом. Итак. Я избавлю вас от описаний. Уже светало, когда антиквар обнаружил скрытый текст и ключ к нему. Им было не что иное, как имя «Патрисия». После нескольких попыток он взял букву, которой начиналась каждая страница.

Антон показал нам другой лист бумаги. В тщательно выстроенном порядке, не вязавшемся с его нервным почерком, писатель изобразил на листе совершенно непонятный текст:

FHTKIPLRNDTALAEPIPMKATAPJNIILMIDAAKHMAIFIIDRILIHRILIKDIARHIHKMPFMPIIFMITHEHAPQFPRPIHLIID PAEIHKMPFTAPLNCATAIFMIIPKPTHEIPKPKLITHFMNRHDHKPMALIRILAFFAFINFHMKHCAFJNIIDRIPTHEIPGPKMNIPK MARPRIMARIIIFRIKPIPKPLAIEIKILPAILJNITNIFMPLTHFIDIPKPMNNDMAEŇSAPBIQPMNPDAIFMLIAPAKPPIPIPRHRHF RILPAIEHLLHDHILMNŇHIDEAHIHKMPFMHJNIFPRALEPLHLIDHKDHRILTNAKAKPJNIMHRHMPEAAIFDPTNKAHLARPR MAIFINFIKITAHIFTNPFMHTHFTDNQPLNFHRILIPRPAFMKHEAIAHFILMIDITMHKLPAKPJNIMHRHIFIDENFRHILTHFRIN FEIFLPBILITMMHAFRILTACKPADIPLAILTHEHAKKIEALAADIEIFMIIIKRIKPIDLNIGHDPDAMÏKPMNKPUSIFIPKPIHKMAPE PRPEAP

– Антиквару не потребовалось много времени, чтобы расшифровать текст. По мере того как он читал эти строки, у него сжималось сердце. Уже был день, когда антиквар спустился в маленький церковный сад и попросил кофе. В руке он держал листок с тайным посланием Гонсало де Корреа. Он снова перечитал его: «Не думай, прекраснейшая Патрисия, что эта книга для многих. Верь мне: она создана для того, чтобы сопровождать тебя в последний путь. Осмелившегося нарушить покой книги ждет проклятие: после столь безрассудного вторжения читателю откроется, что все в мире содержит тайное послание. И пусть, как только он узнает это, его покинет покой и сон. Литература отомстит за тебя, любимая!»

Антиквар подумал о том, что провел без сна уже две ночи. Он вспомнил дона Атаульфо, мучимого совершенным им кощунством и искавшего смысл, а возможно, и прощение в камнях и полете ласточек. Подумал он и о том, что худшее, что могло присутствовать в книге, – проклятие читающему ее человеку.

– Прямо как девка, заразившая тебя венерической болезнью, – сказал Умберто, охваченный мстительным чувством. – Что, черт возьми, ты хочешь этим сказать?

– Нечто недоступное твоему пониманию, – презрительно ответила Исабель. – Что некоторые книги пишутся не ради денег и даже не из желания остаться в вечности, а по гораздо более тонким и сложным причинам.

– Помните, – продолжал Антон, не обращая никакого внимания на комментарии, – что любое тайное послание пишется для того, чтобы быть расшифрованным. Помните, что любой текст сам по себе является тайной. Для неграмотного человека книга представляет собой непостижимую загадку. Такова она и для небрежного читателя, скользящего по тексту, как плывущая по течению лодка. Возможно, книги имеют продолжение внутри. Артуро Бенавенте подумал, что безумный священник на самом деле вовсе не так ошибался. Может быть, действительно нужно научиться глубже понимать смысл окружающего нас мира. Возможно, действительно существует реальность, зависящая не от времени, а от внимания, которое мы уделяем миру. Жизнь – это игра, полная неожиданностей. Но не думайте, что на этом рассказ и заканчивается.

– А как он заканчивается? – тотчас спросила Полин.

– Подумайте сами.

С пьяной величественностью Антон Аррьяга поднялся со стула и повернулся ко мне, чтобы попросить еще виски.

Напрасно все пытались вытянуть из него окончание истории. Он решил оставить его до другого случая. Единственное, что он добавил, прежде чем погрузиться в непроницаемое молчание, было то, что такой заумный рассказ требовал нагнетания драматического напряжения.

– Будем терпеливы, – вмешался издатель. – В том, что касается напряжения, Бальзак и Диккенс поддержали бы Аррьягу. А вот нашему повару, который, кажется, немного увлекся, следовало бы пойти позаботиться об обеде.

Услышав это, я помчался на кухню. Пако был прав. Меня так увлекла история, что я совсем забыл о времени. Курица с креветками была почти готова – оставались только некоторые детали, но первого блюда и десерта не было еще и в помине. Так как второе блюдо было достаточно тяжелым, я решил приготовить к нему гарнир из свежих овощей. На десерт я собирался подать ванильное мороженое, выложенное несколькими слоями в высоких стаканах, вперемешку с нарезанными фруктами (клубникой, киви, дыней и малиной). Я оставил курицу довариваться в кастрюле с томатным и чесночным соусом и пошел с корзиной в кладовку. Вернувшись, я разложил на столе принесенные мной овощи, необходимые для обеда. В спешке я принялся резать все с такой решительностью, которая привела бы моего отца в изумление. Когда я резал помидоры, мне в голову пришла мысль, что уверенность – это искусство принятия решений, казавшееся мне абсолютно чуждым, – зависела скорее от нехватки времени, чем от особенностей характера. Возможно, мой отец был человеком не столько решительным, сколько привыкшим импровизировать на ходу, и, по-видимому, искусство готовить – и даже жить (самое сложное из всех) – требовало принятия быстрых решений. От этой мысли у меня кружилась голова. Если это было действительно так, значит, для соблазнения женщины необходимо полагаться на непроизвольные порывы, а не на хитроумные планы. Зеленое и белое – раз! – куда придется. Не по этой ли причине девушки моих друзей смотрели на меня как на инопланетянина, незнакомого с обычаями этого мира? Неужели они считали меня столь воспитанным, добрым и замкнутым, что им даже в голову не приходило, что я мог бы неожиданно поцеловать их и сказать потом: «Извини, я не смог удержаться»? Может быть, чтобы открыть дверь, не нужно было предварительно стучаться? Где же была дверь, например, к Полин, такой недоступной и ускользающей? В глазах? Это была та дверь, которую нужно было истолковывать? Боже мой! Как можно было истолковывать дверь, которая смотрит на тебя с уверенностью в том, что ты инопланетянин?

Философия никогда не была совместима с физическим трудом. Когда некоторое время спустя, обессиленный, я позвонил в колокол, сообщая о том, что обед готов, указательный палец моей левой руки был перевязан внушительным бинтом. В остальном я не сделал великих открытий – впрочем, чего и следовало ожидать. Гости поспешили к столу: было уже поздно, а у городских жителей очень рано пробуждается аппетит. Обед удался на славу. Однако Антон Аррьяга продолжал пить виски, глядя на тарелку с видом глубокого отвращения. Казалось, будто перед ним не курица с креветками, а сложная алгебраическая задача, которую он не может решить. Он отказался и от гарнира, но все остальные настаивали на том, чтобы он попробовал ампурданское кушанье.

И тут случилось довольно неприятное происшествие. Я заметил, как Аррьяга быстро взглянул в окно, после чего, как вор-карманник, медленно и осторожно протянул руку к своей тарелке. Если бы я догадался о его намерениях, то сделал бы что-нибудь, чтобы этого не допустить. Издатель, с головой креветки в руке, рассказывал в это время о своей поездке в Гватемалу и о бесчисленных препятствиях, которые ему пришлось преодолеть, чтобы привезти оттуда кетцалей. Внимание всех было приковано к его рассказу. Только я видел, как Антон, неожиданно схватив со своей тарелки самый большой кусок курицы, кинул его в окно. Я хотел предупредить его, вытянуть руки, вскочить, чтобы помешать этому. Но все произошло так быстро, что я не успел ни открыть рта, ни подняться со своего места. Желая поскорее отделаться от еды, он не подумал о том, что окно было закрыто. Я беспомощно смотрел, как куриная грудка взлетела в воздух и ударилась о стекло, брызнув соусом на голову Долорес. Все с изумлением посмотрели на Антона, и за столом воцарилось внезапное молчание.

– Она выскользнула, когда я хотел подцепить ее вилкой, – гнусавым голосом сказал он.

– Хватит уже! – взорвалась Долорес. Она так резко подскочила со стула, что опрокинула его. – Я больше не могу, черт возьми! Я его ненавижу!

Долорес вышла из столовой, оставив после себя неловкую напряженность. Фабио Комалада в смущении оглядел всех по обыкновению растерянным взглядом. Издатель, все еще держа в руке голову креветки, пристально посмотрел на меня, как будто прося сделать что-нибудь. Исабель Тогорес отреагировала раньше меня.

– Иди за ней, – резко приказала она Антону.

Тот поднялся. Ему пришлось опереться руками на спинку стула, чтобы удержать равновесие. Антон представлял собой жалкое зрелище: он был совершенно пьян и едва держался на ногах. Я сказал, что буду подавать десерт, и пошел за мороженым. Когда я вернулся, Антона уже не было в комнате.

По окончании обеда, поставив на поднос мороженое Долорес и кофейник, я вышел в сад и направился к домику для гостей. В первый раз в жизни я вошел в чужое жилье, не постучавшись.

– Это я, – объявил я, проходя через гостиную.

Когда я вошел в спальню, Антон лежал на кровати с открытыми глазами. Он тяжело дышал, и его неподвижный взгляд был устремлен в потолок. Он не обратил на меня никакого внимания.

– Это я, – неуверенно повторил я: философия, из-за которой я порезал палец, начинала уже ослабевать во мне.

В этот момент из ванной донесся голос Долорес. Она просила, чтобы я вошел. Писательница лежала в ванне. Занавеска, покрытая паром, мешала мне видеть Долорес, но ее высовывавшиеся ноги лежали на бортике ванны, как два маленьких костлявых зверька, Я поставил поднос на столик.

– Я принес вам кофе и десерт. Будет очень жаль, если вы его не попробуете. Я приготовил мороженое с фруктами.

Она поблагодарила меня и продолжала лежать неподвижно, не говоря больше ни слова. После невыносимого молчания я услышал, как она шмыгает носом.

Может быть, она опять плакала. Или же, напротив, лежала в ванне, спокойная и невозмутимая, совершенно забыв, что я стою по другую сторону занавески. Я постоял несколько секунд, не зная, что сказать. Не придумав ничего другого, я направился к двери.

В этот момент писательница окликнула меня по имени. Я резко остановился. Оттуда я видел Антона Аррьягу, лежавшего на кровати. Он лежал все в том же положении, устремив свой взгляд в потолок. Вопрос Долорес пронзил меня со спины, как копье.

– Ты был когда-нибудь с женщиной?

Я хотел уйти от вопроса, но, несмотря на то что мне обычно легко это удавалось, я так и не нашел подходящего уклончивого ответа.

– Нет, – покорно ответил я.

– Это самая трудная наука, и в этом твой учитель не может тебе помочь.

В тот момент я подумал, что Долорес Мальном права: в том, что касалось женщин, Пако не мог ничего сделать для меня; я должен был сам научиться не робеть перед их неясными желаниями и не бояться своих. Я должен был научиться, окончательно и без помощи кого бы то ни было, не испытывать перед ними оцепенения или позывов к бегству. Также я подумал о том, что умру одиноким и целомудренным, как отшельник, прежде чем смогу обнять за талию хоть одну женщину.

К счастью для меня, Долорес Мальном глубоко ошибалась.

В час сиесты в доме снова водворился покой. Умберто Арденио Росалес решил помешать Полин прохлаждаться или любезничать с Фабио, пока он сам работает над рассказом, поэтому после кофе он заставил ее встать из-за стола и заперся с ней в ее комнате. Исабель Тогорес и Фабио Комалада остались в компании Пако. Он достал бутылку арманьяка и коробку гаванских сигар, по-видимому, расположенный подольше посидеть за столом. Я убрал грязную посуду и налил еще один кофейник, а также принес сушеные фрукты и шоколадные конфеты. Потом, вспомнив, что собака издателя – совершенно равнодушная к присутствию незнакомцев – жила в добровольном изгнании где-то в саду, я пошел покормить ее. Я долго искал собаку по всему саду. Наконец я нашел ее в кладовке Фарука, лежащей на куче опилок. Рядом с ней стояла пустая глиняная миска. Марокканец, сидевший на камышовом стуле, ел за верстаком, где обычно работал. Он ел не из тарелки, а прямо из пластикового судка.

– Осталась курица с креветками, – сказал я ему. – Хочешь, я тебе ее принесу?

Фарук поблагодарил меня улыбкой, однако отказался. Он указал вилкой на содержимое судка:

– У меня есть гостинец от Йоланды.

Это была жена Фарука, полная молодая женщина из Малаги, имевшая от него двоих детей. Мне понравилось, что Фарук считал гостинцем еду, которую жена готовила ему каждый день. Это было частью той вежливости, с которой он обращался со всем в этом мире, – той вежливости, не позволившей ему взглянуть на нас во время аперитива. Фарук в отличие от меня избегал быть наблюдателем, как будто вмешательство его взгляда могло нарушить естественный ход событий. Всем нам, привыкшим смело наблюдать друг за другом, казалось шокирующим и даже неприятным, что марокканец старался не вмешиваться в чужую жизнь даже в саду, где не было никаких ограждений. Наверное, это заставляло нас чувствовать себя слабыми и беззащитными. То, что Фарук проходил мимо, не замечая нас, означало, что наше присутствие в мире было не так уж необходимо.

– Ты нашел себе довольно скучную компанию, – сказал я, указывая на собаку, с неподражаемым равнодушием лежавшую на куче опилок и поднимавшую на меня свои глаза. – Я еще никогда не видел более безразличного существа.

– Хорошая собака, – ответил мне Фарук. – Смотри.

Он вышел из кладовки и встал на четвереньки на газоне.

– Иди сюда, встань так же.

Несколько смущенный, я подошел к марокканцу и тоже встал на четвереньки. Фарук приблизил нос к земле. Я сделал то же самое. Мы посмотрели друг на друга. Для этого мы подняли глаза, так же как это делала собака.

– Видишь. Теперь перед нами нет горизонта – только земля. Люди держат голову слишком высоко. Там все запутано. А собака нет. Она нюхает наши следы. Она знает, где мы ходим и где находятся вещи. Больше ей ничего не нужно. Она очень спокойная.

Это коренным образом противоречило одному из моих самых сильных желаний. Я решил возразить.

– В детстве я мечтал летать. Даже теперь иногда мне снится, что я летаю. По-моему, это вовсе не так уж плохо.

Вдыхая запах травы, я ощущал смесь различных ароматов. Казалось, что электрические разряды грозы еще остались в этой земле, искрясь в слое перегноя. Однако я чувствовал себя неплохо в таком положении. Я посмотрел наверх и представил свою голову парящей высоко в небе, как шар, с которого все хорошо видно.

– Летай, если хочешь, – заключил Фарук. – Но ты должен все-таки опускаться на землю, чтобы отдохнуть. Птицы Пако много болтают, потому что они глупы. А эта собака – лучшая компания.

Когда я уходил, он снова принялся за еду. Наше представление не произвело на собаку ни малейшего впечатления. Она даже перестала поднимать глаза, чтобы смотреть на нас. Продолжительно зевнув, собака погрузилась в дремоту, больше походившую на полное равнодушие, чем на невозмутимость мудреца. Может быть, Фарук и был прав, но я уже отчетливо понимал, что никогда не смогу быть таким, как он. Меня больше привлекала безудержная жажда издателя, отчаянная ненасытность, с которой он стремился все увидеть и попробовать. В то время я считал, что жизнь – настоящая жизнь – представляет собой постоянное удовлетворение всепоглощающей жажды, а не бесконечный отдых, – им в любом случае можно будет насладиться вдоволь, когда придет время.

Погруженный в эти размышления, я обошел дом, направляясь к двери на кухню. Для этого я должен был пройти мимо бывшего хлева, где теперь находился кабинет издателя. Сейчас там должны были сидеть Умберто Арденио Росалес и Полин и работать над рассказом. Однако когда я проходил мимо одного из окошек, неожиданно мне бросилась в глаза ошеломившая меня картина. Я невольно отступил назад, поддаваясь инстинктивному порыву получше вглядеться в смутный образ.

Писатель лежал в постели вместе с секретаршей. Он наслаждался ею до такой степени единолично, что его движения казались скорее конвульсиями агонии, чем порывами страсти. Полин лежала лицом вниз с безучастным видом, а одна из ее рук, свесившись, касалась пола. Кончиком безымянного пальца она рассеянно водила по очертаниям облицовочных плиток. В этот момент ее блуждающий взгляд встретился с моим. Мое присутствие никак не отразилось на выражении ее лица, не сделало его более осмысленным. Она посмотрела на меня, как смотрят на картину, не вызывающую никаких эмоций. Покорная пассивность Полин, делавшая ее похожей на собаку издателя, привела меня к мысли, что привлекавшая Фарука невозмутимость была не столько жизненной позицией, основанной на спокойствии, сколько фаталистическим отказом от надежды на чью-либо помощь. Выражая это более образно, равнодушие Полин очень походило на покорность мулиц, привыкших к тяжелой ноше и настолько окаменевших от страдания, что даже ударами палки нельзя вывести их из этого оцепенения.

– Ты не должна позволять, чтобы с тобой плохо обращались, – еле слышно повторил я, надеясь, что она прочитает эти слова по моим губам.

Потом, охваченный глухой яростью, душившей меня, я ушел на кухню. Привыкший компенсировать свое бессилие лихорадочной работой, я принялся готовить фарш из свинины для котлет и пирожки с треской. Я собирался подать их тогда, когда кто-нибудь из гостей захочет перекусить. Готовя фарш, я обдумывал меню для ужина. В первый раз я работал, раздраженный тем, что вынужден это делать. Меня приводила в ярость мысль, что день должен пройти с надлежащей безмятежностью, а ужин – что бы ни произошло – должен быть подан вовремя, как будто важнее всего было поддерживать видимость благополучия, становившегося все более и более фальшивым.

– Отлично, – сказал Пако, вошедший на кухню с рюмкой арманьяка в руке. – Хоть кто-то выполняет свои обязанности. Что ты приготовишь на ужин?

Я посмотрел на него с большим неудовольствием. Он тотчас это заметил и вскинул голову, как обвиняемый, неспособный на раскаяние, горделиво и насмешливо собирающийся выслушать приговор.

– Суп с тимьяном и рис с каштанами, – ответил я. – Но мне начинает казаться, что приглашенные не заслуживают, чтобы я слишком для них старался.

Издатель положил мне руку на плечо. Я почувствовал, как он давит на меня, и с огромным удовольствием сбросил бы с себя его руку, но не решился.

– Конечно, ты обижен. Но даже в этом случае ты не должен осуждать гостей, парень. Повар работает для желудков, а не для людей. Разве твой отец тебя этому не учил? Это неотъемлемая часть твоей профессии. Те, кто будет наслаждаться твоим искусством, меньше всего этого заслуживают. Где ты видел, чтобы в хорошем ресторане были честные посетители?

– Этот мир – дерьмо, – изрек я с юношеским пессимизмом, скрывавшим скорее не нигилизм, а огромную неудовлетворенность.

Именно так – как следствие поспешности, а вовсе не отчаяния – воспринял издатель мой вердикт. Уходя, он заронил в моей душе сомнения и тревогу.

– Занимайся своим делом, – сказал он мне. – А я пока посмотрю, можно ли добиться, чтобы и ты ею завладел.

И он ушел, заговорщицки и фамильярно похлопав меня по спине.

В тот день я едва не покинул особняк. Я не сделал этого отчасти из профессионального рвения, отчасти потому, что меня как магнит удерживал своего рода литературный интерес. Писатели, присутствовавшие в доме, создавали все более затягивающую интригу. С каждым разом становилось все труднее уйти оттуда, не узнав, чем закончатся прерванные истории и в чем заключаются наметившиеся тайны и нарастающие конфликты, еще не нашедшие своего разрешения. В тот день я поставил вариться сушеные каштаны с растущей уверенностью, что весь окружавший нас внешний мир замер в ожидании окончания этих долгих выходных. Только тогда, когда история, зародившаяся в этом доме, придет к своему завершению, я смогу поднять свой, уже не рассеянный, взгляд и обнаружить, что жизнь идет прежним ходом: моя мать, вечно боящаяся причинить кому-нибудь страдания, опять будет хлопотать в своем магазине, отец снова выйдет в заваленный ящиками двор, чтобы выпить свою обычную запретную рюмочку джина, а мои друзья вновь помчатся по шоссе на своих мопедах с напуганными, но счастливыми девушками на заднем сиденье. Жизнь со всеми ее тревогами и переживаниями, как правило, заключается в очень ограниченных пространствах.

Вскоре у меня уже было все готово для риса. Обычно я готовил его со свиными ребрышками, но на этот раз в моем распоряжении была целая филейная часть, купленная издателем. Я бросил вариться горсть тимьяна и вышел из кухни, чтобы узнать, не нуждались ли гости в моих услугах. Умберто и Полин вернулись со своего «рабочего заседания» и разговаривали в гостиной с Исабель и Антоном Аррьягой, уже пришедшим в себя после утреннего опьянения. Способность этого человека к восстановлению своих сил была просто невероятна.

Именно тогда я стал случайным свидетелем сцены, которой в тот момент не смог найти никакого объяснения. Через окно я увидел Фабио, сидящего в саду вместе с Долорес. Он оживленно жестикулировал. По выражению его лица было нетрудно догадаться, что разговор был достаточно серьезный. Долорес хотела успокоить своего собеседника, положив ему ладонь на губы, но Фабио схватил ее руку и стал покрывать ее поцелуями. Я снова повернулся к тем, кто сидел в гостиной. Они не видели этой сцены. Я поискал взглядом Пако, но его нигде не было.

Я вышел в сад, придумав какой-то предлог. В сущности, я в нем и не нуждался, так как мое присутствие было оправдано повсюду. Уподобившись Фаруку, я прошел мимо Долорес и Фабио, стараясь не шуметь и делая вид, будто не замечаю их присутствия. Естественно, они меня тоже не заметили. Фабио плакал, все еще покрывая поцелуями и орошая слезами руку Долорес, которая смотрела на него со светским цинизмом.

– Как слабы и тщеславны мужчины! – говорила она, хотя в ее голосе были слышны нежные нотки. – Одно время у меня был любовник из Севильи. Он был очень богат и красив. Иногда я приезжала в его загородный дом на выходные. Там всегда повторялось одно и то же. Когда мы ложились в постель и по утрам или когда за едой наступало слишком долгое молчание, он пристально смотрел на меня и начинал рыдать. Он говорил, что не вынесет, если я когда-нибудь к нему охладею. Однако когда этот момент действительно наступил, он повел себя очень высокомерно. Холодный, как лед, он произнес: «Ну что ж, тебе же хуже».

– Жизнь – дерьмо, – простонал Фабио.

Эта фраза расстроила мою марокканскую тактику. Услышав, что Фабио слово в слово повторил мою недавнюю сентенцию, я остановился как вкопанный и обернулся к нему, подумав, что, вероятно, действительно важные вещи могут быть выражены лишь самыми избитыми фразами – вроде таких, как: «Я люблю тебя больше жизни», «Я делаю это, потому что так велит мой долг», «Время покажет», «Жизнь – дерьмо». Какой толк был тогда в терпеливом и восторженном культивировании индивидуальности, если в самый ответственный момент мы могли прибегнуть лишь к той же формуле, которую использовал бы любой человек, оказавшийся на нашем месте? Со временем я понял: то, что мы способны выразить словами, является лишь кратким наброском наших настоящих чувств, а для того чтобы постигнуть глубину оттенков и сказать все то, что осталось невыраженным, и пишутся литературные произведения. Но в тот день, услышав, что писатель выражает свое негодование так же, как и я (причем, не слишком утонченно), я спросил себя: можно ли вообще быть отличным от других?

Я остановился посреди сада, до такой степени поглощенный своими мыслями, что не сразу понял, что Долорес заметила меня. Так как одна из ее рук до сих пор была орошаема слезами Фабио, для того чтобы повернуться в мою сторону, она перекинула другую руку за спинку стула, приняв небрежную и в то же время элегантную позу. Она мне так понравилась, что впоследствии я на протяжении какого-то времени имитировал ее, когда садился, хотя это доставляло мне множество неудобств, и в итоге я развозил заказы из магазина с почти вывернутыми плечами. Дело в том, что элегантность Долорес, как и всех действительно изысканных женщин, шла вразрез с естественными движениями тела.

– Боже мой, мальчик! – обратилась ко мне писательница, тогда как я, вздрогнув, вернулся к реальности и смотрел на нее с восхищением. – Я тебя уверяю, что можно думать и продолжать действовать одновременно.

Я извинился прерывающимся голосом и пошел искать Пако. Я нашел его в ванной рядом с его спальней. Он только что принял душ и смотрел на себя в зеркало, завернувшись в свой любимый халат из красного шелка с вышитым на спине драконом. В этом одеянии он казался торговым агентом в шикарном публичном доме, что было недалеко от истины, так как этот халат подарила ему много лет назад в Коста-Рике проститутка-китаянка. Издатель рассказывал мне об этом по секрету (то есть хрипя мне на ухо) в один из своих визитов в казино:

– Она танцевала в кабаре под названием «Олимп». Там были только венесуэлки, костариканки и колумбийки. Что делала там китаянка? Не важно. В этом не разобраться, парень. Если пойдешь не по своему пути, в конце концов окажешься начальником бензоколонки где-нибудь в Онтарио. Эта девушка хотела, чтобы ее называли Садводяныхлилий – именно так, без запинки. Наверное, по-китайски это звучит намного короче, но мне было все равно, потому что я звал ее просто Сад. И когда я просил ее позволить мне войти в сад, она просто млела и сразу же начинала раздеваться. Это сводило меня с ума. Чистейшая поэзия!

А затем, после паузы, он крепко схватил меня за руку, как будто собирался раскрыть мне секреты этой красавицы сада, и заключил:

– Я говорю тебе это для того, чтобы ты научился понимать цену слов.

В тот день в казино я понял, что слова имеют высокую цену, потому что благодаря им можно соблазнять женщин и получать в подарок халаты с драконами. Однако это открытие не только не сделало меня более разговорчивым, но еще больше усугубило мою немоту перед девушками моих друзей. Когда я оставался с ними наедине, девушки смотрели на меня, соображая, как это их угораздило оказаться в компании с таким скучным типом. Затем они смотрели по сторонам, надеясь на чью-либо помощь. Я изо всех сил старался хоть немного их развлечь, но мое страстное желание подобрать значительные слова приводило к тому, что у меня выходили лишь бессвязные и абсурдные фразы. В общем, я не совсем понял пример, приведенный мне Пако. Слова важны не из-за их надоедливого ритма, а потому, что из них можно создавать новые и всегда различные высказывания. Речь – это не бросание кирпичей, а выпускание на волю живого существа. Не зная этого и думая лишь о далекой возможности обнять женщину за талию, я наткнулся на тот же камень, что и писатели-сюрреалисты.

Так вот, издатель, завернувшись в свой шелковый халат, смотрел на себя в зеркало. На его лице было написано такое недовольство, что, поддаваясь невольному импульсу, я тоже заглянул в зеркало, ожидая увидеть там нечто действительно отталкивающее. Помимо своей головы, я увидел там только издателя, окидывающего себя взглядом с глубоким отвращением.

– Ты видишь меня, Педро? Видишь?

Я молча кивнул. Если бы нас не отделяли стены и лес, даже моя мать разглядела бы Пако от двери своего магазинчика. Было трудно не заметить его в этом халате.

– С годами все достоинство человека сосредоточивается в голове. Тело дряхлеет и теряет мужественность. Исчезают волосы с ног и рук, отвисают груди, мужское достоинство почти скрывается под брюхом. Старый голый мужчина – это настоящая карикатура. Голова же, наоборот, становится все величественнее. Ты не станешь отрицать, что в одежде у меня довольно философский вид. Редкие волосы свидетельствуют о моей образованности, а в проклятой тонзуре есть нечто схоластическое. Припухшие веки говорят не об усталости, а об избытке опыта. А если у тебя припухшие веки, все думают, что ты плохо спал.

– У меня никогда не бывает кругов под глазами, – сказал я довольно дерзко. – А у вас они бывают от того, что вы всю ночь ворочаетесь в постели.

– Ну что ж, бессонница способствует размышлению. Скотт Фицджеральд страдал бессонницей, а с ума сошла его жена, а не он.

– Ваши гости сейчас в гостиной. Я собираюсь что-нибудь им подать.

– Хорошо. Я сейчас спущусь. А ты иди. Уже много лет никто не видел меня голым. Я показываю только голову и иногда – немного ноги, когда мне хочется погулять босиком по саду.

Он вновь посмотрел своему отражению в глаза. В них уже не было отвращения, потому что Пако в этот момент видел не себя настоящего. Память, таящаяся где-то во взгляде, рисовала ему другие прогулки по саду, другие времена: от них у него остался только этот потертый халат, смотревшийся на нем все нелепее, как чужая вещь, присвоенная им тайком.

Я занялся приготовлением котлет и миниатюрных пирожков. Когда я вышел с подносами, Пако уже сидел в гостиной. Он надел свой засаленный свитер и снова стал похож на уединившегося в деревне горожанина. Восточные реминисценции вместе с другими отголосками прошлого остались за дверью ванной. Издатель поддержал мою гастрономическую инициативу, откупорив пару бутылок вина «Вега Сицилия» 1985 года, которое он приберегал для особых случаев: то есть для того, чтобы пить его одинокими зимними вечерами.

Фабио и Долорес тоже вернулись в дом. Долорес наблюдала за Полин, как будто в секретарше была заключена какая-то тайна, невольно не дававшая ей покоя: качество, осознанное или неосознанное, но в высшей степени достойное зависти. Полин, разговаривавшая с Исабель и Антоном, не замечала внимательного взгляда Долорес. Это также составляло часть загадки, которую Долорес пыталась постичь: Полин была совершенно лишена того чувства бдительности, заставляющего нас оборачиваться, когда мы чувствуем на себе чей-то взгляд. В действительности ей было все равно, когда за ней наблюдали. Когда она замечала, что кто-то следит за ней (даже в таких чрезвычайных ситуациях, как случилось со мной, когда я увидел ее через окно комнаты), внутри ее не срабатывал никакой защитный механизм, словно все в ней – от прически до усталости или смирения – признавало, что в каждый момент можно быть только собой, и никем больше. Полин, как животное, не имела общественного образа. В тот вечер в гостиной, не обращая никакого внимания на то, что обезумевший мир продолжал вращаться вокруг нее и все мы не отрывали от нее глаз, она спокойно разговаривала, положив одну руку на грудь, а другой с очаровательной неловкостью держа сигарету у рта. Она так вертела ее пальцами, что казалось, будто она хочет заставить ее исчезнуть с помощью каких-то неумелых чар.

– Кино слишком наглядно, – говорила она. – Все разворачивается перед твоими глазами, как будто ты сам не способен все это себе представить. Я предпочитаю книги. Персонажи в книгах – не известные актеры с их индивидуальностью, которая сопровождает их повсюду. Кейт Каррадин делает так, что все ее фильмы выходят такими же, как она – красивыми и немного грустными, несколько потерянными. А в книгах все более… более…

– Неуловимое, – подсказала Исабель.

– Да-да, невидимое! Недавно я видела по телевизору фильм о жизни Гленна Миллера. Его играл Джеймс Стюарт. Он погиб в нелепой авиакатастрофе, не знаю как, может быть, из-за бомбы, потому что это было в войну. Так вот. Я тоже заплакала, когда его жена залилась слезами, глядя на его фотографию. Но это была фотография Джеймса Стюарта, и я плакала по нему. Гленн Миллер уже не был собой. Должно быть, ужасно, когда знаменитый актер вмешивается в твою жизнь и начинает подражать тебе, чтобы заставить людей плакать.

Фабио, не принимавший участия в беседе, смотрел в окно на пейзаж. Оттуда был виден склон, ведущий в сад, а наискосок – домик для гостей. Вдали виднелась длинная вереница гор, достигавших среди далеких, редко рассеивающихся туманов снежных вершин Пиренеев. Фабио уже долго смотрел на пейзаж, но я был убежден, что он ничего этого не видит. Когда мы смотрим в окно, мы редко видим то, что находится по ту сторону. Мы, наоборот, погружаемся в себя, как будто окна не столько отверстия наружу, сколько зеркала, которым мы должны быть благодарны за их огромную сдержанность. Почему мы не погружаемся в размышления перед стеной? Почему, чтобы сконцентрироваться на самих себе, нам необходимо устремить взгляд вдаль? Возможно, ответ на этот вопрос заключался в халате Пако и той нелепости, с какой он смотрелся в нем.

Издатель, не подозревавший об этих мыслях, вызванных во мне его жалким одеянием, разливал вино с довольством гостеприимного хозяина, знающего, что отдает лучшее. «Заботься о своем эгоизме, – сказал он мне однажды, сидя за столом в ресторане отца; берет Пако висел на стуле, а перед его тарелкой лежала раскрытая биография Трумэна Капоте. – Только эгоисты знают, как угодить своим клиентам. Самоотверженные и филантропы об этом не имеют никакого понятия. Они дают тебе кусок черствого хлеба и думают, что сделали нечто значительное».

Наполнив бокалы, Пако взял поднос с котлетами и предложил их своим гостям. Антон Аррьяга, верный себе до абсурдности, посмотрел на котлеты, как будто Пако показывал ему какую-то диковинку, вроде ребуса на славянском диалекте, распространенном лишь где-то в забытом уголке Урала. Потом, к моему удивлению, он сказал:

– Полин, ты восхитительна, даже когда ешь котлеты.

Секретарша, с жадностью набросившаяся на угощение и жующая с набитым ртом, поблагодарила его блеском глаз и мягким гортанным звуком.

– Воспользуйся этим и попроси, чтобы он рассказал нам окончание своего рассказа, – вмешалась Исабель. – Когда ты потеряешь свое очарование, будет слишком поздно.

– Я этого не сделаю, – ответил Антон, – даже ради Полин. Я вам уже сказал, что книги имеют продолжение внутри. Вы должны сами открыть его. Это просто до тошноты, но нужно проявить хоть немного внимательности.

Умберто Арденио Росалес, завладевший подносом с пирожками, воспользовался скрытностью Аррьяги, чтобы привлечь внимание к своему рассказу. Он был в удивительно хорошем расположении духа.

– Мой рассказ уже продвигается – постепенно, но продвигается. Как вы уже знаете, главный герой – игрок. Ему нравится делать ставки. Ничто не заставляет его идти на встречу в номер 114 отеля «Монако», но любопытство сильнее его. Кроме того, с его журналистской карьерой покончено. Что ему терять?

– Он может потерять все, заблудившись. Женщина назначила ему свидание в номере 214, – уточнил Антон Аррьяга.

– Какое значение имеют эти мелочи? Ты можешь просто слушать, так же как и все остальные?

– Моя комната находится первой по коридору, а твоя – второй, – вмешалась Исабель, никогда не упускавшая такого случая. – Это всего-навсего мелочь, но мне бы не хотелось, чтобы ты оказался в моей постели.

– Оставим этот разговор. Я не хочу быть грубым. Так вот, этот человек едет в отель. Стучит в дверь, и тот же голос, который он слышал по телефону, приглашает его войти. Женщина лежит в постели. Она очень красива, но ее волосы растрепались, а макияж растекся. Простыни все разворочены. На полу валяются листы газеты, как будто кто-то швырнул их в раздражении. На ночном столике – несколько флаконов с успокоительным и снотворным. Человек делает вперед несколько шагов. Она пристально на него смотрит, стараясь нащупать пачку сигарет среди складок простыней. Наконец она говорит: «Час настал». Понимаете? Он не знает, кто эта женщина – он отправился туда только потому, что он игрок и ему нечего терять. Но она смотрит на него пристально и говорит: «Час настал».

В гостиной воцарилась полная тишина. Умберто взял три пирожка и отправил их в рот. Для него мои старания сделать пирожки миниатюрными были совершенно напрасными. Определенно, этот человек не любил мелочи. Пако отпил глоток вина, окинул взглядом всех присутствующих, ожидая, что кто-нибудь заговорит, и наконец кратко спросил:

– И?…

– Не знаю, – ответил Умберто, вздыхая с явным удовольствием. – Пока это все. Сейчас я обдумываю различные варианты.

– Не знаю почему, но это понятие литературы с возможностью выбора развития сюжета отдает для меня какой-то импровизацией, – сделала новый выпад Исабель Тогорес.

– Надеюсь, все будет благополучно, – вмешался Пако, прежде чем Умберто успел ответить. – Дадим Умберто время, для того чтобы он обдумал свою историю. Ну а пока мне бы хотелось узнать, что на уме у Долорес.

Долорес посмотрела на Полин. У меня возникло ощущение, что она намеревалась говорить для нее, собираясь противопоставить очарованию секретарши и обиде, которую та невольно ей наносила, боль ужасного знания, причины грусти, открывшейся мне в ее спальне. Я испугался – как боятся разрушения девственного пейзажа, – что Долорес будет слишком жестока, открыв Полин, что ее жизненная позиция не могла избавить от страданий, а лишь унижала. Я испугался этого, будучи уверен, что Полин страдала с той же, а может быть, и с большей силой, чем Долорес, столько же, если не больше, чем каждый из нас, хотя она и не умела делать этого с надлежащим видом. Долорес поднесла руку к груди и слегка откашлялась.

– Клара – женщина в кризисе. Это состояние сопутствовало ей всегда – постоянный и неизменный кризис. А также ее склонность, иногда случайная, иногда подозрительно добровольная, к тому, чтобы быть неудачницей. Ей около сорока, и она довольно хороший кардиолог. Всю свою жизнь она бьется над сердцами, которые отказываются служить. У нее был бурный роман с мужчиной, который потом погиб в автомобильной катастрофе. И другой – долгий и вялый – с женатым человеком. У нее нет детей, но это ее не волнует. В сущности, с ней никогда не происходило ничего действительно экстраординарного. Клара – обычная женщина, которой под сорок и которая переживает кризис.

Фабио повернулся к нам. Пока Долорес говорила, он постепенно приближался и наконец сел напротив нее со сцепленными в замок руками и медленно поднес их к губам. Долорес посмотрела на него с улыбкой.

– Она решает отдохнуть, отправиться в путешествие. Отметить свой день рождения где-нибудь очень далеко, а не в больничных палатах и не в своей барселонской квартире. Она уже не хочет предаваться страсти, кажущейся ей все более приторной и чуждой, а стремится спокойно наслаждаться одиночеством. В определенном возрасте мы, женщины, вновь обретаем себя. Это медленное погружение внутрь себя, к нежности, сжигавшей нас изнутри и постепенно смягчившейся и превратившейся в спокойную заводь, в бальзам, куда нам нравится иногда окунаться.

Я подумал о Пако, облачившемся в свой восточный халат, похожем на кусок мяса, завернутый в цветной целлофан, о его рыжеватой голове с аурой достоинства, о его глазах – умных, или усталых, или просто оскорбленных старостью, которую он видел в зеркале. Он тоже говорил мне о тех сокровищах, которые открываются по мере того, как проходят годы. Я подумал, что есть множество способов искать смысл в том, что уже свершилось. Возможно, он должен был делать это с целью не оборачиваться, как последний в забеге марафонец, знающий, что зрители и судьи уже давно ушли, но все равно находящий в себе силы добежать до конца. Он пересекает финиш с поднятыми вверх руками и одинокой гордой улыбкой. В определенный момент жизни с нами уже нет спутников. Именно тогда мы можем только в себе самих найти повод – голову философа или внутреннюю заводь, – чтобы не сходить с дистанции.

– Кто-то рассказал ей о гостинице, затерявшейся в устье реки у Карибского моря. Это прогалина, вырубленная в тропическом лесу, и туда можно добраться только на лодке. Это место посещают рыбаки из США, соперничающие с Хемингуэем. Она решает отправиться туда. Накануне своего дня рождения она едет в маленькой ветхой лодке по мутным водам реки. Ее сердце сильно бьется. Густые заросли скрывают берег. Большие и сочные цветы гниют, ласкаемые водой. Крокодилы медленно отступают перед лодкой, прячась среди водных растений. Не обращая на них внимания, по пояс в воде неподвижно стоит толстый человек в грязной футболке. Клара спрашивает себя: что он там делает, и почему на него не нападают крокодилы? Человек, не двигаясь, смотрит на плывущую мимо лодку. Похоже на то, что в руках он держит какую-то сеть. Клара здоровается с ним робким кивком головы. Человек не отвечает и провожает лодку глазами. Негр, сидящий у руля, тоже не здоровается и все время молчит. С самого начала пути он повернулся к ней спиной и кажется спящим.

Долорес, откинувшись на софе и скрестив руки на коленях, говорила мягким голосом, как будто выдыхая сырость и туман, скопившиеся в ее легких. Казалось, что все мышцы ее тела находились в полной неподвижности, за исключением сильных голосовых связок. Полин, докурившая наконец сигарету, не сводила с нее глаз. Она глядела на Долорес, как смотрят по телевизору на голодающего ребенка в далекой Африке.

– Клара чувствует себя счастливой. Ее наполняет безудержное, дикое счастье. За излучиной река расширяется и впадает в Карибское море. Но лодка не выходит в море, а останавливается у маленькой пристани. Как ей и говорили, это небольшой участок, вырубленный в тропическом лесу и окруженный проволочной изгородью. Гостиница представляет собой несколько деревянных хижин. Самая большая из них без стен. Это кровля, держащаяся на столбах. Под ней – несколько столов и деревянных скамеек. На плафоне, подвешенном на цепях, лежит высушенная меч-рыба, как будто законсервированная в рассоле. Плафон покрашен в темно-синий цвет, чтобы создавать иллюзию моря. В других хижинах пол выстелен досками и есть небольшая терраса, откуда можно наблюдать за дождем. В комнате имеются только кровать и окошко со ставнями. В гостинице работают двое негров, муж и жена. Мужчина огромный и все время молчит, женщина постоянно улыбается. Она улыбается, говоря «да», и улыбается, говоря «нет». Вдвоем они превратили этот небольшой участок, заключенный между хижинами и рекой, в парк в версальском стиле: посыпанные гравием дорожки, цветники, окруженные камнями. Там нет ни одного дикого растения. Клара, стоя на причале, смотрит на все это с внутренним ликованием. Наконец-то она нашла место, где можно затеряться на время, – уголок на краю света. Ее ждут две недели полного одиночества.

– А где же недоразумение? – прервал ее Умберто. – А, все понятно. На следующий день там объявится группа ботаников-янки в цветастых рубашках.

Он хохотнул, и его смех был поддержан лишь далеким громом. Стало темно из-за огромных туч, отбрасывавших на сад подвижные тени. Дневной свет то ослабевал, то снова пробивался, как будто сумерки никак не могли одержать верх. Порыв ветра сильно всколыхнул деревья. Потом снова наступила тишина, невозмутимая и зловещая, как угроза, которая не спешит, но рано или поздно обязательно исполнится.

– Видите? – продолжал Умберто. – Опять будет дождь. Ну и дерьмовое дело! Ну и дерьмо!

– Может, ты все-таки заткнешься?!

Мы все посмотрели на Полин. Она же, не обращая на нас никакого внимания, как будто находясь один на один со своим любовником, смотрела на него с нескрываемой яростью. По-видимому, она восставала впервые, потому что на лице писателя отразилось только огромное удивление. После нескольких секунд немого гнева Полин с необычной для нее резкостью вырвала у Исабель пачку сигарет. Пако поспешил поднести ей зажигалку. Секретарша закурила, держа сигарету между указательным и большим пальцами, как трубочку для напитка. Пако, глядя на нее, улыбался, опустив уголки губ вниз: эта улыбка освещала его лицо, когда ему что-то действительно нравилось. Полин глубоко затянулась, кашлянула несколько раз и села на софу рядом с Долорес. Не глядя на нее, сосредоточив все внимание на сигарете, которую она держала возле самых губ, не касаясь их, Полин мягко, как будто рассеянно положила свою руку на ногу писательницы. Долорес откинула голову назад и продолжала рассказывать:

– Сейчас не сезон рыбалки. В гостинице, кроме Клары, живет только один человек. Она видит его со ступенек своей террасы, где сидит, разбирая привезенные книги. Все они очень толстые, их невозможно прочитать в суетливой и полной заботами барселонской жизни: «Бесы», «Мастер и Маргарита», «Пармская обитель»… Это пожилой и очень худой человек. Он сидит на табурете среди цветников и ничего не делает – только смотрит на реку. Клара решает прочитать сначала «Бравого солдата» – ей хочется начать с чего-то беззаботного. Вечером она ужинает в компании того человека. Они ужинают вдвоем в большой хижине. Негритянка подает им жареную юку и рыбу. Мужчина пьет темный ликер и угощает им Клару. Он говорит, что его зовут Манфорд и он художник. Несколько лет он прожил в Гаване и хорошо говорит по-испански. Потом они сидят на причале и долго разговаривают. Слушают тихий плеск воды. Пьют ликер. Наконец человек благодарит Клару за компанию и уходит в свой домик. Клара ложится в постель, но ей не спится. Она не может читать. Оказывается, иногда приходится отправиться на край света, к черту на рога, чтобы побывать в приятной компании. От ликера у нее слегка кружится голова. Клара проводит рукой по своему телу, думая об этом человеке.

Когда она начинает засыпать, ей слышится шум на улице. Она тушит свет и напряженно ждет, вытянувшись в кровати, как жертва, с трудом сдерживая прерывистое и шумное дыхание. Проходят минуты. Наконец Клара засыпает. Ей снятся беспокойные сны, она слышит шум реки и свои вздохи. Утром Клара просыпается от того, что ее сердце отчаянно колотится. Она Думает о Манфорде и двух предстоящих неделях отдыха и вспоминает, что сегодня ее день рождения. Нужно заказать у негритянки бутылку ликера и, может быть, свечи. В этот момент раздается громкий голос. Клара высовывается из окна. Негр, владелец этого крошечного рая, стоит рядом с дверью одной из хижин. Увидев Клару, он хватается руками за голову. Она бежит туда, входит в домик и начинает кричать. Она влезает на кровать и дергает веревку, на которой висит Манфорд, в отчаянии бьет его по груди, не зная, как его снять, колотит по остановившемуся сердцу. В этот же день она снова садится в моторку. В глубине лодки лежит труп, завернутый в мешковину. В кулаке Клара сжимает записку: «Я приехал сюда именно с этой целью. Впереди у меня оставалась не жизнь, а только страдание. Еще раз спасибо за компанию». Лодку отвязывают, хозяин заводит мотор. Негр, владелец этого крошечного рая, разравнивает граблями гравий. Он ничего не говорит и поворачивается к реке спиной. Негритянка робко прощается с Кларой. «Он был очень болен», – говорит она и улыбается.

Начался дождь. Тяжелые капли дождя застучали в стекло, как мятущиеся оводы. Умберто Арденио Росалес сердито заерзал в кресле. Все остальные хранили молчание. Полин плакала, не закрывая лица и не стыдясь своих слез.

Долорес ушла в домик для гостей и отказалась от ужина. Антон, отправившийся за ней с зонтиком, вернулся и сообщил, что Долорес работает над рассказом и хочет, чтобы ее не беспокоили. После этого он принялся жадно пить виски в еще большем количестве, чем прежде. Все остальные с аппетитом поужинали супом с тимьяном. Было холодно. Дождь лился монотонно, без неистовства и почти без грома. Это был один из тех утомительных дождей, способных затягиваться на неопределенное время с очевидным намерением длиться целую вечность. Наверное, Великий потоп начинался именно так – без ужасающих содроганий неба, как обычный дождь…

Снова отключилось электричество. Особняк, освещенный свечами, казался сбившимся с курса кораблем. В гостиной был влажный и спертый воздух, как в подвале. Пако разжег камин, но тепло, увлекаемое бесконечной и леденящей пустотой, уходило через дымоход навстречу дождю. Издатель, позабыв, что желудок и печень каждого человека имеет свои особенности, заставил Полин выпить перед ужином рюмку арманьяка. У секретарши, которая практически не пила раньше спиртного, блестели глаза, и она с трудом выговаривала слова, как будто их нужно было придумывать каждый раз, когда необходимо что-нибудь сказать. За ужином она продолжала пить вино и принялась глупо хихикать. Полин смотрела в сторону Исабель, не видя ее, устремив взгляд на неопределенную точку в воздухе, – казалось, будто она находится одна в кинозале и смотрит комедию. Меня все больше и больше беспокоила слабость Полин. Даже Антон Аррьяга, когда напивался, старался сохранять искру сознания, боролся с самим собой. А Полин нет. Она позволяла течению нести себя, как будто не зная или не заботясь о том, что могло с ней произойти или что могли с ней сделать. В любой момент она способна была раздеться и пуститься в пляс на столе.

Подавая рис с каштанами, я заметил, что Фабио, сидящий рядом с Полин, протянул руку под скатертью, чтобы погладить ее по ноге. Почувствовав прикосновение его руки, Полин схватилась за нее с такой силой, что у нее побелели костяшки пальцев. Наверное, это была ее единственная связь с реальностью. Вцепившись в руку Фабио, Полин удалось сосредоточить свой взгляд на издателе, который, тоже несколько захмелев, наблюдал за ней, подняв брови.

– Это очень красивый и угнетающий рассказ, – сказала Полин и сделала паузу, чтобы икнуть. Она неохотно подыскивала слова, как будто перерывала чулан в поисках потерянной вещи. – Я так завидую Долорес. Мне хочется быть такой же, как она. Я хочу, чтобы на меня смотрели с уважением. Вообще-то на меня тоже смотрят с уважением, но только на грудь. Я выхожу на улицу демонстрировать ее. Ну и грудки! Как их зовут? Они правда не кусаются? Знаете, как их называет этот идиот? Ортега-и-Гасет, он называет их Ортега-и-Гасет!

Полин замолчала, как будто ей в голову внезапно пришла какая-то мысль. Потом она повернулась к Пако, напуганная:

– Кажется, меня сейчас вырвет.

Этот идиот, то есть, конечно же, не кто иной, как Умберто Арденио Росалес, изобразил на своем лице безграничное отвращение. Издатель посмотрел на меня взглядом следователя, который, устав от долгого сидения в своем неудобном кресле, ожидает незамедлительного ответа. Но я был там никто. Если бы я был одним из гостей, а не слугой, я бы взял Полин за руку и вывел бы ее в сад, чтобы побегать под дождем и поваляться на мокром газоне. В темноте ночи я гладил бы ее влажные щеки и сказал бы ей, что она необыкновенная женщина, самая необыкновенная из тех, кого я когда-либо встречал. Но я был не в состоянии это сделать, и, кроме того, Исабель Тогорес всегда реагировала раньше меня.

– Девочке нужно лечь спать.

И, вызывающе глядя на Умберто прищуренными глазами, похожими на двух дрожащих и агрессивных хорьков, выглядывающих из глубины своей норы, она сказала:

– Фабио, может быть, ты ее проводишь?

Шеф Полин что-то пробормотал себе под нос, но остался сидеть на стуле, не зная, что делать. В первый раз его высокомерие ему не помогло. Тем временем Фабио вскочил с героической решимостью, отдающей Джеймсом Дином. Комалада в своем поведении представлял полную противоположность секретарше: он все делал с сознанием того, что на него смотрят. Иногда его мания с точностью выражать свои чувства просто доходила до абсурда. Если Фабио изнемогал от усталости, то он валился на стул, как будто хотел его разломать; когда его оскорбляли, он поднимал подбородок и сжимал губы, а в момент отчаяния закрывал глаза ладонью и стонал, сжимая виски пальцами. Описывая его жесты, можно было бы написать трактат о том, чего не следует делать актеру. В действительности в этом заключался его поэтический язык, необходимый для того, чтобы получать от женщин в подарок шелковые халаты. И у него получалось достаточно неплохо, потому что он делал все совершенно искренне. Его усталость была смертельной, обида – непоправимой, отчаяние – безмерным, всепоглощающим. Даже наедине с самим собой он продолжал разыгрывать представление. Чем еще можно было объяснить, что все листы, смятые и брошенные им в мусорное ведро, были абсолютно чистыми? Тот, кто не играет роль, не станет разрывать лист, на котором ничего не написано.

С искренней, но в то же время слишком актерской учтивостью и осторожностью он взял Полин под мышки и отвел в кабинет издателя. Потом, не говоря ни слова, он сходил на кухню за ведром и закрылся с Полин в кабинете. Что-то произошло там этой ночью, что-то краткое и, конечно же, незначительное, однако намного более бурное, чем все, что было до сих пор в этом особняке. Я подумал, что Полин, напившейся до бесчувствия, наконец-то было кого обнимать, может быть, впервые в жизни. А я-то думал о том, чтобы привести ее в чувство, бегая с ней под дождем. С такими идеями даже грузовичок моего отца не помог бы мне найти девушку, которая захотела бы связаться со мной. «Он придурок, – сказала бы любая из них обо мне. – Он ни слова не сказал за весь вечер и смотрел на меня как на какую-то шантажистку. Я умирала со скуки, а тут еще начался дождь. Тогда он вытащил меня из своей развалюхи и заставил бежать по шоссе. Представляешь? Я никуда с ним больше не пойду, хоть на коленях меня проси».

Совершенно уничтоженный, я поднялся, для того чтобы подавать десерт.

– Ортега-и-Гасет, – повторял Пако, оглушительно смеясь. – Подумать только, Умберто! Ну и выдумал!

Умберто самодовольно хихикнул. Он снисходительно пожал плечами, всем видом показывая, что его обидели безо всякого повода, хотя он на самом деле в высшей степени миролюбивый человек.

– Она иногда выходит из себя, когда напивается. Ты напоил ее, Пакито… но она хорошая девушка. У нее доброе сердце, а это редкость в нашем мире, полном злобных фурий.

– Оставим этот разговор, – резко сказала Исабель, презрительно швыряя салфетку на стол.

Мы совсем забыли про Антона Аррьягу. Он по-прежнему сидел с нами за столом, но мы перестали обращать на него внимание. Внезапно раздался его гнусавый голос, как будто доносившийся из-под воды.

– Причина всего – страх, – говорил он, широко раскрывая глаза, как будто стараясь поймать свое ускользающее сознание. – Вы все боитесь. Вам страшно умереть, показаться смешными, страдать. Вы боитесь одиночества. А я плевал на страх. Я герой. Я никогда ничего не боялся.

Все это время Антон пил с маниакальным упорством. Теперь его тарелка была окружена пятью стаканами, полными виски, – маленькая нетронутая горка риса в океане алкоголя. Антон собрал со стола стаканы и наполнил их виски. Он тупо смотрел на них, не зная, с какого начать.

За окном продолжался надоедливый, монотонный дождь. Ветер окончательно прекратился. Я подумал, что если кто-нибудь не остановит Антона, он допьется до алкогольной комы. Потом я пошел на кухню мыть посуду.

Наведя порядок в своих владениях, я заглянул в гостиную. Там остались только Пако и Умберто. Они играли в шахматы, сидя напротив камина. Я повернулся и вышел в сад через кухонную дверь. Сделав несколько шагов в темноту, я стал невидимым, как собака издателя. Потом я поднял лицо, подставив его под ласковые струйки дождя. Некоторое время я стоял неподвижно, пока мое лицо не стало совершенно мокрым. Холод окутывал мои ноги, как поднимающийся газ, но руки у меня горели. Я нащупал стену дома и пошел вдоль нее. В окне комнатки Полин был виден слабый свет. Я перестал ощущать свое тело, слившись с темнотой, с туманом. Остались одни руки, горевшие, как раскаленные угли. Я сжал кулаки, и мне показалось, будто в них были вложены горячие камни.

Я осторожно заглянул в окно. Полин лежала в постели. Фабио укрыл ее одеялом. Сам он сидел за столом издателя и писал при свете свечи. Полин заметалась во сне, закинув одну руку на лоб и приоткрыв губы. Фабио встал и взял ее за руку. Он держал ее так, как держат слабого, еще не умеющего дышать щенка. Полин, не открывая глаз, постепенно успокоилась. Тогда Фабио, все еще держа руку Полин, изобразил на своем лице глубокое сожаление. Его огорчение было таким явным, таким показным, что я подумал, будто в кабинете присутствует третье лицо и Фабио обращается к нему. Даже больше. Казалось, будто Фабио находится на крошечной сцене любительского театра, а перед ним – тридцать кресел, занятых публикой, обожающей экзистенциалистские мелодрамы. Ни у кого не возникло бы сомнения, что он действительно убит горем. Фабио очень осторожно положил руку Полин ей на живот и снова сел за стол. В этот момент дверь отворилась. Заглянул Умберто Арденио Росалес и подозрительным взглядом окинул комнату. Он посмотрел на Полин, сказал что-то Фабио и вернулся к шахматной партии, оставив дверь открытой.

Едва ли что-то может сравниться с удовольствием чувствовать себя в стороне от жизни – духом, праздным шпионом, комаром, садящимся на внешнюю сторону стекла и не привлекающим ничьего внимания. Быть невидимым или безразличным к другим, останавливать свой взгляд на чем угодно, не имея другого повода и цели, кроме наблюдения за жизнью людей. Долорес Мальном сказала мне, что есть вещи, которые лучше не видеть. Возможно, она была права. Пако же, напротив, хотел сделать меня бесстрастным наблюдателем. Именно таким и был он сам, и, как казалось, все, что он видел, не заставляло его слишком страдать. Он, напротив, желал, чтобы в особняке случались различные происшествия, которые поддерживали бы его интерес к существованию. Жизнь находится где-то вне человека. Это нечто такое, что можно наблюдать со стороны – глядя на свои горящие руки, подглядывая через окно. Никто не прислушивается только к биению своего собственного сердца – было бы невыносимо, если бы жизнь сводилась только к самому человеку.

Когда Пако уставал от одиночества, он спускался в город – раздраженный и агрессивно-ироничный, как будто по дороге его до костей промочил дождь экзистенциального ужаса. Он рассказывал в казино, что ему случалось видеть трупы, валяющиеся на улицах опустевших городов, красивейших женщин, дремлющих в душном полумраке тропиков. Перед слушавшими его с открытым ртом крестьянами он вспоминал, как однажды в Мексике, много лет назад, его работники взбунтовались и на его вопрос, почему они так поступили, ответили (он подражал их акценту): «Потому что все остальные так сделали. Что тут непонятного? Подождите немного: когда нам все разъяснят, тогда мы и вам скажем причину». Я же, стоявший неподалеку, опершись на стойку, узнавал отрывок из «Педро Парамо». Издатель подарил мне эту книгу несколькими неделями раньше, как бы делясь чем-то священным – своей коллекцией хитростей и трюков, помогающих избавиться от страха пустоты и быть счастливым.

Иногда Пако спускался в город совершенно измученный одиночеством. Посетители казино, как всегда праздные, садились послушать его. «В Италии я познакомился с бароном Козимо Пиоваско де Рондо, который в двенадцать лет забрался на дерево и больше никогда не спускался на землю. Он терпеть не мог блюдо из улиток и был необыкновенно упрям. Ему подали суп из улиток и второе из них же. Так как отец заставлял его съесть все это, он забрался на дуб, дав клятву никогда больше не спускаться вниз. И сдержал свое слово».

В другой раз перед той же аудиторией Пако рассказывал: «Когда я жил в Париже, у меня одновременно было две любовницы. Обе были необыкновенно красивы, просто восхитительны. Они были незнакомы и никогда не видели друг друга. Я не мог решить, какую из них выбрать, и поэтому встречался с обеими. И вот в один прекрасный день я лишился и той и другой. Они отвергли меня безо всякой злобы – как бросают человека скорее из-за того, что он идиот, а не предатель. Я ничего не мог понять до тех пор, пока они не признались, что сделались близкими подругами, втайне от меня оставляя друг другу записки за зеркалом в моей комнате». Часто издатель обрывал свой рассказ, смотрел с досадой на присутствующих, щелкал языком и заключал: «Беда в том, что все вы в этом городе невежды». Посетители казино вовсе не обижались на столь пренебрежительную оценку, слыша ее из уст такого бывалого человека, и важно кивали головами. «Сеньор Масдеу много повидал», – говорил мне мой отец. Но я-то знал все его хитрости, потому что он сам мне их дарил.

В тот вечер, окоченев под дождем, я понял, что Антон Аррьяга был прав, когда рассказывал нам о безумном священнике: есть реальность, зависящая не от времени, а только от внимания, которое мы уделяем вещам. Нужно наблюдать за миром и читать его: как читают книгу, как расшифровывают инструкции для программирования видео, как ипохондрик перечитывает противопоказания ацетилсалициловой кислоты, как заучивают наизусть любовное письмо или как снова и снова останавливают взгляд на имени друга, выгравированном на его надгробной плите. Нужно читать взгляды и жесты, молчание и пустоту. Нужно читать также и глаза, и прикосновения, и шаги. Нужно читать все, потому что в этой необъятной вселенной все также имеет продолжение внутри. И это единственное, что мы способны постичь.

Я отошел от окна Полин. Идя на ощупь в темноте (мои пальцы касались только капель дождя, как легкой, но непреодолимой занавески), я дошел до места, где росла плакучая ива. Оттуда были видны все остальные окна. В особняке свет горел только в комнате Исабель. На другой стороне сада, в гостевом домике, Долорес сидела за своим столом. Она писала, не поднимая головы, как ребенок, отрабатывающий наказание. Время от времени она прикрывала ладонью рот или проводила рукой по волосам, не отрывая взгляда от бумаги. В этот момент она пересекала тропический лес на лодке. Я наблюдал за ней, стоя в реке, не двигаясь и не боясь, что на меня нападут крокодилы. Я видел, как она проплывала мимо по дороге полного одиночества и фатального невезения. Тот мир действительно для меня существовал. Долорес была той сорокалетней женщиной, постоянно переживавшей кризис и любившей кофе, мраморные тротуары и истории, спасавшие от тоски. Я почувствовал зависть к ней – к ее страстной задумчивости, к ее необыкновенной многоликости. Долорес была удивительной женщиной потому, что одновременно сидела дома и плыла по реке, потому, что ей нравился кофе, потому, что ее уделом был постоянный кризис. Холод становился невыносим.

Я вошел в дом через главную дверь и направился в свою комнату, чтобы снова переодеться в клетчатую рубашку и необъятные брюки, но, проходя мимо лестницы, ведущей на второй этаж, услышал стон. В ту ночь я понял, что Долорес в чем-то была права. Наверху меня ожидало постыдное зрелище, которое мне было бы лучше не видеть. Я поднялся по лестнице, стараясь не шуметь и с беспокойством глядя на мокрые следы, остававшиеся после меня на ступеньках. В коридоре никого не было, и все двери были закрыты. Снова послышался стон, заставивший подумать об агонии, как будто кому-то сдавили горло. Стон доносился из комнаты Исабель. Я уже собирался постучать в дверь, но меня задержало смутное подозрение или, возможно, порочное желание остаться наблюдателем. Как бы то ни было (хотя это и не может служить мне оправданием), я думаю, мы видим вещи на секунду раньше, чем они предстают перед нашими глазами в действительности. В нас есть нечто такое, что помогает нам предчувствовать события: подобно тому, как, слушая музыку, мы не напрягаемся для восприятия каждого нового аккорда, нового ритма, а заранее интуитивно их ощущаем. Как бы то ни было, я не стал стучать в дверь. Я посмотрел по сторонам и нагнулся, чтобы заглянуть в замочную скважину. Заключенная в овал смутных очертаний, как неясный дагерротип, была видна кровать Исабель Тогорес. Писательница держала в своих объятиях Антона. Тот, покрытый потом, с выпученными глазами и открытым ртом, окруженным пеной, издавал непрерывный жалобный стон. Она смотрела на него, заливаясь слезами, и приговаривала тихим голосом: «Отдыхай. Я позабочусь о тебе, Антон. Я люблю тебя. Люблю. Отдыхай». Одной рукой она поддерживала его голову, а другой ласкала его.

* * *

– А ты что скажешь? – спросил Пако.

– Значит, дело так. Собираются назначить другого. Немца, я думаю. Такие дела, – говорил Умберто, не отрывая взгляда от шахматной доски.

– А ты-то что скажешь по этому поводу?

– Ничего. Что мне сказать? Мне нечего сказать. Такие вот дела.

Я заменил уже догоравшие свечи на новые. Все внимание Пако и Умберто по-прежнему было приковано к игре, но ни один из них не сделал следующего хода. Они замолчали, заметив мое присутствие в гостиной. Я не осмелился спросить, не нужно ли им чего, и молча удалился. Проходя мимо буфета, я заметил, что Антон Аррьяга оставил там наброски своего рассказа. Я захватил их с собой и потушил свечу сразу же, как вошел в кухню. Некоторое время я стоял, спрятавшись за дверью.

– Какое место тебе предложили? – спросил тогда Пако.

– Отдел испанской прозы. Директор. Ты же знаешь, что я не очень силен в сочинительстве. Лучше мне заняться издательским делом. В любом случае я не собираюсь оставлять литературу. Думаю, мне еще есть, что сказать. К тому же можно все-таки найти авторов не без таланта. Я собираюсь полностью все обновить. Надеюсь, прибыль будет неплохая.

– Ну ты и сукин сын!

– Да брось ты, Пако. Я никому не сделаю вреда. Все останутся на своих местах. Только появятся новые авторы, более близкие к читателям. Антон стремительно падает. Долорес пользуется уважением, но ничего не продает. Исабель живет больше критикой, чем своими книгами. Держится только Фабио, потому что пишет для женщин. Возможно, мы дадим ему премию за следующую книгу. Как видишь, никакого вреда. Вот так обстоят дела, Пако. Не говори мне, что ты этого не знаешь.

– Все равно ты сукин сын. А с тебя, Педро, уже достаточно. Иди спать.

Я подскочил как ужаленный в своем укрытии. Было невозможно провести старого лиса. С бьющимся сердцем, как разоблаченный шпион, я прокрался по кухне на цыпочках и вошел в свою комнату. На этот раз собака издателя не пришла составить мне компанию. Я решил, что она осталась в кладовке Фарука на куче опилок. Я не чувствовал беспокойства, как прошлой ночью, только некоторое смятение из-за увиденного мной в комнате Исабель. Мне вовсе не хотелось спать. Я поставил канделябр на стол и развернул записи Антона. Сидя перед ними, я видел через окно сад. Дождь продолжал лить с прежней настойчивостью, но крона ивы была залита слабым светом. Я придвинул подбородок к столу, чтобы взглянуть на небо: сквозь обрывки туч пробивался полный и тусклый диск луны. Время от времени ее закрывали черные бесформенные клочки, похожие на дым от горящих шин. Во всем чувствовалась какая-то напряженность.

Почерк Антона нервно прыгал на перепутанных листах. Некоторые страницы содержали длинные ряды букв. Их писатель использовал для того, чтобы зашифровать сообщение. На том листе, который Антон нам показал, был изображен исходный и зашифрованный алфавит с ключевым словом, написанным большими буквами: Патрисия. Наконец, на измятом листе, испещренном поправками, содержалось послание, ставшее причиной помешательства дона Атаульфо и заставившее Артуро Бенавенте лишиться сна. Я попытался запомнить его: «Не думай, прекраснейшая Патрисия, что эта книга для многих. Верь мне: она создана для того, чтобы сопровождать тебя в последний путь. Осмелившегося нарушить покой книги ждет проклятие: после столь безрассудного вторжения читателю откроется, что все в мире содержит тайное послание. И пусть, как только он узнает это, его покинут покой и сон. Литература отомстит за тебя, любимая!»

Было очевидно, что Гонсало де Корреа написал эту книгу, предназначая ее не для потомков, а лишь для своей больной жены. Но зачем включать в свою рукопись проклятие? Для чего скрывать его? Антон сказал, что всякое секретное послание пишется с тем, чтобы его расшифровали. Это было очевидно. Однако читатель, открывавший роман, не мог обнаружить послание (а следовательно, и отказаться от вторжения), не дочитав книгу до конца. Значит, это была литературная ловушка. Выходит, об этом хотел предупредить священник в своей надписи? Могло все сводиться к этому? Антон сказал, что нет, что книги имеют продолжение внутри. То же самое и его рассказ. Он не захотел раскрыть нам его окончание, но сказал, чтобы мы были внимательны. Это было созвучно тому литературному проклятию: все в мире содержит тайное послание, которое нельзя расшифровать. Что это – явное противоречие? Не может быть не поддающегося расшифровке сообщения, кроме того, о существовании которого никто не знает. Если дорога вела внутрь, значит, окончание рассказа Антона не могло быть чисто повествовательным: в нем должен был содержаться другой ключ, другое послание.

Следуя по стопам С шумного священника и потерявшего сон антиквара, я принялся внимательно изучать текст. Я представлял себе почтового голубя, садящегося на балкон Марии, снаряд, разрывающийся у ног Франсуа Гонкура, иссохшие руки мертвой женщины, держащие рукопись в кожаном переплете, – всю эту повесть о невероятной страсти, доказывавшую, что счастливая любовь – всего лишь миг и нет истории с благополучным концом, длящейся хотя бы немного дольше. До самого рассвета продолжал я выстраивать слова в различные комбинации. В действительности, как сказал нам Антон, разгадка была очень проста. Уже совсем рассвело, и дождь прекратился, когда, как мне показалось, я наконец нашел второе сообщение, но был уже так обессилен, что не мог ясно мыслить. Возможно, это было произвольное сочетание, набор слов, случайно получивший смысл. Этого ли добивался Антон? Было ли именно это началом безумия, когда человек, не будучи уверенным, что отыскал скрытый смысл, тем не менее понимал его?

Я, пошатываясь, подошел к кровати и повалился на нее. Сон придавил меня, как мертвый, но еще теплый зверь. У меня мелькнула мысль, что, несомненно, бессонница мне не грозит. Да и безумие тоже. Дон Атаульфо и Артуро Бенавенте были всего лишь литературными персонажами. Так же, как Мария Инохоса и Франсуа Гонкур, Гонсало де Корреа и Патрисия, лежащая в могиле с «Судьбой любви» в руках. Проклятие тоже было фикцией. Антон Аррьяга предложил нам поиграть в игру. Но все же…