С этой ночи наступила длинная полоса затяжных дождей. Без конца и без края неслись низко над землей седоватые космы переполненных влагою туч. Дороги, пашни превратились в грязное месиво. Гнили на лугах не сметанные в зароды копны сена. Словно воск на огне, таяли они от дождя, делаясь с каждым днем все меньше и ниже. Ложились пластом на землю высокие, тучные хлеба. Ливни вбивали, втаптывали колосья в раскисшую землю. Крестьяне тревожно переговаривались:

Без хлеба останемся.

Гниют сена. Чем будем скот кормить?

Горожане месили ногами жидкую грязь перекрестков. Скучно оглядывали улицы, превратившиеся в черные неподвижные болота. Выходили на пустеющую базарную площадь. Подвоза не было. Лавочники сразу вздули цены. Могамбетов встречал покупателей руки в боки. Двигая острым кадыком, выкрикивал:

— Покупай, не стисняйся! Чего хочешь — все есть! Женщины приценивались, ахали, ругались и выходили с пустыми корзинками, чтобы через час снова вернуться к нему.

Желтым бугром вздулась Уда. Бесконечной лентой несла мусор, плавник. Паромщик с великой опаской отчаливал от берега. Плавал редко, по крайней необходимости, боялся — пробьет дно карбаса острой корягой. Подолгу простаивали под дождем па берегу подводы и пешеходы, чающие перебраться на другой берег реки. Скандалили, ворчали:

Отцы города! Мост не могут построить. Томят людей. Налоги — так подай.

Баранов собирал к себе всю городскую знать, советовался:

Тонем в грязи, по уши тонем. Заливает нас дождь. Потоп, пастоящий потоп! Отец Никодим, второй всемирный потоп может свершиться?

Отец Никодим кашлял, перебирал восковыми пальцами серебряную цепь наперсного креста, осторожно высказывался:

В Священном писании точных на то нет указаний. Следуя откровениям святого Иоанна, конец мира может свершиться, но в виде ли потопа или…

Обождем, — отмахивался Баранов, — концу мира быть рано, мало еще мы нагрешили. А вот так, ежели молебен отслужить — кому? Илье-пророку? Заказать, чтобы дождь остановился. Кто? Илья-пророк хозяин дождя?

Отец Никодим ежился: богохульничает, хотя и право па это имеет — первый человек в городе.

Как из грязи город пам вытащить? — вздыхал Бара-пов, поглядывая теперь в потолок. — Переставить, что ли,

Шиверск на новое место? Так и там — черт! — будут люди ходить, опять все растопчут.

Канавы бы везде прокопать, а где были да засорились — прочистить. Улицы булыжником замостить, — отзывались ему.

— Это и всякому дураку известно, — объявлял Баранов и открывал официальное заседание.

Много событий, больших и малых, заметных всем и никому не, заметных, свершилось за эти дождливые дни в городе Шиверске.

Невзирая на дождь и бездорожье, спешно собрался и уехал в Иркутск Василев. Прощаясь с женой, он ободрял ее:

Люся, не тревожься. Мне на лошадях ехать только до Тулуна, а там железная дорога. Устроюсь на балластном и доеду.

Переждал бы ты, Ваня, погоду. Что за необходимость?

Нельзя, дорогая. Никак невозможно. Один день опоздания мне может стоить…

Он не называл, чего может стоить ему день опоздания. Но он твердо решил: не пожалеть денег в Иркутске. Деньги всегда можно вернуть!

По требованию Лонк де Лоббеля Маннберг послал в Петербург несколько срочных телеграмм. И иногда в такие адреса, что заставляли телеграфистов улыбаться Маннбергу с особым почтением. Наконец пришел ответ. «Сразу по завершении работ на вверенном вам участке строительства приступайте к новым обязанностям. Вы назначаетесь начальником шиверских мастерских», — говорилось в теле^ грамме министерства путей сообщения. Закончить же работы ему мешали проклятые дожди.

Именно проклятые, — показывая телеграмму, говорил он Лонк де Лоббелю, задержавшемуся в Шиверске тоже из-за дождей. — Вы понимаете, как они мне мешают? Особенно когда человек уже свыкся с мыслью о переходе па другую работу.

О, в вашей жизни скоро не будет ненастья, Густав Евгеньевич! — мило отвечал ему Лонк де Лоббель. — Получаете ли вы еще какие-либо телеграммы, кроме этой?

Пока больше нет ничего. Существенного…

Существенно то, что «пока нет ничего». Так, Густав Евгеньевич?..

Вы — король каламбура!

Я — слуга своего короля, — тактично, но весьма прозрачно напоминал Маннбергу Лонк де Лоббель. Он оставлял Маннберга своим доверенным лицом по Сибири.

Узнав о предстоящем отъезде Лонк де Лоббеля и не считаясь с отсутствием мужа, Елена Александровна пригласила француза к обеду. За столом было очень скучно. Потом, оставшись с Лонк де Лоббелем вдвоем, Елена Александровна настойчиво допрашивала:

Августин, неужели вы уезжаете? Августин!

Да, да! Как ни трагично…

Обед ему не понравился. Вряд ли теперь придется иметь дело и с Василевым, пусть поработает Маннберг. Лонк де Лоббель стал прощаться.

После Аляски вы поедете в Париж! — вздыхала Елена Александровна, — Вы все ездите и ездите.

Поедемте вместе, — привычно пригласил ее Лонк де Лоббель, думая между тем, что, пожалуй, с Маннбергом надо будет встретиться еще раз. — Поедемте вместе. На юге Франции такие чудесные розы…

Вы не любите цветы, Августин, — не выпуская его руки, страдальчески сказала Елена Александровна. — В Сибири есть тоже цветы…

И Лонк де Лоббель задержался еще на некоторое время, чтобы сорвать сибирский цветок…

…Был уволен из больницы Лакричник. Распоряжение об этом, по решительной просьбе Василева, дал сам Баранов. Алексей Антонович с радостью согласился на его увольнение. До боли в зубах стал ему противен Лакричник. Однако тот отнес все свои беды только на счет Мир-вольского.

Терзаем быть начат вами и вами добит, — сказал он, получая из рук Алексея Антоновича подписанный приказ. И мстительно: — Невзирая на сделанное мною вам своевременное уведомление, несчастный обожженный ребенок был оставлен вами без должного осмотра и неотложной помощи. Об этом вами старательно умалчивается. Но «vox populi — vox dei», что означает: «глас парода — глас божий». И вас народ осудит, а вместе с ним и бог.

Хорошо, Геннадий Петрович, — сухо заметил ему Алексей Антонович, — но я надеюсь, что в дальнейшем мы не часто будем с вами разговаривать?

Обварившийся кипятком ребенок только наутро был принесен матерью в больницу, и теперь Алексей Антонович прилагал все усилия, чтобы спасти ему жизнь. Совесть Мирвольского была совершенно чиста: трудно было в ту ночь поверить Лакричнику.

Разозленный фельдшер пошел к Кирееву. Он готов был получить еще пинок коленом, только бы насплетничать еще, накляузничать бы побольше на Алексея Антоновича. Киреев Лакричника не принял.

Пропив до копейки полученные им при расчете деньги, Лакричник сумел-таки вновь поступить на службу — дезинфектором уборных на железнодорожной станции.

Одно только несколько его утешало: он сразу догадался, зачем Василев помчался в Иркутск, не считаясь с погодой…

Клавдея осталась жить у Порфирия. Выждав, когда на короткое время стих проливной дождь, она пришла в дом Василевых за своими пожитками. Таясь от Елены Александровны, через дворника Арефия вызвала Степаниду Кузьмовну. Старуха расплакалась, увидав Клавдею. Побежала в дом, вынесла все ее вещи, прихватила кой-какие и свои обноски, дала даже немного денег.

Свои, Клавдеюшка, свои даю. К невестушке-то, к невестушке лучше не ходить и не спрашивать. И Ванечка и она — оба на тебя страсть недовольные, страсть!.. А ты мне вот как приглянулась, — она утерла слезу, — может, потому, что и сама я в молодости, как и ты, по людям ходила. И Максим мой так начинал. Потом уж богатство пошло у него — как, я и сама не знаю. Ну, прощай, Клавдеюшка, а меня не поминай лихом.

Клавдея пошла и остановилась.

Степанида Кузьмовна, с Бориской бы малепьким мне попрощаться. Все одно как родной стал он мне.

Степанида Кузьмовна подумала.

Ниночку-то мне незаметно не вынести, а Бориску приведу, Клавдеюшка, сядь, подожди, приведу.

Борис покачиваясь на толстых ножках, прибежал, обогнав Степаниду Кузьмовну.

Баба, баба! — закричал он, зарываясь белокурой головенкой в юбку Клавдеи.

Она подняла мальчика на руки, поцеловала его.

Никакая я тебе не баба теперь, — отирая рукавом с губ попавшую на них соленую слезу, проговорила Клавдея. — Прощай, мой маленький. Так бы тебя с собой и унесла!

Вернулась Клавдея домой счастливая: на полученные деньги можно было вдвоем прожить несколько недель.

В эти мокрые, дождливые дни Порфирий не сидел сложа руки. В лесу наколол коротких плах, натаскал на своих плечах домой и с утра до вечера возился над ними с топором, чтобы сделать скамейки, стол и нары для Клав-деи. Сам он не хотел спать нигде, кроме как на полу.

Тайга меня к земле приучила.

Порывался он сходить в Рубахину, к Дарье, но Клавдея отсоветовала:

Чем теперь ей поможешь? В дожди такие да с ребенком разве будет она лес корчевать?

Тогда Порфирий сговорил Клавдею сходить с ним вместе попроведать Дарьиного мужа, Еремея, расспросить его, не знает ли он чего-нибудь о Лизе. Порфирий всюду ходил босиком, ему не во что было обуться, вовсе расползлись ичиги. Ну, да ничего: лето, тепло… Но в больницу его с грязными ногами не пустили, и он долго отмывал их в луже дождевой водой.

Потом на них надели белые халаты и проводили к больному.

Еремей по-прежнему лежал в палате один. В этот день у него перебывало много гостей. Приходили Мезенцевы — Ваня и Груня, приходили Лавутин и Петр. Часто проведывали его и вовсе незнакомые рабочие из мастерских или депо. И каждый хотел Еремея чем-нибудь побаловать. Ему несли закуски, папиросы, конфеты, пряники. Еремей стеснительно отказывался, подолгу благодарил. За что ему такая честь? Потом свыкся, видел: не по обязанности приходят, а от чистого сердца. К товарищу.

Клавдея с Порфирием не принесли Еремею ничего. Им принести было нечего. Когда они вошли в палату, Еремей лежал на спине устало закинув руки под голову. Хотя уже и не так мучительно болели его култышки, но разговоры его утомляли.

Однако и новых гостей Еремей встретил улыбкой:

Вот и еще кто-то ко мне из родни. Скоро со всеми рабочими я породнюсь.

Не рабочий я, — сказал Порфирий, подходя к постели Еремея и пододвигая табуретку Клавдее, — так пришел попроведать тебя.

Ну, все равно. Не рабочий ты, да, видать, и не из хозяев. Спасибо тебе за заботу. Будем знакомы.

Клавдея засмеялась: «Как есть, похожи мы на хозяев».

Жену твою видел, вот и зашел, — проговорил Порфирий. — Так бы я и не знал про тебя.

Жену! Дашу видел? — Еремей оторвал голову от подушки, приподнялся на локоть. — Где?

У Доргинской пади. Лес там корчевала она.

Это ты? Из-под дерева ты оттолкнул ее? Рассказывала мне Даша. Ну, спасибо, брат, еще раз тебе. Никогда не забуду. Дай ты мне руку твою.

Ладони их, мозолистые, узловатые, встретились. Еремей задержал руку Порфирия.

Без Даши мне бы тогда… и своя жизнь на что?

Хорошая она у тебя, — Порфирию сразу вспомнилась Лиза. И, не сознавая, что для Еремея его слова звучат совсем по-иному, он добавил: — Ты ее береги, пуще всего на свете береги… жену свою.

Береги, — горько вздохнул Еремей, — а как?

Он показал на плоско лежащее на постели одеяло. Упал обратно на подушку.

— Вот он, весь я. Поставить стояком — в пол руками упрусь.

Ты прости меня, — сказал Порфирий, — не подумал я.

Тебе в семье хорошо. Кто это с тобой?

Мать жены, — Порфирию так легче было сказать, чем назвать ее тещей. — Клавдея по имени.

Ас женой как? — помедлив, спросил Еремей. — Нет жены?

И прикрыл глаза. У него начала кружиться голова. Наверно, много сегодня он разговаривал.

Жена? — глухо повторил Порфирий. — Есть жена. Хорошая… Как у тебя. Только в тюрьме она.

Доченька моя, — вздохнула Клавдея.

В тюрьме? Почему?

Лицо Еремея совсем побледнело.

Политическая… государственная она… — Порфирий пе знал, как сказать ему дальше.

Еремей вдруг открыл глаза, перекосил брови.

Постой! Как фамилия-то твоя?

Коронотов.

Коронотов? Друг ты мой, — он поманил к себе Порфирия пальцем, заставил его наклониться к себе и поцеловал в губы, — друг ты мой, да ведь Лизу твою я вот как знаю…

…Они забыли о времени. Еремей не чувствовал теперь ни усталости, ни боли. Как родные, как самые близкие люди, они разговаривали между собой. Давно бы пора и уйти, а все не хотелось Порфирию.

Ты где теперь работать-то станешь? — спросил Порфирия Еремей. — Что ты умеешь?

Только сила в руках у меня, — сказал Порфирий, — а делать я ничего не умею. Не мастер. Ну, может, снова рубить лес, дрова пилить пойду.

Что же мне, друг, тебе посоветовать? — заговорил Еремей, наваливаясь опять на локоть. — Вот я. Был я хлеборобом, крестьянином. Согнали с земли меня. А к земле вся душа моя тянется. За землей и в Сибирь пришел. А оказывается, и здесь земля не для каждого. Видел ты сам, как Даша моя на земле сибирской страдает? Пошел я на постройку дороги, денег на выкуп пая земли заработать. Выкуп не по закону какому, а вклад сделать, чтобы в старожильческое общество приняли. Думалось, в Сибири не как в России, где на селе всеми делами богатеи вершат. Нет, оказалось, и тут то же, когда не хуже еще. На постройке дороги с рабочими побыл, многое понял я. И ясно мне стало: век нашему брату бедняку на кулака батрачить, если… ты понял меня, Порфирий? — Он свободной рукой рубанул ладонью по воздуху. — …Если и кулаков всех, и царя, и… и сами хозяевами земли не станем. А без рабочих, коли они первыми за дело не возьмутся, ничего у нас не получится. Рабочий — главная сила. А почему? Нет у него ничего, кроме рук своих и спины. Ему цепляться, как хозяину, не за что. Он будет бороться за свободу с чистой душой. А крестьянин? Что же крестьянин? О бедноте не говорю. У той, как и у рабочих, нет ничего. А чуть кто с хозяйством, хотя и с малым, — сразу: «Мое!» А вот это «мое» ох как людей разлучает! А что человек один, сам по себе? Рабочие — те всегда будут теснее друг с другом… — Он очень устал, но все-таки торопился закончить. — Это все, Порфирий, я тебе к чему говорю… Коли ты не привязан к земле, иди в рабочие.

Иди! Как возьмут еще!

Этого уж я тебе… не скажу. Пока есть хозяева, зубы стискивай, да к ним иди.

Пойду я тоже па постройку дороги, — сказал Порфирий, — так я надумал.

Не ходи. Кончается там работа. Куда опять потом? Тут у тебя хоть крыша над головой.

Крыша тоже!

Вед-таки. Ты поступай в депо либо в мастерские, ежели примут.

Вошел фельдшер Иван Герасимович, заменивший Лакричника, и зашумел на них, заругался — он вовсе забыл, что у больного остались еще посетители.

А ты чаще заходи ко мне, Порфирий, будем дружить.

Над городом по-прежнему неслись низкие серые тучи и брызгал холодный дождь. Все дома выглядели особенно черными и дряхлыми.

Клавдея, тебе Еремей как показался? Хороший он человек?

Видать, хороший. Да только как хороший человек, то и судьба ему горькая.

Порфирий на это ей ничего не сказал. — Про себя подумал: «А может человек свою судьбу одолеть?»

Утром он пошел в мастерские проситься на работу. Пообещали: ежели понадобятся поденные чернорабочие — возьмут.