Свистят и воют в трубах арестантских бараков холодные осенние ветры. День и ночь мечутся они в открытой степи. Трясут мелкий черный прутняк. Гонят пески по отлогим откосам холмов, набивают их в узкие лощины. Такие же злые и жестокие, врываются в горные цепи, дробятся там средь бесчисленных падей и распадков и, гудя, уходят за перевалы.

Черная тоска гложет сердце каждого, кто не сможет заснуть под этот унылый, тягостный вой. И вплетается горькая песня в тоскливый посвист ветра над крышей барака, режет глухую темь беспокойной ночи…

Ах, зачем ты меня, доля,

До Сибири довела?

Не за пьянство и буянство

И не за разбой ночной —

Стороны родной лишился

За крестьянский мир честной…

Душно п жарко на верхних нарах. Ветер свистит и воет противно, надоедливо. Середа храпит так страшно, будто сейчас разлетится его голова. Павел усмехнулся, сел на нарах, свесил ноги. На нижних нарах несколько человек тянули песню:

Ах, ты доля, моя доля!

Доля горькая моя…

Айда, Павел, спускайся к нам! — крикнули ему снизу.

Петь не хочу, — отозвался Павел, — и так тоскливо сегодня.

Ну, поговорим.

Посторонись, на голову наступлю! — Павел спрыгнул на нижние нары. Впотьмах нащупал рукой свободное место, сел.

Сбегу я, братцы, нынче, — мечтательно сказал один из арестантов. — Придумал, как.

Ты, Никифор, уже сто раз придумывал.

А теперь сбегу.

Застрелят!

И пускай.

От нашей стражи не уйдешь.

Знать бы верный заговор от пули, — сказал Никифор, поглаживая пальцами впалые щеки, — вот тогда бы хорошо! Ты, Яков, не знаешь?

От пули никакой заговор не спасет, — возразил Яков, обхватывая жилистыми руками колени. — На хитрость лучше надеяться. Знаю я случай. Передавали.

Ну расскажи.

И все, кто не спал, плотно придвинулись к Якову. Нет в каторжной тюрьме ничего заманчивее, как рассказы о побегах.

На постройке рудника одного было это, — начал Яков. — Два друга — Вася Воронов и Федя Климов. Раньше-то незнакомы были они, в тюрьме уже подружились. Вася — студент из Казани, а Федя — матрос с Черноморья. Васе за вольные речи дали двенадцать лет, а Феде — пожизненную. Капитана корабля он в воду спустил — жестоко тот с матросами обращался. Друзья Вася с Федей — водой не разольешь. А со стороны смотреть — люди вовсе разные. Вася — тоненький, стройный, и голос у него как у ангела. Запоет — вся тюрьма замирает. А Федя — силач. На плечи себе рельсу положит и песет, как коромысло. Идет, и не споткнется, и голову прямо держит…

— Это сила! — донеслось из дальнего угла.

— Шевельнет плечами — тело у него так и играет. Двумя пальцами, как клещами, мужику руку зажмет, — тот не вытерпит, закричит. На работах всегда рядом с Васей и все помогает ему: тачки ему насыпает, за него бревна носит — бережет друга.

И вот по весне один раз под вечер, после работы, сел на окошко к решетке Вася и запел. Створки начальство открывать разрешало. Новый начальник приехал.

Поет Вася, поет, заливается. Все в тюрьме замерли, слово, звук один пропустить боятся — до того задушевно поет человек. А против окна, за тюремным двором, ходит дочь начальникова и тоже слушает. Гимназистка, может, она, образованная, в больших городах, в театрах всяких бывала, и дивно ей, что в глуши такой, в тайге, из тюремного окна голос слышит чище звонкого хрусталя. Кончил Вася петь, а дочка начальникова с места не сходит, все в окно глядит. '

На другой день Вася снова к окну. И снова поет, заливается. И снова дочка начальникова выходит и слушает. Возьмет, будто кружево вяжет или платочек там вышивает — не нарочно, мол, вышла. А Вася и не видит ничего, только песней своей увлечен. И так изо дня в день. Часовые ему не мешали. Тоже разиня рот слушали.

Стали тут подмечать арестанты, над Васей подсмеиваться: влюбилась, дескать, в тебя начальникова дочка.

А она уже знает час. Вася к окну — и она тут как тут.

Давай арестанты всерьез его уговаривать: «Смотри, Вася, на свободу выйдешь, только сумей!»

И сообща начали ему помогать. На работе всячески следили за ним, чтобы не надсадился, не застудился, чтобы голос свой не потерял.

Вот поет он однажды, и, как всегда, против окна его дочка начальникова ходит. Выбрал Вася время, как взглянула она на него, — поцелуй воздушный послал ей. Смутилась девица, убежала. А на другой день опять в тот же час пришла. Ходит, кружево на ходу вяжет, и словно ей дела до певца нет. Вася взял и оборвал песню посредине. Молчит. Сразу девица на окно глаза подняла. Вася опять поцелуй ей послал. Не убежала она теперь, только потупилась и, тихонечко отвернувшись, поодаль отошла. Стала, задумалась. Все ждала, не запоет ли снова Вася, не пошлет ли еще поцелуев. Не дождалась.

Посоветовали товарищи Васе время зря не губить. Написал он тут же любовную записку и отдал ее надзирателю. Надежный был надзиратель, часто выручал каторжан. Да и чего нашему брату терять, если, к слову, так вот перехватят записку? Карцер, розги? Кому это новость?

Тут на всякий риск пойдешь, — сказал Никифор.

Прошел этот день. Вечером Вася к окну. Поет, а дочки начальниковой нет. Как тут понимать? Выходит, обиделась.

А только на другой день — бац! — передает надзиратель Васе записку, а на ней вверху голубки нарисованы…

Пошло тогда дело быстрее. Каждый день начали они записками обмениваться. Вася песни поет, а она стоит против окна, глаз с него не сводит. Радуются за него товарищи. Как ни говори, начальникова дочка, гляди, и поможет ему на свободу выбраться. Двенадцать лет каторги — не шутка! За всякую мысль тут ухватишься.

II написал ей Вася большое письмо: если хочет она видеться с ним, пусть добьется, чтобы в вольную команду его перевели. Были такие случаи. Кому срок на исходе либо самые неопасные, на в тюрьме их, а в поселке содержали. Не убегут. А Васе-то еще десять лет оставалось. Кабы перевели его в вольную, он бы ходу дал хоть в первую ночь.

Вместе все писали письмо. Как лучше, ему подсказывали, чтобы в любовь его девица пуще поверила. Прочитал он вслух написанное, а потом от себя еще чего-то ей приписал.

Ну, потом три или четыре дня прошло. Как с работы — Вася к окну. Поет, а нет под окном его милой. Нет и нет…

Вдруг заходит надзиратель. «Федор Климов!» — «Есть». — «Собирайся! Живо!» — «Куда? Зачем?» — «В вольную команду тебя переводят».

Это с пожизненной-то! Как же так? Собрался Федя. Дрожит от радости, а почему его переводят — не поймет.

Простился. Ушел. Смотрят в окно арестанты — видят, как машет им Федя. Ну, на свободе теперь!..

Эх, мах-ма! Свобода! Волюшка! — прошептал Ни-кифор.

Ну, а Вася как потом? — спросил Павел.

А Васе краля его так ничего и не ответила и больше ни разу, даже под окном не показалась. — Яков выдержал длинную паузу. Потом объяснил: — Вася-то в письме своем какую приписку сделал: «Надя, дорогая! Вороновым я неправильно тебе назывался. В тюремных книгах я Федором Климовым записан».

Ох-хо! — сказал кто-то. — Вот это дружба! Себя на каторге оставить, а друга выпустить!

А может, и так посчитал, — предположил другой, — для народа Федя нужнее. Больше пользы сделает. Не зря ему и пожизненную дали.

Может, и поэтому, — сказал Никифор, — а может, и не о пользе думал, а просто другу хотел помочь.

— А ты бы так сделал? — насмешливо спросил Павел. Никифор подумал и честно признался:

Нет. В голову даже не пришло бы. — И вдруг рассердился на Павла: — А ты? Ты-то сам сделал бы?

Для такого, который за правду томится, — медленно сказал Павел, — сделал бы. А для всякого — нет.

Про друга идет разговор, — поправил Павла Яков. — Как бы ты к другу?

Ежели он вред народу причинял, словом ли, делом ли, — спокойно сказал Павел, — я бы с таким и не подружился. А ежели честный он и за народ страдает — будь он даже и не друг мне, сделал бы.

В бараке больше половины было уголовников. И сам Павел считался уголовником. Но все давно уже знали, что на каторгу попал он без вины. Знали и то, что Павел не выносит грабителей и душегубов и не хочет сближаться с ними. Держит себя наособицу либо дружит с такими, кто не по злой своей воле стал преступником. Сперва ему грозили, со свету сжить обещали, потом свыклись с ним, стали уважать. Победил всех Павел своим спокойствием, рассудительностью и справедливостью. Он никогда не хитрил, всем резал правду в глаза. О себе не любил говорить. Его хотели выбрать старшим — отказался.

Не со всеми законами вашими я согласен, — сказал он, — а против своей совести я не могу.

Выбрали старшим Середу. Но он редко решал сложные тюремные дела, не посоветовавшись с Павлом.

Всех удивляла стойкость и презрение Павла перед любой опасностью и перед болью. Было один раз так.

Взрывали каменистый холм. Заложили огромный заряд, подожгли шнур, и все отбежали, легли в укрытие. И вдруг видят — на вершине холма судомойка из служебной кухни. Ходит, ломает полынь на веники. Как забралась, откуда попала туда, бог весть… О взрывах всегда всех заранее предупреждали, ставили оцепление. А случилось же. Кричат ей, машут — не слышит. А вот-вот рванет заряд. И тогда без всякой команды Павел выскочил из укрытия и бросился к холму. Все так и замерли: сам себя на верную гибель обрек человек… А он успел, добежал, загасил шнур — полвершка снаружи всего оставалось. Судомойку прогнал с холма, потом рукой помахал: «Айда, ребята, наново заделывать…»

В другой раз такой случай был.

С вечера починял рубаху себе арестант на нижних нарах, воткнул в доски иглу без нитки и забыл. Павел ночью, босой, спрыгнул сверху — и пяткой прямо на иглу. Сломалась она, и половинка осталась у Павла в ноге. Всполошились все. Что делать? Ночью конвойных проси не проси, не сведут к фельдшеру. Да и того не сыщешь — играет где-нибудь в карты. Среди каторжан был врач, но никаких инструментов не имел. Игла в мякоть ноги ушла глубоко. И вот врач сделал Павлу операцию. Выточил хорошенько на камне конец перочинного ножа, прокалил на огне и этим ножом разрезал Павлу пятку; нащупал пальцами иглу и вытащил. Потом забинтовал ему рану чистой рубахой. И Павел ни разу даже не простонал, только весь потом облился…

Про любовь никто ничего не сказал, — выждав, не отзовется ли еще кто Павлу, проговорил Яков, — а ведь в деле этом любовь была.

Какая там любовь! Никакой любви не было.

Через окно с решетками не любовь.

Не любил Вася ее, только свободы себе добивался.

А Надя? — спросил Яков. — Дочка начальникова? Ведь полюбила.

Эту и в счет брать нечего.

Мамзель…

От скуки…

Ветерок…

Через день и забудет.

А почему же больше под окно не пришла? — неожиданно спросил Никифор. — Ежели Федор Климов убежал, так Вася-то ведь остался. Разобралась же она.

Насчет этого ничего не знаю, — подумав, ответил Яков, — а вообще, конечно, любопытно.

Узнал отец и запретил ей.

Может, и совсем велел ей оттуда уехать, — предположил Никифор, — куда-нибудь в город к теткам.

А ты, Павел, как думаешь? — спросил Яков.

Думаю, повесилась она, — неохотно сказал Павел, — па самый крайний случай на всю жизнь себя потеряла. Она любила, а ей обман, другого подсунули — да на побег. Кто обманул, надсмеялся над ее любовью? Вася. Как может она после этого любить его? Если бы отверг он ее любовь — одно, а то шута из любви сделал.

Полегше, Павел! — кто-то крикнул ему угрожающе. — Вася не шута разыгрывал, а другу жизнь спасал.

Не спорю, — так же неохотно сказал Павел, — а только мне так эта Надя представляется: напиши ей честно Вася в письме: «Хочешь любви моей — спаси и друга моего», — она бы сделала.

Э-э! — закричали со стороны. — Так тоже рисковать не годится!

А тогда и ветерком и мамзелью сплеча называть человека нельзя, — заключил Павел. — Поклониться ей надо, что человека спасла, а любовь свою, может, навсегда погубила — останется холодная душа.

Прежде ты насчет любви не так рассуждал, Павел, — упрекнул его Яков.

Я рассуждаю, не какая она есть, а какая быть должна — любовь.

Он не стал слушать, что ему возражали, подтянулся на руках, взобрался на верхние нары и лег на свое место рядом с Середой.