Они спрыгнули с поезда, лишь только он притормозил у светофора. Куда они приехали, Олесю и Ивана сейчас ничуть не интересовало. В старом товарном вагоне они ехали двое суток, и эти октябрьские холода чуть не заморозили подростков до смерти. И скромные огни слабо освещенного вокзала были для беглецов как врата рая. Это значило, что они уже давно в тылу, здесь даже нет светомаскировки. Иван помог спрыгнуть своей подруге, та чуть ойкнула, и он тревожно спросил: — Шо, уже?
Олеся отрицательно мотнула головой.
— Нет, просто больно. Ногу подвернула. Есть хочется.
— Мне тоже. Пошли, пошукаем шо-нибудь насчет хаты та жратвы.
Они пошли вперед на слабые мерцающие огоньки.
Многочисленная семья Вороновых в это позднее время спала еще не вся. Семь человек, они занимали две смежных комнаты в старом, еще царских времен, городском бараке. В одной половине спали трое детей да их приболевший отец. В другой половине располагалась старшая дочь, и дед с бабкой. Только что пришел со второй смены глава семьи Михаил Андреевич. Сухой, тщедушный старичок, он до сих пор работал на заводе слесарем-лекальщиком, хотя и зрение было у него уже не то, и года. А виновата в этом была война, заставившая работать всех, кто мог держать в руках хоть что-то, что могло пригодиться для фронта. Михаил Андреевич мирно обсуждал со своей старухой, Василисой Антоновной, мелкие житейские проблемы, хлебал не очень сытный борщ, когда в дверь их квартиры осторожно постучали.
— Кто там? — спросила мать.
— Мы беженцы… подайте Христа ради.
Василиса Антоновна скинула крючок, чуть приоткрыла дверь. Рассмотрев жалкие фигуры подростков, она жалостливо вздохнула.
— Да, нам и самим тут есть нечего. Вот если только хлеба…
Михаил Андреевич сорвался с места, и, оттеснив жену, начал рассматривать попрошаек.
— Ага, сказала тоже. Хлеба! Тут самим есть нечего, а еще вас, дармоедов корми! Пошли отсюда! — И старик, не выдержав, послал нежданных гостей матом, а потом со злостью захлопнул дверь.
Тут же оторвала голову от подушки дочка.
— Ой, папа, вы вечно ругаетесь так громко. Дайте поспать! Мне вставать в шесть утра!
— Да спи ты, кто тебе не дает?!
— Вы и не даете. Вечно орете над ухом.
Наталья быстро уснула, также быстро уснула и Василиса Антоновна. Михаил Андреевич ещё долго ворчал и уснул едва ли не через час. А еще через час в узенькую щель между дверью и косяком протиснулось лезвие ножа. Оно плавно пошло вверх, и крючок только слабо звякнул, падая вниз. Свет полной луны падал в комнаты поверх скромных занавесок, и в этом холодном свете блеснуло лезвие ножа. Темная тень пошла по кругу, нанося один удар ножом за другим. Только одна из жителей комнаты после ножевого ранения вскрикнула, попыталась рвануться с кровати, но тут её настиг второй, роковой удар. Когда все затихло, Иван разжег керосиновую лампу, приоткрыл дверь и впустил в неё Олеську. Она прошла вперед и грузно опустилась на кровать, с которого недавно упало тело убитой женщины. Вокруг нее лежали трупы, но Олеське было не до того — она так устала, и так хотела есть, что могла думать только об этом. Кроме того, они насмотрелись трупов у себя на родине, под жерновами немецкого наступления. А Ванька уже убивал людей. Там, на родной Украине, этим же ножом он убил двух немцев, хотевших изнасиловать Олеську в его родной деревне. После этого они и подались в бега.
Между тем Иван шарился на кухне, собирая все, что могло послужить для них пищей.
— Олеська, иди исти, — позвал он.
Ту два раза просить не надо было.
— Вот, я сразу учуял дух борща! — Возбужденно говорил он, наблюдая, как его любимая ест. — Этот старик лается, а я чую — борщ в хате есть. А говорил еще, хавать у них нема. Зараза старая.
— Ты сам то поешь, — попросила Олеська.
— Я потом, главное — ты ешь. Вам двоим кушать надо.
Он и в самом деле поел после нее, потом начал собирать в наволочку все, что попадало на глаза: два оловянных подсвечника, алюминиевые вилки, пачку махорки, горбушку хлеба. Потом он начал кружить с лампой по комнате, выискивая в одежде убитых им людей деньги, ценности.
— Вот, есть теперь хоть немного грошей, — радостно сказал он, рассовывая по карманам ассигнации. — Одень вот этот кожушок, он теплее твой домины, — начал Иван переодевать свою подругу. — Та надо идтись отсюда.
А ту размаривало от тепла и сытости. Но Иван настоял на своем, и через полчаса, в четвертом часу ночи, они вышли из старого барака, и пошли, сами не зная куда. Луна скрылась за горизонтом, впереди была темнота, и только одинокая лампочка светила над какой-то дверью. Беженцы проходили мимо нее, когда дверь открылась, и из нее вышли двое, оба в синих, милицейских шинелях, при портупеях, в фуражках.
— Стой! — Скомандовал милиционер, идущий впереди. — Кто такие, что тут делаете, ночью?
— Мы, беженцы, от Гитлера ховаемся, мы с поезда… — запинаясь, сказал Иван.
— С поезда? Да поезда тут уже часа два как не останавливались.
— Мы спрыгнули с товарняка.
— Документы есть?
— Ести.
— Ну-ка, пошли на свет.
Их подвели к самому крыльцу, под свет лампочки. Иван полез во внутренний карман, но тут милиционер заговорил совсем о другом.
— Ну-ка, а это что у тебя?
— Узелок, — ответил Иван. — Тут скарб кой какой.
— То, что скарб, это я вижу. А вот это что такое?
Милиционер ткнул пальцем в пятно на наволочке.
— Это что-то похоже на кровь, — сказал второй милиционер.
— Да это у бабы моей прихода была, — нашелся Иван.
Милиционер засмеялся.
— У твоей бабы приход был месяцев девять назад, а тут кровь еще свежая.
— Порезался это я.
— То приход, то порезался. Крутишь ты что-то, брат.
В этот момент из темноты прорезались женские вопли, а через несколько секунд в круг света от лампочки вбежала одетая не по погоде женщина в халате, валенках и зимнем платке.
— Ой-ой! — закричала она с ходу. — Какой ужас! Там… там Вороновых вырезали, всех!
Олеська чуть охнула, и начала оседать. Лицо Ивана перекосилось, появилось выражение тоски, а большой кадык пошел вниз, словно он никак не мог проглотить что-то огромное.
Спустя двенадцать часов
- Подсудимый Михальчик, вы признаетесь в том, что убили всех этих семерых человек?
— Да.
Иван отвечал равнодушно, и в голубых его глазах не было ни страха, ни сожаления.
"Смазливый парень, иж, какой херувимчик", — подумал судья. В самом деле, черты лица у Михальчика были просто ангельскими: нос правильной формы, русые, кудрявые волосы, губы пухлые, от природы красные, словно накрашенные.
— Значит, вы убили их за то, что они не налили вам тарелку борща? — Спросил судья.
— Можна и так говорити.
— Ну, стариков. Женщин… А семимесячного младенца то зачем зарезал? — не выдержав, спросил прокурор.
— Чтоб вин не кричал. Олеська не может слухать, как вин они кричати. Ей их сразу бы жалко стало.
— А зачем вообще было их убивать?
— Олеська кушать хотела.
— Так она тебе даже не жена!
— Она моя коханая. Мы с ней слюбились еще до войны. От этого и с хутора убегли, и от немцев.
Тут судья не выдержал.
— Так вам, гавнюкам обоим по шестнадцать лет! Какие у вас еще там могут быть любови! Кстати, а где она сама? Почему ее нет в суде?
— Она рожает, — пояснил секретарь.
— В больнице?
— Нет, туда отвезти не успели, прямо тут, в камере. Там у нас Радзишевская сидит, акушерка. Ей дело шьют за хищение спирта, вот она заодно роды и принимает.
Судья немного смягчился.
— Роды, говоришь. Да, роды, это дело такое, что отменить нельзя. Придется ее помиловать. Все-таки ребенок, пусть хоть в зоне, но расти будет.
Секретарь был с ним согласен.
— В детдом его сдадим. Только пусть подрастет немного…
Не успел он это проговорить, как распахнулась дверь, и в зал зашел молоденький лейтенант.
— Товарищ судья, эта бешеная девка час назад родила девчонку, а сейчас рвется на суд. Закатила нам там скандал, биться начала о стену головой.
— Что ей надо?
— Сюда хочет, чтобы её тоже судили.
— Где она?
— Да тут, конвоиры её еле держат.
— Ну, так впусти!
Лейтенант развернулся, что-то сказал. Тут же в зал суда ворвалась Олеся. Длинные волосы были распущены по плечам, под глазами черные полукружья теней, губы искусаны от многочасовой боли до крови. Она была столь же юной, как и Иван, одного с ним роста и комплекции. Только волосы у ней были черными, так же, как и глаза.
— Что желаете сообщить суду, гражданка Коновалова? — спросил судья.
— Не он один убивал, это я убила троих из них.
— Час от часу не легче! — Ахнул прокурор. — Ты что мелешь, детка?! Тебе что, жить надоело? Знаешь, что за такое полагается по законам военного времени? Расстрел!
— Да, знаю. Я хочу умереть с ним.
И Олеська обняла плечи своего любимого. Не удержался и высказался конвоир.
— Вот дура баба!
Сказал свою реплику и прокурор.
— Что может быть между вами общего? Вы же дочь профессора Львовского университета, а этот ваш Михальчик — пастух безграмотный! Он вон, по-русски-то с трудом говорит!
— Я его люблю. И он меня тоже.
Прокурор махнул рукой.
— Ладно. Продолжайте.
Глава судейской тройки спросил:
— Вы подтверждаете свои показания, Олеся Коновалова? Вы и в самом деле убивали кого-то из Вороновых? — спросил судья.
— Да, старуху, младенца и этого парня на кровати.
Судья поморщился.
— Ну что ж. Никто вас за язык не тянул. Приговор мы огласим через полчаса.
Спустя полчаса в том же зале судья монотонно зачитывал приговор.
— … По закону военного времени приговорить обоих к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор привести в исполнение немедленно.
Еще через пятнадцать минут они стояли у стены во дворе комендатуры и целовались, жадно, ненасытно, до перехвата дыхания.
— Я не жалею ни о чем, коханая моя. Я ради тебя…
— И я, и я, любимый ты мой…
Вскоре рабочие, шедшие на завод на вторую смену, услышали из-за забора комендатуры длинную, грохочущую очередь. Никто не понял, что произошло, взрывы и выстрелы в Кривове звучали часто, рядом и полигон, да и в самом заводе была так называемая подрывная площадка. Так что этими звуками кривовцев было не испугать. Только к вечеру из ворот комендатуры выехала телега. На ней было что-то не очень объемное, прикрытое старым брезентом. И только когда дунул ветер, он чуть задрал тряпку, и одинокий прохожий увидел две пары босых, не очень чистых ног.
В это время в изоляторе КПЗ женщина непонятного возраста с суровым лицом нянчила заходящую криком дочку расстрелянной парочки.
— Ну-ну, что ты так кричишь, тебя уже ведь покормили сегодня?
— Акимовна, а дети ведь не один раз в день едят, а каждые два часа, — ехидно заметила одна из её соседок.
— А я откуда знаю? Я их никогда не рожала и не нянчила. Дай-ка еще рожок.
Она сунула в рот девчонки марлю с нажеванным хлебом, и та, почувствовав, что это пища, жадно начала сосать эту искусственную грудь. Акимовна этот энтузиазм одобрила.
— Ишь ты, как старается, как наяривает. Здоровая девка, активная. Заберу, я, наверное, ее себе, пусть у меня растет.
— Это зачем тебе на старости лет такая обуза, Акимовна? — поразилась подруга. — Тут думаешь, одной как бы выжить, а ты еще этот камень на шею вешаешь.
— Дура ты, Ленка. Это не обуза, это будущее мое. Ешь, ешь, малая. Кушай, расти.
Еще через два дня
— Так ты её точно, удочеряешь, Зоя Андреевна Акимова? — в который раз спрашивала Виктория Петровна.
Акимовна была решительна и сурова.
— Да. Право имею. Разве нет?
Доктор пожала плечами.
— Ну да, имеешь. Срок ты отсидела, судимость снята, можешь жить где угодно.
— Так что, заберу я ее себе? — Настаивала Акимовна.
— Ладно, бери. Сейчас я оформлю все бумаги. Нам меньше хлопот. Кстати, какое ты ей дашь имя?
— Какое может быть для неё имя? Только одно — Воля.