Иногда весь день пасмурно, льет серый, тягостный дождь, а на самом закате вдруг проглянет солнце. Тогда нижний слой облаков становится ярко-желтым, словно по небу пролетела жар-птица и растеряла там свои перья. Отблеск этого света падает на вершины сосен. Бор вспыхивает золотым сиянием, оно заполняет все словно бы изнутри, и кажется, что не было ни пасмурного дня, ни косых полос холодного дождя и что это сияние никогда уже не погаснет.

И хотя вскоре солнце опустится за черту горизонта, и тучи, может быть, снова закроют след пролетевшей жар-птицы, и снова заморосит мелкий дождь — в памяти человека навсегда останется этот вечерний бор, наполненный золотым сиянием, когда везде только свет и нет вовсе тени…

Лиза стояла, прижавшись лицом к стеклу окна. Ей никак не сиделось. В дороге все ей казалось удивительно интересным. Она припадала как можно плотнее к окну, чтобы увидеть больше, больше, когда поезд мчался по насыпи, как бы поднимался над окрестными полями и лесами, и отшатывалась испуганно, когда вагоны словно повисали над речками в пролетах железных мостов.

Казались бесконечно длинными остановки на промежуточных станциях и разъездах. Хотелось пойти и закричать на начальника в красной фуражке: «Да отправляйте же скорей!» И когда поезд трогался, медленно, рывками, с железным грохотом буферов, Лиза вся внутренне напрягалась, словно стремилась подтолкнуть весь состав.

Она быстро познакомилась со своими соседями.

Ехал одноногий солдат с тремя позванивающими медалями на груди. Его искалечили еще под Тюренченом, потом возили по госпиталям и, наконец, выписали. Уволили из армии, отпустили домой. Высокий, сухощавый, весь словно выточенный, такой ладный и красиво сложенный, солдат все время думал крепкую думу: вернется он в Питер, к семье, а где и как он станет работать? До мобилизации он был верхолазом, чинил, золотил, красил самые высокие шпили и башни, не городя для этого никаких подмостков, — веревка вокруг пояса — и пошел…

Теперь в дворники только гож, с метлой ходить, — тоскливо говорил он Лизе.

Ехал рабочий, шахтер. Десять мест за два года переменил, и нигде на работе не держат, пройдет месяц-два — и увольняют. В черный список попал. С вольными речами выступал, работая на Невьянском заводе. Теперь всюду за ним следят. А что же, рот ему этим, что ли, завяжут? Все равно не будет молчать он. Едет в Иланскую, друзья там есть у него, помогут.

Без друга куда же человеку?..

И хотя трудная у него сложилась жизнь, но не унывал. Все время смеялся, рассказывал интересные истории, пел песни, словом, был самым веселым пассажиром в вагоне.

Ехал из Иркутска, возвращаясь домой, в Тулун, перекупщик. Он захватил себе лучшее место, лежал на мягкой кошомке, все время подбивал кулаком пуховую подушку в цветастой наволочке и блаженно улыбался. Нажился он за эту поездку здорово: в Иркутске цены на все черт-те знает как поднялись! Втрое выше тулунских. Хорошо-о!.. Он вставал только затем, чтобы принести в чайнике кипятку и поесть в свое удовольствие. В мешке запасов у него оставалось изрядно. Чмокая толстыми, замасленными губами, он неторопливо обгладывал ножки жареного гуся. Ночью, когда все заснули, он украдкой расстегнул надетую под рубахой жилетку, вынул пачку бумажных денег и тщательно их пересчитал.

Съездилось как удачно, слава тебе господи! — шептал он.

Лизе очень полюбилась женщина, немолодая уже, но со свежим еще, не морщинистым лицом. С ней ехал мальчик лет двенадцати. Он тоже, как и Лиза, весь день не отходил от окна. Быстрые серые глаза мальчика радостно блестели, — такой чудесной, исполнением какой-то сказочной мечты, казалась ему эта необычная поездка. Радость усиливалась еще и тем, что мальчик ехал к отцу, которого не видел больше двух лет. Жили они все вместе до этого в Иннокентьевской, под Иркутском, отец мальчика учительствовал в церковно-приходской школе, а потом перевели его в село Ук. Это еще сорок верст дальше Шиверска.

Долго ои не мог там устроиться как следует, а теперь все наладилось, и опять семья в одно место собирается. Женщина — назвалась она Евфросиньей Яковлевной — дала понять Лизе, что перевели ее мужа в Ук из Иннокентьевской только потому, что неблагонадежным он властям показался. В Инпокентьевской много рабочих, Ук же село глухое, тихое…

Лиза рассказала ей, что сидела в тюрьме за чтение нелегальной литературы и теперь едет домой, — только дома-то у нее, по сути, и нет. Где и как будет жить в Шиверске, она пока не знает. Но это ее не пугает, найдет она себе и жилье, и людей, которые примут.

Надо мне мать найти непременно и сына к себе взять, живет у чужих, — сказала ей Лиза.

Ты знаешь, чего я тебе посоветую, — ответила Ев-фросинья Яковлевна, — езжай вместе со мной до Ука. Муж меня встретит на станции, увезет нас всех до дому, будет тебе где жить. А муж мой особо будет рад такому человеку, как ты. Он ведь и сам тоже… А там ты станешь наведываться в город, искать своих. Может, в Уку и работу себе найдешь. Ты подумай, Елизавета Ильинишна. Чего же тебе с поезда под открытое небо выходить?

Лиза поблагодарила ее, но сказала, что сойдет она в Шиверске. Разве можно проехать ей мимо дома!

Чем ближе Лиза подъезжала к Шиверску, тем большее нетерпение охватывало ее. Она видела себя уже там, в городе. Рисовала себе самые необычные встречи и верила в них. Вот останавливается поезд. Лиза сходит с подножки, а на платформе стоит мать и ожидает ее. Она получала Лизины письма, знала, что дочь приедет непременно, и каждый день ходила встречать ее на вокзал. Писала и сама ей письма, только они почему-то не доходили до Лизы. Ну, ничего. Зато теперь вместе! Идут широкой солнечной улицей. У матери прорезались морщины возле губ и на руках наплыли синие вены, а взгляд все тот же, любящий, добрый, и заскорузлая от работы ладонь такая же легкая и ласковая. Они приходят в чистую горницу; все побелено, вымыто, празднично. В углу сидит румяный, красивый мальчик, ножом вырезает из дерева какую-то игрушку. Недоверчиво смотрит на них. «Бабушка, ты кого привела?» Лиза бежит к нему: «Боренька! Это я, твоя мама, я к тебе приехала…»

И туман застилает глаза Лизы, сливаются вместе деревья, кусты, широкие елани и дальние горы, у которых па вершинах гольцов уже сверкают снега.

Потом Лиза видит Порфирия. Он стоит на пороге зимовья, смотрит на нее укоризненно: «Любил я тебя. А ты? Зачем ты меня обманула?» И Лиза торопливо рассказывает ему всю правду.

«Вот вся моя вина перед тобой. Можешь — прости. Только жить как прежде я не стану. Мне нужно быть с людьми, помогать им за свободу бороться, какое опасное дело ни дали бы мне…» Порфирий говорит: «И я буду вместе с тобой…»

Эти думы заполняли все ее время. Разговоры отвлекли ненадолго. Она вновь тянулась к окну — там легче думалось — и жадно ловила взглядом бегущие ей навстречу поля и леса, на которых повсюду уже лежали приметы поздней осени: оголенные ветви берез, огороженные зароды сена, похожие на длинные дома, стаи галок, бродящих по жнивью, и красные космы осоки на берегах ручьев. Быстрый бег поезда сливался в ее сознании с ощущением свободы, открытого, широкого пути, когда движешься все вперед и вперед и все новое и новое раскрывается перед тобою. Забыто все тяжелое, давно пережитое, — слишком много видит человек в жизни горя, чтобы помнить его. Не надо! Запоминается радость, которая осветила жизнь человека, как золотое сияние солнца сосновый бор после серого и пасмурного дня.

Когда она работала у Маннберга, Лизе часто приходилось ходить по полотну строящейся дороги. Случалось, она вспрыгивала на пустую вагонетку, и рабочие быстро-быстро катили ее по рельсам; разогнав, вскакивали сами и от души хохотали, наблюдая, как у Лизы от быстрой езды перехватывает дыхание. Несколько раз ей удавалось прокатиться и па тормозной площадке товарного состава, подвозившего к месту работы балласт. Но разве все это было похоже па стремительный бег пассажирского поезда, когда навстречу летят деревья, кусты и не успеешь даже понять, разглядеть, что это за дерево.

Лиза чуть не вскрикнула. Она узнала участок пути, где когда-то стоял маннберговский вагончик. Здесь тогда ее взяли. Киреев больно заломил ей руки и швырнул в угол вагона… Вот площадка, где были раскинуты палатки рабочих. Отсюда начинался глубокий овраг, возле которого она впервые встретилась с Васей… А здесь, да, здесь, отрезало ноги Еремею… Значит, теперь скоро и Шиверск… У Лизы с собой не было никаких вещей, только узелок с провизией на дорогу, который ей насильно всунула Евдокея. Славные старики! Они оба ее провожали, купили на свои деньги билет ей до Шиверска и еще дали сорок копеек на дорогу. Все оставляли у себя: «Живи с нами, прпвыкли к тебе мы». Евдокея насовала ей свежих калачей, вареных яиц, зажарила петушка. Лиза узелок даже не развязывала. Когда очень хотелось есть, она засовывала в него пальцы, отщипывала кусок калача и торопливо глотала. Ей все казалось, что нужно быть наготове, иначе она не успеет сойти с поезда.

Знакомый участок пути остался уже позади, а в памяти Лизы ярко стояли ее встречи с Васей там, у овражка, иногда короткие и торопливые, но всегда наполненные чем-то большим, глубоким, зовущим вперед… До этих встреч с Васей мало было светлого в жизни Лизы — разве только в далеком детстве и начале юности. А потом централ, одиночка, болезнь. Но что это все? И зачем это все помнить! Тяжелое, горькое… Вася помог ей понять жизнь, показал путь борьбы за счастье народа, словно лучом осветил прежде темное и непонятное. Коротко, мало светил этот луч, но он не погас в ее душе. И не погаснет!

Опять загремели пролеты железного моста… Господи! Да ведь это мост через Уду! Вон уже видны обрывы Вознесенской горы, вьется дымок над высокой трубой водокачки, а слева такая знакомая цепь синих отрогов Саян, Рубахинское ущелье, заросли сосняков близ Уватских заимок…

Заскрежетали тормозные колодки. Поезд остановился. Лиза не двинулась с места, сразу как-то захолонуло сердце, и ноги отнялись. Приехала?.. Она видела в окно, как по платформе побежали пассажиры, дивилась на здание вокзала, которое при ней тогда только начинали строить. Смотрела на сплошной поток людей и не видела ни одного знакомого лица. Конечно, за шесть лет много воды утекло…

А ты, тетка, чего не сошла? — Постукивая компостером по большому пальцу левой руки, стоял главный кондуктор.

Лиза не поняла: чего он так о ней заботится?

Да я сейчас… — Она поднялась и пошла, переступая отяжелевшими ногами.

Главный шел у нее за плечами, ворчал:

Знай гляди за вашим братом — все норовят зайцами проехать.

Лиза спустилась с подножки вагона, постояла в замешательстве, ошеломленная шумно движущимся потоком людей, и пошла к зданию вокзала.

Куда ты? — крикнул ей кто-то. — Здесь первый класс.

Она вошла в зал третьего класса. Там было грязно, душно. Все скамьи были заняты. Люди лежали на полу. Некоторые, разостлав тряпицы, выкладывали на них из замызганных мешков свои дорожные запасы — черствый хлеб, огурцы, вареную картошку; готовились обедать. Одна женщина сидела у самого порога, кормила грудью ребенка. Второй мальчик, постарше, ползал у нее в ногах, подбирая с пола окурки, совал себе в рот.

Дорогая, — сказала женщина Лизе, — дай сколько можешь, билет надо купить, обратно вернуться. Приехали сюда на беду свою.

У Лизы было сорок копеек. Она пощупала монетки в кармане курмушки, половину из них отдала женщине.

Зачем ты сюда-то приехала? — спросила она.

Переселенцы мы. Думали, землю дадут. А земли пет. Ехать еще куда-то дальше надо. А куда еще я поеду? Мужика похоронила уже. Сама умру — в своей деревне хоть этих приютит кто-нибудь. А здесь все чужие, и я никому не нужная… Спасибо тебе, дорогая!

Лиза выскочила на платформу. Пошла бесцельно вдоль поезда. Дали два звонка.

«Зайти разве в вагон? — подумала Лиза. — Поговорить еще с Евфросиньей Яковлевной, пока поезд стоит».

Она направилась было к тому вагону, в котором ехала, но у подножки его стоял главный кондуктор. Прищурясь, он посмотрел на нее. Лиза отступила, слилась с толпой. «Ладно, пойду искать ночевку».

Она обогнула вокзальное здание и остановилась на площади, у коновязей.

Смеркалось. Звездочками падали легкие снежинки. Где же переночевать ей? У себя на заимке? В пустой избе, где двери и окна стоят распахнутыми настежь? Лиза зябко повела плечами. Нет, ночью туда она не пойдет. После… Переночевать у бабки Аксенчихи? Жива ли она? А у Дуньчи ночлег себе Лиза просить не будет. Лучше уж совсем к незнакомым.

Она пошла переулком, оглядывая дома: в какой из них лучше всего постучаться? И вдруг ей вспомнилось: Груня Мезенцева! Эта хорошая, и Ваня, муж ее, тоже хороший. Как она сразу не подумала о Мезенцевых? Только найдет ли теперь она их дом? Как все здесь переменилось! Будто совсем в чужой для нее город приехала.

Поплутав по окрестным темным улицам, Лиза все же нашла дом Мезенцевых.

Груня закричала от радости, повисла у Лизы на шее, стала целовать как самого близкого ей человека.

Лиза, милая, — опомнившись, наконец заговорила Груня, — ну, как же ты — совсем теперь на свободу?

Совсем, Грунюшка, совсем!

Ну как же я рада тебе! Ой, как рада! Ты давно?

Только с поезда…

А дома была?

Да где же у меня дом? Нет у меня дома… Мать свою стану искать. Ты не слыхала ничего про нее? Жива она?

Груня опять бросилась целовать Лизу.

Жива! Жива! Здесь она, в городе… Господи, ну как же я тебе рада, Лиза, милая!

Где она? Скажи мне! Ну скорее! — И счастливые слезы потекли у нее по щекам. Так томилась она все эти годы, так боялась страшной вести — и вот, оказывается, все хорошо. Скорей, скорее к ней, увидеть, обнять ее! — Грунюшка, да где живет-то она? У Василевых, что ли? Пойду я сейчас… — и больше говорить не могла, сорвала платок с головы, стала мять его, прижимать к мокрому от слез лицу.

Нет, нет, не у Василеных… Я отведу тебя. Мне самой хочется… — Груня подсела к Лизе, обняла ее за плечи вместе с нею заплакала.

Груня успокоилась нерпой, и, пока Лиза сидела, все еще тихо всхлипывая и вытирая ладонями мокрые щеки, она побежала на кухню ставить самовар, хотя и чувствовала, что это сейчас совсем ни к чему, не то она делает. Но чем-то надо руки занять, надо двигаться, просто так сидеть она не может… Как хорошо, что Лизу сразу с поезда встретила радость! Сказать ли сейчас и про Порфирия? Не погасить бы ей первой радости? Стремится ли к Порфирию Лиза? Груня все щепала и щепала лучину, вовсе забыв, что самовар она уже разожгла.

Лиза, милая, а с Порфирием-то как у тебя? Лиза подняла голову, повернулась на голос.

Порфирий тоже здесь? — вскрикнула она. — Где? Груня помедлила с ответом, потом сказала:

Да лучше тебе мать сама про него расскажет. Она знает, все знает…

Ну, тогда пойдем, пойдем, Грунюшка, скорей! — заторопила ее Лиза, вставая и непослушными пальцами завязывая на голове платок. — Оставь ты свои угощения. Не могу я. Не томи ты меня… Он тоже в городе, Порфирий?

Сейчас, Лиза, сейчас, — Груня схватила заглушку и, прихлопнув ею не закипевший еще самовар, бросилась укутывать спящего сына. — Я сейчас, только Сашу вот потеплее закрою. Пойдем мы… Ты Порфирия любишь ли? — говорила она, одеваясь в кухне, за переборкой. — Не забыла еще?

Нет, помню. Далеко все это, а помню. Как забыть? Разве забудешь? Ведь любила я его. И виновна я перед ним…

Ну вот я и готова, — Груня выбежала в горницу. — Говоришь, любила. А сейчас как?

Лиза стояла уже у двери, прислонясь плечом к косяку, немного откинув назад голову. После слез радости большие серые глаза Лизы казались особенно глубокими. Порозовевшее от волнения лицо светилось внутренней теплотой. Лиза провела тыльной стороной ладони по лбу, убирая низко спустившуюся прядь густых русых волос и вместе с тем словно отбрасывая прочь какую-то беспокоящую мысль, сомнение в чем-то.

Об этом много я думала, Груня, — сказала Лиза, — проверяла, спрашивала себя. Если встретимся и простит он, станет любить — и я его опять полюблю. Только шибко трудно будет мне. Груня. Я ведь не зря в тюрьме пять лет просидела, у меня думы стали совсем другие, о другом; жить теперь так, как было, я уже не смогу. Такой жизни и такой любви мне не надо…

Да ведь Порфирий-то твой… — закричала Груня, хватая Лизу за плечи и тормоша ее. — На железной дороге работает и не пьет вовсе. Другим в пример…

Грунюшка, правду говоришь?

По лицу Груни Лиза видела: все правда! Но так велика и неожиданна была эта новая радость, что невозможным казалось сразу принять ее всю.

— Да неужели же это… правда?

Нужно было сказать во весь голос, выкрикнуть эти слова, чтобы они глубже, прочнее вошли в душу. Она стояла у косяка, закрыв глаза, и счастливо улыбалась. Груня отошла к столу.

Твой Порфирий часто к нам приходил, — говорила Груня, привертывая у лампы фитиль. — Они с Ваней дружили.

Грунюшка! А где же муж у тебя? — Лизе стало вдруг страшно. Она сейчас такая счастливая, ей радостно, а Груня почему-то в доме одна и говорит о своем Ване «дружили».

На войне он, Лиза. Два раза уже раненный был, да остался жив, слава богу.

Груня дунула в лампу. На ощупь сняла с полки висячий замок, пропустила Лизу вперед и закрыла дверь за собой.

На крыльце лежал мягкий, пушистый снег. И еще падали, кружась, его легкие звездочки. Улица была тиха, беззвучна, и ни единого следа еще не отпечаталось на тротуаре.

Люблю первый снежок, — сказала Груня, приминая его носком ботинка, — от него в доме словно светлее и теплее становится.

Лиза тоже всегда любила первый снег, но сегодня он был какой-то особенно белый, чистый и так славно поскрипывал под ногами. Она почти бежала, и Груня едва поспевала за нею. Лиза ее не спросила, куда надо идти, — она знала уже: к себе на заимку.

Женщины перешли линию железной дороги и стали подниматься по отлогой елани. Откуда-то налетел ветерок и поднял, погнал вперегонки крупные легкие хлопья снега. Они прилипали к одежде, зацеплялись за ресницы, мешая видеть дорогу. Лиза ловила снежинки горячими губами.

Груня говорила все время без умолку: рассказывала, что на эту елань вверх по Уватчику или в Рубахинский лог летом на сходки собираются рабочие. Застать врасплох полиции их там очень трудно, везде лесочки, лощины удобные, чуть опасность откуда — все врозь, и никого не найдешь, разбегутся. А все же раз один и ее Ваня в облаву попался. Правда, не били его, но с железной дороги уволили. Потому и па войну сразу взяли его…

Они миновали елань и вышли в мелкий сосняк. Молодые деревца стояли, под тяжестью снега опустив топкие, мохнатые ветви. Местами они смыкались вплотную. Чтобы пройти, Лиза раздвигала их руками, и тогда снежная пыль осыпала ей лицо. Она раскраснелась от быстрой ходьбы и от бодрящего холодка осенней ночи, но все прибавляла шаг. Быстрей бы, быстрей! Как далеко заимка!..

Но вот и конец сосняку, тропинка вывела на поляну перед избой. С первого взгляда Лиза уловила перемену. Исправлено крыльцо, заново покрыта драньем крыша, впритык к глухой стене выложена большая поленица дров. А перед окнами, где прежде росли одни бурьяны, теперь вскопаны гряды, на них торчат кочерыжки от срубленной капусты, виднеется из-под снега собранная в кучи картофельная ботва. Совсем так, как бывало осенью дома у них, в Солонцах, когда Лиза жила вместе с отцом и с матерью. Неужели счастье снова вернулось к ней? Или она сама пришла к новому счастью?..

Где-то в глубине избы горел желтый огонек. Отсвет падал на стекло небольшого окна, выходившего к тропинке. Сколько раз Лиза глядела в это окно, ожидая Порфирия!

Она бросилась вперед бегом. Груня приотстала, рукавичкой обметая снежинки с плеч.

На крыльце виднелись отпечатки мужских, таких знакомых следов, слегка припорошенных снегом. Лиза даже сама не заметила, как очутилась возле двери.

— Ну, что ж ты остановилась? — снизу закричала ей Груня. — Стучи!

Ее голос, должно быть, услышали в избе, кто-то изнутри прильнул к окну. И хотя на стекле очертился только силуэт головы, Лиза узнала: мать!

Нетерпеливой рукой Лиза нашарила скобу, открыла дверь. Сразу куда-то назад, за плечи, отодвинулась темнота осенней ночи. Пахнуло теплом родного дома. И желтый огонек лампы в дальнем конце избы Лизе показался ярким, как солнце.

Восток наливался зарей. Красная полоса медленно растекалась по небу, полукружием охватывая горизонт. Обрывки серых снеговых туч торопливо уходили на запад. Словно прислушиваясь к чему-то далекому, настороженно вытянули свои темные сучья безлистые березы и черемухи. Горячие блики играли на комьях снега, прилипшего к кронам молодых сосен. Опавшая с деревьев листва, посохшая трава, уныло-желтые поля, комья грязи, примороженной на дорогах, — все тусклые и грустные приметы затяжной осени теперь закрыла, уничтожила сияющая белизна первопутка. Хорошо на заре нового дня!

Порфирий и Лиза стояли па крыльце. Только что прогудел второй гудок, и его отголоски, дробясь, катились над еланями, затухали в предгорьях Саян.

Пора уходить. Не то на работу опоздаю, — сказал Порфирий, шагнул на ступеньку ниже, повернулся и взял Лизу за руки. — Эх, уходить от тебя никак неохота! Может, отпрошусь у весовщика, тогда сразу домой прибегу.

Пойдем вместе, Порфиша. Провожу я тебя. — Лиза поправила платок на голове, опережая Порфирия, сбежала с крыльца. — Гляди-ка, ночью сколько снегу нападало, дорожку совсем заровняло, куда ступать — никак не пойму,

А ничего, протопчем новую.

Они пошли рядом, счастливо оглядывая полыхающее заревом небо, сталкиваясь плечами. Пересекли поляну и скрылись в мелком сосняке. Клавдея приоткрыла дверь, крикнула:

— Лизанька! Озябнешь стоять, оделась бы теплее. Не дождалась ответа и вышла на крыльцо сама. Две

четкие цепочки следов тянулись к лесу, а Порфирия и Лизы за соснами уже не было видно.

Заря какая алая! — прошептала Клавдея. — Утро тихое, а день настанет с жестоким ветром. Ну, да теперь хоть что будь: все вместе!

Она повернулась лицом к горам. Прозрачный и чуть морозный воздух скрадывал расстояния; казалось, что горы почти вплотную подступили к заимке. Особенно резко очертились гольцы. Но их черные каменистые осыпи теперь были плотно прикрыты сверкающим, чистым снегом. И не суровыми и мрачными, как всегда, а гордыми и сильными высились они над перевалами. Восток пылал все ярче и ярче, заливал своими горячими красками хребты Саянские, уходящую в бесконечность тайгу, открытые елани и луга, насыпь железной дороги и крыши домов в городе…

Восток горел, предвещая бурю.

1941-1952