Дарья постучала в плотные, сбитые из лиственничных досок ворота дома Черных. В глубине двора громыхнула цепь, и в ту же минуту изнутри заскребла когтями собака. Истошно лая, она металась там из одного конца в другой, ища, как бы ей выскочить на улицу, в подворотню.

В окнах большой горницы горел свет. Под потолком висела лампа-«молния». Кто-то широким лицом прильнул к стеклу. Дарья отступила от ворот и постучала в окошко.

Эй, кто там? — сквозь хриплый собачий лай крикнул сам Черных с крыльца.

Это я, Дарья Фесенкова.

Чего надо?

Поговорить.

О чем? — он переговаривался с ней, не сходя с крыльца.

Да, бога ради, впустите, не рассказать мне так.

По делу ты, что ли? Завтра в сборную приходи.

К вам, я к вам…

Ать ты, будь ты проклята! — выругался Черных, не то на Дарью, не то на собаку. Но спустился с крыльца и отодвицул засов у калитки.

Укусит? — опасливо спросила Дарья.

Проходи, — зло сказал Черных и взял собаку за ошейник.

Пропустив Дарью вперед, Черных вошел вслед за ней. Не приглашая пройти в горницу — там виден был к ужину накрытый стол, крепко пахло жареным мясом, кипрейным медом, — Черных тут же, у порога, стал спрашивать Дарью:

Ну, зачем, баба, пожаловала?

Савелий Трофимович, верно это, что сходка сегодня насчет новой поскотины была?

Верно, — и сделал рукой жест, словно хотел повернуть Дарью за плечи и выставить вон. — Это и завтра в сборной могла бы узнать. Есть еще что у тебя?

Будто определили нам для Петрухи Сиренева две версты поскотины городить. Тоже верно это?

Не для Петрухи, баба, а для обшшества, обшшественные пашни огораживать, — внушительно сказал Черных. — А сколько верст придется каждому городить, еще не мерено. Сколько придется на твой пай, столько и загородишь.

Да ведь скота у пас нет, Савелий Трофимыч. Не только коня или коровы — кошки нет. Для чего нам-то нужна поскотина? И земля наша пашенная все одно по ту сторону остается.

Черных развел руками.

Глупый вовсе, баба, у тебя разговор, — и борода у него затряслась. — Всякий пай в обшшестве не на скотину делится, а на живую мужскую душу. Не знаешь порядков, что ли? Нет у тебя скота, и никто тебе не виноват. Заводи. Покупай хоть сто голов. Хоть тысячу!.. А повинность обшшественную на мужика своего выполняй.

И, выходит, на пару с Петрухой мне городить всю поскотину?

Не знаю, баба, чего ты от меня хочешь, — еще больше возвышая голос, сказал Черных. — Городить поскотину не тебе и не Петрухе, а Фесенкову и Сиреневу. На две семьи раскладка, точно. По закону, по правилам. А кто и как свою долю городить будет, ваше дело. Петр Иннокентьевич, должно, работников пошлет; трудно тебе или Еремею твоему городить — тоже найми, другие загородят. Обшшества это не касается, была бы поскотина. Городить, баба, в столбы, толстым заплотником, чтобы крепко, навек стояла. Ну, чего еще тебе объяснить? Городить, кроме ваших двух семей, никто не обязанный. Подсчитали на сходе: старожилы обшшественных работ на каждую душу поболее уже сделали, чем на ваши две семьи новой поскотины городить придется. Нововъезжим подравняться со старожилами надобно. Вот и все. Ступай, баба, — он хотел открыть ей дверь.

Дарья не двинулась с места. Стояла у него на пути.

Савелий Трофимович! Две версты поскотины… да в столбы… Мне без лошади, без мужика и в десять. лет не загородить.

Черных решительно завертел головой.

К зиме, баба, к зиме загородить чтобы. А как ты бу-

дешь городить, я не знаю.

Дарья поняла: гору руками не сдвинешь, дерево словами пе убедишь.

Для Петрухи поскотину городить я не стану! — выкрикнула она.

Из горницы выставилась голова жены Черных.

Цыц, баба! — зыкнул на Дарью Черных. — Как это ты не будешь? А не будешь — с нашей земли прочь убирайся!

Не уйду! Не ваша земля, — еще звонче выкрикнула Дарья. — моя земля! Своими руками, потом, кровью я у леса ее отняла. Вот они, мозоли, до сих пор еще ие сошли. Спину надсадила, может, до гроба останусь уродом. Огорожу свою землю, а для Петрухи городить я не стану!

А-га! Ты так разговариваешь? Вон с земли! — загремел Черных, размахивая руками. — Ее земля! Да кто ты в нашем обшшестве! Пришей кобыле хвост!..

Не я, так Еремей, — ему земля полагается.

Полагается тому, кто решения обшшества выполняет.

Да ведь это Петруха, Петруха придумал все! — словно стучась в глухую дверь, выкрикивала Дарья. — Почему один человек…

Стой, баба! — остановил ее Черных. — Ты грязь на человека не лей. Кто придумал — не твое дело. А решило обшшество. Ему покорись. Петр Иннокентьевич, что наложило на него обшшество, без слова принял. Всякой пай — мужская душа. А на чужом дворе считать достатки — худое это дело, баба.

А. посчитают когда-нибудь! — с угрозой сказала Дарья. — Век так не будет.

Черных отшатнулся. Потом медленно заложил руки за спину. Сощурил глаза.

Ага, прорвало тебя, баба! Стало быть, правду про твоего Еремея рассказывают, что из смутьянов он. Так ты запомни: в нашем крестьянском обшшестве нам смутьянов не нужно. Худую траву из поля вон. — Он высвободил правую руку и показал, как вырывают из поля худую траву. — Обшшество пожалело вас, дозволило на доргипские земли пустить: живите, обязанности свои выполняйте. Будете смуту поднимать, не подчиняться — выметайтесь вон отсюда. Здесь земли не ваши, старожильческие. Вы ступайте к своим самоходам, подыхайте вместе с ними с голоду… Это последнее мое тебе слово. Против обшшества я никуда.

Да кто же это общество? — в отчаянии спросила Дарья. Говори не говори — стену лбом не прошибешь.

А теперь хочешь — ступай домой, хочешь — стой здесь. Говорить с тобой больше мне недосуг, — сухо сказал Черных.

Дарья шла домой, кусая губы, чтобы не разрыдаться. Она искала выхода — и не находила. Вот так, ей рассказывали, казнят людей. Свяжут им руки за спиной, веревками спутают ноги, опустят колпак на лицо, чтобы даже не крикнул, и набросят смертную петлю на шею. И никуда, никак не уйдешь. Так и тут. Нет тебе никакого выхода… Уйти с этой земли, потом и кровью политой? Куда? В город?.. Безногий муж, ребенок… Женщин на работу нигде не берут… Станешь с сумой скитаться по миру. Уйти на новосельческие земли? Уже бегут оттуда люди. Запугала тайга. Не взять, не взять ее, не одолеть голыми руками! На новосельческих землях тайга еще страшнее, чем осинники у Доргинской пади. А как досталась ей эта десятина? Конечно, были вначале и на новосельческих участках места получше — так давно их заняли, и тоже кто посильнее да побогаче. Ехали в Сибирь словно бы все равные — от безземелья российского бежали, а как сели на землю — и давай друг у друга из горла рвать, сильные на плечи слабым садиться. И вот, смотришь, правдами-неправдами кто завел себе двух лошадей — уже безлошадных в батраки к себе скликает. Он хозяин, на него работай… Нет, не легче бедняку и па новосельческих землях приходится. Но где же выход? Нет выхода… Городить для Петрухи поскотину? Да потом еще отгораживать и свою пашню? Две с половиной версты городить! Надо на себе наносить из лесу заплотника, наготовить полтысячи столбов, накопать под столбы ямок, загородить все. Нервный смех, встряхнул плечи Дарьи. Это все равно что велеть ей одной запрудить реку! И, значит, выхода нет никакого.

Еремей, встревоженный, встретил ее вопросом:

— Дашенька, где ты была? Исстрадался я. Сказать? Не сказать? Не скажешь сейчас — потом все

равно говорить надо. Хоть жить, хоть погибать — с ним вместе.

У Черных была я. Захарка правду сказал.

Она передала свой разговор с Черных. Сидела прямая, строгая, глядя поверх головы мужа.

Так вот и поговорили с ним, — закончила Дарья,—

а как теперь быть нам, ничего я не придумала.

Они сидели у желтенького огонька пятилинейной керосиновой лампочки. И тот и другой знали, как тяжко дается человеку день жизни. Привыкли к тому, что в мире легкого нет ничего'и без больших трудов, без борьбы ничего не получишь, ничего не добьешься. Но когда знаешь, что есть для тебя хоть какой-нибудь путь — трудный, тяжелый, по есть, — тогда находятся и силы. Тянешься к чему-то далекому, светлому. А когда выхода нет никакого и перед тобою стена… тогда как?

Говорили они много и долго, часто замолкая в тягостном раздумье, — все искали, придумывали пути, а путей не было никаких. Было ясно, что впереди только одно: скитания по миру с сумой. Немало их, таких безногих калек, с железными кружками у церковной паперти, на базарной площади, на перекрестках улиц, у въездов на паром, и женщин с детьми, бродящих под окнами с именем Христа, в которого они уже сами не верят. Какая-то черная сила согнула же этих людей. Согнет и Еремея с Дарьей. А не согнешься — умирай.

— Эх, будь у меня ноги, — с отчаянием выкрикнул Еремей, — будь у меня ноги, ушел бы я навсегда в рабочие! Землю люблю, а только… Там! У рабочих, нигде больше, начнется расчет со всеми этими…

Он не докончил, замолчал. Как сургучная печать, его слова последними легли на весь разговор. Все было переговорено. Теперь еще оставалось думать.

…Перед рассветом Дарья очнулась. Это был не сон, а тягостное забытье. Еремей лежал с краю, метался головой по подушке, стонал, — должно быть, у него снова разболелись култышки ног; они всегда у него болели, когда что-нибудь его расстраивало.

Дарья поднялась, села на лавку. Леночка спит, тихо посапывая маленьким носиком. Сколько раз, сидя над ее кроваткой в обнимку с Еремеем, Дарья мечтала, какая она у них будет красавица да умница и какая хорошая для нее откроется жизнь! Только бы вырастить, поставить на ноги! Сколько трудов положила Дарья, отобрала у дикой тайги себе кусок земли, вспахала его. Казалось, нашла уже свое счастье. II вот скоро опять у них не будет шг земли, ни этого угла, ни корки хлеба, и больше счастья искать будет совсем уже негде… Верилось Дарье всегда: как ни трудно, а не согнет человека беда, если он сам не захочет согнуться. Как отвести эту беду? Как выстоять? Не отведешь… Не выстоишь…

Она вышла на крыльцо, притворила дверь за собой. «Думай, Дарья, не за себя одну отвечаешь. У тебя безногий муж и дочь-малолетка…»

Дарья очутилась посреди улицы. Да, надо думать. Она не могла стоять на одном месте, ничего не решив, и не могла вернуться обратно в избу, где мечется на подушке и стонет безногий Еремей, а в деревянной кроватке безмятежно спит маленькая Леночка. Дарья пошла. На ходу ей легче было думать. Она не заметила, как очутилась за деревней, миновала низкий, сырой ельник и поднялась на Большую елань. Дорога к своей пашне. Ноги сами несли туда, где на одной десятине в золотых суслонах стояло все их богатство, вся их надежда на счастье, на жизнь. Сколько раз и ночью и днем прошла Дарья по этой дороге и сколько разных дум передумала! И все думы были только о счастье. Всегда думалось так: «Вот день сегодня прошел, а завтрашний день будет лучше. Я сделаю вот это и это, и у меня в доме что-то прибавится и уйдет прочь еще какая-то частица нужды. Только бы силы нашлись, только бы стало здоровья, а все остальное приложится». Теперь надо думать совсем о другом. Не о счастье, а о том, как отвести несчастье. Но дум пет никаких. Иссякла, как вода в снеговом ручье, живая мысль…

Постепенно стало светлеть на востоке. Меркли и гасли одна за другой звезды.

Дарья остановилась. Мягкая дорога была взрыта конскими копытами. Петруха здесь встретился с нею. «Скоро поклонишься, синеглазая», — и уехал к себе на заимку. «Скоро поклонишься»… Да, он тогда уже знал.

Но куда же идет она? И зачем? Вот и день скоро наступит, а она ничего не придумала. Вернуться домой? С чем? Или пойти еще дальше, на пашню? Посмотреть напоследок на свои золотые суслоны… Сколько раз, чтобы поставить их, поклонилась земле она, подрезая серпом спелую рожь. Сколько раз поклонилась земле, вырубая в ней корни деревьев, чтобы па месте дикой травы посеять рожь? Сколько раз поклонилась, а?

«Скоро поклонишься, синеглазая…» Поклонишься?..

С высоко поднятой головой Дарья быстро и твердо пошла вперед по дороге, обогнула ноле и свернула к ручью, к заимке Петрухи…