Севрюков долго прицеливался и наконец выстрелил. Савва побежал к огромной лиственнице, с которой широким поясом была снята кора, а на оголенной, чуть желтоватой заболони начерчен углем черный круг с яблочком посередине.

Не вижу! — крикнул Савва от дерева. Подошли Порфирий с Петром Терешиным. Прибежал

и сам Севрюков. Все четверо они стали внимательно оглядывать лиственницу: нигде ни малейшей царапины.

Имей в виду: третий выстрел, — строго сказал Порфирий Севрюкову, — больше я не могу тебе дозволить. Поприцеливайся еще так, без стрельбы.

Так я, наверно, сто тысяч раз прицеливался, — стал оправдываться Севрюков, и на его узком, длинном лице с глубокими оспенными щербинками отразилось искреннее огорчение, — а пока выстрелом не проверишь…

Вот и проверил, — перебил его Петр. — Хватит! Патроны нам не легко достаются.

А если он, револьвер этот, вообще такой — пули разбрасывает, — заспорил Севрюков, — чего я буду без конца и зря курком щелкать?

Все так говорят, кто в цель попасть не может, — махнул рукой Порфирий, — песенка знакомая.

Ну, попади ты сам из него! — запальчиво сказал Севрюков.

Порфирий взял у него из рук револьвер и молча пошел от лиственницы. Он остановился, пройдя еще десяток шагов от того места, с которого стрелял Севрюков. Быстро поднял руку. Щелкнул выстрел, и тут же коротким, тупым звуком отозвалась лиственница. Савва помчался к дереву впереди всех.

Вот она! — возгласил Савва, показывая пальцем чуть выше яблочка. — Пожалуйста! Револьвер хоть куда.

Севрюков смущенно теребил кончик уха.

Черт его знает! Ну, буду еще прицеливаться.

Все в ряд уселись они на валежине. Позади них, усыпанный щебнем, круто поднимался откос горы, далеко внизу журчал Уватчик. Хвойный молодняк стоял кругом плотной стеной. Открытой только и была небольшая лесная поляна, в конце которой высилась лиственница, служившая мишенью. Солнце давно опустилось за гору, и желтые его лучи теперь ярко горели в вершинах сосен, росших на противоположном склоне распадка.

Однако нам пора и домой собираться, — сказал Петр, — пока выйдем на елань, смеркаться начнет.

Сейчас пойдем, — отозвался Порфирий и повернулся к Севрюкову: — Леонтий, что ты видишь перед собой, когда прицеливаешься?

Как что? — слегка недоумевая, спросил Севрюков. — Пятнышко на дереве, ну… и все дерево, конечно, видно.

Д-а… — Порфирий наклонился, намотал на палец верхушку какого-то прутика, вытащил его с корнем из земли. — Вот, пожалуй, в этом и вся твоя беда, оттого ты и стреляешь плохо. Злости в тебе настоящей к своим угнетателям нет! — резко сказал он и встал. — Стреляешь ты просто в дерево, а не во врага своего. А у меня всегда так: стану против такой лиственн — и мне не пятнышко на ней видится, а словно дуло ружья оттуда в грудь мне наведено, и если я первый не успею выстрелить и попасть, меня самого пулей срежут. Ты вот задумайся хорошенько над этим.

Порфирий правильно говорит, — поддержал его Петр, — всегда надо помнить, для чего мы стрельбе обучаемся. Не для баловства, не для развлечения.

Пуще буду стараться. — Севрюков покрутил барабан револьвера, пустые гильзы вытряхнул и втоптал их в землю каблуком, нестреляные три патрона положил в карман. — Вот хотя один из них, а будет у меня в яблочке!

Смотри, слова на ветер не кидай, — предупредил Порфирий. — Пошли, товарищи!

Гуськом они стали спускаться в распадок, к Уватчику. Здесь к ним присоединился Лавутин, стоявший на тропинке в охране.

Ну как? — спросил он Порфирня.

Да как: у Саввы хорошо, Петр малость похуже, а у Леонтия опять в белый свет, как в копеечку.

Это сколько же теперь у нас получается хороших стрелков? — снова спросил Лавутин.

Считаю так: хороших трое и средненьких тоже трое.

А мазил, выходит, пятеро. Худо, — покачал головой Лавутин.

Худо еще и то, что на всех одна винтовка и два револьвера. Патронов никак не достанешь, — сказал Савва, отводя с тропы мешающие ему ветви черемухи. Он шел впереди всех.

Патроны будут, я же говорил, — возразил Лавутин. — Дай срок. Иван Герасимович, фельдшер, что работает с Мирвольскнм, обещал. Он с госпиталем, где раненые офицеры лежат, связан. Достанет.

Не попадись ты с ним, Гордей Ильич, — предостерегающе проговорил Петр.

Привык я, Петро, маленько в людях разбираться, — ответил Лавутин. — Вижу, каков человек. И Мирвольскнй о нем хорошо отзывается. Мы вот недавно втроем разговаривали и подумали: нельзя ли в госпитале не только патронов, а и револьверов достать?

А я еще осторожненько по эшелонам пробовать буду, — добавил Савва.

Но вы понимаете, как тонко все это делать надо? — даже остановился Петр.

Да уж наверно понимаем, — обиженно откликнулся Савва.

Дорогу им пересек маленький топкий ручей, впадавший в Уватчик. Крупные, жирные листья бадана и троелистки топорщились по его берегам. Плотно сдвигались колючие елочки-подростки. С сухостоин, как ледяные сосули, свешивались космы серо-зеленого мха. Среди тонкого болотного прутняка были проложены жерди, служившие мостиком через ручей. Становилось уже вовсе сумеречно. Порфирий нагнулся, разглядывая оставленную им метку в начале мостика — незаметно сцепленные вершинками два тоненьких прутика. Если кто-нибудь здесь прошел после них, прутики будут расцеплены. Не зная о метке, человек их непременно раздвинет ногами. Все оказалось в порядке, значит, можно быть совершенно спокойными.

Теперь давайте договоримся, когда опять соберемся здесь, — сказал Порфирий, первым перебравшийся через ручей и дождавшись, когда перейдут остальные. — Моя очередь еще с двумя группами заниматься.

А пусть Савва тоже попробует обучать, — предложил Петр, отмывая в лужице воды руки, запачканные углем, которым он в лесу чертил мишень па дереве, — надо ему отдельную группу выделить. С оружием управляться он хорошо уже научился.

— Правильно, — поддержал Лавутин. Савва так и загорелся.

Мне и оружия не давайте, — со сдержанной радостью сказал он. — Для своей группы я сам достану.

Что значит «для своей»? — строго спросил Петр. — Какая такая дележка? Дружина все равно будет единой, общей, и командовать ею будет Порфирий.

— Да я же не отделяться! — воскликнул Савва. — Я — именно чтобы помочь Порфирию. Ну, и ответственность за свою группу иметь.

— Это другое дело, — смягчился Петр.

И они стали договариваться, кому и когда, в какие дни, нужно собираться на стрельбище.

Перед выходом на открытую елань они распрощались, и каждый выбрал себе отдельную тропинку. Порфирий пошел на заимку берегом Уватчика, без дороги. И хотя уже было довольно темно, он шагал уверенно, все кустики здесь знал он наперечет. С открытых лужаек на берегу Уватчика обычно видны были синие цепи гор, тянувшихся вдоль линии железной дороги, пока она не отходила влево, к мосту через Уду. Порфирий всегда подолгу заглядывался на эти горы. И теперь, выйдя на лужайки, он больше по привычке повернул голову в ту сторону. Знакомые, родные места. Тайга, тайга-кормилица! А все же как хорошо, что оторвался он от нее, чтобы сблизиться с рабочими, с широким кругом людей! Когда Порфирий был один, он задыхался от гнета, от несправедливости со стороны хозяев и только думал: как и куда от этого уйти? Не легче и теперь были гнет и несправедливость, но зато Порфирий чувствовал в себе и вокруг себя силу. И не надо никуда уходить, искать в другом месте лучшей жизни — надо держаться плотнее друг к другу и готовиться к самой решительной борьбе. Да разве богатеи, купцы, хозяева, царь и его войска устоят, когда против них поднимутся все рабочие, весь народ? Прямая, ясная и большая цель! Понятно, ради чего надо жить и бороться, понятно и как надо готовиться к борьбе. Порфирий потрогал в кармане револьвер. Нет, он у него не выстрелит, пока это не станет нужным и необходимым, пока не придет время…

«Скорей бы ребята обучились стрелять! — подумал Порфирий. — Жизнь-то вон как быстро теперь меняется. Все равно как весной: в полях сугробы лежат, а под ними ручьи бегут уже, снег точат снизу. Вода в реку сливается, лед на себе поднимает, а потом как двинет — и пошло! Останови попробуй! Ежели крепкий лед двинется — все на пути срежет, а коли раздрябнет еще до ледохода — так иголками рассыплется. Надо, чтобы люди силу в себе все время чувствовали, понимали ее. Тогда она крепкая и бывает. Станут хорошо стрелять — это силы сразу еще придаст, народ пуще в победу свою поверит».

II до самой заимки Порфирий шагал, рисуя себе в мыслях день, когда оп вместе с товарищами пойдет на бой против \ своих угнетателей. Порфирий сощурил глаза, и темнота словно озарялась вспышками выстрелов. Они остро прорезали ночь и отдавались глухим стуком сердца. Скорей бы, скорей!..

Клавдея вернулась домой из Рубахиной незадолго до прихода Порфирия. Она носила Еремею листовки, которые получала в больнице у Мирвольского. Туда их из Иркутска посылал с надежными людьми Лебедев.

Безногий Еремей с весны нанялся в «приворотники» — сторожить ворота у поскотины, чтобы проезжающие не оставляли их открытыми. Он сидел в сколоченной из дранья будке, плел из ивовых прутьев корзины или резал из березы ложки. Дарья приносила ему обед и забирала готовые поделки. Проезжие, кто не слишком торопился, всегда останавливались возле будки Еремея. Покурить, поговорить о том, что делается на белом свете. Интересно! Некоторые — пз рубахинской бедноты — просто ходили к нему отвести душу, поделиться своими горестями. Часто навещали Еремея Егорша и вытянувшийся в подростка соседский Захарка. С ними Еремей говорил особо откровенно. Листовки, принесенные из города Клавдеей, он ловко всовывал куда-нибудь под поклажу в телегу проезжающим, — пусть потом ломают голову: кто это сделал, откуда взялась запрещенная бумажка? Кому она окажется по сердцу, прочтет и отдаст другому. Ну, а кому придется не по душе, что ж, пусть позлится, поершится, да знает, что истина к народу пробивается. Раз самую огненную прокламацию Еремей сунул даже в седельную суму Петрухе Сиреневу. Потом дошли слухи: попалась она в руки Михаиле, который расседлывал коня, прочитали и все остальные работники. Петруха взбеленился, когда узнал об этом. Решил, что в городе на пароме ему бумажку подсунули. Ездил, заявлял полиции.

Листовки, прокламации и разговоры с Еремеем постепенно делали свое дело: на сходках беднота уже не помалкивала, как было раньше, а выступала, бунтовала против засилья богатеев. Правда, все равно решения сходок богатеи на свою сторону поворачивали. Но решения решениями, а ненависть бедноты к богачам теперь становилась все более открытой.

Клавдея передала Порфирию от Еремея и Дарьи поклоны, сказала, что ждут его в праздник в гости. Скучают о нем, повидаться хочется.

Порфирий ходил по избе, слушая рассказ Клавдеи.

— От Лизы так и нет ничего? — спросил он вдруг, хотя и знал, что зря спрашивает. Конечно, нет никаких вестей. Разве не сказала бы прежде всего об этом Клавдея?

С тех пор как Порфирию стало известно, что Лиза находится в Александровском централе, он написал ей туда несколько писем. Ответа на них не пришло. Он понял это так: пет ответа — нет человека. Но потом, уже в начале весны, Лебедев уведомил Порфирия: в марте Лиза выпущена на свободу. Значит, жива! Где она? Теперь об этом не знал даже и Лебедев. Вышла н потерялась…

Четыре месяца уже прошло, как она на свободе, а писем нет.

Клавдея твердила: вернется! Сердце матери знает: не может она не вернуться. Но где же она? Будем ждать.

Теперь все дни у Порфирия стали наполненными. Работа в мастерских, короткие, но важные разговоры с товарищами во время обеденных перерывов, вечерами за городом обучение дружинников стрельбе или чтение. нелегальной литературы и беседы в кружке. И все это пронизано ощущением ожидания дорогого ему человека.

Порой Порфирий спрашивал себя: так ли уж любит он Лизу? Был с ней вместе немного — и то дичась, сторонясь ее. Но это была его первая и единственная любовь! Первая сильная и безграничная вера в человека! И хотя потом многое ломалось и рушилось, и казалось, что среди обломков ничего уцелевшего уже не найти, — живой росток всегда оставался и вновь пробивался к свету. Все грязное и мрачное постепенно изгладилось, исчезло, осталось то дорогое, что временем уже не разрушимо: высокое уважение к человеку. Если бы Лиза ушла от Порфирия к другому, он решительно выжег бы ее из своего сердца. Но Лиза избрала себе честный и благородный путь — а Порфирий теперь знал уже, что это значило для нее, — и потому давняя любовь не заглохла. Скорей она стала совсем новой любовью, ничуть не похожей на прежнюю. Любовью от уважения к человеку. Но все это было только в мыслях, в сердце. А человека-то нет, некому обо всем этом сказать.

Надо уметь ждать терпеливо.

— Клавдея, лампу зажги.

Она раздула уголек в загнетке, от него засветила семилинейную лампу, поставила ее на стол. Порфирий вынул из бокового кармана пиджака брошюру-прокламацию Сибирского союза, переданную ему на стрельбище Петром Терешиным, и углубился в чтение.