Так и шли день за днем в этой серой, тесной и душной камере. Но ни один день не был потерянным: любой из них многое прибавлял в сознании заключенных женщин. Они учились охотно, с великим упрямством стремясь запомнить рассказаное Галей, но не зазубривая механически, а так, чтобы все хорошо понять и осмыслить. С приходом Анюты стало еще интереснее. Кое в чем она дополняла Галю. Ведь и в Петербурге и в Томске Анюта тоже училась, хотя и бессистемно. Зато она гораздо больше, чем каждая из ее товарок по камере, читала нелегальной политической литературы. И разговоры на эти темы теперь вела уже она. Галины уроки истории, географии, математики, русского языка обогащали мысль, расширяли кругозор, но то, о чем говорила Анюта, не только расширяло кругозор, но еще и звало вперед, к действию, зажигало жаждой борьбы и победы.

Человек рожден быть свободным, — увлеченно говорила Анюта, блестя черными глазами, — рабом его пытаются сделать насильно. И разве есть большее счастье для человека, чем борьба за то, чтобы вернуть угнетенным свободу?

И снова и снова Анюта говорила о книгах Ленина, о статьях, напечатанных в «Искре», о той неотразимой правде, которая всегда содержится в них.

Часто Анюта рассказывала о прочитанных ею книгах Максима Горького. Декламировала на память «Песню о Соколе» и «Песню о Буревестнике». Анюта очень любила Горького: «Безумство храбрых — вот мудрость жизни! О смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью… Но будет время — и капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут во мраке жизни и много смелых сердец зажгут безумной жаждой свободы, света!» Эти слова она выговаривала особенно звонко и горячо, зажигая всех своим настроением.

Лиза вслушивалась в чеканные строки стихов Горького — гневые, наполненные страстью борца, — и сама потом повторяла: «Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету!»

Мы ни в чем не должны покоряться правительству, — однажды сказала Анюта. — Покорными бывают или рабы, или наказанные и признавшие свою вину. Мы не рабы. И вины своей мы ни в чем не признаем. Виновны те, кто отнял у нас свободу и замкнул нас в этой камере. Почему раньше разрешали общаться политическим между собой, а теперь и этого не позволяют? Боятся! Почему нам не дают книг, чтобы мы могли здесь учиться? Умней станем — трудней будет справиться с нами. Почему не лечат больных? Отняли свободу — и жизнь хотят отнять…

Матрене Тимофеевне в этот день было особенно плохо: сразу после обеда пачалась мучительная, тяжелая рвота. Ткачиха лежала на нарах, ловя воздух сухими губами.

Пройдет, — шептала она Лизе, хлопотавшей возле нее, — полежу — и пройдет. Это все от хлеба. Не есть мне вовсе, что ли, его?

Галя стояла, повернувшись к окну, жадно вглядываясь в его небольшой квадратный проем.

Давайте будем протестовать! — решительно сказала Анюта. — Поднимем всю тюрьму. Пусть знает начальство, что мы никогда не смиримся перед произволом. Галя! Ты лучше меня умеешь перестукиваться. Стучи!

А что стучать? — быстро спросила та, поворачиваясь лицом к Анюте.

Стучи так: «Товарищи, в семнадцатой камере четыре женщины, одна тяжело больна, врачебной помощи не оказывают…»

Дном железной кружки Галя быстро отстукивала буквы одну за другой, Анюта продолжала диктовать:

«…хотим учиться, а книг не дают…»

Скажи, чтобы прогулки были длиннее… — подсказала Лиза, вслушиваясь в суету, начавшуюся в дальнем конце коридора: наверно, стук услышали стражники.

«…мало бываем на воздухе. Хотим встречаться с товарищами. Мы — люди и требуем человеческого отношения. Товарищи, давайте все вместе…»

Открылся «волчок».

Прекратить!

…вместе протестовать… — успела договорить Анюта, а Галя отстучать ее слова.

Вошел надзиратель со стражником.

Встать! — приказал он.

Стояли на ногах и так все, кроме Матрены Тимофеевны.

Она больная, — выдвинулась вперед Анюта.

Больная? — повторил надзиратель. — Угу. Ну, а за это, — он постучал косточками пальцев по стене, — знаете, что полагается?

Полагается, чтобы с нами обращались но-человечески. — Глаза Анюты зажглись ненавистью. — Мы требуем, чтобы кормили хорошим хлебом, требуем…

Требуете? — грозно выкрикнул надзиратель, перекрыв своим басом голос Анюты. — Мол-ча-ать! Смирно!

Мы требуем…

Я тебе потребую… — Он злобно выругался. — Доложу начальнику — узнаешь, как требовать.

Он круто повернулся и вышел. Анюта тяжело перевела дыхание, — большого нервного напряжения стоил ей этот короткий разговор.

Мы не должны сдаваться, — и легкая судорога пробежала у нее под левым глазом, — мы должны победить.

Анюта схватила кружку, напряженно сдвинув свои густые брови, отстучала: «Товарищи, нам угрожают расправой. Поддержите нас…»

Она присела на край нар, сцепила пальцы рук вместе.

Не сдадимся.

Нет, — вслед за Анютой сказала Лиза.

Матрена Тимофеевна приподнялась. Наклонила голову.

Стучат, — сказала она.

«…двадцать второй, — медленно переводила она, — двенадцать мужчин. Поддержим вас…»

И еще более далекий и оттого вовсе тихий донесся стук: «…мужайтесь, мы с вами…»

Глаза Анюты блестели радостью. Она выпрямилась, прошлась по камере: четыре шага в одну сторону и четыре обратно.

Кругом нас товарищи. Хорошо…

Всю эту ночь тюрьма не спала: одна с другой перестукивались камеры, по коридору бегали надзиратели, врывались к заключенным, грозились, кричали на них. Но ни камень стен, ни железо дверей не могли остановить начавшегося разговора. Люди договаривались, как действовать…

Тюремная азбука не телеграф. Не много слов сквозь толщу стен можно передать в минуту, часть из них потеряется вовсе, не будет услышана или понята, и нужно снова их повторять. Только к утру закончился общий сговор: каждый раз, когда приносят надзиратели пищу, неизменно повторять свои требования.

С этого и начался новый день.

Но разговаривали ночью не только заключенные, совещалась и администрация тюрьмы. Там приняли свое решение. Надзиратели входили в камеры и выходили из них молча, равнодушно ставили ведерки с похлебкой или чаем и потом, пустые, забирали обратно. Они даже не вслушивались в слова, какие им говорили. Полное и подчеркнутое безразличие: хочешь — говори или бей в стену лбом — будет одно и то же. Сломить своим безразличием, равнодушием!

Так прошел день. За ним еще. И еще. И еще… На восьмые сутки, ночью, сквозь стены обошел всю тюрьму новый призыв: «С утра всем петь революционные песни…»

…Забрезжил рассвет. Тяжелые шаги по коридору — сменяется стража. Привычное ухо улавливает: наряд удвоен. Значит, и там приготовились. Первый обход — начало дня. Анюта поднялась с нар, тронула за плечо Лизу. Галя проснулась сама. Матрена Тимофеевна лежала давно с открытыми глазами. В последние дни рвота мучила ее еще сильнее.

Где-то уже застучали прикладом в дверь. Грозят. Предупреждают… «Стучите! Бейте прикладами! Мы своего все равно добьемся!» Анюта откинула голову, срывающимся от волнения голосом запела:

Смело, товарищи, в ногу!

Духом окрепнем в борьбе.

В царство свободы дорогу

Грудью проложим себе…

Снова щелкнул «волчок», и немигающий глаз уставился на Анюту. Теперь рядом с нею стояли и Лиза с Галей. Из коридора донесся обрывок еще чьей-то песни, крик, топот ног и звук захлопнутой двери. Анюта запела новую строфу. С еще большим вызовом и гневом бросала она жгучие слова песни в «волчок», этому стеклянному, неподвижному глазу:

Вышли мы все из народа,

Дети семьи трудовой…

Глаз исчез. Через отверстие «волчка» прозвучал хриплый приказ:

Молчать!

Кому этот приказ? Кто приказывает? Женщины все вместе продолжали петь:

Братский союз и свобода —

Вот наш девиз боевой…

Стук прикладом в дверь. Последнее предупреждение. И вместе с Пим слова:

В карцер пойдешь.

В карцер… В тюрьме нет ничего страшнее! Это живому человеку показывают могилу. Но всякого ли человека напугаешь могилой? Кого не напугали тюрьмой, не напугают и карцером. Анюта отрицательно покачала головой.

Долго в цепях нас держали,

Долго нас голод томил…

«Волчок» закрылся. Матрена Тимофеевна прошептала:

Не надо бы вам, что ли…

Лиза обняла Анюту за плечи. Теснее примкнула в ряд к ним Галя.

Черные дни миновали,

Час искупленья пробил…

Охая, поднялась с пар и подошла Матрена Тимофеевна. Все четверо теперь они стояли перед дверью, напряженно ожидая, когда визгнут петли.

Все, чем держатся их троны, — Дело рабочей руки…

За дверью топот кованых каблуков. Гремит связка ключей. Отодвигают засовы. Визжат дверные петли…

Ворвались трое стражников. Посыпались удары направо и налево. Раздалась грубая брань…

Сами набьем мы патроны…

Анюту схватили и поволокли из камеры. Ломали ей пальцы, заводили руки за спину. Отчаянно сопротивляясь, тонкая и гибкая, но по-мужски сильная, она — не как слова песни, как угрозу мучителям — выкрикивала сквозь стоны:

Набьем мы… патроны… К ружьям… привинтим штыки…

Дверь захлопнулась. Прорезал толстые каменные стены высокий голос Анюты:

Долой!..

И потом только топот кованых каблуков.

Рот зажали… — сдерживая дрожь, проговорила Матрена Тимофеевна.

Лиза ничком упала на нары. Галя молча подошла к стене, начала выстукивать: «Из камеры семнадцать увели…»

Сразу словно еще мрачнее сделалось среди этих сырых каменных стен. Но вместе с тем и какая-то новая, не испытанная еще сила влилась в сердце каждой из оставшихся здесь женщин. Они не отдавали себе еще отчета, что это за сила. А это была великая сила примера.