Я беспричинно смеялся. Смеялся безудержно, слыша свой смех и будучи не в силах остановиться, но в то же время я смотрел в зеркало и видел, что мое лицо серьезно, а глаза и губы закрыты и неподвижны. Я смотрел в зеркало и видел неподвижную маску, которая вовсе не смеялась. Но тем не менее смех продолжался. Это не мог быть я. Это был не я.

Я резко сел на кровати. По ту сторону двери слышался смех Исабель Тогорес. Я поискал наручные часы на ночном столике. Было почти десять. Поспешно натянув брюки, я опрометью кинулся на кухню.

– Простите. Я проспал.

Исабель и Пако обосновались в моих владениях. Они пили кофе за большим столом, где я готовил еду. Ради гостьи издатель достал внушительных размеров альбом, полный вырезок, записок и объявлений, которые он собирал в течение многих лет: это была обширная коллекция опечаток и нелепостей, встречающихся в печати. Он взглянул на меня поверх очков:

– Ничего страшного, парень. Я умею варить кофе. Ничего страшного. Иди прими душ, скоро все остальные поднимутся.

И он вновь занялся своей коллекцией, удерживая Исабель за руку, как будто боясь, что она отвлечется или попытается улизнуть.

– Взгляни на эту брошюрку. Это реклама туристического агентства: «Уединенные прогулки под луной по каналам Венеции. Специальный тариф для групп более семидесяти человек». Уединенные! Как тебе это нравится? А вот из недавней газеты: «Более четырехсот миллионов песет говорят уже на испанском языке во всем мире». О чем, интересно, думал редактор? А вот слова Пио Барохи о Флобере: «Это животное с тяжелой лапой. Видно, что он норманн. Все его произведения имеют особый вес; меня он раздражает». Ну как, разве дон Пио не гениален?

Такого рода штучки имелись в коллекции Пако. Все мы что-нибудь да собираем. Моя мать, намного более традиционная, чем издатель, хранила в большой шкатулке семейные фотографии: вот я сам, годовалый, – голенький и счастливый в цинковом тазу; мой отец, довольный, рядом со своим новым «гордини»; вот мои бабушка и дедушка на старой расплывчатой фотографии с зубчатыми краями. Возвращаясь с работы, я часто заставал свою мать в задней части магазина: она перебирала фотографии и вздыхала, терзаясь чувством вины. «Все было так хорошо, так весело, – говорила он мне. – И что же я сделала со всем этим. Что сделала?» Я старался поскорее ускользнуть, чтобы не присутствовать при этой сцене ностальгического самобичевания. Когда я видел свою мать в таком состоянии, меня охватывало мучительное чувство быстротечности времени и непоправимой утраты.

Пако был полной противоположностью. Было нетрудно представить, как он, совсем одряхлев, будет сидеть у входа в казино в своем инвалидном кресле и комментировать прелести девочек, проходящих по площади по дороге в колледж. Наверное, он надел бы для этого свой восточный халат – нечто уже отжившее свой век и, несомненно, нелепое, но готовое сопротивляться изо всех сил до последнего вздоха. Коллекция Пако тоже была не такой, как у моей матери. Его память не хранила никаких семейных воспоминаний – они его не интересовали. В кабинете издателя была старинная фотография, изображавшая элегантную пару с маленьким ребенком. Я всегда считал, что это был Пако с родителями, до тех пор, пока не узнал, что на самом деле на фотографии изображены Скотт Фиццжеральд с Зельдой и их сыном во французской Ривьере. Для Пако семья была в языке и историях, в литературных персонажах. В тот день, когда у него окончательно помутился бы рассудок, он, возможно, вспомнил бы в приливе тоски свою мать и, искренне веря своим словам, описал бы посетителям казино Эмму Бовари, маркизу де Мертей или Анну Каренину – всех великих женщин, любая из которых могла бы быть его матерью. Таков был Пако, и поэтому его шкатулкой воспоминаний была коллекция нелепостей. Да и вся его жизнь была нелепостью, но мне она нравилась больше, чем чья бы то ни было. Как бы точнее это выразить? Где-то в мире жила китайская проститутка по имени Садводяныхлилий, и Пако должен был узнать ее или просто представить себе, но ни в коем случае не оставить без внимания. Мне казалось, что лучшего взгляда на жизнь просто не могло существовать.

Я быстро принял душ и отправился готовить завтрак. Утро было чудесное. От туч не осталось и следа, солнце грело влажную землю, от которой поднимался пар, окутывавший все вокруг. Фабио Комалада появился с букетом лесных цветов: он только что вернулся с прогулки. Попросив у меня кувшин, он поставил цветы на стол, в честь ранней весны. Фабио, разумеется, был в восторге от того, что ветви деревьев стали склоняться под весом новых листьев, что луковицы, с виду сухие, начинают набухать под землей, чтобы наконец вырваться на волю и раскрыться, что нежные стебли жадно ищут света и воздуха, как неопытные ныряльщики, что сердце переполняется неясным томлением. Таким он всегда видел мир – бурлящим, полнокровным и беспокойным. Весна была его триумфом: незаметно, но неумолимо, как будто вся природа этого желала, буйство становилось жизненным законом. Тогда как все мы чувствовали некоторую вялость, утомленные неистовством весны, Фабио был бодр, как после освежающего холодного душа.

– Посмотрим, что пишет пресса, – сказал он, без особого интереса глядя на лежавшие на столе газеты: они были для него всего лишь неодушевленными предметами, не способными ни страдать, ни цвести.

Я поспешил накрыть стол для завтрака. Вскоре через главную дверь вошла Долорес. Она, как всегда, была безупречно одета, и на ее шее красовалось жемчужное колье, но в тот день под глазами у Долорес были большие темные круги, придававшие ей еще большую томность. Долорес старательно уселась за стол (она не смогла бы повалиться на стул так, как Фабио) и облокотилась на него с видом крайней усталости. Она пристально смотрела на Исабель Тогорес.

– Где Антон? – спросила она.

Впервые я видел, как Исабель колеблется. Когда вошла Долорес, она начала съеживаться и стала самой собой – такой, какой она была бы всю свою жизнь, если бы не имела дара слова, чтобы защищаться: маленькой женщиной, не способной привлечь внимание. Я прекрасно понимал, чем было вызвано замешательство Исабель, но все равно посмотрел на нее с удивлением.

– У меня в комнате. Он хорошо себя чувствует, не беспокойся. Я спала здесь, внизу, на диване.

– Это неправда. Но все равно, я тебя благодарю.

Сказав это, Долорес дала понять, что вопрос закрыт. Она повернулась ко мне. Глядя на меня сурово и неприязненно, она произнесла всего одно, категоричное и единственно возможное для нее слово – нечто среднее между просьбой и приказом:

– Кофе.

Я подал ей чашку крепкого кофе. Потом, когда все приступали к завтраку, я пошел в свою комнату за записями Антона Аррьяги. Когда я клал листы на буфет в гостиной, откуда взял их прошлой ночью, открылась дверь кабинета Пако, и появилась Полин, держа одну руку на животе, а другую – на лбу. Она неуверенно сделала несколько шагов вперед и остановилась с закрытыми глазами. У меня же глаза полезли на лоб. Розовый халат Полин, небрежно завязанный на талии, распахнулся, как занавески, развеваемые ветром. С того места, где я стоял, был виден нижний изгиб груди – полной, совершенной, как будто высеченной скульптором, но в то же время очень мягкой и живой. Сердце готово было вырваться у меня из груди. Я оперся на буфет, не в силах оторвать взгляд от этой крошечной частицы вселенной. Кто бы осмелился утверждать теперь, что детали не важны? Какое бесчувственное чудовище смогло бы сказать это на моем месте? Как всегда, не обращая внимания на производимое впечатление, Полин приложила ладонь козырьком ко лбу и приоткрыла глаза. Казалось, будто она находится на верху мачты и, ослепленная солнцем, ищет глазами остров, затерянный в бескрайнем океане.

– Что со мной? – спросила Полин очень слабым голосом. – Я не могу смотреть. У меня все болит. Особенно глаза, когда я их открываю.

– Это похмелье, черт возьми. Вчера ты жутко напилась.

Наконец явился Умберто Арденио Росалес с тщательно приглаженными редкими волосами и, как всегда по утрам, распространяя запах какого-то старомодного лосьона, заставляющего вспомнить гостиничную ванную с покрытым зеленью зеркалом и растрескавшейся эмалью.

Он подошел к Полин, запахнул ей халат и взял под руку, чтобы довести ее до стола. Для меня как будто внезапно оборвалась симфония, оставив последний аккорд повисшим в пустоте. Говоря более подходящим для моей профессии языком, мое сердце остыло, как горячий котелок, поставленный под струю холодной воды.

Подавленный, я вернулся на кухню и положил хлеб в тостер. Тогда я вспомнил о поручении, которое я дал Фаруку накануне. Садовник, должно быть, уже давно приехал из города со шляпой для Полин. Я ускользнул из особняка через заднюю дверь и помчался к кладовке Фарука. Марокканец был там и наполнял мешок зерном для птиц. Увидев меня, он оторвался от своего занятия и указал на полку. Новая соломенная шляпа лежала рядом с его собственной. К ней еще была прикреплена этикетка. Я оторвал ее зубами и поблагодарил Фарука.

– Главное – сделать дело, – сказал он мне, подняв длинный и костлявый палец. – Это самое главное.

Он снова принялся наполнять мешок, а затем отправился в птичник. Я вернулся в особняк, не переставая размышлять об этих загадочных словах. Фарук не совсем свободно говорил по-испански. Он строил фразы, используя очень необычные обороты – иногда тяжеловесно-барочные, в другой раз – схематические, почти как акростих, – что придавало его словам сходство с речами оракула. Зачастую Пако, Лурдес или я сам лишь несколько часов спустя, когда Фарука уже не было, понимали, что он хотел сказать, – так человек иногда не может раскрыть игру слов до тех пор, пока на него внезапно не снизойдет озарение. К сожалению, в то утро я был слишком занят своими делами, чтобы попытаться постичь значение загадочного замечания. Я предположил, что Фарук хотел намекнуть этими словами на то, как хорошо жить, ходя на четырех лапах или наблюдая, как растет латук. Я оставил шляпу на своей кровати, чтобы отдать ее позднее Полин, когда удастся застать ее одну. После этого я отнес тосты в столовую.

Кладя их в хлебницу, я почувствовал, что у меня земля уходит из-под ног. Полин, все еще не оправившаяся от похмелья, прерывисто смеялась, глядя с выражением растерянности и счастья (как женщина, которую ее поклонник действительно удивил) на две соломенные шляпы – точь-в-точь такие же, какую купил я.

– Разве неудивительно? – сказал Пако, увидев, что я потрясен не меньше секретарши. – Исабель и Фабио пришла в голову одна и та же идея – подарить Полин шляпу. Как, черт возьми, я сам об этом не подумал? Ах, Фарук, наша связь с миром! Со мной такого раньше не бывало. В добрые старые времена на столе лежало бы три шляпы. Три, а не две. Неужели я все-таки так постарел?

Умберто по-прежнему был погружен в чтение газеты, совершенно не обращая внимания на такое важное событие, как подарок шляпы. У Полин сверкали глаза: она была взволнована. Исабель и Фабио, как казалось, забавляло это совпадение. Даже Долорес Мальном, несмотря на исчезновение Антона и бессонную ночь, улыбалась, закрыв лицо чашкой кофе.

Я же хотел только одного – умереть.

Я взялся за приготовление обеда. Фарук принес из города репу и филе скорпены, заказанные Пако для сукета. Это блюдо в исполнении моего отца было знаменито во всей округе, и предполагалось, что его сын должен готовить сукет не хуже. Но я намеревался сделать его лучше, намного лучше – очень острым, как я любил. Для этого мне был необходим железный котелок, и я не сомневался, что у Лурдес имелся какой-нибудь в кладовке. Я хотел отправиться на его поиски, когда увидел, что в столовую вошел Антон. По нему совсем не было заметно, что прошлой ночью он был на грани белой горячки. Прежде чем сесть, он кинул встревоженный взгляд на свою жену. Как казалось, Долорес забыла инцидент. Она курила и читала газету. Однако когда Антон взял кофейник, чтобы налить себе кофе, она мельком взглянула на него и, возвратившись к чтению газеты, сказала очень тихо:

– Налей мне кофе и катись ко всем чертям.

Долорес подтолкнула блюдце к Антону. Она сделала это так резко, что чашка упала на бок. Антон поднял ее и наполнил до краев. Потом он прищелкнул языком: кофейник был пуст.

Я пошел на кухню, чтобы снова наполнить его. Когда я вернулся, Антон тоже курил, откинувшись на спинку стула: в его глазах играла насмешливая улыбка.

– Никто не способен? – спрашивал он. – Никто?

За исключением Долорес, удостаивавшей Антона лишь презрительным взглядом, все остальные отрицательно качали головами.

– Ну что ж, вот где разгадка. Здесь она была, у вас под носом. В «Путешествии к центру Земли» последний шаг к расшифровке делает племянник профессора Лиденброка. Там было достаточно прочитать текст наоборот. В моем рассказе это почти… почти так же просто.

Антон говорил об окончании своего рассказа. Это заставило меня вспомнить прошлую ночь, когда я сидел в своей комнате за столом, глядя на дождь. Я провел несколько часов в состоянии изнуряющего напряжения. Рассказ еще не был написан, а я уже проник внутрь его, разгадывая его тайны, путешествуя по нему, превращая литературный вымысел в реальность. Пако сказал мне однажды, что писать – значит дарить другим людям воспоминания. И я в тот момент вспоминал, как живых людей, безумного священника, стонущего в отчаянии перед оскверненной могилой, Артуро Бенавенте, ходящего по кладбищу, где была найдена рукопись в руках женщины, лежащей в могиле без надгробной плиты. Потом я видел антиквара закрывшимся в комнате и глядящим на струи дождя за окном, на луну, скрытую мимолетными и темными облаками, похожими на дым горящей резины. Я вспоминал французские войска, разгуливавшие по улицам Мадрида, войну, капитана Франсуа Гонкура, смертельно раненного и лежащего в пыли на поле боя, Марию Инохосу, пишущую за своим столом прощальное письмо. Рассказы внутри рассказов напоминали концентрические окружности и содержали в себе скрытые послания: письма влюбленных, которые приносили голуби, надпись дона Атаульфо, предупреждавшая, чтобы никто не осмеливался прочесть рукопись, зашифрованное проклятие Гонсало де Корреа в его неопубликованной книге. Послания внутри посланий – опять концентрические круги. Прошлой ночью, незадолго до того, как забыться сном, я подумал, что нашел последний из них, скрытый Антоном Аррьягой внутри этого сложного текста – истории, постепенно разворачивавшейся и одновременно замыкавшейся в себе. Но действительно ли мне удалось найти тайное сообщение? Действительно ли это было так?

– Вы разочаровываете меня, – сказал Антон.

Наступил момент попытать счастья. Я был неуверен, но должен был попробовать. Я мог сделать это сейчас или никогда.

– Не верь этому, – пробормотал я едва слышно.

Антон тотчас повернулся ко мне. Это движение было таким резким, что мне даже послышалось, как хрустнула его шея. Он смотрел на меня прищуренными глазами, как будто я сказал ему что-то оскорбительное, хотя, конечно же, это было не так. Я успокоился, увидев, что его лицо осветилось улыбкой.

– Продолжай, – сказал он.

Все остальные внимательно смотрели на меня. Я отступил на шаг назад, но уже почти не сомневался, что действительно нашел верный ключ.

– Не верь этому, – повторил я. – Всё – только литература.

– Верно!

Антон встал и подошел, чтобы обнять меня. Он прижал мое лицо к своей груди. От него сильно пахло потом и еще чем-то довольно неприятным. Он продолжал говорить, не отпуская меня и по-прежнему держа руку на моем плече.

– Всё – литература. Всё! Я же так очевидно вам это показал, черт возьми! Это было совсем просто. Нужно было взять проклятие и изучить его немного. Внутри его было окончательное послание. Достаточно было прочитать первое и каждое десятое слово. Всё – литература. Voila! Проклятие было мистификацией. Как можно было поверить в его истинность? Это была игра Гонсало де Корреа. Интеллектуальная игра, и ничего больше. Но это показывает, что нужно читать до конца, нужно уметь читать. Рикардо Пилья писал, что литературные произведения всегда содержат в себе не просто историю, а великую идею. Я бы сказал даже больше: это пространства, где пересекаются две или несколько историй. Именно это придает им глубину. Поэтому они удивляют нас, волнуют. Чехову принадлежит мысль, гораздо более гениальная и менее запутанная, чем моя: «Человек в Монте-Карло идет в казино, выигрывает миллион, возвращается домой и кончает жизнь самоубийством».

– Ну и племянничек! – сказала Исабель, глядя на меня, как будто я был великолепнейшей репродукцией «Менин». – Этот мальчик с каждым днем удивляет меня все больше и больше.

Пако смотрел на меня с гордостью. Это был мой триумф, несмотря на неудачу со шляпами. Я тоже был горд тем, что мне удалось отгадать окончание рассказа. Я боролся, чтобы добиться этого. Я боролся против всей грязи мира, мне пришлось пройти сквозь лес слов и недомолвок, чтобы достичь последнего бастиона этой истории, самого ее сердца. «Если бы сердце умело думать, оно бы остановилось», – писал Пессоа. Но я стоял там, с кофейником в руках, и был готов продолжать борьбу. В семнадцать лет человек чувствует себя способным на все. В истолковании Антона недоставало чего-то еще, что могло бы объяснить то смятение, овладевшее мной прошлой ночью, когда я ложился спать.

– Я был неуверен, – сказал я. – Я был неуверен, действительно ли это зашифрованное сообщение. Вчера я заснул с мыслью, что эта фраза могла оказаться случайной. Это не давало мне покоя и в то же время нравилось мне. Это… это означало, что все-таки полет ласточек мог действительно иметь значение и дон Атаульфо был прав. Я подумал, что он сошел с ума именно из-за этого: ему удалось расшифровать эту фразу, но он не знал, действительно ли Гонсало де Корреа задумал ее или это была случайность. Страшновато думать об этом. Но мне все это нравилось. Каким было бы тогда окончание рассказа? К чему бы оно нас привело?

Наступила долгая и напряженная тишина.

– Ну и ну! – воскликнул наконец Пако. – Наш повар решил дать другой оборот твоему рассказу, Антон. Неплохо, неплохо. Рассказы ничего не стоили бы без нескольких капель магии.

На лице Антона появилось выражение досады. Очевидно, ему было не по душе, что такой простак, как я, вмешивается в его рассказ. Кроме того, Пако не совсем кстати пришелся со своим комментарием. Однако несмотря ни на что, я с некоторой самоуверенностью продолжал считать свой вариант наиболее подходящим окончанием истории с рукописью. Голос Полин вывел нас из наших теоретических спекуляций:

– Вам не кажется, что все это совершенно лишнее? Вы говорите какие-то странные вещи, а та женщина лежит бездыханная с кинжалом в груди. Неужели вам ее не жалко? А капитан – умирающий где-то на поле боя? А несчастный муж, находящий свою жену мертвой с этой ужасной запиской, где она признается, что любит другого? Разве вам не жалко их всех хоть немного? Разве не здорово, что Гонсало вложил книгу в руки своей мертвой возлюбленной? Лично мне понравилось именно это.

Умберто Арденио Росалес презрительно хохотнул, посмотрел на Пако с выражением крайнего утомления и наконец повернулся к Полин:

– Боже мой, какая же ты наивная! Иногда ты меня просто поражаешь! Я же тысячу раз тебе повторял: не смешивай реальность с вымыслом. Может быть, ты все-таки будешь немного думать головой и оставишь эту дешевую сентиментальность билетерши из кинотеатра? Если тебе не нравится то, что происходит с героями, ты можешь это изменить. Это всего лишь сон. Гонсало де Корреа, своего рода Беккер-прозаик, заснул за написанием книжки о французе и испанке. Он заснул от смертной скуки, но вдруг его будит шум. Его жена не больна и уж точно не похоронена. Это толстая тетка, которая готовит ему ужин – кашу с кровяной колбасой. Писатель приходит в хорошее расположение духа и решает не убивать любовников. Они убегут вместе в Париж и будут жить в мансарде. Они будут миловаться целые дни напролет, и у них будет много детей. Вот и готово. Счастливый финал, вполне в твоем вкусе. Какая же ты дура, Мануэла! Черт возьми, какая дура!

Кроме рассказа Антона, в тот день много историй пришло к своему финалу, хоть и не всегда счастливому. Во-первых, Умберто Арденио Росалес отказался называть Мануэлу ее придуманным именем, что уже говорило о многом. Из-за того, что Полин напилась, он не смог посетить ее ночью. Конечно же, он плохо спал, разобиженный этим бегством, думая, что Мануэла (уже не Полин – с какой легкостью мы лишаем возлюбленных своей милости!) сделала это нарочно. И я начинал подозревать, что это было действительно так. А что касается Фабио, то неизвестно, где он спал, если он вообще ложился этой ночью. Пако по дороге в птичник за куриными яйцами видел, как он, невменяемый и счастливый, бродил по саду. Антон Аррьяга также не провел ночь с Долорес. Конечно же, Антон и Долорес не производили впечатления влюбленной пары. Казалось, что они соединены какой-то случайностью или привычкой: два человека, не знающие толком друг друга, но из-за стечения обстоятельств вынужденные выживать вместе во враждебном мире. Привыкнув к этому, они опирались друг на друга с нежностью и неохотой. Рука, за которую держался каждый из них, всегда была неизменной, но в то же время какой-то чужой, равнодушной. Поэтому оба они таили в себе томительное чувство одиночества. Однако в то утро Долорес казалась еще более беззащитной, чем обычно. В то утро она не стала бы рассказывать нам ни об итальянских графах с услужливыми мажордомами, ни о своих мимолетных романах на далеких виллах. Все эти истории вдруг рассеялись как дым. Погруженная в себя, Долорес то и дело нервно касалась рукой жемчужного колье, как будто оно хранило в себе нечто важное, или, возможно, желая убедиться, что она сама все еще существует. Я представил, что люстра оборвалась с потолка в разгаре бала и разбила весь мрамор в гостиной. Атмосфера в доме стала очень натянутой. Наверное, именно поэтому вскоре Пако предложил отправиться всем вместе на прогулку. Завтрак закончился неприятным происшествием, создавшим напряженность, которая начинала становиться постоянной в этом доме. После слов Умберто – до такой степени резких, как будто он уже не считал необходимым находиться наедине со своей любовницей, чтобы быть откровенным, – Полин снова взбунтовалась против него. Она помолчала несколько секунд и вдруг ударила ладонью по столу с такой силой и неожиданностью, что все мы невольно подскочили.

– Как можно быть таким бесчувственным, таким толстокожим? Как можно? Может быть, я и дура, – что поделаешь. Но я знаю, что никто не может изменить историю. Что произошло – то произошло. Никто не может этого изменить. Или ты вообразил себя Богом? Ты живешь не в этом мире? Где же, черт возьми, ты живешь?

– В этом она права, – вмешался Пако. – Мог ли бы кто-нибудь помешать тому, чтобы Гамлет стал участником кровавой развязки, Дон Кихот принимал мельницы за великанов, а Лолита умерла от родов?

Полин не слышала его. Говоря, она постепенно поднималась и наконец встала во весь рост перед столом. Она посмотрела на нас с замешательством, как будто внезапно очнувшись и обнаружив себя на шумном и многолюдном празднике. Потом нетвердым шагом Полин ушла на кухню и оперлась на стол, где я обычно готовлю еду. Там она, вся поникнув, застыла в полной неподвижности. Видя, что никто не реагирует, я решил последовать за ней. За моей спиной прозвучал голос Умберто – своим тоном он хотел продемонстрировать безграничную выдержку:

– Надо говорить не «толстокожий», а «циничный». Какая же она дура, черт возьми.

Когда я подошел к Полин, она стояла, закрыв руками лицо, и молча плакала, стыдясь своих слез. В первый раз она пыталась скрыть свои чувства. Хорошо это было или нет, но она тоже менялась.

– Что со мной происходит, – простонала она, – что же это такое?

Я осторожно погладил ее по руке: невероятно трудно утешать того, к кому ты неравнодушен. Но я уже не боялся, что она разоблачит меня. Я почти желал, чтобы она это сделала. Я хотел этого и бросился в бездну.

– Я тоже купил тебе шляпу. Не знаю только, что теперь делать с ней. У тебя будут три одинаковые шляпы.

Несколько секунд длилось гробовое молчание. Потом Полин медленно отняла руки от лица и с удивлением на меня посмотрела. Ее глаза были полны слез, но она улыбалась.

– Шляпу? А где она?

– У меня на кровати. Но я не решаюсь отдать ее тебе. Надо мной будут смеяться.

Она вытерла слезы. Казалось, к ней вернулось хорошее настроение. Она задумалась и взяла меня под руку. Мне хотелось целиком перенестись внутрь моей руки, превратиться в горячий камень на ее ладони.

– Давай сделаем вот что, – сказала она. – Это будет тайный подарок. Ты отдашь мне его потом, и я никому ничего не скажу. Раз у меня есть две такие же шляпы, никто не догадается, что та, которую я ношу, – твоя. Об этом будешь знать только ты. Ты и я.

Улыбаясь и совершенно забыв про печаль, переполнявшую ее всего несколько секунд назад, она повернулась ко мне спиной и возвратилась в столовую. Я остался стоять возле кухонного стола, совсем обезумев от безудержного, далее животного счастья. Иногда жажда жизни завладевает нами до такой степени, что становится почти бесстыдной. Если бы в этот момент мое сердце могло думать, оно бы не остановилось, как у Пессоа, а в буквальном смысле сошло бы с ума от счастья. В то весеннее утро с Полин я открыл нечто очень важное, что осталось во мне навсегда – еще один подарок, преподнесенный мне жизнью: я понял, что когда мужчина открывает свои чувства женщине, она не станет презирать его и превратится не во врага (как я всегда думал и чего больше всего боялся), а в сообщника. Это единственный способ, с помощью которого можно соблазнить женщину.

Пора было убирать комнаты. Я оставил Пако и его гостей за столом и решил начать, как и в прошлый день, с домика для гостей. О ночи, проведенной Долорес в одиночестве, можно было судить по пропитанному запахом духов беспорядку. За беспокойную манеру говорить, неестественные жесты, пристрастие к изысканности и тягу к неудачам ее саму можно было бы назвать благоуханным беспорядком, стихающим циклоном, разрушившим фабрику по производству духов. На столе Долорес лежала куча исписанных листов – на них было мало исправлений, но много пометок на полях. История Клары принимала все более отчетливые очертания. Я прочитал наугад несколько строчек: «Это был высокий и очень худой человек, с белой бородой и грустным взглядом, в котором всегда светилась глубокая задумчивость. Это был взгляд часовщика, погруженного в свою работу». Таково было описание Манфорда. Он представлялся мне реальным человеком, о котором мне много рассказывали и с кем я, возможно, когда-нибудь сталкивался. Я испытывал то же самое, что и Полин по отношению к героям рассказа Антона, – мне было трудно воспринимать Манфорда как литературный вымысел, сводя его к набору графических знаков. В моей памяти Манфорд представлял собой нечто гораздо более значительное: воспоминание о нем было для меня несравнимо более ярким, чем образы многих жителей нашего города. Возможно, я находился под влиянием Полин и ее странной теории о непоправимости уже созданного, или же на меня произвел впечатление этот рассказ о пересечении двух путей в тупике. Ночь медленно надвигается на домики у реки. Манфорд, не в силах больше выносить страдания, собирается покончить с собой, а в это время совсем рядом, в гостинице, затерянной в тропическом лесу, Клара ожидает его прихода. Он привязывает веревку к балке. А она в то же самое время трепещет под простыней, думая, что слышит его шаги в саду.

* * *

Я застелил постель и немного прибрал комнату. После этого я вернулся в особняк. На втором этаже не было слышно ни звука. Я вошел в комнату Исабель.

Там стоял какой-то кислый и неприятный запах – тот же самый, который я почувствовал от Антона, когда он меня обнял. Вспомнив ту жалкую любовную сцену, свидетелем которой я стал прошлой ночью, я с некоторым отвращением снял простыни и постелил новые. Я начинал понимать Исабель Тогорес – ее бесполезную трезвость ума, ее неприятие всего, что могло бы показаться сентиментальным, ее вечно скучающее выражение лица и изумление той легкостью, с какой всем остальным удавалось быть счастливыми. И дело было не в том, что Исабель не везло или она не умела устраиваться в жизни, – просто ей не удавалось убедить себя в чем бы то ни было. По-видимому, любовные волнения казались ей невыносимо наивными – фейерверками для таких простых душ, как Фабио. Она тоже была способна влюбляться – вполне возможно, она была влюблена в Антона. Но вряд ли можно потерять голову от любви к человеку, внушающему тебе жалость. А Исабель абсолютно ко всем испытывала сострадание. Даже к самому Пако. Именно из-за этого она постоянно была не в духе. Исабель, несмотря на свой низкопробный цинизм, чувствовала жалость ко всем и даже к себе самой: она была похожа на прокаженную в лазарете, знающую, что оттуда нет выхода и, что бы там ни было за этими стенами – зеленые луга, кристально-прозрачные реки, ленивая и чувственная аркадия, – никому из ее мира не суждено все это увидеть.

Однако действительно разительные перемены, заставившие меня подозревать, что этот день готовит нам немало неожиданностей, я нашел в комнатах Фабио и Умберто. Кровать первого даже не была расстелена. Я подумал, что он, вдохновленный темнотой, дождем и весной, провел всю ночь в кабинете с открытой дверью, работая над рассказом и глядя на спящую Полин. Для Фабио, любителя крайностей, сон был невыносимой обязанностью. Поэтому прошлой ночью, когда он спал в своей комнате, простыни остались ужасно скомканными: должно быть, на протяжении долгих часов, проведенных в полусне, Фабио метался в постели, терзаемый неожиданной беспричинной страстью.

Что касается Умберто Арденио Росалеса, то было очевидно, что он ужасно провел ночь. Он не мог ни в чем упрекнуть Фабио, охранявшего сон Полин при открытой двери и ушедшего с головой в свой невероятно чудесный рассказ, и поэтому удалился сразу же после партии в шахматы с таким видом, будто у него стащили бумажник. В его комнате был едва заметный беспорядок. То, что для любого другого человека было бы нормальным явлением и почти чудом для Долорес, в случае с Умберто говорило о его величайших муках. Полотенце не было безупречно разложено на вешалке, простыня была немного помята – знак того, что он ворочался и его сон утратил безмятежность; компьютер и электронная записная книжка не лежали строго параллельно краю стола. Умберто страдал почти без актерства – в этом он был полной противоположностью Фабио. Все это было вполне естественно, однако меня поразила неожиданная деталь. На ночном столике лежала закрытая тетрадь. Как только она попалась мне на глаза, я понял, что не смогу удержаться от искушения полистать ее. Из предосторожности я выглянул в коридор. Все по-прежнему были внизу. До меня долетали приглушенные звуки их голосов. Я притворил дверь, взял тетрадь и развернул ее. Это был дневник. Печатными буквами (тем же почерком, что и в обнаруженной мной записке к Полин) под вчерашней датой были написаны странные строки: «Мануэла напилась. Фабио Комалада ходит вокруг нее, как хищный зверь, но мне на это наплевать. У меня болит спина, и я устал: от самого себя, от писательства, от того, что Исабель и Антон смотрят на меня так, как будто я перешел им дорогу, от этого подлеца Пако. Сегодня он оскорбил меня из-за того, что я согласился на должность директора. Он совсем уже из ума выживает? В один прекрасный день мне все это надоест, и я открою всю правду».

О какой правде говорил Умберто? Почему он сомневался в здравом рассудке Пако? Действительно ли писателю было, что скрывать, или Умберто просто отстаивал свою правоту? Мог ли быть в чем-то прав такой человек, как он? Вдруг я понял, что не читал ни одну из его книг: они ни разу не привлекли моего внимания, и мне никогда не предлагал их издатель. Я решил взяться за это немедленно.

Вскоре я спустился на первый этаж. Пако и его гости собирались на прогулку. Я воспользовался этим моментом, чтобы убрать посуду со стола и проскользнуть в кабинет издателя. Я искал на полках до тех пор, пока не наткнулся на книги Умберто Арденио Росалеса. Наугад взяв одну из них, я отнес ее в свою спальню. В это время в гостиной Пако советовал всем переобуться и раздавал трости. Антону он вручил палку, вырезанную им самим из бука – она была столь причудливой, как у Дали, формы, что опираться на нее было довольно опасно. Долорес предназначалась трость из слоновой кости с трубкой в рукоятке, глядя в которую можно было наслаждаться видом парижского кафе. Умберто досталась трость в виде тонкой витой колонны с головой борзой собаки на рукоятке. Фабио получил трость с африканской аллегорией охоты, изображавшей негров вперемежку с улыбающимся зверьем. Исабель досталась изящная тросточка из черного дерева с серебряным шаром на рукоятке. Со свойственным ей изяществом Исабель взяла трость как церемониальный жезл. Наконец, Полин Пако дал палку из тростника и шепнул ей на ухо, что внутри спрятан стилет. Это было действительно так. Полин слегка потянула за рукоятку, и стальной клинок зазвенел в ее пальцах. Она тотчас вложила его обратно в ножны с тем страхом, который вызывает у некоторых людей оружие. Для себя Пако оставил военную реликвию. Это была грубообработанная палка со следами ударов и с четырьмя спаянными ружейными пулями в качестве набалдашника. По словам Пако, эта палка участвовала в кампании при Эбро в руках бравого офицера-фалангиста. Это была любимая палка издателя, и он обычно брал ее с собой, когда спускался в город.

Снарядившись должным образом, мы прошли через калитку и отправились по направлению к лесу. Полин, перед выходом попросившая меня принести ей шляпу, не преминула шепнуть мне украдкой:

– Это твоя шляпа. Я ее отличаю, потому что она чуть-чуть порвана вот здесь.

Сбоку на полях шляпы кромка немного распускалась, и из нее выбивались соломенные волокна. По-видимому, шляпу надорвал я сам, когда отрывал зубами этикетку с ценой. Это была моя шляпа, это действительно была она!

Пако шел впереди. С каждым шагом он с силой погружал свою палку во влажную землю. Дорога, превратившаяся почти в тропинку, вела в дубовую рощу. Кроны деревьев были так неподвижны, что, казалось, таили в себе молчаливую угрозу. Пако остановился возле лужи и попросил, чтобы все собрались рядом. В грязи были видны беспорядочные, смешавшиеся следы, как будто там устраивала пляски компания чертей. Пако указал на эти следы концом своей палки и сообщил нам, что сюда приходят пить кабаны.

– Кабаны? – повторила Долорес, с опаской озираясь вокруг.

Долорес чувствовала такую неловкость в сельской местности, какую испытывал бы, хотя и по совершенно иным причинам, свинарь Филиппа II в Тронном зале монастыря Эскориал. Писательница надела старые сапоги Пако, на несколько размеров больше своей ноги, из-за чего ей пришлось натянуть три пары носков. В этих сапогах, шелковом облегающем платье красного цвета и с тростью из слоновой кости в руке, она представляла собой довольно нелепое зрелище. Никто, и даже Долорес, не мог быть совершенным всегда. Пако ехидно взглянул на нее, но удержался от комментария. Он повернулся к Исабель и предложил, чтобы она, воспользовавшись прогулкой, рассказала нам свою историю.

– Хорошо, – сказала она, зашагав по тропинке. Исабель по-прежнему держала свою трость посередине – за всю дорогу она еще ни разу не коснулась ею земли. – Я задумала написать любопытную историю – историю об Эберардо Химено. Надеюсь, никто не воспримет это на свой счет. Я не стала обижаться, прочитав «Влюбленного дьявола», хотя он и показался мне наглым и жестоким плагиатом моей личной жизни. Так что не перебивайте меня. Итак, Эберардо был тучным и очень энергичным человеком. Его имя означало «вепрь», «сильный вепрь». Впрочем, оно ему прекрасно подходило. Он был такой решительный и огромный, что ходил всегда посередине тротуара, как будто никого в мире больше не существовало. Он всегда шел напролом и хотел стать писателем.

– Ну и ну, – обронил Умберто за моей спиной. – Трепещите, друзья.

– Никто его не публиковал. Первые его произведения не вызвали интереса у издателей, да и сам он им не нравился. Он был очень вспыльчив и легко взрывался. Его появление было подобно потопу, случившемуся в доме из-за того, что вы забыли завернуть краны. Он казался настоящим стихийным бедствием. Он всегда был рассержен и презрителен. В литературном цирке, которому он не принадлежал, но куда стремился с коварным постоянством, он считался неплохим прозаиком, погубленным невероятным отсутствием естественности. Нельзя быть таким неистовым в своих желаниях – таков был приговор тех, кто видел, как он ожесточенно борется с несуществующим (как казалось всем) врагом. Но именно это было причиной того, что ему все-таки удалось обосноваться в этом литературном мирке.

Мы все шли рядом с Исабель. Было заметно, что Пако очень доволен. Шагать по грязи и слушать рассказ было для него величайшим наслаждением. Ему недоставало лишь рюмки арманьяка.

– Эберардо все делал с остервенением. В один прекрасный день, устав бороться против всего и всех, он принял окончательное решение бросить писать. Он решил, что нет ни сюжета, ни стиля, ни мастерства, способных удивить его. К тому же уже давно он не встречал ни одной книги, которая бы ему понравилась. Книги, написанной другим, разумеется. Все было ни к черту негодно. Как он говорил, в этом не было правды, а один только соблазн. Даже Сервантес казался ему шарлатаном. Кто же тогда другие писатели? Сборище неудачников, самых обыкновенных мошенников. Однако это презрение было порождено его постоянными провалами. В его душе по-прежнему таился ураган. Внутри его жил настоящий вепрь. Во сне он часто издавал возмущенное рычание. Так вот, он решил перестать писать и послать все к черту. И в тот же самый день ему позвонил главный редактор из одного издательства. Эберардо помчался к нему. В первый раз в жизни, для того чтобы войти в такой кабинет, ему не пришлось брать дверь приступом. Он чувствовал себя не в своей тарелке. Что-то здесь было неладно. Вернее, все складывалось как-то подозрительно хорошо. Издатель встретил его своей профессиональной улыбкой, той заинтересованной улыбкой, которой одаряла Эберардо только торговка из магазина на углу. Он имел в этой лавке постоянно обновляемый, неисчерпаемый кредит. Но какое значение могли иметь деньги для такого человека, как он? Эберардо был важен только его роман. Он собирался назвать его «Выбрасывание из окна» или как-нибудь в этом роде. Эберардо чувствовал себя очень неловко в том кабинете. Он сидел в кресле как на иголках, а издатель по-прежнему смотрел на него с той же улыбкой… В этом мирке мы все таковы. Издатель должен заинтересованно смотреть на своих авторов. Иначе это будет воспринято как оскорбление. Писатель – это не человек, а гениальное произведение. Вам ли меня не понимать? На Эберардо никогда так не смотрели. Почему это вдруг делал тот издатель? Дело в том, что он был большой хитрец. Разумеется, его прототип – Пако.

Пако хрипло хохотнул, не разжимая губ. «Большой хитрец…» – это было ему по душе. Он на секунду остановился. Иногда люди до невозможности бывают верны своим привычкам. Под выцветшим свитером, в кармане рубашки, у Пако была припасена фляга. Он осторожно открыл ее и отпил глоток.

– Еще очень рано, – сказал он, – ну и черт с ним. Кто-нибудь хочет арманьяк?

Изъявил желание только Антон. Дубовая роща осталась позади. С этого места тропинка становилась извилистой. Она проходила между скал и сосен с кривыми стволами. Жесткие и колючие ветви можжевельника и ежевики загораживали дорогу. Склон становился все более крутым. Долорес посмотрела вверх с огромным неудовольствием. Со своей палкой она походила на одну из тех дам-исследовательниц, путешествовавших по Танзании в платье-жоржет и шляпе с вуалью. Только она никогда бы не отправилась в Танзанию по доброй воле. Несомненно, в представлении Долорес Африка была бескрайним пустырем, полным рытвин и булыжников. Я вспомнил о Марлен Дитрих, говорившей, что никогда не падает в обморок, потому что не может быть уверена, что сделает это элегантно. По-видимому, Долорес это вовсе не казалось странностью, а вполне естественной манерой поведения.

– Но чего же хотел этот хитрец-издатель? – продолжала Исабель. – Чего он хотел от Эберардо? Его душу? Но для того чтобы завладеть душой, нужно действовать постепенно. Поэтому он заказал ему биографию Наполеона. Эберардо, конечно же, пришел в смятение. Все его мысли были только о «Выбрасывании из окна». А разве не существует биографий Наполеона? Разве их не достаточно? Но издатель не собирался публиковать никому не интересную книгу, он не собирался публиковать Эберардо, чтобы потопить его. Он выбрал Наполеона, но с тем же успехом он мог бы остановиться и на Александре Великом или Карле III. Какая, в сущности, разница? Каждый из них подошел бы для серии «Великие деятели человечества». Так вот. Но несмотря ни на что, чудо должно было случиться. Таков уж был Эберардо. Он подумал, что можно сделать что-нибудь с жизнью Наполеона. Литература превратилась в тромб в его воспаленном мозгу. Потоп надвигался: все краны были открыты. Эберардо принял заказ. С этого дня он взялся за сбор документов, но его фантазия играла намного более значительную роль, фотографии французских дворцов были лишь открытками по сравнению с теми императорскими залами, которые рисовались его воображению. Русские города казались ему банальной топонимией. Намного более живописны были усеянные трупами заснеженные поля, представавшие перед его мысленным взором, как только он закрывал глаза. Чем больше книг он читал, тем более необузданным становилось его воображение. Эберардо пришел к убеждению, что исторические книги были не чем иным, как плохо написанными романами. Это и было первое из его многочисленных недоразумений. Он не описывал перипетии жизни Наполеона, а оживлял их внутри себя самого. Он стал думать от имени императора. Наполеон был уже не человеком и даже не легендой, а сублимированным, сложным и незабываемым персонажем лучшего романа всех времен.

– Мне нужна эта биография, – сказал Пако. – Я ее опубликую завтра же, даже если Исабель раскритикует ее в своей газете.

– Не дурачься, – ответила Исабель. – Дай мне закончить.

Мы шли гуськом. Полин поднималась передо мной, и я видел, как округлялись ее бедра при каждом шаге. Я с огромным удовольствием положил бы на них свои руки и, закрыв глаза, шел бы в такт ее шагам.

– Издатель увидел, что Эберардо обезумел даже больше, чем ожидалось. Это было испытание, и все складывалось отлично. Когда Эберардо вручили только что напечатанную книгу, он, сидя в кресле крошечного кабинета, почувствовал огромное восхищение самим собой. Он сказал издателю, что с этого дня Наполеон будет его Наполеоном. А тот, лицемер, лишь похлопал его по спине. «Выбрасывание из окна»? Ладно-ладно, всему свое время. Но теперь ему была крайне необходима вступительная статья о Стивенсоне, так как он собирался издавать полное собрание его сочинений. Пишущая машинка опять застучала, а вепрь рычал от негодования. Эберардо благодаря своему безграничному упорству не только сочинил несколько страниц головокружительной хвалы, но и писал страстные статьи, читал лекции и организовывал встречи, для того чтобы отстоять почетное место, которого заслуживал его обожаемый Туситала. В конце концов, он был не только его учителем, но и собратом. Стивенсон пережил новый период славы – хоть и не слишком громкой, но принесшей неплохой доход. Воодушевленный успехом, издатель решил провернуть еще одно дело. Он попросил своего мага, чтобы тот открыл одного американского писателя, автора детективов. Эберардо должен был выступить против обрушившейся на писателя несправедливости со стороны критики и читателей. Издатель умолчал о том, что это был, мягко говоря, посредственный писатель и что у него на складе хранились тонны его непроданных книг. «Ну что ж, – подумал Эберардо, – непонятый писатель?» Для него это было все равно, что говорить о себе самом. И он пустил в бой тяжелую артиллерию. Всего за несколько недель он превратил эту посредственность в образец трагической судьбы человека, служившего великой литературе и умершего в неизвестности от цирроза печени по вине мерзких читателей, живущих в этом мерзком мире. Он создал миф о страдальческой жизни этого писателя. В результате на складе издателя стало гораздо просторнее. С этого времени он стал заказывать Эберардо все, что усугубляло бы его странное помешательство. Эберардо сочинял вступительные статьи, организовывал кампании в прессе, не давал прохода журналистам из отдела культуры, с маниакальной одержимостью сотрудничал во всех литературных приложениях и журналах, которые не знали, как от него отделаться. Даже самые бездарные произведения превращались под его пером в литературные шедевры. Его вмешательство облагораживало их. Писатели, не получившие признания в своей собственной стране, приобрели известность в этих краях. Некоторые начинающие писатели были вознесены на такие высоты, о которых даже не могли и мечтать. Эберардо находил смысл в самых заурядных произведениях, и, охваченный священным гневом при виде равнодушия читателей, взывал к небу, прося защиты для вверенной его попечению книги, и громогласно требовал справедливости. Шли месяцы. Издатель приобрел известность своей способностью обеспечивать успех произведений, в действительности заслуживавших жалости. Он заработал большие деньги, эксплуатируя чужую страсть. А что же стало с книгой «Выбрасывание из окна»?

– Она по-прежнему никого не могла заинтересовать, – неожиданно ответил Умберто Арденио Росалес. – Эберардо умел только разжигать интерес, но сам не был способен создать ничего интересного.

– Именно так. Однажды они сидели в баре и выпили лишнего. После этого Эберардо стал очень назойливо приставать к издателю со своим романом. Очень назойливо. Издатель – in vino Veritas – похлопал его по спине. Он всегда так делал – как будто хотел немного успокоить Эберардо. Так вот, издатель похлопал его по спине и сказал, что романы имеют довольно относительную ценность. Они, подобно женщинам, приобретают значимость только тогда, когда такой энтузиаст, как Эберардо, теряет из-за них голову. Именно это необходимо всем романам и всем женщинам – чтобы кто-нибудь смотрел на них с восхищением, не видя их недостатков. «Выбрасывание из окна» было так же несовершенно, как и любая женщина, но это вовсе не означало, что это плохая книга. Когда-нибудь найдется издатель, способный увлечься этим романом. Но этим издателем не мог стать он сам – из-за соединявшей их дружбы и его принципа никогда не публиковать произведений своих ближайших сотрудников. Таков был уклончивый ответ хитрого издателя, после чего он снова похлопал Эберардо по спине. Сначала тот замигал глазами, как взбешенный вепрь, но лотом, выпив еще глоток, самодовольно захохотал.

Вокруг нас уже не было ни сосен, ни кустов, ни скал. Мы поднимались по неровному лугу: одни его участки были покрыты зеленой травой, а на других земля оставалась голой и сухой, несмотря на дожди. Здесь, в горах, вода долго не задерживалась, так же как в воздухе. Полин запрыгала от радости, увидев вершину. Антон пыхтел. Исабель, по-прежнему державшая трость за середину, казалась дряхлой участницей парада, возвращающейся домой.

– О чем думал тогда Эберардо, сидя за стойкой? – спросила Исабель, повернувшись к нам. – Почему он так рассмеялся? Все очень просто. Он подумал об Ампаро, своей бывшей жене. Понадобилось много времени, после того как она его оставила, чтобы Эберардо понял: она была всего лишь ворчливой толстухой, думавшей только об игре в бинго. Издатель был прав. То же самое и с книгами. По большому счету, они значили очень немного, совсем немного. А еще меньше значат писатели – ничтожные, одержимые пьяницы. Сборище гордецов, тщеславных графоманов или, что еще хуже, жалких отцов семейств. В действительности все, имеющее отношение к литературе, – просто хлам. Хорошо еще, что существовал такой человек, как он, способный придать хоть немного ценности этому мусору – так же как с этой дурой Ампаро. Кто был Стивенсон – кто? Чахоточный сын конструктора маяков, больной, находившийся в разладе с собственной душой и для развлечения писавший рассказики про пиратов, – в общем, неудачник. Лучшее из Стивенсона было эссе, написанное о нем Эберардо. А ведь он написал его всего за полчаса спустя рукава. Что уж и говорить о современных писателях, сидящих сложа руки и ожидающих с нетерпением, чтобы Эберардо, прочитав их книги, растолковал, чем же они столь замечательны. Да пускай они все катятся к черту! И Ампарито вместе с ними! Столько возиться с этой литературой, чтобы в конце концов понять, что литература – это он сам. Опершись на барную стойку, Эберардо надрывался от смеха. Литература свела с ума еще одного своего служителя. Мы все похожи на Эберардо – вам не кажется? В конце концов мы становимся профессионалами, шарлатанами. И забываем, как некогда, давным-давно, трепетали от волнения, стоя на носу «Эспаньолы», держащей курс на неизвестный остров, и чувствуя на щеках и губах соленые брызги воды из бездонного океана. Точка. Так заканчивается рассказ.

Пока «Эспаньола» вновь бороздила океан, подчиняясь фантазии Исабель Тогорес, мы достигли вершины горы. Оттуда был виден особняк на небольшом холме, расположенном на гладком склоне. Вдалеке смутно виднелась река среди теплиц, где крестьяне выращивали землянику. Мой городок находился ниже по течению, за излучиной реки, исчезавшей за холмами. На этой высоте был слышен очень отдаленный шум – гоготанье птиц, металлический звон, отрывистое рычание мотора – как будто звуки сохранялись в невидимых пузырьках, медленно поднимавшихся вверх и лопавшихся там, где мы находились. Пако воткнул палку в землю и созерцал пейзаж, опершись обеими руками на набалдашник из пуль.

– Не знаю, – сказала Полин, схватившись за поля шляпы, как будто дул сильный ветер, хотя воздух был неподвижен. – Мне жаль этого Эберардо. Он вызывает во мне жалость – со всей его энергией, которую он не знает, к чему приложить. Но он мне неинтересен. Это очень странно. Обычно меня все интересует.

– Мне бы хотелось жить так, как ты – витая в облаках, – ответила ей Долорес таким суровым голосом, что все мы замерли, не зная, что сказать.

В действительности меня тоже не заинтересовал Эберардо. Я подумал, что Пако и все остальные его гости знали, на что намекала Исабель своим рассказом. Но я был согласен с Полин. Это было мне неинтересно. Неизвестно почему, мне вдруг вспомнилось утро, когда издатель вошел в магазин моей матери. Пако имел здесь кредит, так же как и Эберардо в лавке на углу. Однако издатель всегда погашал свои счета, и кредит возобновлялся – постоянный и все время меняющийся, как те книги, которые я получал от Пако в подарок и где обнаруживал истории, рассказываемые им в казино. Благодаря Пако я воспринимал литературу не как страдание или борьбу с миром и уж вовсе не как шарлатанство, а как приятную прогулку. Я вспомнил то утро, когда издатель вошел в магазин в своем берете, держа в руке палку с набалдашником из пуль. Я боялся, что она упадет на пол и пули разлетятся в разные стороны, как салют. Моя мать резала ломтиками ветчину. Она подавала издателю еду и вздыхала, вспоминая прошлое. Ее мучила мысль, что в своей жизни она совершила какую-то непростительную ошибку. В то утро в магазине Пако положил мне руку на плечо. «Если когда-нибудь ты станешь писателем, – сказал он мне, – помни, что ты сам не представляешь никакого интереса. Никогда не говори о себе самом. Твоя мать, например, намного интереснее тебя. А ты – ничто. Всего лишь голос, который видит, – и ничего больше. Помни это». В тот момент я подумал, как всегда, что никогда не стану писателем. Я продолжал так думать и через некоторое время, стоя на той горе и восхищенно глядя на Полин; я так считаю и сейчас, когда пишу эти строки. Быть писателем означает зарабатывать этим на жизнь, что само по себе не может не сказываться отрицательно.

Пако по-прежнему стоял, глядя на долину. Его голос вывел меня из состояния задумчивости. Еще более хрипло, чем обычно, он сказал, не глядя на нас, как будто был один и мог позволить себе удовольствие говорить, ни к кому не обращаясь:

– Почему, когда я стою на вершине горы, у меня возникает неприятное чувство, будто кто-то издалека просит меня о помощи? Неужели правда, что крики о помощи навсегда остаются в воздухе?

Рыбный сукет достаточно быстр в приготовлении. Гораздо дольше готовится картофель, но тот, что выращивал в огороде Фарук, варился довольно быстро. Это был французский сорт, не распространенный в наших краях, несмотря на то что граница проходит совсем рядом. Этот картофель не был ни слишком жестким, ни мучнистым и не рассыпался при варке; кроме этого, он обладал необыкновенным горьковато-сладким ароматом, возбуждавшим аппетит. Это был отменный и вкуснейший сорт, и Пако часто мог ужинать блюдом из одного картофеля. Он готовил его в камине, положив внутрь каждой картофелины кусочек сливочного масла, чтобы они им пропитались.

Как я и предполагал, Лурдес хранила железный котелок в кладовке. Я поставил готовиться соус, добавив в него сладкий перец и несколько горошин черного перца, и стал резать картошку. Кроме Антона Аррьяги, прямиком направившегося к мини-бару, все гости уселись отдохнуть, едва вернувшись с прогулки. Долорес, избавившись наконец от сапог и трех пар носков, разглядывала свои ноги в полном отчаянии. «И что хорошего в этих горах? – сказала она уныло. – Они – все равно, что огромные кучи щебня, небоскребы, осевшие вниз и скрывшие под землей лифты. Честное слово, не понимаю, какое можно находить удовольствие в том, чтобы карабкаться по этим горам?»

Антон пришел на кухню за льдом для виски. Накладывая ему лед, я услышал голос Пако, предлагавшего приготовить на всех сухой мартини.

Я вспомнил одно утро. Некоторое время назад, когда я привез в особняк заказанные товары, Лурдес, бывшая в хорошем настроении, поведала мне секрет своей долгой службы в доме издателя. «Единственная хитрость, – сказала она мне, – не допустить того, чтобы он что-нибудь делал сам. Если тебе удастся добиться того, чтобы ему не пришлось пошевелить и пальцем, тогда можно работать спокойно». Услышав, как он своим оглушительным голосом предлагал гостям сухой мартини, я понял, что у меня будут неприятности. И действительно – вскоре Пако пришел ко мне, охваченный внезапным приступом раздражения: все необходимое для коктейля вдруг неизвестно куда подевалось. Я долил в соус рыбный бульон, положил нарезанную кружочками картошку и взялся помогать Пако. Я нашел шейкер, бутылку «Бомбея» и бокалы. Лурдес была права. Издатель был не в состоянии справляться с домашними делами без помощи кого-нибудь, кто решал бы возникающие трудности и указывал ему точное предназначение используемых предметов. Его представление о назначении вещей можно было бы с достаточной снисходительностью определить как приблизительное. Оставшись один, он вполне мог дойти до того, чтобы взбивать коктейль пестиком и процеживать его через дуршлаг для спагетти. Наблюдать все это было гораздо утомительнее, чем самому приготовить ингредиенты. Поэтому я поставил все необходимое на мини-бар, втайне надеясь, что случится чудо и Пако откажется от своего намерения. Он взял бутылку с джином. После долгих усилий ему наконец удалось вытащить пробку зубами. Затем он посмотрел, нахмурившись, на стакан для смешивания, по-видимому, спрашивая себя, почему он не наполнен льдом. Я хотел взять лопатку для льда, чтобы помочь ему, но он, нетерпеливо взглянув, остановил меня:

– Оставь это. – А затем: – Что ты здесь делаешь, щенок? Тебе больше нечем заняться?

Щенок. Пако называл меня так только тогда, когда действительно был раздражен, поэтому я поспешил убраться в свои владения. Я прибавил огня, положил в горшок репу и филе скорпены и посолил. В этот момент на кухне снова появился издатель. Как и все живущие уединенно люди (в особенности такие мизантропы, как Пако), он мог послать тебя куда подальше, а через несколько минут упрекнуть за то, что ты бросил его, как ненужную вещь.

– Педро, – сказал он крайне раздраженно, – Педро, что ты сделал с оливками? А где зубочистки? Они у нас есть или нет? Когда же ты наконец будешь порасторопнее?

Это едва не вывело меня из себя. Если в доме царила такая напряженная атмосфера, я вовсе не обязан был за это расплачиваться. Я рассерженно бросил ложку, которую держал в руке, и стал размышлять, где же Лурдес могла хранить эту чертову коробку с зубочистками.

– Какой хороший хозяин, – пробормотал я, роясь в шкафах.

На мой маленький бунт последовала незамедлительная реакция. Внезапно преобразившись, Пако расхохотался.

– Черт возьми, вовсе не обязательно становиться любезным, чтобы меня обругать. В следующий раз можешь назвать меня болваном. Мы же свои люди, парень.

После этого он вернулся в столовую. Эта черта в характере Пако больше всего меня поражала: его приступы раздражительности были такими неистовыми, что, казалось, ничто не сможет их успокоить; однако в то же время они были столь безосновательны, что внезапно исчезали без следа, как тающий во рту сахар.

Наконец я остался на кухне один. Через несколько минут до меня донесся несколько сдавленный голос Фабио, как будто он обжегся, пробуя слишком горячий суп:

– Пако, ты уверен, что это мартини?

Я подошел к котелку и ткнул картошку вилкой – она была уже готова. Можно было звонить в колокол, созывая всех на обед.

Полин сказала, что мой сукет был лучшим блюдом, которое она пробовала за всю свою жизнь: она произнесла эти слова не так, как в первый день, а глядя мне прямо в глаза с той выразительностью, с какой умела смотреть только она. Когда Полин смотрела кому-нибудь в глаза, она погружалась в бездну, забывая о себе самой. Когда она останавливала на мне свои бездонные глаза, мне казалось, что на меня наведена огромная лупа, с помощью которой Полин открывала вселенную, привлекавшую ее с непреодолимой силой. И этой вселенной был я. Самозабвенный взгляд Полин придавал очарование человеку, на которого был направлен. Сукет, по-видимому, действительно удался, потому что даже Антон Аррьяга съел немного в промежутках между возлияниями. Хотя Антон не отрывался от своего стакана виски, он все же старался пить меньше обычного. Долорес следила за ним ледяным взглядом. За обедом Пако несколько раз просил Фабио, чтобы он рассказал нам свою историю. Но король весны отмалчивался. «Попозже, – отговаривался он, – пока я еще не совсем ясно представляю себе финал».

По мнению Бьёя Касареса, поиск оригинальной концовки говорит лишь об убогости писателя. Но как бы то ни было, мне нравилось, чтобы концовки удивляли меня, открывали мне глаза. Мне нравилось, когда они были ключом, придающим смысл всему произведению. За несколько дней до этого я прочитал, уже лежа в постели, рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка» при свете настольной лампы. Когда я дошел до последней строчки, у меня сильнее забилось сердце: я понял все произведение. Моя мать спала в соседней комнате. Я закрыл книгу и, ошеломленный, смотрел в потолок: моему воображению представлялись слова, скользившие по белой поверхности, как маленькие вспышки. Не стоит думать, что у меня было желание писать, по крайней мере поначалу. Это продолжало мне казаться в высшей степени утомительным и намного менее приятным, чем, например, приготовление бобов с копченой колбасой. Однако в ту ночь мне действительно хотелось походить на Сэлинджера – излагать свои мысли по крайней мере самому себе, с той ясностью, с какой это делал он. Дело в том, что мне были неинтересны состояния собственной души – они утомляли меня своим однообразием и ясностью. Во мне не находило никакого отклика то, что я уже в который раз чувствовал грусть или радость, апатию или смущение. Мне было скучно. Собака виляет хвостом, когда она рада, и скулит, если ей сделали больно. Ей не надоедает повторять одно и то же бесчисленное множество раз. Но в ту ночь я обнаружил, что все может быть очень разным, если мне удастся понять оттенки каждого душевного состояния, идентифицировать их, превратив каждое состояние в уникальное и неповторимое ощущение. Я понял, что можно переживать каждый миг по-новому, оставаясь в то же время самим собой. Эта мысль привела меня к странному упражнению: я взял стеклянный шар, используемый как пресс-папье, положил его на колени и попытался описать свои ощущения на листе бумаги. Я делал это снова и снова, стараясь уловить различные оттенки. Вскоре тот же самый и единственный шар лежал у меня на животе, тогда как на листе, исписанном убористым почерком, набралось уже около пятидесяти его описаний. Я не рискнул рассказать об этом Пако, боясь, что он станет смеяться надо мной. Поэтому я решил поделиться со своим отцом. «Да, этот пороха не выдумает, – воскликнул он, подняв вверх нож, – а ты разве видел когда-нибудь две одинаковые яичницы?»

– Сегодня мы не будем долго засиживаться за столом, – прервал мои размышления Пако и бросил салфетку на стол рядом с тарелкой. – Мы отправляемся на церемонию открытия.

Он встал и, нетерпеливо размахивая руками, стал поторапливать нас, чтобы мы тоже поднимались.

– Какая может быть церемония открытия в этом захолустье? – язвительно спросила Долорес, вероятно, вспоминая нашу утомительную прогулку по тем местам, где не могло проехать ни одно такси.

– Это великолепный образец арабского искусства. Строчка из Ибн Самрака, высеченная в зале Двух сестер в Альгамбре. Педро! Шампанского и бокалы – лучшие, те, что подарил мне неаполитанский миллионер.

Мы все вместе вышли в сад; я нес на подносе все необходимое для торжественного тоста. Мы обошли дом и увидели Фарука, сидевшего на солнышке в своем камышовом кресле. Увидев нас, он в смущении встал. Было заметно, что Фарук действует в соответствии с указаниями издателя и из-за этого чувствует себя очень неловко. Вместо обычного рабочего комбинезона на нем был надет джильбаб какой-то мрачной расцветки. Вход в кладовку был завешен большим куском сукна. Пако подошел к Фаруку и обнял его. Садовник посмотрел на него в замешательстве.

– Этот человек, – сказал издатель, проведя рукой по плечам своего работника и дружески похлопав его по груди, – принадлежит к гораздо более интересной цивилизации, чем наша. Если бы не арабы, мы остались бы дикарями – племенем, испорченным ненавистью к евреям и своей собственной апатичной натурой. К счастью, они подарили нам семь бурных веков. И вот их представитель. Вы знаете, что означает имя Фарук? «Отличающий правду от лжи» – вот что. Вам не кажется, что это самое подходящее имя для человека, демонстрирующего свое произведение группе писателей?

Садовник стоял, устремив взгляд на то место газона, где он заставил меня встать на четвереньки и понюхать траву, пытаясь доказать важность взгляда на все снизу. Он стоял неподвижно, скрестив руки на животе, и казался выставленным на продажу рабом, когда важный купец расхваливает его достоинства, легендарное происхождение и силу, которыми он вовсе не обладает. Пако не замечал мук, причиняемых им Фаруку. Он заставил садовника подойти вместе с ним к сукну, закрывавшему вход в кладовку.

– Ты позволишь мне начать церемонию открытия, позволишь, Фарук? Итак. Открывается стихотворение Ибн Самрака, которое с этого дня будет украшать этот великолепный пейзаж.

Резким движением он сдернул сукно. Там, над притолокой двери, вместо бревна, служившего прежде подпоркой для кровли, находилась доска, на которую Фарук с безграничным терпением наносил резьбу. Я испытал огромную радость, увидев, что он наконец закончил свою работу. Нашим глазам открылась причудливая вязь. Заключенные внутри геометрических арабесок цветочные мотивы, избегая запрещенных образов, создавали чувственный и полный необыкновенного изящества узор. Буквы приводили в смятение, как очертания плеч или бедер женщины. Они тотчас напомнили мне случайно увиденную грудь Полин. На этот раз именно она отреагировала первой. Она вскрикнула и захлопала в ладоши. Однако никто ее не поддержал. Только Исабель Тогорес подошла к доске и осторожно провела по ней рукой.

– Пако, – бросил Умберто, – ты такой лентяй, что устраиваешь Альгамбру у себя дома, чтобы избавиться от необходимости путешествовать. Не знаю, в этом есть что-то от тематического парка.

– Когда-нибудь я тебя отравлю, – ответила ему Исабель, не оборачиваясь.

Хотя это и не оправдывало грубости Умберто, он отчасти был прав. Произведение Фарука отличалось такой безупречностью, изысканностью и сложностью, что казалось невозможным, чтобы этот барельеф был сделан его руками. Я не мог избавиться от мысли, что этот шедевр оказался здесь по какому-то непоправимому недоразумению, из-за жестокой насмешки истории. Не осознавая этого, Пако не отдавал дань цивилизации, по его словам, столь благотворно повлиявшей на нас, а лишь свидетельствовал, что варвары в конце концов не сохранили ничего, кроме бесплодного восхищения этим уничтоженным миром, от которого остались только сомнения Фарука, его явная неловкость.

– Сколько здесь отдохновения для глаз! – воскликнул издатель. – Это говорится в стихах. Разве это не так? Разве это не верно до невероятности? Я предлагаю тост за это. Фарук не может выпить с нами, потому что он мусульманин. Но мы выпьем за него. Педро, бокалы!

Я поставил поднос на камышовое кресло и откупорил бутылку. Фарук молча наблюдал за этим ритуалом. Потом, когда все мы отпили глоток за его работу, он робко подошел к издателю:

– Сеньор Пако, я могу уже идти?

– Ну да, конечно, – ответил издатель, удивленный и несколько раздосадованный.

Фарук вошел в кладовку и вышел через несколько минут уже без джильбаба. На нем была обычная одежда: сильно потертые вельветовые брюки и рубашка в клетку, как у канадского дровосека. За оградой его ждал помятый старенький «дукати». Марокканец прошел мимо, приветливо улыбаясь, но не глядя на нас, и задумчиво направился к калитке.

– Ну и ну, – сказал Фабио. – Мы не находим покоя из-за прилагательного «счастливый», а этот человек месяцами трудится не покладая рук, а потом уходит, не сказав ни слова.

Пако залпом выпил свое шампанское, молча глядя на удаляющегося Фарука, и обругал самого себя. Исабель Тогорес все еще поглаживала доску. Кончиками Пальцев она проводила по бороздкам, которые Фарук высекал с тщательностью миниатюриста. Я же, держа в руках бутылку, чувствовал странную дрожь в ногах и изматывающую опустошенность.

Днем снова пошел дождь. Я воспринял как шутку природы то, что первая капля, тяжелая и вялая, как весеннее насекомое, упала в мой бокал шампанского, вызвав небольшое волнение пузырьков. Я посмотрел вверх. Небо опять было затянуто тучами, но гроза не ожидалась. Тучи были темные и бесформенные, как дым горящей резины, – они быстро проносились мимо, увлекаемые ветром, позволяя увидеть теплый меркнущий свет заката. Из-за прогулки мы пообедали очень поздно, поэтому нам казалось, что день преждевременно склоняется к своему завершению. Под влиянием этой неудачной церемонии открытия и неожиданно наступивших сумерек меня наполняла тяжесть, похожая на оцепенение, как будто моя кровь стала течь медленно и беспокойно. Я был не единственным, с кем это происходило.

– Боже мой, ну и тоска! – сказала Долорес, взяв у меня из рук бутылку и налив себе еще один бокал. – Это похоже на окончание свадьбы, на прогулку зимой по Сене… Ну и дела! Это все равно, что остаться одной, заплатив жиголо. Терпеть этого не могу. Пожалуй, мне нужно побыть одной.

Она пошла к домику для гостей, внимательно следя за неровностями дорожки и держа в одной руке бокал, а в другой сигарету. Как все мужчины, страдающие хронической застенчивостью перед женщинами, я имел многочисленные и смутные представления о тех секретных средствах, делающих их столь привлекательными. В тот день, видя как Долорес удаляется своей томной походкой, я подумал, что обольстительные женщины делятся на две группы. Первая включает абсолютных, как Полин, – таких удивительно и радикально женственных, что любой мужчина чувствует себя совершенно беззащитным, едва взглянув на них. Казалось, что каждая их клетка была настолько преувеличенно женской, что при пересадке ее одной мужчине он бы тотчас превратился в удивленного и счастливого гермафродита (не говоря уже об органе – например, почке Полин, способной стать настоящей бомбой прогестерона). Ко второй группе я относил нецельных женщин – таких как Долорес, созданных вокруг центра, который я воображал в животе. Вокруг этого центра и двигалось ее тело с той неловкостью и элегантностью, с какой это делал бы осьминог, если бы ему вставили в щупальца кости. Такие мысли посещали меня в семнадцать лет при виде нравившихся мне женщин: по-видимому, этим и объяснялось то, что матери и девушки моих друзей смотрели на меня с каким-то вежливым равнодушием, а друзья – с искренним удивлением, когда в разговоре о женских прелестях я пускался в подобные рассуждения. «Педро, – говорили они мне, – неужели ты не можешь ограничиться тем, чтобы просто любоваться их задницей, как делают все?» Продолжали капать редкие, приятные капли. Пако предложил собраться всем у камина, но наши ряды еще поредели. Фабио тоже решил удалиться, чтобы заняться шлифовкой своего рассказа. Полин, замкнувшаяся в себе после того, как никто не поддержал ее порыв восторга, сказала, что у нее болит голова и ей нужно немного поспать. Все вернулись в дом. Я опять остался один возле камышового кресла. Доска Фарука с высеченным арабским орнаментом тоже осталась в полном одиночестве перед этим чужим пейзажем, говорившим на другом языке и ничего не знавшим о ее прошлом, ее дворцах и ее боге. Мне было больно видеть этот изысканный шедевр, превращенный в нелепость – в подпорку для навеса, мокнущую под дождем. Но несмотря ни на что, эта надпись была универсальной, подходящей как для этого места, так и для любого другого уголка земли. «Сколько здесь отдохновения для глаз». В конце концов, может быть, и не было ошибкой вырвать строчку из стихотворения, чтобы найти в этих одиноких словах источник грусти. Я повернулся в сторону гор. На мгновение мне показалось, что весь мир простирается перед моими глазами, сводя меня с ума своим бесконечным разнообразием и в то же время наполняя умиротворением – как будто только в неустойчивом и хаотичном, в высшей степени сложном можно было найти истинное равновесие.

Пако устроился в кресле перед камином. Казалось, что он внезапно устал от человеческого общества и мечтал о своем монашеском уединении, нарушаемом только походами в казино. Сидя напротив Пако, Умберто глядел на него с той беззастенчивостью, с какой смотрят на уходящего человека, уже не думающего о нас, хотя мы все еще его видим. Антон отрешенно смотрел на огонь и постукивал пальцами по обеим ручкам кресла. Только Исабель Тогорес стояла лицом к окну и наблюдала за дождем: казалось, будто мир, находящийся над нами, раскололся и через эту щель вниз падали его частички. Конечно же, Исабель, как и я, не удивилась бы, увидев, как с неба падают песок и ветви, маленькие кусочки штукатурки и крошечные животные. В саду дул такой порывистый ветер, как будто он прилетел с моря или из пустынной долины. Чувствовалось, что за окном царит резкий, пронизывающий холод.

– Я не знаю, как продолжать рассказ, – сказал Умберто. Его голос прозвучал удивительно тихо, почти умиротворенно. – Ты меня слышишь, Пако? Я не знаю, как его продолжать. Я не знаю, с какой стати я должен это делать и почему ты меня об этом попросил. Вернее, я не хочу этого знать. Я отказываюсь от этой работы. Я буду издателем.

– Я уже сказал тебе вчера, что думаю об этом.

– Ну да. Что я сукин сын. Ты начинаешь беспокоить меня, Пако. Я говорю серьезно. Ты живешь так далеко, что уже не можешь или даже не стараешься скрывать свои интриги. Ты как потерпевший крушение спутник. У меня ведь тоже есть друзья, которые держат меня в курсе. Что ты себе воображал? Я знаю, что все уже решено. Ты предложил меня на этот пост. И я знаю, почему ты это сделал. Мной ты можешь манипулировать – не так ли? Я снова буду пешкой в твоих руках, угодно мне это или нет – пока не сдохну. Но тебе не удастся свалить все на меня. Ты виноват столько же, сколько и я, и можешь потерять наравне со мной.

Пако молча на него посмотрел. Казалось, что он уже очень устал и едва выносил своих гостей. Умберто тоже был измотан, но его усталость была смертельной, неизлечимой. Оба пили арманьяк. Я поставил было на стол перед камином кофейный сервиз и легкую закуску, но они попросили меня подать спиртное. Антон Аррьяга уже держал в руке стакан виски. Исабель налила себе рюмку виноградной водки. Они оба слушали молча.

– Мы были в номере 214 отеля «Монако», – сказал Пако, резко меняя тему разговора и возвращаясь к той, которая его интересовала – единственной, способной облегчить его усталость. – Женщина, очень красивая, но лежащая на кровати в жалком состоянии, смотрит на вошедшего журналиста и говорит ему: «Пора».

Он повернулся к Умберто, будто приказывая ему, как военачальник, готовый пресечь бесчинство солдат. Я никогда еще не видел Пако таким холодным, таким отвратительно властным. Умберто удрученно опустил голову. Потом он медленно поднял ее и враждебно посмотрел на Пако с давнишней непреодолимой злобой.

– Я сказал тебе, что не знаю, как продолжать. Я не знаю, и мне наплевать на это. Я сыт по горло, Пако. Я больше не могу этого выносить.

– Женщина не знает его, это очевидно, – настойчиво продолжал издатель. – Поэтому следует предположить, что журналист – человек, которому она позвонила по ошибке. Или по крайней мере так думаем мы. Но для чего он ей нужен? Вот для чего. Увидев его, женщина с трудом переворачивается на бок и открывает ящик ночного столика. Она достает пачку банкнот и пистолет. Слегка приподнявшись, она бросает их в ноги кровати. «Поторопись, – говорит она ему, – воспользуйся моментом, пока он в душе». И действительно, слышно, как шумит вода в ванной. Журналист смотрит на пачку банкнот. Это огромная сумма денег. Он берет их дрожащей рукой. Берет также и пистолет. По-видимому, в городе есть наемный убийца, чей номер телефона очень похож на его. Все это безумие. Он никогда никого не убивал. Однако он делает несколько шагов по направлению к ванной. Но в этот момент женщина просит, чтобы он убедился, что мужчина будет действительно мертв. Она просит его таким тоном, каким просила бы официанта, чтобы бутылка шампанского была хорошо охлаждена. Журналист останавливается. Он понимает, что не сможет сделать это. Но денег очень много – слишком много, чтобы их упустить. Ему приходит в голову другая мысль. Журналист кладет деньги в карман пиджака. Разворачивается и направляется к двери. Наводит на женщину пистолет. «Вам лучше молчать, – запугивает он ее, – если не хотите, чтобы он обо всем узнал». Он открывает дверь и высовывает голову. В коридоре никого нет. Женщина, не поднимаясь с кровати, говорит ему, что он жалкий идиот, полное ничтожество. Она говорит ему это очень спокойно, разглядывая ногти. Журналист выходит из комнаты и спускается по лестнице, чтобы не ждать лифта. Наконец он оказывается в вестибюле и идет по нему, ощупывая рукой пачку банкнот в кармане. Он не может поверить, что ему так повезло. Вот он Уже у самой двери, но тут его останавливает человек, ставит к стене и обыскивает. Это гостиничный детектив. Он отбирает у журналиста пистолет и ведет к лифтам. Только что было совершено ограбление в одной из комнат. Кто-то позвонил, прося о помощи, и дал его описание. Журналист объясняет, что никого не грабил, а всего-навсего столкнулся с сумасшедшей, хотевшей убить своего мужа. Они приходят в номер 214. Постель разворочена, женщина дрожит и всхлипывает, съежившись в углу. Она кричит от ужаса, вновь увидев его. Слышен шум воды в душе. Детектив открывает дверь в ванную и находит там человека с простреленной головой. Он ругается, встревоженно оборачивается к журналисту и приковывает его наручниками к батарее. После этого он снимает трубку телефона и звонит в полицию.

– Это довольно глупая идея, – сказала Исабель от окна. – Заметно, что все происходит только для того, чтобы объяснить телефонный звонок. Так не пишут рассказы. Романы можно создавать наугад, нанизывая одно на другое, – но только не рассказы. Кортасар говорил, что рассказ – это литературная машина, создающая интерес. Мне нравится это определение. Очевидно, что такие машины не строятся из лоскутков.

Дождь полил с еще большей силой. Ветер припечатывал капли к стеклу. Свет несколько раз ослабевал и снова вспыхивал, медленно мерцая. В любой момент электроэнергия могла отключиться. Я проверил подсвечники, а затем решил придумать работу, которая позволила бы мне продолжать слушать разговор. Сев за стол в столовой, я принялся очищать от грязи трости.

– Все также могло быть спланировано заранее, – вмешался Антон. – Рассказы всегда играют с прошлым, с тем, что произошло раньше момента, с которого начинается повествование. Орасио Кирога предлагал прием – начинать рассказы с интригующего вступления. Например, следующим образом: «Так как Элена не собиралась соглашаться, он, смерив ее холодным взглядом, взял свою шляпу. Она в ответ на это только пожала плечами». Подобные вступления всегда мне очень нравились. Всего в трех строчках оно уже пробудило наш интерес. Мы хотим узнать, кто такие Элена и этот тип, что он у нее просил и почему Элена оказалась такой равнодушной. С рассказом Умберто можно было сделать нечто подобное. Женщина и журналист в равной степени жертвы того, что произошло до телефонного звонка, того, о чем они не знают.

– Черт возьми, почему вы никак не оставите эту историю? – раздраженно спросил Умберто. Он выпил много арманьяка. Это было странно для такого рассудочного человека, как он.

– Вот уж нет, – ответил Пако. – Я хочу узнать, что же, черт возьми, это за женщина. Нельзя уложить девушку в постель, а потом уйти как ни в чем не бывало. История должна закончиться… У меня есть другая идея. Они незнакомы, верно? Хорошо. Женщина ему говорит: «Пора». Она поднимается с постели, как пьяная или одурманенная наркотиками, и открывает кейс. Внутри находятся полиэтиленовые пакеты с белым порошком, как в фильмах. Женщина дает ему ключ от камеры хранения. Журналист должен оставить там кейс с наркотиками и забрать другой, с деньгами. Потом ему нужно вернуться в гостиницу и передать кейс ей. Только после этого женщина заплатит ему за работу. Она называет журналисту приличную сумму. Прощаясь, женщина предупреждает, что за ним будут следить, чтобы он Не сделал какую-нибудь глупость. Журналист выходит оттуда очень довольный: благодаря телефонной ошибке он сорвет большой куш за пустяковую работу. В городе полно незаконных кейсов, путешествующих из одного места в другое, – это всем известно. Хоть один раз и на его долю перепадет. В вестибюле журналист видит двух мужчин с подозрительными физиономиями. Они выходят за ним на улицу. Но женщина ведь предупредила его о слежке, поэтому он не придает этому никакого значения и едет на вокзал. Один из следящих за ним мужчин прячется за колонной, а другой притворяется, что читает газету. Журналист направляется к камере хранения. Открывает ячейку и видит внутри другой кейс. В этот момент он чувствует под лопаткой ствол пистолета. «Давненько мы хотели с тобой познакомиться», – говорят ему на ухо. Это полицейские. Пока они обыскивают его, журналист говорит им о женщине, но они не верят. Никто не видел, как она входила или выходила из гостиницы. Комната записана на имя журналиста. Он клянется, что наркотики ему дала женщина, что он даже не знает, кому они предназначались, что она набрала не тот номер. Полицейские смеются. Тогда один из них открывает кейс. «Дерьмо, – говорит он, – тут не деньги, а старые газеты». Другой полицейский бросается открывать второй кейс. Он разрывает один из пакетов, берет порошок на палец и подносит ко рту.

Пако сделал то же самое и обернулся к нам с неожиданным выражением удивления и разочарования. – «Черт возьми. Это мука! Этот сукин сын опять нас надул!» Полицейские смотрят на задержанного с негодованием. Они хотели бы убить его, выместить свою злобу на нем. Но дело заканчивается лишь показаниями в комиссариате. Никого не сажают в тюрьму ни за идиотизм, ни за подмену газет мукой. В тот же вечер журналист возвращается домой. Он расстроен и чувствует себя униженным. Звонит телефон. Он поднимает трубку и слышит женский голос. На этот раз он спокоен: «Я только хочу сказать тебе, что твои деньги находятся в холодильнике, завернутые в фольгу. Благодаря тебе передача прошла успешно». Журналист, отличавшийся быстрой сообразительностью, спрашивает, не может ли он сделать еще что-нибудь для нее. Женщина презрительно смеется. «Есть люди одноразового использования», – отвечает она ему. Разговор обрывается. Женщина повесила трубку.

– Проблема в том, что этого рассказа нет ни у кого в голове, – высказал свою мысль Антон Аррьяга, – в этом-то и загвоздка. Чтобы написать рассказ, нужно видеть его прежде, как призрак, маячащий в воздухе. А этот рассказ никто не видит, поэтому он не существует.

– Дайте мне поиграть с этой идеей, черт возьми! – запротестовал издатель.

Но это была вовсе не игра, и к тому же Антон отчасти ошибался. Здесь был человек, видевший этот рассказ, но бывший не в состоянии или не хотевший писать его. Многие истории навсегда остаются повисшими в воздухе, как несбывшиеся мечты: та же участь постигла бы и этот рассказ, если бы не вмешательство алкоголя.

– Если вам так нравятся призраки, я покажу вам его, – тихим голосом сказал Умберто. Пока все разглагольствовали, он пил арманьяк – в этом доме всегда кто-то слишком злоупотреблял спиртным. – Этот Рассказ будет завершенным, не беспокойтесь. И закончу его я сам, без трупов и наркотиков. Очень они мне нужны! Это рассказ в стиле Монтерросо, очень лаконичный. В нем говорится следующее. Я уже собирался ложиться спать, когда зазвонил телефон. Поколебавшись несколько секунд, я решился снять трубку. Удивительно нежный голос нетерпеливо произнес: «Я в отеле «Монако», номер 214. Приходи скорее». Я узнал голос Мануэлы, но не пришел на свидание. Через несколько дней я спросил ее, не встречается ли она с другим мужчиной. Я платил ей огромные деньги, чтобы она этого не делала. Мануэла невинно посмотрела на меня и сказала, что неспособна на измену. Я поверил ей, я должен был ей поверить. Но она никогда не упрекнула меня в том, что я не пришел на свидание в отеле. Все женщины лгут из жалости или из любви к запутанным романам.

Он пьяно засмеялся и нетвердо протянул руку, ища бутылку арманьяка. Это беззастенчивое упоминание о Полин вызвало во мне неожиданный всплеск. Я интуитивно ощутил, что настоящая причина интереса была не здесь и что она не имела ничего общего с этим собранием. Рассказ Умберто, как случается иногда с жизнью, не мог быть написан, потому что он находился в руках других людей.

Я оставил на столе трость, которую чистил, и выглянул в сад через кухонную дверь. Дождь лил не слишком сильно, но было очень холодно. Сад казался навсегда заброшенным. Я уже хотел пойти вдоль стены дома к пристройке, где находилась комната Полин, когда заметил Фабио, шедшего с другой стороны. Он выбрался через главную дверь, чтобы мы его не увидели, и шел, глядя в землю. Я остался на кухне и, притворившись, будто чищу плиту, следил за Фабио краем глаза. Он прошел мимо открытой двери, бросив внутрь обеспокоенный взгляд. Я пошел вслед за ним, не чувствуя ни дождя, ни холода, а лишь растущую отчужденность, как будто я взглянул на себя со стороны и внезапно обнаружил, что тот, кого я видел, вследствие какого-то странного превращения был не я. Эти шаги сейчас делал другой человек, однако в то же время я чувствовал их своими.

Дойдя до угла, я выглянул. Фабио постукивал костяшками пальцев в стекло одного из окошек. Я всеми силами своей души пожелал, чтобы ничего не произошло, чтобы Полин глубоко спала и не открыла ему. Но окно отворилось, и Фабио что-то сказал, одну лишь фразу. Я отдал бы десять лет своей жизни за то, чтобы узнать, что он сказал, что следовало говорить женщине, тайно добиваясь ее, – потому что именно из-за незнания этой загадочной формулы я стоял сейчас, раздавленный одиночеством, на этом углу под дождем, как персонаж рассказа, который никогда не будет написан. Я спрашивал себя снова и снова, как должен был мужчина объясниться в любви, чтобы стать героем романа, чтобы женщина приняла его тайком в своей комнате. Как мало оставалось во мне тогда того удовольствия, которое я испытывал вчера в этом же саду, счастливо далекий всему, невидимый и свободный! Когда руки Полин высунулись наружу и обхватили Мокрую голову Фабио, я почувствовал на мгновение, Как они сжимают мне виски. На смену этому физическому ощущению пришло совершенно противоположное. Моей душой завладело отчаяние, подобное насосу, вытягивавшему у меня воздух из легких, душившему меня.

Фабио изо всех сил пытался пролезть в узкое оконце. Он нелепо болтал ногами в воздухе, ища опоры. Я подумал, что Полин тянула его изнутри. Мне очень хотелось схватиться за нога Фабио, чтобы не дать ему проникнуть в кабинет, и самому оказаться в объятиях первой женщины, которой я осмелился сделать подарок. Мне не давала покоя мысль, что моя шляпа будет валяться на софе вместе с остальными. Тогда я вспомнил, как Полин в начале прогулки взяла меня под руку и прошептала (я почувствовал ее дыхание, легкую струю горячего воздуха на своей мочке), что на ней была надета моя шляпа. Какой смысл был в этом выборе? Какой толк, если потом в ее спальню проникал Фабио, а не я?

Внезапно ночной холод охватил меня, как будто я окунулся в пруд с ледяной водой. Я вернулся на кухню, держась за шершавые и влажные камни стены. Но когда я дошел до двери, мое внимание привлекла неясная тень, двигавшаяся в глубине сада. Сначала я подумал, что это была собака издателя. Я удивился, что она осталась на улице в такую погоду, и уже собирался позвать ее, чтобы она пришла погреться и составила мне компанию, но вдруг понял, что это было вовсе не животное. Тень шагала – вернее, брела, пошатываясь, – на двух ногах. Это был Умберто, шедший, опустив голову на грудь и держа в руке бутылку арманьяка. Он удалялся по направлению к забору, окружавшему виллу, – по пути в тупик. С ним шла смуглая, зеленоглазая, полногрудая и очень худая женщина (такой я ее себе представлял): это она лежала в постели в отеле «Монако» и набирала номер телефона, который никогда бы ей не ответил. Пако был прав: истории необходимо записывать, хотя бы только для того, чтобы не оставлять персонажей в той пустоте, где на этот раз оказался Умберто Арденио Росалес и я сам. Пустота – это агрессия (жестокая только для тех, кто испытывает ее на себе), с помощью которой остальные реализуют свое право не замечать нас. Хорошо это было или плохо, но в тот темный и беспокойный вечер, застыв у кухонной двери и глядя, как удаляется Умберто по направлению в никуда, я необратимо стал старше. Из-за Полин, невольно сделавшейся коллекционером шляп, я навсегда потерял абсолютную юношескую независимость.

Я закрыл дверь и взялся за приготовление ужина. Решив приготовить запеченные ножки барашка, я положил их на стол и стал натирать солью и перцем. Я старался сосредоточиться на работе, чтобы ни о чем не думать. В этот момент вошел издатель. По-видимому, ему было скучно, потому что он налил себе бокал вина и оперся на стол, глядя на меня с праздным и задумчивым интересом.

– Я видел, как Умберто гуляет под дождем, – сказал я ему. – И не только он.

– Понятно-понятно. Не переживай. В сущности, он хороший человек.

Пако не слышал моих слов. Очевидно, его занимали другие мысли.

– Знаешь что, Педро? – спросил он наконец после долгого молчания, когда было слышно только его хриплое дыхание. – Иногда, когда я сижу один в этом огромном доме, умирая со скуки, я спрашиваю себя: что заставляет меня до сих пор держаться? У меня не так много причин для этого – что и говорить. Мне нравятся книги. Они скрашивают мое существование. Но это не все. Благодаря чему мое сердце все еще бьется, а кровь до сих пор не загустела и не закупорила все артерии? На этот вопрос я нахожу лишь один ответ: женщины. Они – единственное что есть прекрасного и нежного в этом грязном мире, где звери пожирают друг друга, а все мы следуем нашим животным инстинктам. Объяснить тебе это, парень? Не знаю, сможешь ли ты понять меня. В молодости мужчина боготворит женщин и только все этим усложняет. Боготворить женщину – все равно, что оставить ее привязанной к столбу, а самому отправиться путешествовать по миру с ее трусами в котомке. В мои годы такую глупость уже не сделаешь. Ты только поклоняешься женщинам. А я ими обладаю. Потому-то я еще и держусь. Ну а женщины? Что заставляет их продолжать верить во что-нибудь? Может быть, они витают в облаках и, довольные, прохаживаются среди этих историй, которые мы помогаем им создавать? Не сами ли они хозяйки этих историй? Просто страшно думать об этом, парень! Страшно!

Я застыл, потрясенный, держа ногу барашка в руках. Мясо было холодное. Соль, просочившись сквозь бинт, жгла мне вчерашний порез.

– Сегодня я впервые в жизни почувствовал одиночество, – осмелился я признаться.

– Я уже говорил тебе, чтобы ты уезжал из своего городка. Ты должен научиться избегать ловушек. Ты высовываешь ногу и сразу же попадаешь в капкан. Так нельзя. Ты влюбился в эту шлюшку. Ты поверил в то, что она секретарша Умберто? Поверил? В этом мире мы одиноки, парень. Все остальные – лишь мимолетные тени, в любой момент готовые оставить нас и исчезнуть. С женщинами это очевиднее всего. Они не принадлежат тебе. Ты должен научиться лишь мимолетно наслаждаться их обществом. Иногда – только одну ночь. В другой раз – ни одной. Ты скоро станешь таким же стариком, как и я, затворившимся среди всякого хлама. Конец произведения, прощайте и рукоплещите! Это не комедия, парень. Это драма, рассеивающаяся как дым. Драма, которая нигде не оставит следа, кроме литературы. Если когда-нибудь ты станешь писателем…

Опять он взялся за свое. В упрямстве Пако не имел себе равных.

Через некоторое время я позвонил в колокол, не особенно ожидая, что голодные гости поспешно соберутся к столу. Пако, произнеся передо мной эту речь, удалился в свою комнату: как он сказал, для того чтобы немного развлечься, обнюхивая свой восточный халат. Я представил, как издатель, растрепанный и задумчивый, в своей строгой спальне, похожей на келью просвещенного монаха, раздевается и надевает халат, спрашивая себя, что стало с Садомводяныхлилий, где теперь эта женщина, которая в его памяти навсегда останется молоденькой девушкой, дремлющей на рассвете в борделе. Исабель и Антон остались сидеть перед камином, играя в шахматы или делая вид, что играют, потому что Исабель, не терпевшая каких бы то ни было правил и предписаний и к тому же слегка захмелевшая, объявила себя убежденной республиканкой и хотела ходить всеми фигурами так же, как королевой.

Как ни странно, первым в столовой появился Фабио Комалада. Он спустился по лестнице со второго этажа, проделав тот же трюк, который использовал Умберто, чтобы скрыть свои отношения с Полин. Ни один из них не имел достаточно мужества, чтобы войти и выйти через дверь кабинета при всех. Хотя я был единственным, не знавшим до этого вечера о настоящей профессии фальшивой секретарши, мне было непонятно, почему нужно было держать эту связь в секрете – как будто посещая Полин, следовало сохранять те же внешние приличия, что и отлучаясь в туалет. Увидев Фабио с его невинным лицом, я почувствовал себя оскорбленным за Полин, за ее достоинство и гордость.

Фабио, улыбаясь, уселся за стол, излучая весеннюю жизнерадостность. Он высказал удовольствие по поводу того, что не отключилось электричество, несмотря на такую ужасную погоду. В этот момент свет стал медленно слабеть, на мгновение ярко вспыхнул и окончательно погас.

– Ну и ну, – сказала Исабель, находившаяся у камина, где она вела яростную республиканскую борьбу против закоренелого монархиста Антона. – В следующий раз лучше прикуси себе язык, дорогой Фабио.

Я вынул из кармана спички и стал зажигать свечи. В комнате установился столь нравившийся мне полумрак, мягко колеблющееся и отбрасывающее тени мерцание. Как призрак, повинующийся звуку колокола, Пако наконец вышел из своего логова. Как казалось, это недолгое одиночество пошло ему на пользу. Он упрекнул Фабио за то, что тот до сих пор не рассказал нам свою историю, и начальственным тоном спросил, где все остальные. Тем временем уже совсем стемнело. Было почти одиннадцать. Антон Аррьяга, обрадовавшись возможности прервать наконец эту сюрреалистическую шахматную партию, попросил фонарь и зонт, для того чтобы сходить за Долорес.

В этот момент на кухне появилась Полин. Она направлялась в нашу общую ванную, и для этого ей нужно было пройти мимо плиты. Я стоял согнувшись, вынимая из духовки блюдо с барашком. Я не взглянул на нее, и она мне тоже ничего не сказала. Поставив блюдо на стол, я стал его рассматривать при свете свечи. Не знаю, почему я остался там ждать. Вскоре дверь ванной снова открылась. В то же мгновение руки Полин легли на мои плечи. Она опять приблизила свои губы к моему уху, так же как сегодня утром, – только на этот раз со спины как будто пряча глаза, чтобы скрыть секрет или сделать признание. Я почувствовал на своей щеке ее горячее дыхание, напоминавшее пар ароматической ванны. Я собирался снова сказать Полин, чтобы она не позволяла плохо с собой обращаться, но она опередила меня.

– Я так счастлива, – прошептала она.

Я не пошевелился и не ответил ей, так как решительно ничего не понимал. Мне оставалось только спрашивать себя, как могла сделать кого-нибудь счастливым такая унизительная ситуация. Тогда я понял, охваченный ядовитым раздражением, что не такого сообщничества желал от женщины. Я не хотел быть свидетелем ничьей жизни. Мне больше ни к чему становиться невидимым или чувствовать себя не собой. Я был сыт по горло своей ролью покорного зрителя, готового выслушивать доверительные признания. Я неистово желал стать захватчиком, как Фабио: актерствовать и делать женщин счастливыми самым постыдным образом.

Полин, как всегда, не подозревая о том смятении, в которое она меня приводила, погладила меня по затылку и направилась в столовую. Мне хотелось ударить по столу ногой барашка, чтобы она разлетелась на куски, но вместо этого я, нахмурившись, пошел за Полин, держа блюдо в руках.

Долорес уже была в столовой; она надела черный свитер с высоким горлом, а под глазами у нее были большие и глубокие, как вдавленные вены, круги. Она курила, молча глядя на бокал вина, налитый ей Фабио. В руке Долорес держала стопку листов, исписанных размашистым и нервным почерком – тем самым, который я видел на листах в ее комнате. Это был рассказ о Кларе. Фабио тоже сидел молча. Он выжидающе смотрел на Долорес, как будто она оборвала свою фразу на полуслове. На языке этого любителя театральности такой взгляд должен был означать проявление внимания. Полин положила конец этой молчаливой беседе. Она попросила бокал вина и поклялась, что больше не выпьет за этот вечер ни капли спиртного.

Только когда все сели за стол, обнаружилось отсутствие Умберто. Пако встревоженно посмотрел на меня. Я пожал плечами и неопределенно махнул рукой в сторону кухни, указав на выходящую в сад дверь.

– Он прошел там уже давно, – сказал я. – В руке у него была бутылка арманьяка. Вряд ли он ушел далеко.

Я беззастенчиво наблюдал за реакцией Фабио и Полин. Они обменялись встревоженными взглядами. Она закрыла глаза и, приоткрыв губы, прошептала что-то, чего я не смог понять.

– Нужно идти искать его, – решил издатель. – Барашек подождет. Педро, пойдем вместе.

Пако надел резиновые сапоги и взял зонтик. Я ограничился тем, что накинул на себя непромокаемый плащ. Мы вышли из дома и направились к калитке. Пако освещал фонарем то одну, то другую сторону дороги. Наверное, под влиянием «Барона на ветвях», проходя мимо плакучей ивы, он осветил ее. Убедившись, что Умберто там не было, Пако пошел дальше. Тонкий луч света настойчиво прорывался сквозь дождь, рассеиваясь в глубине ночи или освещая какое-нибудь растение. Тяжелый и неуклюжий, как бык, издатель шел вперед, с силой шлепая по лужам, как будто желая своими шагами осушить землю.

Калитка была закрыта. Пако нетерпеливо повернулся к особняку. Оттуда дом, со своим мерцающим светом, казался кораблем, плывущим по воле волн в невидимом океане. Свет фонаря медленно описал широкий полукруг.

– Куда же, черт возьми, подевался этот кретин? – проворчал издатель.

Пако решил, что будет лучше, если мы обойдем сад по отдельности. Сам он отправился вдоль забора к тому месту, где прошел Умберто со своей бутылкой. Я же, без фонаря, должен был обойти дом в противоположном направлении. Почти ничего не видя, я шел, спотыкаясь и повторяя имя Умберто. Проходя мимо птичника, я услышал донесшийся изнутри стон. Дверца ограды была открыта, но птицы сидели в своем домике. Я заглянул внутрь. Там стоял удушающий запах. В темноте притаилась многочисленная, настороженная и недоверчивая масса пернатых. Достаточно было одного крика, для того чтобы устроить хаос. Я хотел осторожно двинуться вперед, но наткнулся на что-то большое и мягкое. Снова послышался стон. Я нагнулся и погладил по спине собаку издателя. «Что ты здесь делаешь? – сказал я ей. – Ты же не птица». Животное ответило мне сопением и долгим горловым звуком, как будто с трудом заглатывало целую змею.

Нужно было поскорее вывести собаку оттуда, пока она не перепугала всех птиц. Я потянул ее за ошейник, но она даже не пошевелилась. Я присел, чтобы, опершись о пол, вытащить собаку, и в этот момент моя рука наткнулась на ботинок. Я повернулся и с опаской ощупал мокрую ногу. Умберто нашелся. Я позвал его, но не получил ответа. Несчастный сидел, прислонившись к стене птичника. Нащупав грудь Умберто, я взял его за отвороты пиджака и слегка встряхнул. Я положил ему руку на лоб: он был такой холодный, что на мгновение я подумал, что Умберто умер. Я снова стал трясти его, до тех пор пока он не заворчал. Потом он издал хрип, задушенный слюной или рвотой. Я взял его под мышки и выволок из птичника. Оказавшись на воздухе, я поднял его, взвалил на спину и, пошатываясь под тяжестью тела, потащил в особняк.

Наше появление вызвало небольшой переполох. Только Долорес, привыкшая, по-видимому, к таким сценам, осталась сидеть за столом, держа в руке бокал вина и изобразив на своем лице смертельную скуку. Полин очень нервничала. Она не находила себе места и в конце концов, забившись в угол, расплакалась. Исабель стала утешать ее. Антон Аррьяга, ходивший за нами по пятам, но бывший не в состоянии прикоснуться к лежавшему без сознания Умберто, предложил привести его в чувство рюмкой виноградной водки. С помощью Фабио и издателя я отнес Умберто в его комнату. Там мы его раздели, вытерли и уложили в постель. Несчастный Умберто икнул и выплюнул желчь на подушку. Я собирался вытереть ее, но Пако остановил меня:

– Хватит-хватит. Пойдемте вниз. Пускай он отдыхает.

Вскоре мы опять сидели за столом. За окном продолжал лить дождь, но теперь мы были внутри корабля, и нам все было нипочем. Даже то, что корабль плыл неизвестно куда, поддаваясь прихоти волн. По крайней мере именно это чувство хотел внушить нам Пако. Он сделал мне нетерпеливый знак, чтобы я резал и подавал барашка. Стремясь во что бы то ни стало наладить обстановку, Пако решил сам откупорить бутылку своего лучшего вина. Он взял штопор и посмотрел на него как на инструмент, сконструированный безумным ученым. Поколебавшись несколько мгновений, Пако передал бутылку и штопор Фабио:

– Держи. Поручаю эту важную миссию тебе. И между прочим, может быть, ты наконец соблаговолишь рассказать нам свою историю?

– Главную героиню зовут Мануэла, – воинственно и торжествующе ответил Фабио. Полин смотрела в свою тарелку с улыбкой, как будто любезничая со своим куском барашка. – Действие происходит зимой в Венеции в отеле «Чипниана», одном из самых шикарных в городе. Служащие за стойкой очень нервничают. Один из них вызывает по телефону администратора. Другой пытается задержать даму, которая, опершись на стойку, просит счет. Это молодая женщина, изящная и столь обольстительная, что все мужчины чувствуют себя совершенно беззащитными перед ней. На ней надета меховая шуба. На полу стоят два больших чемодана. Появляется администратор и просит ее вернуться в свой номер. Женщина настаивает на том, чтобы ей подали счет. «Будьте благоразумны, – говорит ей администратор, беспокойно растирая потные руки. – Ваш муж рассердится. Когда он вернется, он мне голову оторвет. К тому же я прошу прощения, но вам нечем будет заплатить. Вы ведь живете в гостинице целый месяц». Мануэла серьезно на него смотрит. Кажется, она мгновение колеблется. Администратор порывается отвести ее назад к лифтам. «Мне есть чем заплатить», – отвечает наконец Мануэла, снимая бриллиантовое колье и кладя его на стойку. Носильщик относит чемоданы к ожидающей ее на пристани лодке. Администратор идет за ней, но она не обращает на него внимания. Женщина садится в лодку и откидывается на сиденье, глядя на грязную воду канала. Лодочник спрашивает, куда ее везти. «Не знаю, – отвечает Мануэла. – Поезжайте куда-нибудь, а я пока подумаю». Моторка заводится с мягким рычанием. Так начинается мой рассказ, этой сценой.

– Ну и ну, – сказала Долорес Мальном, глядя на Полин с пренебрежительной улыбкой, – благодаря Фабио ты тоже стала героиней приключений.

В Полин было что-то такое, что было неприятно Долорес. Я не мог понять, в чем было дело, но было очевидно, что Полин вызывала у нее нечто вроде зависти или ревности. Чему могла позавидовать такая женщина, как Долорес, такой, как Полин? Возможно, ее отношениям с мужчинами и миром, ее умению безропотно подчиняться чужой воле, существовать всегда во власти другого человека, как ценный предмет, который заботливо берегут, чтобы он не разбился. Долорес обожала ценные вещи, но сама предпочитала обладать ими. Однако сильные и умные люди в конце концов начинают завидовать рабскому положению других. Полин, казалось, заметила упрек Долорес.

– Я не героиня рассказа, – ответила она, признавая ее правоту и опять отступая. – Я слабая.

– Такова моя история, – продолжал Фабио. – Не ждите от меня рассказа в стиле Борхеса – очень заумного и все такое. Также не ждите неожиданностей. Я пишу в манере Чехова. Меня интересуют ощущения: в этом случае – постоянное противоречие между свободой и зависимостью. Свобода – это сокровище, жгущее нам руки, как деньги заядлым игрокам казино. Мы чувствуем необходимость вручить ее кому-нибудь. Если мы этого не сделаем – она не наша. Итак, рассказ состоит из двух частей. В первой действие разворачивается в гостинице в Венеции. Потом я поставлю несколько звездочек в знак эллипсиса. Прошло довольно много лет. Мануэла живет в маленьком домике в горах, где-то в Германии. Снаружи все покрыто снегом. Рядом с камином сидит, закутавшись в толстое пальто, человек и что-то пишет в блокноте: пишет и нервно зачеркивает. Он значительно моложе ее. Мануэла, стоя в углу, курит и молча на него смотрит. На ней надеты только чулки и туфли на шпильке. «Я твоя наложница, – говорит она ему. – Я сделаю все, о чем бы ты меня ни попросил». Мужчина не отвечает. Он мечтает стать писателем и его несколько раздражает присутствие Мануэлы и то, что она требует к себе постоянного внимания. Мануэла скрещивает руки на груди и подносит к губам сигарету. У нее выбрит холм Венеры, и на нем видна татуировка с его именем. Прислонившись к стене, Мануэла в который раз вспоминает свое бегство из отеля «Чипниана» много лет назад, свой отказ от супружества, в котором она находила лишь скучную стабильность, сделавшуюся для нее невыносимой. Она вспоминает также долгий период, последовавший за тем днем, когда она решила вырваться на свободу. Ее лодка так и не выбрала определенный маршрут по зловонным каналам жизни.

«Боже мой! – подумал я. – Как можно говорить подобные вещи и сохранять такую непринужденность?»

Но у Фабио на лбу выступили капельки пота и дрожали губы. Он действительно верил в то, что рассказывал, и Полин тоже в это верила. Казалось, ей было даже немного стыдно, как будто раскрывались интимные подробности ее полной приключений жизни.

– Она много путешествовала, у нее были любовники, которых она оставляла с легкостью, без сожаления. Она жила в мансарде в Париже, в какой-то коста-риканской деревушке, в публичном доме в Севилье, в лагере миссионеров в центре Африки и в квартире на Пятой авеню. Кого она только не знала! Она в буквальном смысле пропустила через себя весь мир.

Фабио сделал паузу, чтобы положить в рот кусочек барашка. Он проглотил его, почти не прожевав. Полин смотрела на него как завороженная, не отрывая глаз и приоткрыв рот. Пако, все это время с жадностью поглощавший барашка, поднял свой бокал вина.

– Мануэла – это я! – воскликнул он своим хриплым голосом. – Выпьем за свободу. Все. И ты тоже, Долорес.

Зазвенели бокалы. На несколько мгновений наступило молчание, пока все пили.

– А теперь, – заключил издатель, – добавим драматизма.

Исабель Тогорес сдержанно засмеялась. Она ласково и дружески похлопала издателя по спине.

– Вижу, ты хорошо меня знаешь, – добродушно сказал Фабио. – Однажды Мануэла поняла, что потеряла себя. Свобода – слишком необъятное пространство, как огромная и бесплодная пустыня. Мануэла поняла, что все это время чего-то искала. Она не знала, чего именно искала, но ее все больше и больше охватывало отчаяние, как будто силы, обретенные ею после бегства, стали постепенно угасать. Она стала чувствовать себя чужой повсюду. Ей стало противно разговаривать с незнакомцами, а тем более обнимать их. В это время она жила в Берлине. Стену разрушили, и жизнь в городе бурлила. Охваченная непонятной злобой, Мануэла стала искать одиночества в самых людных местах. Она становилась все более мрачной и нелюдимой. Однажды ночью в одном злачном месте – грязном, расположенном в подвале баре – она познакомилась с молодым поэтом. Сначала она хотела отделаться от него – провести с ним ночь и распрощаться. Но он был так целомудрен, с такой страстью отдавался этому абсурдному роману, что Мануэла стала чувствовать через этого человека. Он давал ей силы, уже не рождавшиеся в ней самой. В конце концов он стал частью Мануэлы – ее волей, жаждой, заставлявшей ее жить.

– Везет же некоторым, – прокомментировала Исабель тихим голосом.

– Все это вспоминает Мануэла, опершись на стену и наблюдая за пишущим поэтом. Она подходит к нему, бросает сигарету в камин и садится на корточки. «Ради тебя я готова на все», – говорит она ему. Он молча кивает, затем поворачивается к ней и смотрит на нее с раздражением. Мануэла мешает ему писать, из-за нее он не сможет закончить книгу, обещанную издателю. Он не знает, что этот издатель согласился, чтобы Мануэла заплатила за публикацию первого его произведения – книжонки под названием «Лед внутри». Он не подозревает, что у него нет таланта. Мануэле известно, что он встречается тайком с развратной девицей, пишущей любовные романы. Она выследила их. Они пьют кофе, шепча друг другу на ухо всякие непристойности. Потом они уединяются в какой-нибудь комнатушке, чтобы заняться извращенным сексом. Мануэла знает об этом, но ей все равно. Она понимает, что не может ничего изменить. Она дошла до точки. Ей незачем больше жить. Мануэла вырывает из рук поэта блокнот, где он упорно пишет свои жалкие стихи. Он смотрит на нее с раздражением. «Пойдем, – говорит ему Мануэла. – Я отдала тебе все. Сегодня я прошу у тебя лишь несколько минут». Она тащит его к кровати и спускает с него брюки. Он не испытывает к ней желания. Мануэла представляет себе, как та девица своим чувственным ртом удовлетворяет его. Она падает на спину и раздвигает ноги, отдаваясь в последний раз. Она берет руки поэта и кладет их на свою шею. «Сжимай, – говорит она ему, – сжимай изо всех сил». Он неохотно повинуется. Мануэла улыбается. Уже нет бриллиантовых колье, которыми можно заплатить за бегство, нет моторок, готовых отвезти ее на край света. Она хочет уйти по единственной оставшейся ей дороге. Любая другая привела бы ее обратно. Пальцы поэта дрожат. Он боится. Мануэла кладет свои руки поверх его. «Продолжай. Никто не знает, что ты здесь». Его пальцы с силой сжимают ее шею. Делая это, он чувствует отвращение, презрение и досаду. Рот Мануэлы приоткрылся, по ее телу пробегает судорога. Он вздрагивает, как дерево под ударом топора, и входит в нее. Он так внезапно захотел ее, что его член болит, как будто его укусили. Уже давно поэт не занимался с Мануэлой любовью. Для нее, как и для всех нас, смерть была единственным способом сохранить свободу и избавиться навсегда от бремени желания. Человек свободен только тогда, когда он один, и один – только тогда, когда мертв.

Наступило долгое молчание. Фабио положил в рот еще один кусочек барашка. Потом он пожал плечами.

– Я сказал вам, что не будет ничего неожиданного, – заключил он. – Я сделал уже много заметок. Думаю, что атмосфера рассказа создана. Она будет влажной и душной, как в этой комнате. Атмосфера из дыма, пота и обуглившихся в камине дров.

– Ну вот, – бросила Исабель, – что интересного в том, что тебя душит идиот, который спит с дурой-извращенкой? Неужели в той области Германии нет ни одного лесника с нормальными сексуальными инстинктами?

– Мне эта история кажется очень проницательной, – сказала Полин, едва слышным голосом. – Она даже вызывает во мне зависть. Я вовсе не мазохистка. Я терпеть не могу типов, которым для того, чтобы возбудиться, обязательно нужно надавать тебе пощечин. Но наверное, здорово, когда тебя убивает человек, которого ты любишь, – убивает по твоей просьбе, как будто делая подарок. Иногда, когда чувствуешь сильную усталость…

Взгляды Полин и Фабио встретились. Они искали друг друга глазами, неуверенно поблескивавшими, как пламя свечей. Им доставляло удовольствие то смущение, в котором уже не было необходимости. Однако было совершенно очевидно, что они вовсе не желают задушить друг друга. В то время я еще не знал, что любовная игра нуждается в фантазировании о смерти. Я почувствовал себя зрителем, наблюдающим за игрой в карты и видящим, что все игроки жульничают. Мануэла из рассказа не имела ничего общего с реальностью. Другая Мануэла, из плоти и крови, была девушкой, которую мы звали Полин, потому что она не брила подмышек. Это была девушка, не любившая, чтобы Умберто называл ее груди Ортега-и-Гасет, жаловавшаяся на то, что никогда не получала в подарок шляпу, а теперь имевшая целую коллекцию, девушка, зарабатывавшая на жизнь тем, чем умела. Люди выходили из ее комнаты тайком, а она чувствовала себя несказанно счастливой. Ее маленькие трагедии не имели никакого значения. Так же как и трагедии Умберто, отправившегося спьяну искать компанию в птичник, и трагедии всех нас, сидящих за столом в этом плывущем по волнам доме. Все эти мысли пронеслись у меня в голове, когда Фабио закончил свой рассказ, – я почувствовал, что поддался ложному величию литературных страстей. Жизнь была не менее ужасна, но намного более прозаична.

Долорес Мальном невольно подкрепила мою теорию. Прежде чем я подал десерт, она встала, взяла листы, оставленные на полке, и положила их рядом с тарелкой Пако:

– Вот твой подарок на день рождения. Я уже закончила его. Поздравляю, старина. Это мое последнее произведение. У меня рак желудка, и мне осталось два, в лучшем случае три месяца.

Пако осторожно положил вилку на обглоданные кости барашка. Его рука слегка дрожала. Но Долорес ответил не он.

– Что ты такое говоришь? – закричала Исабель Тогорес, как будто Долорес ее оскорбила. – Что за глупости?

Фабио закрыл руками лицо. Тогда я понял, о чем был их разговор в саду, когда Фабио, плача, покрывал поцелуями руку своей подруги. Некогда Пако в одной из своих наставительных бесед о той профессии, которой я не хотел посвящать себя, сказал мне, что рассказ как наполовину услышанный разговор: его так до конца и не понимаешь, но осознаешь, что он очень важен для кого-то. Наверное, он был прав, и это было хорошее доказательство, но в тот момент эти знания вряд ли могли чем-то помочь ему. Пако медленно поднял голову и взглянул на Долорес, открыв рот, не зная, что сказать. Он держал свои дрожащие руки на тарелке. Конечно же, они были влажные, холодные и онемевшие, как будто он только что вытащил их из ведра со льдом.

– Сядь, – продолжала Исабель, вставая. – Присядь на минутку. Какие к черту два месяца! Не может быть, чтобы ты была больна. Я уверена, что это неправда!

– Выпей валидол, – ответила ей Долорес, – тебе станет легче. А я пойду лягу. Я устала.

Она вышла из столовой, оставив после себя гнетущее молчание. Антон залпом выпил свое виски. Фабио продолжал закрывать лицо руками. Исабель Тогорес смотрела на нас, как будто возмущенная тем, что никто не предпринимал ничего, чтобы помочь Долорес. Полин, как казалось, была почти в забытьи. Эта маленькая трагедия не предвещала счастливого финала. Она была такой незначительной, что не годилась даже для рассказа.

Когда стук каблуков Долорес прекратился и дверь со скрипом закрылась, Пако разбил свою тарелку ударом кулака. Куски фаянса и остатки еды разлетелись по скатерти. Он встал и повернулся к нам спиной, так же как и на вершине горы. Он снова остался один в неравном поединке, в своей постоянной борьбе за то, чтобы постичь мир, в котором ветер носил и аромат жасмина, и крики о помощи. Но не этот мир искал Пако в ту ночь, повернувшись к нам спиной. Он поднял кулак вверх – к дождю и пролетавшим облакам, похожим на дым горящей резины, к звездам, прятавшимся как рой испуганных светлячков. При огне свечей он отбрасывал угрожающую тень на все стены. Его голос прозвучал еще более сдавленно и хрипло, чем обычно.

– Твою мать! Черт бы побрал тебя и твою мать! Ты не свалишься из этого дерьмового рая, сукин сын!

Неутомимому мифотворцу всегда нужен был враг.

В тот вечер никто не стал засиживаться. Антон Аррьяга пошел к Долорес, Полин закрылась в своей комнатушке, а Фабио вышел погулять по саду. Дождь перестал. Исабель задержалась на несколько минут перед камином, чтобы выпить еще один бокал вина. Потом она ушла, пробормотав что-то невнятное. Я убрал со стола и уже заканчивал мыть посуду, когда на кухню вошел Пако, чтобы пожелать мне спокойной ночи. Он сказал, чтобы на следующее утро я звонил в колокол в восемь часов. Я посмотрел на него с некоторым удивлением.

– Я запланировал, чтобы мы позавтракали устрицами с шампанским. Фарук привезет их из деревни. Позвони в колокол, но особо не настаивай. Кто захочет, тот придет.

Пако пошел к двери, но на секунду опять обернулся. Он взглянул на меня, как будто чувствуя необходимость оправдаться или попросить у меня прощения.

– Жизнь продолжается, – сказал он. – Да-да, жизнь продолжается.

Закончив уборку, я заперся в своей комнате и повалился на кровать, чувствуя сильную усталость. Мне нужен был не просто сон – я испытывал непреодолимую потребность в том, чтобы исчезнуть, потерять ощущение себя самого. Я завел будильник на половину восьмого. Ставя его на ночной столик, я обнаружил там книгу Умберто Арденио Росалеса, взятую из кабинета Пако. По-видимому, мне случайно попался первый роман писателя, но я еще этого не знал. Когда я открыл книгу, из нее выпало письмо. Судя по дате, оно было написано тридцать лет назад, то есть за двенадцать лет до моего рождения. Это был ключ, проливавший свет на эту необходимую и отвратительную связь, основанную на неприязни и безжалостной эксплуатации бесплодной страсти. Я не удивился, прочитав это письмо. Меня также не удивило, что Пако никогда не давал мне читать книги Умберто. В письме говорилось следующее: «Уважаемый сеньор Масдеу, я очень рад, что Вы согласились опубликовать мой «Мертвый путь». Я согласен, что это название несколько суховато. Предлагаемое Вами – «Прогулка в никуда» – намного оригинальнее. Звучит очень поэтично. Я понимаю трудности, связанные с изданием. Времена сейчас тяжелые. Мне это известно, и я, конечно же, готов взять на себя часть расходов. Я рассчитываю на тираж в тысячу экземпляров, если цена будет приемлемой. Но это мы еще обсудим. Наконец, я хочу поблагодарить Вас за тот интерес, который Вы проявили к книге. Мне еще многому нужно научиться. Я с большим удовольствием встречусь с Вами, как Вы предлагаете мне в своем любезном письме, для того чтобы выслушать Ваши советы и замечания. Ведь Вы настоящая легенда для тех, кто, как я, вступает в мир Литературы. С нетерпением, волнением и надеждой жду Вашего ответа. Всегда к Вашим услугам, Умберто Арденио Росалес».

В этот момент я услышал приглушенные голоса где-то недалеко от моей комнаты. Я закрыл книгу и стал прислушиваться. Невозможно было различить, о чем шла речь, но хриплый голос Пако я узнал сразу же.

Я встал с постели, потушил свечу и, на ощупь добравшись до двери, осторожно ее приоткрыл. На кухне было темно и тихо. Я прошел по ней на цыпочках. Плитки были очень холодные – казалось, ночь набросила на них ледяной покров. Закоченевший, я осторожно заглянул в гостиную.

Дверь в комнату Полин была открыта, но сама она стояла на пороге, загораживая вход и держась рукой за створку двери. Пако, стоявший перед ней, держал свечу на уровне живота и умолял Полин, стараясь говорить как можно тише. В первый раз в жизни я видел, как он кого-то упрашивал.

– Совсем ненадолго, Полин. Я сразу же уйду. Посмотри. Здесь много денег. Что мне с ними делать? Посчитай их, если хочешь. Всего на пару минут. Я не буду долго задерживаться.

Ворох банкнот едва умещался в его ладони. По-видимому, он торопливо вытащил их из ящика, как захватывают в лесу горсть сухих листьев. Голос Полин прозвучал решительно, но ласково. Он был похож на нежный голосок возлюбленной, утомленной чрезмерной любовной страстью.

– Я не могу. Я устала. Идите спать, пожалуйста.

– Полин, Полин. Я стар, но еще не вызываю отвращения. Я не противен. Ты ведь видела вещи и похуже. Да и делала вещи похуже. Впусти меня. Я просто хочу видеть тебя. Тебе даже не придется прикасаться ко мне, если ты не захочешь.

– Я не могу. Пожалуйста, не усложняйте все… – И после минутного колебания: – Я не одна.

Пако остолбенел, потрясенный. Я заметил, что руки у него дрожали, потому что пламя свечи стало слегка колебаться. Полин положила Пако ладонь на грудь и погладила его нежно и несколько боязливо.

– Ложитесь спать.

– Я был один в своей комнате. Я подумал… Мне даже как-то в голову не пришло… Ну да ладно. Спокойной ночи.

И он пошел в ту сторону, где прятался я. Проковыляв мимо кухонной двери, Пако дошел до лестницы. Там он остановился, положил деньги в карман своего заношенного свитера и долго стоял, погрузившись в размышления или оцепенение. Потом Пако стал подниматься по лестнице. На его руке висел аккуратно сложенный шелковый халат.

Пако был прав. Жизнь – длинная река, текущая до бесконечности и никогда не впадающая в море: в один прекрасный день она относит тебя назад и топит у самого берега.