Все происходившее в этом зале Ремизов воспринимал как со стороны, словно это не он сидит за деревянным барьером и не его называют странным словом «подсудимый». Алексей не сразу отзывался на свою фамилию, вставал нехотя и на вопросы судьи и прокурора отвечал скупо и односложно. Годованюк свое дело знал, к обвинительному акту придраться было трудно, версию свою он сколотил крепко и правдоподобно. Она объясняла все: и непонятный звонок с просьбой о помощи, и выстрелы в спину девушки. Иногда Алексею начинало казаться, что это действительно он убил обоих. Ведь он ехал в тот домик именно с мыслью убить. Но потом перед ним вставало красивое, кукольное лицо мертвой жены, и он понимал, что вряд ли смог бы поднять на нее руку.
Тогда Ремизов словно просыпался, его начинала душить злоба от несправедливости происходящего. Тогда он начинал огрызаться, пробовал возражать прокурору. Гасил эти порывы его адвокат, невысокий, тучный еврей, в два счета объяснивший Алексею безнадежность его положения.
— Лучше признать вину, а дальше уже мое дело, — убеждал он Ремизова в перерыве заседания суда. — Поймите, от наказания вам все равно не уйти, так надо хотя бы до минимума сократить срок.
И Алексей смирился. Он покорно отвечал «да» или «нет», стараясь не выбиваться из наезженной колеи официальной версии. Теперь заседания суда проходили ровно и даже скучновато. Прокурор свое слово сдержал, в зале суда сидело человек десять родственников Гринева да сказавшие свое слово свидетели. Оживление этого скучноватого действия произошло только два раза. Сначала охранник охотничьего домика, недавно отошедший от травм, полученных по вине Ремизова, вдруг сорвался и закричал:
— Повесить его надо! — и тут же без перерыва зарыдал, вытирая трясущейся рукой крупные мужские слезы. Пришлось вывести его из зала и даже вколоть что-то успокаивающее. Ремизову стало жаль этого человека, он попал ему под руку абсолютно случайно. Второй свидетель, наоборот, изрядно посмешил публику. Опухший от дармовой выпивки Борян, плохо понимающий, где он и что его спрашивают, щедро пересыпал свою речь так называемой «ненормативной лексикой», и вызвал у присутствующих в зале дам, не исключая и госпожи судьи, дружное смущение и алый румянец. Его пробовали одергивать, он сочно извинялся, божился, что в последний раз, и тут же, забывшись, щедро рассыпал матюки. Особенно долго смеялся зал, когда Валерка описывал, какой его прохватил понос. У судьи от смеха даже потекла тушь с ресниц, и она срочно объявила перерыв в заседании.
На последнюю вспышку Ремизова спровоцировало появление в зале суда матери. Он сразу увидел ее, как только его ввели в зал на второй день процесса. Она поседела, по-старчески сгорбилась, сидела сбоку на третьем ряду, напряженно вглядываясь в лицо сына. В перерыве она подошла к нему и тихо заговорила.
— Здравствуй, Леша.
— Здравствуй, мама, — также тихо ответил он.
Немного помолчали, говорить было трудно.
— Как отец? — наконец спросил Алексей.
— Плохо, — ответила она. — Снова предынфарктное состояние.
Мать больше не сказала ничего, не упрекнула, но он ее понял. Три года назад отец перенес первый инфаркт, сумел вроде бы оправиться, и вот снова, теперь из-за него.
— Он с Верой? — спросил Алексей, имея в виду старшую сестру.
— Да, она присматривает за ним.
— Как ее дети?
— Растут. Вася становится похож на тебя.
У сестры росли три сына, но только старший пошел в их, ремизовскую породу.
Мать отошла, не упрекнув его ни в чем. Алексей плохо слушал речь прокурора, понял только, что тот потребовал двенадцать лет строгого режима. Затем цветисто и эмоционально говорил адвокат. Он напирал на состояние аффекта у его клиента, о рухнувшей любви и не сбывшихся надеждах. А Ремизов смотрел на мать и думал о родных, об отце. Когда ему предоставили последнее слово, Алексей встал, посмотрел на судей и понял, что объяснить и оправдаться он не сумеет, но все равно сказал коротко и просто:
— Я не виноват.
Сидевший за боковым столом адвокат схватился за голову, улыбнулся прокурор, зашептались в зале.
Приговор все-таки удивил многих. Восемь лет в колонии строгого режима.
— Немного, — сказал, выходя из зала, один из немногочисленных зрителей. Легко считать годы чужой жизни.